160251.fb2
Кричит она, уже задыхаясь, и видит – крупным планом, как в кино, – что губы старика шевелятся, отчетливо произнося только одну фразу: «Как они решились?» Но лицо его остается бесстрастным, и он не делает ни одного движения, словно он – просто столб, от которого женщину оторвала неведомая сила, что неудержимо затягивает ее в трясину. Когда Мюриэл оказывается внутри, машина резко срывается с места, набирая скорость. Вольтер постепенно обретает способность двигаться, ощупывает себя, словно это к нему применили насилие, потом внимательно оглядывает безлюдный парк. «Она сама на это нарвалась, идиотка. Разгуливает по свету с самоуверенным видом, презирая всех и вся. Я сыграл гениально, и в любом театре мира бы сорвал бурю аплодисментов. Но у нее своя точка зрения, как у туриста, который прочитал что-то об основных достопримечательностях, а полагает, что ему все известно. Какие у нее омерзительные веснушки! Теперь ты запоешь! По мне, хоть бы скорее вся эта история с Галиндесом превратилась в Историю! Всю жизнь я живу или с его тенью за спиной, или преследуя его тень». Выйдя из парка, старик направляется к тому месту, где оставалась машина, в которой они разговаривали, но ее там нет, и он удивленно оглядывается. «Может, они ждут меня возле канала. Белая Дама, мои дорогие, я возвращаюсь домой, к вам, и больше никуда не пойду. Наше будущее теперь обеспечено. Когда-то я смеялся над этим – пока не понял, что будущего у меня осталось совсем немного, и оно совсем непрочно». Теперь Вольтер видит стоящую вдалеке машину и машет ей рукой. Машина трогается к старику, ждущему ее на перекрестке. «Галиндес рисовал кроликов, силуэты басков с типично национальными чертами, силуэты танцоров; чаще всего – танец со шпагами, в конце которого все поднимают убитого воина на руках, чтобы он был ближе к небу». Машина вдруг резко набирает скорость, заполняя собой весь горизонт. Вольтер едва успевает издать предупреждающий крик, но она уже на полной скорости сбила его, и тело старика, взлетев метра на четыре, грохается на землю, распластавшись, как тряпичная кукла. Грохается с громким дребезгом разбивающихся об асфальт костей, раскалывающегося на две половины, как кокосовый орех, черепа. «Этот тип убил меня, – успевает подумать дон Вольтер, не в силах сбросить с глаз леденящую черную пелену. – Кто вас покормит? Когда вы поймете, что заперты и что я никогда не вернусь?»
Его звали преподобный О'Хиггинс, но он был совсем юным, почти ребенком. «Какое счастье для нашей семьи, Мюриэл, – породниться с преподобным отцом, со священником, как твой отец и твой дед!» А в глазах застыло изумление: неужели так счастливо могла сложиться судьба этой дочери, неверующей, скептической? Когда твой старый отец нанизывал одно на другое эти прилагательные, он прикрывал глаза, словно боясь, что сдаст сердце и случится инфаркт. Преподобный О'Хиггинс не был почти ребенком, он был ребенком, и ему нужен был не секс, а материнские ласки. И ты ласкала его, как маленького, хотя тело твое просило другого – и так день за днем, ночь за ночью. Он объяснял свое частое бессилие бурно проведенной греховной молодостью, которую твое воображение отказывалось себе представить. Когда ты обратилась за помощью к Дороти, она ответила: «Жребий брошен. Ты же не захочешь нанести своему старому отцу смертельный удар?» В тоне ее было что-то насмешливое: в твоей победе над ней было твое поражение. Но вот один преподобный позвал другого преподобного: Оклэр был специалистом по символике мормонов и намеревался посвятить всю жизнь современной трактовке «Книги Мормона». «Мы не можем строить религию, которой нет еще и двухсот лет, на предании, которое напоминает детскую сказку, но не имеет с ним ничего общего». Слова эти были с возмущением отвергнуты как провокация всем Солт-Лейк-Сити, а также мормонами, живущими в других штатах и в Англии, – потомками тех, кто приплыл в Ливерпуль еще в 1837 году; однако они дали надежду на возрождение секты. Очень скоро твой отец и О'Хиггинс стали последователями Оклэра, поскольку он мог привнести дыхание современности в вашу религию, не искажая ее сути. В вашем доме молодоженов шли жаркие споры, а от Оклэра пахло, как от разгоряченного животного, и это животное было одиноко на своей большой кровати. Мысль эта засела у тебя в голове, да и сам О'Хиггинс подталкивал тебя к нему, подталкивал с такой силой, что ты оказалась вместе с Оклэром в его огромной постели и смогла убедиться в его пылкости любовника и горячности пророка. Он был одинаково уверен в своей сексуальной привлекательности и в способности вдохнуть новую жизнь в учение отцов вашей Церкви. Из-за этих разговоров О'Хиггинс начал следить за вами и не успокоился, пока однажды не увидел вас – обнаженных, изнемогших от бурных ласк. Он поспешил со своим отчаянием в дом твоего отца, в дом твоей сестры, которая снова удачно вышла замуж и была не последним человеком в общине. Ты стала позором секты, позором «твоего старого отца», как называли его теперь все, кто говорил о тебе. Но тебе удалось вырваться из этого омута, и ты надеялась, что Оклэр разыщет тебя и вы вместе начнете новую жизнь, но он ограничился телефонным звонком. Он рыдал в телефонную трубку и осыпал тебя проклятиями, потому что из-за тебя для него была закрыта дорога к сану епископа, почетная вершина, к которой стремились все преподобные в Солт-Лейк-Сити. В конечном итоге он стал продавать коттеджи в Калифорнии, разбогател на этом, а ты занялась наукой, особенностями человеческого поведения, соотношением этики и Истории, иными словами – относительностью смысла Истории. Так определил твою тему Норман, и все было решено. Через твою жизнь прошло столько инфантильных мужчин, и вдруг в твоей научной лаборатории возник образ цельного человека, наделенного всеми качествами, необходимыми, чтобы стать темой диссертации. Но как холодно! Какой холод! Почему они спрашивают о твоем вероисповедании? Неужели этот вопрос до сих пор значится в анкетах? Может, они лишь пытаются нащупать слабое место в твоих воспоминаниях, найти истоки твоей вины перед преподобным Колбертом, твоим старым отцом, из-за того, что заставила его страдать? Но этот холод имеет какое-то значение: причина его – бессилие и пустота вокруг тебя; это холод тех лет, когда ты без конца писала Дороти письма, в которых винила во всем себя, пока наконец не избавилась от комплекса Каина.
– Мюриэл, я замерз!
С вершины холма Ларрабеоде на долину Амуррио опускаются сумерки, и Рикардо настаивает, как ребенок, раздраженный тем, что мать не обращает на него внимания.
– Мюриэл! В конце концов!
Но стела притягивает тебя своей незначительностью как единственное, чего достиг в жизни Хесус де Галиндес с того момента, когда понял, что достоин сострадания как сирота и как баск. «Я нашел тебя благодаря твоей сестре из Солт-Лейк-Сити, которая, как все мормоны, очень недоверчива». Кажется, Дороти тоже так говорила.
– Мюриэл, я замерз! Мюриэл, холодно же! Все, я уезжаю.
Когда тебя завораживало или раздражало что-то красивое или отталкивающее, а она торопилась домой. А там выносил свое суждение отец; тебе он говорил что-нибудь ласковое, а Дороти хвалил. У Дороти была голова на плечах, а ты вечно витала в облаках. «Мюриэл, спустись на землю. Чтобы найти путь к Богу, не надо отрываться от земли». Тебя же больше всего притягивала легенда, лежавшая в основе вашей религии, – она казалась тебе прекраснее легенд, созданных другими религиями. Когда вы стали постарше, ты воспринимала «Книгу Мормона» как прекрасную сказку, а Дороти – как вранье. Иногда, оставшись вдвоем, вы обсуждали некоторые места из священной книги Церкви Иисуса Христа и Святых Последнего Дня, и тогда Дороти не скупилась на жесткие и презрительные оценки не только Джозефа Смита или Бригэма Янга, но и вашего отца и других братьев по вере. Однако при отце от сарказма Дороти не оставалось и следа: она предоставляла тебе одной высказывать все сомнения, разбивавшиеся о вдохновенную веру преподобного Колберта. Сейчас тебе даже приятно представлять Джозефа Смита в тот момент, когда ему явилось откровение свыше о предопределенной роли Америки в Истории. Откровения о том, как в V веке до нашей эры евреи, бежавшие из города Харед, высадились на этом континенте. То были первые евреи, бежавшие на эти земли, осевшие здесь, пустившие корни, рожавшие детей, а потом начавшие вырождаться, что и привело их, в конце концов, к братоубийственной гражданской войне. Но бог Хареда и Америки пекся об их судьбе и около 600 года до нашей эры привел к берегам современного Чили новых поселенцев из Иерусалима, а среди них были наши братья со своими женами, дети двух основных рас Америки: ламитов, потомков темнокожих родителей, и нефитов, потомков красивых светлокожих родителей. И хотя были они одного происхождения, жили в постоянной вражде друг с другом. Мир вокруг них был тих и безмятежен, но ко времени распятия Христа начались повсюду сильные землетрясения, и содрогалась земля на многие мили. И последнее землетрясение породило волну разрушений, концентрическими кругами расходившуюся по всей Америке. И опустилась мгла над Америкой, а с ней пришло забвение своих корней и своей религии. Но Христос не забыл о светлокожих и красивых людях на американской земле и отправился на этот континент, и обратил в христианскую веру нефитов, народ авелей, которые терпели поражение за поражением от темнокожей расы, невежественных и жестоких ламитов. После сокрушительной битвы у горы Куморах, в результате которой нефиты оказались на грани истребления, одному из выживших, Мормону, Господь повелел написать историю его народа, сказав: «И благодаря книге этой будут тебя помнить будущие поколения». Сын Мормона, Морони закопал священную книгу на вершине горы Куморах, где она и пребывала, пока Морони, утомившись от небесных странствий, не явился в 1831 году Джозефу Смиту и не раскрыл ему тайну того, где закопана книга его отца. Рядом с книгой обнаружил Джозеф Смит очки, в которых были не стекла, а драгоценные камни, и только надевшему эти очки раскрывался магический смысл книги. Смит, этот лукавый Смит, книгу потерял. Однако запомнил текст наизусть и смог продиктовать его. Он пропустил мимо ушей все обвинения в том, что книга эта – плагиат романа англиканского пастора Соломона Сполдинга, умершего в 1816 году в таком месте, где сохранение романов зависело только от проходивших мимо караванов и от того, шли с ними грамотные люди или нет. Твой отец говорил, что с того времени, когда Смиту было в 1831 году откровение, согласно которому он должен основать Новый Иерусалим в городе Кёртленд в штате Огайо, рядом с ним всегда был какой-нибудь Колберт. Как и рядом с Янгом, когда он привел гонимых мормонов в Солт-Лейк-Сити в штате Юта, где создал Республику, которая оставалась независимой восемь лет.
– Вероисповедание?
– Неверующая.
– У меня в картотеке стоит: «Принадлежит к Церкви Иисуса Христа Святых Последнего Дня».
– Ваша картотека – это ваша проблема.
Вопросы тебе задает нефит, он здесь главный; нефиты и трое других, хотя в одном, пожалуй, есть примесь латинской или нефитянской крови. Стены комнаты выкрашены в блеклый темно-зеленый цвет, и в ней нет ничего, кроме четырех стульев и лампы под потолком. Сейчас она погашена: комната ярко освещена четырьмя неоновыми светильниками – по одному в каждом углу. Несмотря на то, что тебя еще подташнивает от хлороформа, ты понимаешь, что надо быть начеку, хотя тебя допрашивает нефит, который предлагает тебе сигарету, спрашивает о твоем вероисповедании, семье… «Нет, я не поддерживаю отношений с родными, они даже не знают, где я». Ты стараешься произнести это спокойно, даже равнодушно, чтобы они не разгадали твоих истинных мыслей: ты боишься, как бы случившееся с тобой не повредило Дороти, особенно Дороти, которая так предусмотрительна, что не стоит ее попусту волновать.
– Мы с вами могли бы избежать многих неприятностей, если бы вы согласились сотрудничать с нами. Расскажите о своих контактах с Норманом Рэдклиффом, о полученных от него инструкциях. Расскажите, когда вы получили указание заняться делом Рохаса, НЙ-5075 и от кого. Ваши встречи в Испании, Соединенных Штатах, на юге Франции и в Доминиканской Республике, безусловно, проводились в соответствии с заранее разработанным планом и с намерением поставить под угрозу безопасность Соединенных Штатов, а также нашего союзника и друга, Доминиканской Республики.
– Я – историк и занимаюсь особенностями человеческого поведения; работа моя связана с этикой. План моей работы был подготовлен точно так же, как подготавливают планы работы тысячи других историков. Было бы странно обвинять человека, занимающегося обстоятельствами убийства Линкольна или Кеннеди, в организации заговора против Соединенных Штатов.
Но нефит упрямо твердит свое, и, глядя на тебя немигающими глазами, снова и снова зачитывает тебе то, что кто-то написал ему на листе бумаги. Хотя он зачитывает этот текст несколько раз, каждый раз он слегка запинается: возможно, понимает, что это лишь предлог, необходимый, чтобы хоть как-то логически обосновать эту ситуацию.
– Где я?
– Мы ответим на ваши вопросы, после того как вы ответите на наши.
Открытой жестокости в их поведении нет. Но когда ты говоришь, что хочешь пить, воды тебе не приносят. Когда ты говоришь, что тебя тошнит, никто и бровью не ведет. Ты бы предпочла, чтобы их вопросы были более осмысленными, тогда ты бы чувствовала себя увереннее: пока они задают вопросы, на которые ты не можешь ответить, ты чувствуешь нависшую над тобой опасность, – так здоровенный верзила объясняет слабаку, на каких основаниях он его избивает, словно тот виноват в их наличии. Ты хотела бы, чтоб у твоих исследований была некая политическая подоплека, но ее нет – тебе нечего им сказать, и они это прекрасно знают. Но раз они это знают, к чему тогда весь этот фарс? И если у них кет ответа на этот вопрос, значит, ты обречена. Приговорена к смерти. Ты пытаешься ухватиться за что-то, но не за что: семейство Куэльо даже не знает, что ты отправилась в Санто-Доминго, Вольтер, этот гротескный старик, был их сообщником, у официанта не осталось данных твоей кредитной карты. В Майами тебя не существует. Где же ты?
– Я в Майами?
– Может, мы оставим вам анкету, и вы спокойно ответите на все ее вопросы в одиночестве? Мы не хотим оказывать на вас давления. Не осложняйте нашу задачу.
Они допрашивают тебя осторожно, как хирурги. Тебе кажется, что, если подойти поближе, от них будет пахнуть, как от врачей в операционной, и запах этот перебьет ту вонь хлороформа, которой пропитано еще все твое существо. Наверное, пора обедать: пришло время гамбургера и кока-колы. То, что тебе кажется уловкой, – всего лишь обычная привычка, без которой не может обойтись ни один палач: надо поесть.
– Я хочу пить, очень.
– Потом.
Они выходят из комнаты, и, когда дверь за ними закрывается, кажется, что их тут никогда не было. Как будто ушли четыре привидения. Вдруг дверь снова открывается, и один – тот, в ком заметна негритянская кровь, смуглее остальных, – протягивает ей стакан, до краев полный воды. Он протягивает его тебе и улыбается.
– Я добрее. Особенно с женщинами. Но должен сказать, что мой приятель еле сдерживается, и я не знаю, насколько его хватит. Так что послушай моего совета: давай закончим это дело побыстрее. Если мужики еле выдерживают, то представь, каково будет женщине. Не заставляй нас передавать тебя в другие руки: сейчас ты среди своих, но потом придут другие, и тогда ты почувствуешь разницу.
Ты перестаешь пить и с неподдельным изумлением спрашиваешь, кто они такие, эти другие. Но ответа нет – только пустой взгляд.
– Мне вам нечего сказать. Мне задают совершенно бессмысленные вопросы. Все мои встречи связаны с моей научной работой: это профессора, люди, знавшие Галиндеса, – с ними любой может связаться, и вы в том числе.
Мужчина разочарованно качает головой:
– Жаль. Я хотел дать тебе шанс.
И уже в спину ему ты спрашиваешь: «Какой шанс?» Но он выходит, громко, оскорбительно, хлопнув дверью. Не могут же они просто так взять и уничтожить тебя! Сейчас ведь не 56-й год. Нельзя стереть человека с лица земли так, чтобы никто ничего не узнал. Ну а если кто и узнает, то что? Ты не можешь ни говорить, ни кричать; у тебя нет мыслей – и только ужас липкой волной начинает заполнять все твое существо. Ты садишься на пол, обхватываешь колени руками, прячешь в них голову и спрашиваешь: «Это было так, Хесус? Так? Но ты их провоцировал, а я просто вела себя как палеонтолог, который кость за костью складывает скелет динозавра. И вдруг выясняется, что динозавр жив, и что эта работа ведет к страданию и к смерти». Если бы ты, по крайней мере, могла молиться! Но тебя воспитали в такой странной религии, что ты никогда не смогла бы принять другую. Если бы ты могла запеть какой-нибудь гимн, громко бросить вызов от лица идей или родины! Ты даже никогда не сражалась с полной самоотдачей за какое-либо дело. С удовольствием дышала ты воздухом протеста, протеста других, но никогда не протестовала сама. Ты разделяла все возвышенные идеалы прошлого и будущего, но только со стороны; душа твоя не загоралась, не приобщалась Святых Тайн с праведниками, готовыми проиграть вместе с тобой или выиграть вместе с тобой. Даже с Галиндесом все не совсем ясно. Он – не праведник, который передаст тебе свой ореол, а противоречивый человек, поднявшийся к вершине своей славы в такой же комнате, как эта. Но он наверняка что-то пел или сказал что-то важное. Может, в последний момент он запел боевой гимн басков или выкрикнул в лицо своим палачам какую-то историческую фразу, о которой теперь никто не узнает. Но что можешь запеть ты, Мюриэл, что согревает тебя изнутри? Надо было гораздо тверже сказать тому старику в парке о твоей преданности Галиндесу, его памяти; преданности, основанной, быть может, на том, что ты понимала чувства Галиндеса в минуту, когда его не могли спасти ни правда, ни ложь, ни Агирре, ни Гувер, ни даже сам президент Эйзенхауэр. Спасти его мог бы только Трухильо; впрочем, даже он не мог ничего сделать, после того как была запущена в ход дьявольская машина. И все-таки, где ты? Куда они тебя привезли? Когда ты приехала в Нью-Йорк и рана после скандала в Солт-Лейк-Сити немного затянулась, тот чилийский фотограф предлагал тебе спасительный путь – сострадание к другим: к нему, к Альенде и всем чилийцам, аргентинцам или уругвайцам, принесенным в жертву на алтарь всеобщего спокойствия. Он говорил и говорил о пережитом им кошмаре, и вы оба доходили до экстаза, переживая снова и снова этот ужас; иногда он превращался просто в медиума, который связывал тебя с этим ужасом, таким примитивным, что он казался тебе совершенно невозможным в мире, в котором жила ты, – это было как фильм о жизни людей в странах третьего мира, совсем в других странах. И ты устала постоянно сочувствовать поражению этого чилийца. Почему же ты не позовешь его сейчас? Ведь четыре года вы делили почти все, кроме твоей сдержанности. Энрике, Энрике! Сейчас он вошел бы в комнату и сказал: «Видишь? Все, о чем я рассказывал тебе, – правда. Ты должна пройти через это. Пройти с полной отдачей, а потом мы с тобой поговорим». И с этими словами он тихо, на цыпочках, чтобы не шуметь и не привлекать внимания палачей, вышел бы из комнаты. Ты никогда не вернешься в Чили, Энрике. Может, ты вернешься на то место на земле, что носит это название, – туда, где погребено так много идей и людей; в место, где люди и человеческие отношения изменились безвозвратно и где ты не смог бы запечатлеть на фотографии ни одного мгновения, когда вы были счастливы и полны надежд. «Я был в Чили, Мюриэл, я вернулся туда. И знаешь, там все потихоньку меняется: Пиночет уже непрочно сидит в своем кресле. Именем Альенде собираются назвать улицу. Лет через двадцать его именем, может быть, назовут и дворец «Ла Монеда», и тогда я сниму на пленку, как спускают флаг и прикрепляют новую табличку – счастливый финал, совсем как в стихах Неруды». Ты устала даже от стихов Неруды, от угрожающей и бессильной латиноамериканской лирики. «А как же оставшиеся не погребенными мертвые, о которых хотят забыть? Как быть с этой мировой братской могилой, которая никогда не становится обвинением убийцам – ведь они расплачиваются только за те жертвы, у которых есть имя и лицо?» – «Мюриэл, Мюриэл, это сказки; среди идей нашего поколения покорность не значилась, но в определенный момент надо уметь смириться с тем, что отнято у тебя из Целого, чтобы не остаться ни с чем». Это фраза принадлежит не Энрике, а Норману. Тому усталому Норману, который приезжал в Нью-Йорк повидать тебя, когда ты только начинала разыскивать людей, уцелевших после испанской катастрофы. Их было немного, этих засохших лепестков, затерявшихся среди огромных небоскребов. «О, город социологов и архитекторов! – воскликнула ты, когда вы с Норманом, выпив как следует, поднялись на среднюю площадку Эмпайр-Стейт-Билдинг. Норман крепко обнимал тебя за талию – на всякий случай, чтобы ты не выкинула какую-нибудь глупость. «Что тебе предложили в обмен на мою голову, Норман? Или в пятьдесят лет ты уже не отвечаешь за свое лицо, сукин сын?» Уже тогда Норман постоянно пользовался сослагательным наклонением и любил словечки вроде «возможно», «вероятно», «однако» – заблудившийся мудрец, потерявший ориентацию во всем, кроме того, где именно пролегает дорога к дому, за пределы которого ему не надо никогда выходить. Зато Рикардо никогда не ставил перед собой масштабных задач; более того, он их презирал: ему претили широкие жесты, которые вынуждали других отвечать тем же, даже если им это было не под силу; убийства, оправдываемые высокими словами и идеями, безупречная жестокость героизма. Он был здравомыслящим и теплым парнем, который не выносил трагедий. Но ты, Норман, ты же их классифицировал, изучал, делал выводы, не выпуская изо рта трубки и соблюдая историческую дистанцию, главным образом, дистанцию. «Если ты забудешь об исторической дистанции, Мюриэл, ты пропала», – говорил он. «Что ты сделала, Мюриэл?» Так спрашивал всегда твой отец, и вопрос этот относится к тебе, лежавшей в постели с будущим мормонским епископом, женатым и до того момента являвшим собой образец подражания для всей общины и ко всей твоей жизни – к тому, что происходит с тобой сейчас, когда ты сидишь на ледяном цементном полу в равнодушной комнате с голыми стенами. «Мюриэл, после основания Нового Иерусалима представители семьи Колберт всегда были служителями Церкви Иисуса Христа Святых Последнего Дня. Как ты могла так опозорить наш славный род? Что ты сделала, Мюриэл?» – «И ты, Дороти?» Дверь открывается, обдавая тебя запахом металла, и в комнату один за другим входят те четверо. Тот, кто больше других похож на нефита, подходит, смотрит на тебя сверху вниз, видит, что на донышке стакана еще осталась вода, и движением ноги опрокидывает его.
– Пока вы не ответите так, как нам нужно, на все вопросы, вы больше не выпьете ни глотка воды. А сейчас поднимайтесь, да поживее. Вы заполнили анкету?
Анкета. Куда она подевалась? Должна быть где-то здесь, и ты видишь валяющийся на цементном полу серый листок бумаги. Нет, этому чиновнику совсем не нравится, что ты могла забыть об анкете: он тут для того, чтобы ты ответила на все ее вопросы. Он прошел программу подготовки молодых офицеров и шесть или девять месяцев изучал каталоги всех мыслимых врагов Америки и западной цивилизации; потом – год военной подготовки, затем – Вашингтон, начальная подготовка в области разведывательной деятельности других стран. И только потом, доказав, что может работать, он стал разведчиком за рубежом или чиновником, который ни за что не расстанется со своим кабинетом и заваленным бумагами столом. Программа ПМО, на Потомаке. Ты можешь сказать ему все это, чтобы он понял: ты знаешь о нем больше, чем он о тебе. Ты знаешь, что он прошел испытание на полиграфе. И тут ты хватаешься за это слово, как за спасительную соломинку.
– Почему вы не протестируете меня на полиграфе? Вы же знаете об этом аппарате. Я готова, хоть сейчас.
– Не учите нас, что мы должны делать. Лучше бы заполнили анкету. Я подчеркиваю, пока еще не поздно.
Ты берешь у него анкету с таким видом, как будто это любезная благожелательная просьба, а не приказ, и просишь ручку. Пробегая глазами вопросник, чувствуешь, как начинает кружиться голова, но берешь себя в руки; вопросы обычные, словно ты просишь о выдаче паспорта, а не жизни.
Имя, фамилия, постоянное место жительства, дата рождения, социальное положение, вероисповедание, национальность. Жили ли когда-нибудь под другим именем или фамилией? Входили ли в какую-либо подрывную организацию, значащуюся в списке Министерства юстиции? Были членом Коммунистической партии либо иной коммунистической организации? Выезжали ли за границу? Выезжали ли в коммунистическую страну? Общались ли с членами правительств других стран? Общались ли с членами правительств коммунистических стран? Оплачивалась ли когда-нибудь ваша работа правительством какой-либо другой страны? Оплачивалась ли когда-нибудь ваша работа спецслужбами других стран? Оплачивалась ли когда-нибудь ваша работа спецслужбами коммунистических стран? Практиковали ли однополый секс? Принимали ли наркотики? Транквилизаторы?
– Какое отношение ко всему этому имеет гомосексуализм?
Он вырывает анкету у тебя из рук и раздраженно пробегает ее глазами, пока не натыкается на вопрос о гомосексуализме.
– На вопрос о гомосексуализме можете не отвечать, если не хотите: это просто устоявшаяся формула.
Все, готово. Ты протягиваешь ему анкету, где проставлены сплошные «нет», но твои «нет» ему не нравятся. Он раздраженно цокает языком и смотрит на остальных, призывая их в свидетели твоего упрямства. «Значит, не хочешь образумиться?» Ты не желаешь пойти даже на минимальные уступки. Ты собираешься сказать: «Продиктуйте мне, что я должна написать». Разве такая бумажка будет иметь законную силу? Зачем она им? Но тут же отгоняешь эту мысль, ибо тогда им станет очевидна бессмысленность происходящего, а тебе – тот единственный смысл, который может быть у него: живой тебе из этой комнаты не выйти. Сколько времени прошло с тех пор, как тебя похитили в парке Майами? Как только они впихнули тебя в машину, на лицо твое тут же лег вонючий платок, и, хотя ты и мотала отчаянно головой, запах этот проникал в твое сознание, окутывая его тошнотворным облаком. Так продолжалось, пока ты не очнулась сегодня утром, но слово «сегодня» здесь не очень-то подходит. Когда кончилось «вчера»? Сколько времени прошло с тех пор? Был ли у меня свой доктор Ривера? Или Мёрфи? А де ла Маса? Неужели мне тоже «завяжут бантик»? Рядом – твои соотечественники; эти чиновники тянут время и дарят тебе это время, вместо того чтобы вытащить из кобуры пистолет и пристрелить тебя на месте. Акулы, которым скормили Галиндеса, еще не нажрались; а может, тебя бросят в негашеную известь или в море, привязав к ногам тяжелый груз и пропоров тебе живот ножом, чтобы тело не всплыло, и акулы могли устроить себе пир. Кто сделает контрольный выстрел? Непохоже, чтобы они: эти люди – просто чиновники, раздраженные тем, как ты ответила на вопросы анкеты. Если бы ты ответила как нужно, они могли бы спокойно разойтись по домам, поесть, выпить банку пива, хлопнуть Нэнси по заду, поиграть с малышом, подстричь газон, посмотреть по телевизору бейсбол. Ты готова попросить у них чистую анкету и заполнить ее так, как им нужно. Жили ли когда-нибудь под другим именем и фамилией? Да. Входили ли в какую-либо подрывную организацию, значащуюся в списке Министерства юстиции? Да, в Армию освобождения, а также в такие организации, как «Руки прочь от Никарагуа». Были членом Коммунистической партии либо иной коммунистической организации? Да. Выезжали ли за границу? Да, а в детстве была в Диснейленде. Выезжали ли в коммунистическую страну? Да, в Албанию, по поддельному паспорту. Общались ли с членами правительств других стран? Да, была любовницей советского посла в Вене. Общались ли с членами правительств коммунистических стран? Уже ответила. Оплачивалась ли когда-нибудь ваша работа правительством какой-либо другой страны? Оплачивалась ли когда-нибудь ваша работа спецслужбами других стран? Да, самыми специальными, какие только есть. Оплачивалаись ли когда-нибудь ваша работа спецслужбами коммунистических стран? Конечно, само собой разумеется. Практиковали ли однополый секс? Да, сама с собой. Принимали ли наркотики? Да, самые дешевые. Транквилизаторы? Прочитав книгу подрывного содержания, я всегда испытывала острую потребность тут же прочесть книгу антиподрывного содержания. Как можно еще ответить на такие идиотские вопросы? Но пока они считают, что ты должна отвечать на них, вы будете сидеть здесь, ты будешь сидеть здесь, а ты больше всего боишься, что они решат положить конец этой абсурдной ситуации. Но пока у них – у тебя – нет альтернативы. И все четверо уставились на тебя, и вид у них, как у квартета, который вот-вот исполнит что-нибудь из репертуара «Плэттерс» или «Дельта Ритм Бойз» – старые песни, но сами они молоды и спортивны, хотя и одеты так, словно все куплено на распродаже. Ты говоришь, что тебе нужно в туалет, и в глазах главного зажигается любопытство. Один из них выходит из комнаты и скоро возвращается с большой консервной банкой из-под масла, на дно которой насыпаны опилки. Он ставит ее рядом с тобой и возвращается к остальным участникам квартета.
– Прямо тут? В это? Зачем вам нужно это унижение?
Оно им нужно. Они почти улыбаются и усаживаются поудобнее.
– Вы принесете мне воды помыться? И я надеюсь, вы выйдете.
Они словно не слышат твоих вопросов. Двум из них надоедает сидеть в позе участников квартета, и они прислоняются к стене, третий начинает расхаживать по комнате, как заключенный по камере, и только главный нефит сидит и не сводит с тебя глаз – таксидермист так смотрит на зверька. И тут он начинает говорить – это самый длинный монолог из всего, что он произносил до сих пор. После того, что он скажет, уже нельзя повернуть все вспять, нельзя забыть этих грязных слов, которыми он перепачкал и себя, и тебя; кажется, что даже в жестяной банке полно дерьма.
– Да обосрись ты, стерва. Мы привыкли к дерьму, и раз ты отказалась нам помогать, мы будем смотреть, как ты срешь, ссышь и на твои месячные заодно. А если тебе мужика приспичит, то мужиков мы тебе обеспечим, будут идти и идти, целый день. И мы еще делаем тебе одолжение, не отдаем тебя в руки других, потому что они не будут, как мы, церемониться с вонючей русской.
Один из тех, что стоял, прислонившись к стене, хихикает, подтверждая слова шефа, а у тебя в голове – ты стала вся пунцовая – крутится только одно: ничего не может быть ужаснее, чем менструация, тут на этом цементном полу. И взглядом ты говоришь этому человеку: «Сволочь! Какая же ты сволочь!» Ты мысленно повторяешь это несколько раз, по-испански, с тем выражением, с каким произносил это Рикардо, если возмущался. Но губы твои издают лишь какой-то звук, напоминающий рыдание, которое ты тут же подавляешь, боясь, что они заметят твое состояние и ожесточатся еще больше. Ты пытаешься прочитать хоть какое-то сострадание в глазах смуглого человека, давшего тебе воду, но тот ковыряет стену ногтем. Но тут же, спиной почувствовав твой взгляд, оборачивается:
– Ты играешь с огнем, сидя на пороховой бочке. Мы оказываем тебе услугу: если мы передадим тебя в руки других, тех, кто ждет за дверью, они церемониться с тобой не станут. И хотя ты красная, враг всего, что есть святого для нашей страны, ты все-таки наша соотечественница, и мы тебя щадим. Разве мы тебя не щадили? Знаешь, что бы вытворяли другие, окажись они сейчас в этой комнате? Они бы тебя раздели догола – посмотреть, как устроены красные девки, – и им достаточно пальцем пошевельнуть, ты вся в дерьме будешь, сверху донизу. Мы выполняем нашу работу, и отчасти она состоит в том, чтобы защитить тебя от них. На тебя потрачены бюджетные деньги, и немалые. Ты здесь не просто так оказалась и должна помочь нам, если хочешь, чтобы все кончилось хорошо.
– Хорошо, давайте поговорим, но как цивилизованные люди.