16033.fb2
С Мангасом, к которому я сегодня приехал в гости, мы не виделись больше десяти лет. Надо сказать, что при встрече старых фронтовых друзей кроме радости возникает и неловкость. Разумеется, мы не забыли друг друга, встреча была шумной, восторженной, но все-таки жизнь есть жизнь — люди меняются. У каждого появилась уже иная, мирная профессия, круг своих интересов и другая среда. Какими бы раньше ни были мы друзьями, годы все-таки отдаляют нас, охлаждают прежнюю привязанность.
После обычных приветственных восклицаний, возгласов удивления: «Ого, каким ты стал!», «А ты каким!», чуть успокоившись, мы вспомнили, в какие нелегкие переплеты попадали вместе на передовой. А дальше... А дальше наступала одна неловкая пауза, потом другая, гмыкание, покашливание и бессмысленное: «Да-а, значит, так и работаешь?..». «Да-а, значит, так и живешь?». И Мангас, и я чувствовали легкую отчужденность, скованность, и оба как будто хотели поскорей понять: а каким ты стал за эти годы?
Мало-помалу мы разговорились. Жена Мангаса тем временем готовила обед. Встреча могла остаться в памяти обычной, одной из многих встреч со старыми друзьями, доброй, но невыразительной, потому что наиболее острое и яркое в нашей дружбе было позади. Но в тот вечер мне пришлось услышать историю, которая настолько глубоко вошла в мое сознание, что и сейчас, через восемь лет, я не могу без душевной боли вспомнить ее...
Прежде чем накрыть на стол, жена Мангаса ввела в комнату маленькую и худую, как девочка-подросток, женщину. В волосах ее проступала седина, а лицо было в морщинах. Мангас, полнеющий, но все еще живой в движениях, верткий, почти подбежал к вошедшей:
— Очень хорошо, что вы пришли, Айеке, садитесь, пожалуйста.
Он подхватил женщину под локоть, бережно подвел к столу и помог сесть. Легко было понять, глядя со стороны, что эта женщина здесь всеми уважаема. Позже мне показалось, что внимание хозяев к ней даже несколько суетливо, я бы сказал с оттенком нервозности. Вид ее произвел на меня странное впечатление. Возможно, я поздоровался не слишком отчетливо, но на мое приветствие она не ответила. Сев за стол, уперлась взглядом в одну точку. Мангас, не представив меня ей, торопливо вышел помогать жене. Я не знал, как вести себя, о чем говорить. Сидеть, как и она, и молча смотреть в одну точку было вдвойне неловко. Я встал и подошел к фотографиям, висевшим на стене в большой семейной рамке. Разглядывая карточки, продолжал краешком глаза следить за женщиной.
«Наверное, она слепая, — промелькнуло у меня в голове. — Да, да, и выражение лица, как у слепой, и сидит — не шелохнется... А может быть, она недавно похоронила близкого человека?..»
Но эта женщина не носила траура, была одета буднично и скромно. Заговорить с ней я так и не решился и продолжал пристально разглядывать маленькую помутневшую фотографию. С нее смотрели два молоденьких младших лейтенанта. Я вспомнил бесприютную, холодную осень на Сиваше, хмурые холмы, покрытые почерневшей полынью, пронизывающий степной ветер. Наши войска отвоевали и укрепились на небольшом плацдарме на северном берегу Крыма. Впереди враг, позади гнилые воды залива, а за Сивашом лежала Большая земля, для нас — земля обетованная. Наш батальон занимал оборону на маленьком полуострове Тартугай. Перешеек его находился еще у противников, и, таким образом, от Большой земли нас отделяла не одна, а, можно сказать, две воды. С плацдармом мы сообщались через залив шириной в километр. Переходили его всю зиму вброд. Вот в те дни на Тартугай и пришел в нашу роту Мангас. Маленькие серые глаза его выражали удивление, а большой подбородок казался приставленным к его лицу от чьей-то другой огромной головы. Он был подвижным, шустрым и, казалось, торопился поскорее выполнить чье-нибудь приказание, хотя сам командовал взводом. Мы жили с ним в одной землянке на передовой. Неуютной была тогда наша жизнь, частенько мы проклинали ее, но сейчас при виде маленькой фотографии у меня потеплело на душе...
— А-а, рассматриваешь старые карточки? — услышал я голос Мангаса.
— Да, вот смотрю и думаю: хоть и много страшного было на войне, но ведь там прошла наша молодость. Как начнешь вспоминать...
— Ну, прошу, прошу к столу, — торопливо перебил меня Мангас.
Он снова засуетился, с чрезмерной поспешностью перебирая и раскладывая ножи и вилки. Я хотел шутливо спросить, куда мой друг торопится, но сдержался, почувствовав на себе острый взгляд незнакомой женщины. Нет, она не была слепой. Она глянула на меня колюче, и я опустил глаза. Мангас заметил это и быстро повернулся к женщине, приговаривая:
— Айеке, кушайте, кушайте, хотите, я вам еще подложу?
Я старался не смотреть в ее сторону, но ощущение скованности у меня не проходило. Женщина наконец отвела взгляд и притронулась к еде. Мангас вздохнул с облегчением и начал ухаживать за мной: «Ешь давай, бери то, бери это».
Разговор за столом не вязался. Женщина все больше вызывала мое любопытство. Она была некрасивой, маленькой, хрупкой, под платьем остро торчали узкие плечи. Смугло-черное лицо ее сильно осунулось, щеки ввалились, обтянув острые скулы. Мне подумалось, что прежде ее лицу придавали привлекательность черные глубокие глаза. Но их взгляд... Он как будто говорил о дымящейся в ее душе ране.
Я сидел напряженно и плохо слушал Мангаса. Видимо, он почувствовал мое состояние и, когда пообедали, заботливым голосом сказал жене:
— Гайни-апа, верно, утомилась, ей бы отдохнуть.
Мы с Мангасом остались вдвоем и некоторое время сидели молча. Радость встречи омрачило чужое горе.
— Она ваша родственница? — наконец спросил я.
— Нет, но... она не чужая для нашего дома.
Мне послышался сдержанный вздох Мангаса, и мы опять замолчали.
— Она больна, или горе у нее какое?
— И то, и другое.
Мангасу явно не хотелось рассказывать, и он повел речь о каком-то пустяке, уводя разговор в сторону. Но мои мысли все время возвращались к Гайни-апе. Что за горе у нее? Вся иссохла. Есть ли у нее родственники кроме Мангаса? Бедняжке должно быть очень тяжело, если она одинока.
— Дети у нее есть?
Мангас ответил не сразу. Он хорошо понимал мое любопытство, но мне приходилось понукать его, как ленивого коня.
— Мы познакомились года три тому назад...
— Вот как!
Мангас не обратил внимания на мое восклицание и, сосредоточенно глядя перед собой, начал вспоминать:
— В этом районе я работаю уже больше трех лет. Когда приезжаешь на новое место, особенно запоминаются первые дни и бывают случаи, будто встречаешь знакомого тебе человека. — Мангас усмехнулся. — У меня есть дядя Кулмагамбет. Немного безалаберный, рассеянный. Как-то года полтора тому назад провожал я его на вокзале. Идем по перрону. Возле одного из вагонов стоит молодежь, несколько парней. Кулмагамбет подошел к ним, стукнул одного парня по плечу и закричал: «Ах чертенок, как ты здесь оказался?!» Парень удивленно вытаращил глаза. Кулмагамбет окинул его взглядом еще раз, махнул рукой и пошел дальше. Парень уставился ему вслед, не зная, что делать, что сказать. Я догнал Кулмагамбета и спрашиваю: «В чем дело, Кулеке?» А он отвечает: «Вот чертенок, надо же ему быть таким похожим! Я думал, он мой племянник». Так вот, подобно нашему Кулеке, и я встретил однажды в этом селе, как показалось, знакомого человека. Иду по улице, навстречу — девочка лет четырнадцати-пятнадцати. Смотрю — лицо очень знакомое. Я даже заулыбался, думаю, надо остановиться, спросить о здоровье ее родителей. Но чья она — не могу вспомнить. По глазам девочки вижу, что и она совершенно не узнает меня. Ей стало неловко, смотрит — какой-то незнакомый дядя и еще улыбается. Девочка опустила глаза, прижала портфельчик к груди и заторопилась мимо меня.
На другой день к снова увидел ее, когда шел ка работу. Мы стали встречаться часто, и всякий раз к недоумевал: чья это дочь? В село мы приехали недавно, и семьями еще не успели ни с кем подружиться. Лицо девочки знакомо — и все, но чья она, хоть убей не вспомню, Знаешь, бывают такие лица с очень правильными чертами, будто их выточила рука искусного мастера. И у женщин бывают, и у мужчин. У этой девочки было продолговатое лицо с красивым овалом. Прямой нос с легкой горбинкой, с тонкими ноздрями. Только глаза чуть узковаты и с хитринкой в уголках. Смотрят на тебя такие глаза и будто знают твой секрет, да помалкивают. Девочка очень напоминала мне кого-то из моих взрослых знакомых, особенно взглядом.
В те дни мне приходилось больше мотаться по командировкам, чем сидеть на месте. В постоянных разъездах уже начал забывать о загадочной незнакомке.
Ты знаешь нашего брата, районное начальство. Тут мы за все в ответе, приходится вмешиваться во все дела района. Как-то зашел в школу, надо было побеседовать с преподавателем в седьмом классе. Кажется, шел урок географии. Я присел на заднюю парту. Учитель вызывал учеников к карте и спрашивал. Слышу фамилию «Естемесова» и вижу — к карте пошла та самая девочка. Я узнал знакомые узкие глаза, чуть портившие красивое, тонкое лицо, узнал хитринку в их выражении. Но подожди... «Естемесова»? «Естемесова»... Мурзахмет Естемесов! Стройный, красивый лейтенант! Широкий гладкий лоб, с горбинкой, с тонкими ноздрями нос! И особенная хитринка в глазах, которая сразу располагает к себе.
Но ведь на свете немало внешне похожих людей!..
Я терялся в догадках. Мурзахмет был моим фронтовым другом. Ты его не знаешь. К вам на Сиваш я прибыл в начале сорок четвертого, прямо из училища, а до этого ремонтировался в госпитале. С Мурзахметом мы встретились в конце сорок второго под Ржевом. Я был сержантом, Мурзахмет — нашим командиром взвода. Несмотря на разницу в звании, мы были с ним настоящими друзьями. Сам знаешь, на фронте демократия на высоте. В начале года мы вели наступление. Потери были большими, а участок освободили маленький. Потом нам говорили, что мы отвлекли немцев от Сталинграда. Позже перешли в оборону. Короче говоря, мы с Мурзахметом больше полугода прожили в одном окопе. На фронте это очень долгая дружба, она стоит многих мирных лет... Потом я потерял его, в прямом смысле, понимаешь, нес на спине и потерял.
— Он же не вещмешок! — удивился я.
— Такая, брат, .сложилась обстановка. — Мангас замолчал, нахмурился. — Помнишь, Совинформбюро сообщало: там-то происходили бои местного значения. Весной сорок третьего на нашем участке происходили именно такие бои. Но порой бывало так жарко, что каждому хотелось участвовать лучше в больших сражениях, чем вот в таких, «местного значения». Мы получили приказ потеснить немецкую дивизию и пошли в наступление через болото и мелколесье. Нелегка была эта операция, и она уже почти удалась нам, если бы не подоспели свежие силы немцев. Нас двинули обратно. Людей после наступления осталось совсем немного, не выдержали мы натиска и, чтобы не попасть в окружение, начали, честно говоря, драпать. Кругом болота, болота. На мне были кирзовые сапоги с широкими голенищами. Как увязнет нога, так и сапога нет, хоть шлепай в одной портянке. В таких условиях незаменимы солдатские ботинки с обмотками, а с сапогами беда. Рядом со мной бежал Мурзахмет, потом я потерял его из виду. Когда отступаешь, невозможно придерживаться какого-то порядка и следить друг за другом, тем более, что немцы идут буквально по пятам. Вдобавок: один пулемет противника обосновался сбоку и чешет по нас, собака. С этими злосчастными сапогами я возился, возился и отстал от своих. Огляделся и, надо сказать, струхнул. Вдруг слышу кто-то зовет меня: «Мангас! Мангас!» Я прилег на кочку и осматриваюсь. Но в то же время не забываю, что бегу последним и что задерживаться опасно. Вскочил я и опять слышу голос, причем сзади. Говорят, и батыру смерть не тетушка, как же мне одному назад, против немцев идти? Заколебался, озираюсь по сторонам. И опять зов: «Мангас!..» Как в предсмертной тоске, зовет. Не выдержал я, ринулся назад, на голос. Вижу, за кочкой лежит Мурзахмет и смотрит на меня, ну точь-в-точь как подстреленная птица. Поднимается на локте и тянется ко мне. Ранило его выше колена, кость цела, но ступать на одну ногу он не мог.
В каких только переделках не побываешь на фронте! Но такую адскую муку, как в тот раз, когда я нес Мурзахмета, мне не приходилось терпеть. Кругом болото, ползти с тяжелораненым невозможно. Да не то, что ползти, тут идти-то невозможно, еле-еле ноги вытаскиваешь. Ползти нельзя, надо нести. А как понесешь и далеко ли пронесешь человека, который крупнее тебя в полтора раза? Можно бы и понести кое-как, но сбоку пулемет, собака, так и чешет без передышки. Я взваливаю Мурзахмета на спину, тащу до изнеможения, потом опускаю, он обхватывает меня за шею и двигаемся на трех ногах. Как только пулеметная очередь, оба падаем в воду. Мурзахмет, не переставая, стонет.
От своих мы отстали порядком. Болото было нашей мукой, но потом стало нашим спасением. И то на время. Немцы по болоту идти не рискнули. Мучительно, очень медленно мы уходили на восток. Вскоре началось главное. Знаешь, как противен звук падающей близкой мины. Будто небо опрокидывается на тебя. Просвистела она, проклятая, над самой головой, я едва успел подумать: «Конец!» — и упал, подмяв под себя Мурзахмета. Успел я его защитить от осколка или нет, не знаю. Дальше все покрылось тьмой. Когда в глазах немного посветлело, я почувствовал себя как будто между сном и явью. Все лицо было в холодной и липкой жиже. А полз я или просто барахтался в грязи на одном месте, не могу сказать. Когда опомнился, рядом никого не было. Я лежал на краю лужи. Собрал последние силы и выполз из нее на сухой клочок земли. А дальше... Когда открыл глаза, надо мной светлело ясное голубое небо. Белые пушистые облака оттеняли его синеву. Воздух дрожал от холодного, весеннего ветра. Все тело сковала смертельная усталость, не хотелось даже шелохнуться. Что творится сейчас в мире, что будет со мной — ничто меня не интересовало. Ощущение такое, будто тихая волна медленно меня колышет. Я совсем забыл о войне. Потом ясно, отчетливо послышались голоса:
«Погрузить вон того на телегу или не стоит?» «А ты его сначала послухай. Может, он уже...» Они говорили обо мне, но для меня оставались безразличны, будто говорили о ком-то постороннем. «Смотри, крепкий! Смерть не взяла. А ранение, упаси бог...» — «Да, видать, парень бедовый А ну, подымем!»
Синее небо заслонило обросшее щетинистое лицо. Когда оно приблизилось, страшная боль пронзила все мое тело, и я вскрикнул. Любопытно, что от резкой боли, от того, что меня подняли, я пришел в себя, понял, где нахожусь, и вспомнил о Мурзахмете.
«Где лейтенант?!» — вскрикнул я.
«Бредит, про какого-то лейтенанта спрашивает», — сказал один из санитаров.
«Нет, я не брежу! В сознании! Лейтенант Естемесов!.. Естемесов... Он ранен в ногу».
Санитары как будто не слышали моего голоса. А я кричал изо всех сил.
«О чем ты?» — Один из санитаров склонился ко мне.
Я кричал во весь голос про Мурзахмета:
«Мы вместе упали! Он должен быть рядом!»
«Рядом никого не было, мы тебя одного нашли. Ты, видать, порядком прополз по болоту».
«Найдите его, в болоте остался лейтенант».
«Лежи, лежи спокойно. Если твой лейтенант жив, никуда не денется, значит, его тоже подобрали», — успокаивающе проговорил санитар и тронул лошадь.
Я начал снова кричать, но мне только самому казалось, что я кричу, а на самом деле никто меня не слышал.
Так я расстался с Мурзахметом, которого нес на спине. В каком состоянии я его оставил? Живой он или мертвый? Как ни старался я вспомнить, ничего не получалось. Как говорят, у людей на корабле судьба едина. Шли двое по болоту, взорвалась мина, один спасся, с другим неизвестно что. Сам понимаешь, что первому чести мало. Получив ранение, я бессознательно пополз, спасая свою жизнь. А если бы Мурзахмет остался живым, разве он оставил бы товарища? Меня долго терзал этот вопрос: что с Мурзахметом? Его тоскливый зов «Мангас, Мангас!», кажется, звучит у меня в ушах до сих пор.,.
Мангас прижал большой подбородок к груди и начал вертеть в руках вазу, пристально, исподлобья, разглядывая ее.
— Чьей же оказалась эта девочка? — спросил я.
— Ах, да... Тогда, после урока географии, чтобы избавиться от сомнений, я остановил ее. Девочка смотрела на меня, словно вспугнутый козленок: «Что нужно этому дяде?» Спрашиваю:
«Как тебя зовут?»
«Галия».
«Фамилия твоя Естемесова?»
«Да».
«А папа у тебя есть?»
Она прикусила губу, помолчала.
«У меня нет папы. Он погиб на фронте».
«Твоего папу звали Мурзахметом?»
«Да... Вы... знаете моего папу?»
«У меня был фронтовой товарищ лейтенант Естемесов Мурзахмет. Думаю, что он твой папа».
Ты бы посмотрел тогда на Галияш! Она застыла с открытым ртом. Не зная, верить мне или нет, с трепетом ждала обнадеживающих слов. И я пообещал: «Обязательно расскажу тебе, Галияш. Мы долго дружили с твоим отцом».
Видя, что я намереваюсь уйти, она вся встрепенулась, не зная, как меня остановить; «Неужели вы больше ничего не скажете? Не уходите», — умолял ее взгляд.
«У тебя мама есть?» — спросил я в растерянности.
«Есть. Ой, дядя, пойдемте к нам домой. Порадуйте мою маму. Пойдемте, пожалуйста», — с детской непосредственностью пристала девочка.
В небольшом дворе маленькая смуглая женщина стирала белье. Увидев нас, она оторвалась от корыта, откинула локтем падающие на глаза волосы. Галияш подбежала к ней: «Мама, дядя был вместе с папой. Они были друзьями!» — воскликнула она, обеими руками схватив мать за локоть, и прислонилась щекой к ее плечу.
Женщина не шелохнувшись смотрела на меня,
«Мама, я же говорю, это друг нашего папы. Почему ты молчишь?» — тормошила мать Галияш.
От ее неподвижности и молчания я почувствовал себя не в своей тарелке. Женщина медленно обернулась к дочери и спросила: «Что ты говоришь, милая?»
«Я говорю — он друг папы. Они вместе были на фронте».
Я поздоровался. Она не ответила, молча шагнула ко мне и остановилась. Ее руки со следами мыльной пены опустились, дыхание как будто остановилось. Во взгляде боролись страх и надежда. «Неужели она до сих пор ждет его?» — подумал я.
«Что с тобой, мама? Дядя, заходите в дом», — подбежала ко мне Галияш.
«Ойбой-ай, что же я стою! — только теперь опомнилась женщина. — Проходите в дом».
Это и была тетушка Гайни. В нашей семье ее зовут Айеке...
В ту встречу мать с дочерью постелили самое лучшее одеяло, усадили меня на самое почетное место и, несмотря на мое возражение, поставили самовар. Мне было некогда в тот день, но оставить двух сирот и так просто уйти я не смог. Удивительное существо человек! Десять минут назад мы не подозревали о существовании друг друга. И вот уже они встречают меня как долгожданного и близкого человека, внимательно ухаживают за мной: Гайни-апа суетилась, хлопотала у самовара, стелила скатерть, перетирала пиалы и все время смотрела на меня хорошим, добрым взглядом. Бесконечно обрадованная Галия подошла ко мне, присела рядом и склонила голову к моему плечу.
«Вы простите ее, мое солнышко, она видит в вас частицу своего отца», — проговорила Гайни-апа, поставила на скатерть баурсаки и, не удержав слезу, отвернулась.
По природе своей я не склонен философствовать, но в тот день сделал для себя что-то вроде философского обобщения. В народе говорят: человек жив человеком. Твоя биография не бывает сугубо личной, только твоей. Случилось с тобой хорошее, случилось плохое, все это связано и с кем-то другим, и этот другой входит в твою жизнь. Если захочешь его вычеркнуть, то волей-неволей вынужден будешь вычеркнуть и часть своей биографии. Мы, трое, встретившись в низкой скромной комнатушке, были по-разному связаны с Мурзахметом, и в каждом из нас была частица его жизни. Мурзахмет незримо присутствовал в комнате, и каждый из нас, робея, не решался заговорить о нем сразу. Говорили пока о житье-бытье, о своих делах. Гайни-апа, проявляя выдержку, спрашивала о моей жене, о моих детях. Галияш слушала, посматривала на меня все нетерпеливей и, наконец, не выдержала: «Вы же были вместе с папой, расскажите, дядя...»
Гайни-апа выжидающе умолкла. Мне было трудно начать разговор о главном. Они смотрели на меня, готовые не пропустить ни слова. Я заговорил о том, как мы впервые встретились с Мурзахметом, как познакомились. Их жадное внимание подхлестывало меня, и я постепенно увлекся воспоминаниями. Галияш, слушая, порозовела, на ее личике появилась детская гордость за отца, а Гайни-апа сидела бледная, замерев.
«С Мурзахметом мы всю зиму прожили в одном окопе. Землянка холодная, стены мерзлые. Мы стелили одну шинель, укрывались другой и спали в обнимку. Так теплее».
«Боже, Мурзаш так плохо переносил холод! — встрепенулась Гайни. — Он не захворал?»
«Там мы ко всему привыкли».
«А он не кашлял? Он ведь такой невнимательный к себе, не следит за собой...»
Почувствовав, что мой рассказ иссякает, Гайни-апа стала подбадривать меня вопросами:
«У Мурзаша часто болела голова. Стоит только вспотеть ему чуть-чуть и выйти на холод, так сразу болит голова. Наверное, измучился на фронте?»
«Я что-то не замечал... Да, кстати, он как-то вспомнил. Раньше, говорит, меня головные боли мучили. А теперь и зимой с непокрытой головой хожу — хоть бы что. Помню, он еще смеялся: война, мол, от всех болезней лечит». — «Ой, вы правду говорите?» — оживилась Гайни-апа. — «Совершенно серьезно. На фронте даже те, у кого был раньше ревматизм, забыли о нем».
Гайни-апа, подавая мне пиалу с чаем, улыбнулась, вспоминая что-то. «Мурзаш очень любил чай... Но кто там мог вас напоить горячим чаем!» — вздохнула она.
Я тоже вспомнил об этой слабости Мурзахмета. Вскипятить чай в окопе — задача нелегкая. И лежала она на мне. Я бегал в хозвзвод, выпрашивал восьмушку чая. Иногда мне отказывали, и приходилось проявлять солдатскую сноровку. Потом ставили котелок на огонь и, обжигая губы, тянули горячий чай из алюминиевой кружки. Мне вполне хватало одной кружки, но из чувства деликатности я составлял компанию своему командиру.
Своими вопросами Гайни-апа постепенно как бы очищала мою потускневшую память. Она хорошо помнила все его привычки, а ведь прошло пятнадцать лет, как они расстались. Каждое его движение, походка, жесты, взгляд были свежи в памяти Гайни, будто свой дом он покинул только вчера...
Позже мы ближе познакомились с Гайни и ее дочерью. У них не было близких родственников. Мурзахмет приехал сюда перед войной из другой области. Гайни была единственной дочерью, старики ее уже умерли, и осталась она с одной Галияш. Девочке исполнилось всего три года, когда отец ушел на фронт. Знала она его по фотографиям на стене да по рассказам матери, А Гайни прожила с мужем четыре года и проводила его на войну совсем молодой. Больше она не выходила замуж.
Мы полюбили Галияш, она стала нашей старшей дочерью. Я помог им обменять квартиру, живем теперь по соседству. Удивительная манера у Гайни-апы: что ни слово, то о Мурзаше! О ком бы и о чем бы ни заходил разговор, она непременно вставит имя Мурзахмета. и расскажет какой-то схожий случай, приключившийся с ним.
Не только старого друга, время стирает в памяти даже отца родного. И удивительные вещи я стал замечать: когда мы подружились с Гайни-апой, я будто снова встретился с Мурзахметом, он ожил в моей памяти, каждый день я узнавал о нем все больше и больше, и он стал как будто ближе и дороже мне. Каждый день входила в наш дом Гайни-апа и словно приводила с собой Мурзахмета.
Но меня продолжало мучить одно обстоятельство: и в первую встречу, и потом я не мог рассказать, как я расстался с Мурзахметом. Он остался один посреди болота под огнем врага. Я слышу его зов «Мангас! Мангас!..» до сих пор. Если расскажу об этом, какими глазами посмотрю на этих сирот? Что они могут подумать обо мне? Мое единственное оправдание в том, что я вернулся на зов, и некоторое время нес друга на спине. Но как я мог оставить его под минометным огнем? Я был сам ранен, я ничего не помнил, я еле выкарабкался из болота и, кажется, сделал все, что мог, но совесть продолжала беспокоить меня.
Будто предугадывая мои затруднения, Гайни-апа не допытывалась, видел я или не видел, как погиб Мурзахмет. Она не спрашивала, боясь убедиться в том, что он действительно погиб. Едва я начинал рассказ о боях, о фронтовых опасностях, у нее сразу испуганно расширялись зрачки.
Говорят, время исцеляет любую рану. Со временем; многое забывается. Живому человеку надо думать о жизни. И Гайни-апа жила, воспитывала свою дочь.
Недавно Галияш окончила школу. Характером пошла в мать, сердце у нее чуткое, доброе. В матери души не чает. Говорят, из двух половин складывается целое. Гайни-апа и Галияш, поддерживая друг друга, смогли пережить горе и подняться на ноги...
Мангас отвернулся к окну. Мне показалось, что он сдержал вздох и что рассказ его не окончен, впереди что-то не менее интересное и важное.
Долгий летний день уже клонился к вечеру. Я накурил в комнате, и Мангас открыл окно. Он не досказал, что же все-таки случилось с Гайни-апой, почему у нее сейчас такое выражение лица. Допытываться мне было неудобно, и я терпеливо ждал. В дверь заглянула жена Мангаса, полная женщина с крупными чертами лица.
— Подать вам чайку? — спросила она.
— Если можно, попозже, — попросил я.
Мангас опять заговорил:
— Бывает в жизни такое, о чем не хотелось бы вспоминать... Но раз уж начал... Несчастье случилось с Гайни-апой месяца четыре тому назад. Она поехала в город на моем газике. В конце рабочего дня открывается дверь кабинета и входит ко мне водитель Нурдыбек, бледный, хочет что-то сказать и не решается — у меня сидели люди.
«В чем дело, Нурдыбек?» — спрашиваю его.
«Гайни-апа заболела... С ней очень плохо».
«Где она, в больнице?»
«Нет, дома. Вызвали врача».
Я сразу же поехал к ней. В передней плакала Галияш. Я испугался — уж не случилось ли самое худшее? На кровати в комнате лежала Гайни-апа. Рядом хлопотал врач. Я подошел ближе, но Гайни-апа не узнавала меня. Лежала неподвижно, с застывшим лицом, и, не моргая, смотрела в потолок, в одну точку, будто все, что могло интересовать ее в этом мире, сосредоточилось теперь там. Губы ее медленно шевелились. «Мурзаш, Мурзаш...» — тихо повторяла она. Я невольно вздрогнул — столько тоски и одиночества было в ее шепоте...
Мангас умолк, медленно сжал пальцы, разжал, протянул руку к пачке сигарет, лежавших передо мной, и взял одну. Он не курил, но сейчас, видимо, разволновался и решил закурить. Табак сыпался на скатерть, но он не замечал этого, продолжая разминать сигарету, пока не скатал ее в шарик. Пауза на этот раз была особенно продолжительной.
— Я отозвал врача в сторонку и спросил, насколько серьезно заболевание, — заговорил наконец Мангас.
«Она пережила большое нервное потрясение, — ответил врач. — Надо показать ее психиатру. — Потом он нерешительно посоветовал: — Если она ваша родственница, я вас прошу забрать от нее дочь. Во всяком случае, не подпускайте ее к заболевшей».
«Почему?»
«Я же говорю, у нее серьезное заболевание. А дочь напоминает ей, как мне кажется, причину нервного потрясения. Появление в комнате дочери вызвало у больной новый приступ сильного волнения. Она закричала: «Мурзаш, Мурзаш, нет, это не ты! Уходи!» Кто такой Мурзаш? Видимо, дочь напоминает о нем».
Да, Галияш была похожа на Мурзахмета. Не только родная мать, но и посторонние сразу улавливали сходство.
О том, чего не знал врач, мне рассказал Нурдыбек:
«Когда мы ехали в город, она была веселой, даже какой-то чересчур радостной. Все время говорила и говорила, — рассказывал шофер. — Сами знаете, все про Мурзаша своего да про Галияш. — Как бы радовался Мурзаш, если бы увидел сейчас дочку! Ее сверстницы собираются в институт. Если я не отпущу Галияш учиться, думаешь, ей приятно будет? Нет, пусть едет, учится, — тараторила она. Заехали мы в универмаг, купила она платье для Галияш и еще кое-что. Перед отъездом из города говорит: «Голубчик Нурдыбек, ты, небось, проголодался? Зайдем в столовую, пообедаем». Я завернул в ближайший ресторан. Знал бы такое дело, лучше поехал бы куда-нибудь в другое место».
«Ну а дальше?»
«Я так толком не понял, что случилось дальше. На улице и людей-то не было. Когда машина остановилась, в это время вышел из ресторана человек, приближается к нам и спрашивает: «Машина свободна?» А тут Гайни-апа как закричит: «Мурзаш! Мурзаш!» А голос такой — мозги мне пронзил. Испугался я не на шутку. И вижу, что мужчина тот тоже испугался, побледнел, сам пятится от нас, пятится. Гайни-апа опять закричала: «Мурзаш!» — и бросилась к тому мужчине и тут же упала».
«Какой он из себя?»
«Мангас-ага, разве у меня было время рассматривать его? Пока я поднимал Гайни-апу, его и след простыл. Чего ему там стоять? Тут люди собрались, помогли мне посадить Гайни-апу в машину. А она вырывается изо всех сил и продолжает кричать: «Мурзаш, ты жив! Я знала, не уходи, Мурзаш!» У меня от ее крика все нутро перевернулось, просто вытерпеть такое дело невозможно. Некоторые стали советовать, чтобы я повез ее в больницу. Зачем я ее туда повезу? А ехать домой тоже нет никакой возможности, она могла на ходу выпрыгнуть. Целый час продержал я ее в машине. Успокоилась она, стала тихой-тихой. «Гайни-апа, давайте домой поедем», — говорю я ей. Не отвечает. Я решил, будь что будет, и погнал машину домой. Она уставилась в одну точку и за всю дорогу не шелохнулась, сидит, прижавшись в углу. Душа у меня в пятки ушла, одним глазом на дорогу смотрел, а другой с нее не спускал. Что и говорить, Мангас-ага, намучился я с ней порядком».
Вот и все, что мне рассказал Нурдыбек. Гайни-апу пришлось отправить в больницу. Нелегко было нам всем, но особенно тяжко Галияш. Душевная болезнь сразила мать, единственно близкого ей человека, а дочь не могла быть рядом, не разрешалось даже видеть больную. Девочка страдала вдвойне.
Я не знал, что предпринять. Действительно ли Гайни встретила Мурзахмета? Если так, то где он находился до сих пор? Должен был хотя бы весточку дать о себе. Или это был кто-то другой, очень похожий? Тогда кто же этот двойник, сыгравший злую шутку над бедной женщиной, сам того не желая?
Ясно было одно — причиной болезни Гайни-апы стал Мурзахмет. Прошло около пятнадцати лет, как она проводила его на фронт и получила известие о его гибели, но Гайни-апа не верила в черную весть, сохранила мужа живым в своей душе. Я как-то привык постоянно слушать из ее уст имя Мурзахмета. Откровенно говоря, эта печальная история по-новому раскрыла душу Гайни-апы. Оказывается, все эти пятнадцать лет она ни единого дня не жила без Мурзахмета. Как безропотно переносила она тяжести одинокой жизни! В трудные дни, забыв о горестях, мысленно успокаивала мужа: «Только ты не горюй, Мурзаш, а мы как-нибудь проживем...» А в дни маленьких радостей, на скромных вечеринках в день рождения Галияш или по случаю перехода в другой класс, она радовала его, приговаривая: «Смотри, Мурзаш, как идет Галияш новое платье. Видишь, какой красивой она растет, стройной и с каждым годом все больше похожа на тебя».
Не знаю, как ты считаешь, доброе это качество или худое, но бывают люди, у которых нет своей жизни, их жизнь как бы растворяется в другой, чужой судьбе. Они как веточки на деревьях, если их оторвать от ствола — зачахнут. Когда-то давно, до своей свадьбы, Гайни-апа забыла себя, свою жизнь и стала жить жизнью Мурзахмета.
Я знал матерей, которые не верили в смерть сына. «Если не видела его мертвым своими глазами, не верю», — говорили они. Это матери. Но жену такую я увидел впервые.
Нелегко мне было, когда Гайни-апу увезли в больницу. Думал я, думал и решил съездить в город, попытаться выяснить, кто же мог ей повстречаться возле ресторана. А вдруг действительно Мурзахмет?
Но как найти человека без адреса в большом городе? И примет никаких, Нурдыбек не успел разглядеть его. А если это был Мурзахмет, то он приехал в город из другого места. Не мог он жить так спокойно в нашем краю, вблизи своей семьи. Следовательно, надо поискать его в гостиницах. А если он остановился у знакомых?
Я решил первым делом прочесать все гостиницы. И вот в одной из них, расположенной на окраине, в списке жильцов увидел фамилию Естемесова. Время было позднее. Дежурная протестовала: «Жильцы спят, не надо беспокоить их». Но я не стал ее слушать и, даже не постучав, ворвался в комнату. Горел свет. За столом сидел мужчина, опустив голову на руки, больше никого не было. Когда открылась дверь, он вздрогнул, потом опять опустил голову, наверное, подумав, что пришел какой-то приезжий занять свободную койку. Казалось, он забыл о моем присутствии и не обращал внимания на мои покашливания. Я подошел вплотную и спросил: «Вы Мурзахмет Естемесов?»
Он встрепенулся, резко поднял голову и уставился на меня в ожидании недоброго. Испуг на его лице сменился мучительно немым вопросом: «Где я вас видел?»
«Меня зовут Мангас Нуржанов. Может быть, вы меня помните?»
Он заморгал: «Мангас?.. Мангас... Ты жив?!» — и медленно поднялся мне навстречу.
Думаю, что лицо мое было не слишком приветливо. Он протянул было руку, но так и застыл, продолжая бормотать: «Вот так встреча... Неожиданно... Значит, ты жив? Ну, присаживайся. Время-то какое позднее. Раз уж встретились фронтовые друзья, надо бы...»
Мангас опять на мгновение умолк, припоминая дальнейший разговор, и я спросил его:
— Тебя мучила совесть, что ты бросил Мурзахмета на болоте. А теперь оказалось, что это он тебя бросил. И если бы тебя не подобрали санитары...
— Нет, в ту встречу мы не вспоминали о том, как расстались на болоте.., — Мангас поморщился, вопрос мой ему не понравился. — Вообще, надо сказать, Мурзахмет не был трусом на фронте. Но не о том сейчас речь. Сам понимаешь, наша встреча в гостинице не могла быть радостной. Немного освоившись, Мурзахмет выразил недоумение: почему я его разыскиваю специально и веду себя более чем сдержанно. Удивительное создание человек! Когда-то мы были самыми близкими друзьями, в окружении смертельной опасности жили душа в душу. Никаких секретов не было тогда между нами. Раненые, поддерживая друг друга, мы вместе спасались от смерти. Смешалась кровь от наших ран.,. И вот теперь... Передо мной сидел Мурзахмет. Нет, передо мной сидел другой человек в обличий Мурзахмета. Чужой, далекий... С другим человеком я был на фронте. Его зов до сих пор стоял у меня в ушах: «Мангас!..» Он звал меня, как самого близкого, единственного на всем белом свете.
А разве Гайни-апа не звала его всю жизнь? Мне так и чудится ее тихий шепот: «Мурзаш...»
Я разозлился и без обиняков сказал:
«С Гайни-апой несчастье. Она тяжело больна».
«Откуда ты ее знаешь?!»
«Уже несколько лет мы с ней живем по соседству, Галияш недавно окончила десятилетку».
Мурзахмет выглядел жалким в эту минуту. Опустив голову, он долго молчал.
«Я совершил непростительную ошибку, — промолвил он, не поднимая головы. — Но теперь ее не исправишь. Молодость, увлечения... Я женился на другой. Думал, что Гайни давно забыла меня и успокоилась... Я видел ее возле ресторана... Но чем я могу помочь? Я не знаю, как это сделать, Мангас, посоветуй. Ты однажды спас меня от смерти, помоги мне еще один раз...»
Говорил он невнятно, заискивающе, опустив глаза, словно напакостивший мальчишка. Я смотрел ему в лицо, но он упорно отводил взгляд. Я хотел видеть его не таким. Каким угодно, только не таким.
«Я тебя прошу об одном: не попадайся больше на глаза ни Гайни, ни своей дочери. Это единственно возможное одолжение с твоей стороны».
Я пошел к двери. Мурзахмет встал и только сейчас осмелился взглянуть на меня. Я увидел в его глазах боль и одиночество, точь-в-точь как тогда на болоте. Он попытался еще что-то сказать, но я больше не хотел оставаться с ним... Вот так и расстались два фронтовых друга.
— А ты не сказал Галияш, что ее отец жив?
— Сказать Галияш? Даже я, повидавший немало на своем веку, после этой встречи до сих пор хожу сам не свой, будто у меня украли самое дорогое в жизни. У Галияш есть любимый отец, павший смертью храбрых на поле боя. Она гордится им. Зачем я буду лишать ее этой светлой гордости?..
С Мангасом мы расстались вечером. На горизонте догорали последние лучи заката. Открывая дверцу машины, я увидел Гайни-апу. Она сидела на завалинке возле дома, маленькая, худая, и казалась высохшей мумией, только в больших черных глазах светились багряные отблески заходящего солнца.
1967
Итак, я попал в госпиталь. Расположился он в трех-четырех километрах от освобожденной нами осенью станции Партизаны. Дня через два я вышел на улицу, увидел это село и узнал его. Оно вызвало во мне наплыв теплых чувств... Помню, мы вошли в село на рассвете. Вошли по пятам отступающих немцев. Все жители от мала до велика высыпали на улицу, смешались с ровными рядами идущих в строю солдат, пытались сунуть каждому — кто крынку молока, кто хлеба. Слышалось жаркое: «Дождались, пришли наконец родимые!», и просьбы: «Отдохнули бы, зашли бы в дом, угощенья отведали». Дойдя до конца большого села, остановились на короткий отдых. Мы, несколько солдат и офицеров, расположились в одном доме. Хозяйка, женщина средних лет, суетясь от радости, угощала нас чем могла. Ее дочь, почти взрослая, красивая девушка, тоже бегала, наливала нам воду на руки, подавала на стол. Я и теперь ощущаю во рту вкус холодного с ночи молока, которое они нам подносили. Не помню точно, о чем мы тогда говорили. О чем могут говорить люди, встретившись после долгой томительной разлуки? Вот также и мы, перескакивали с одного на другое. Иногда смеялись счастливо.
Через полчаса снова отправились в путь. Расставались с трудом. Как можно забыть девушку с опечаленными глазами? Я три раза пожал ей руку. Совсем разволновался. В последнее время у меня появилась нехорошая привычка: все девушки мне нравятся. Встреча в Партизанах прочно угнездилась в моей памяти, и на Сиваше я не забывал о ней. Даже скучая по дому, вспоминал те минуты.
И вот снова увидел это село. Мне очень захотелось пойти туда. Но... я ведь даже не записал имени девушки и ее матери. И дом их, наверное, не смогу найти. Да и они вряд ли помнят офицера, которого видели всего-то полчаса. Если даже найду, встретят ли меня со слезами радости, как в первый раз? Село, находящееся недалеко от фронта, наверное, устало от множества военных постоев за эти шесть месяцев. Я понимаю их... но весь этот месяц, который я провел в госпитале, стоило мне посмотреть на село, как в груди становилось тепло.
Госпиталь, куда я попал, подчинялся не корпусу и не армии, а непосредственно фронту. Это говорит о его значительности. Но раненых в госпитале было мало. Всего около десятка солдат. И я — единственный офицер среди них. Наш 4-й Украинский фронт стоит сейчас в обороне. Потерь в такое время почти не бывает. Разве что случайно ранит или убьет кого-нибудь. Скоро должна начаться битва за освобождение Крыма. Поэтому этот госпиталь поставили близко от переднего края. Как я слышал, таких пустующих госпиталей теперь много. Они сейчас как порожние ночные трамваи, подбирающие редких пассажиров. А завтра, когда начнется штурм, они переполнятся как трамваи в часы пик, не успевая принимать множество раненых.
Не в переносном поэтическом, а в буквальном смысле после Сиваша, где я около пяти месяцев не расстегивал ремня, госпиталь показался мне раем. Кроватей, правда, нет, но лежим на двух, постеленных один на другой, матрацах в просторной комнате одноэтажного дома. Чистые белые простыни, ставшие мечтой на фронте. Мое место в самом центре: как-никак единственный офицер среди десяти раненых. Первые два дня я отсыпался, наслаждался отдыхом. И сестры мной довольны, я их не тревожу.
Солдаты в госпитале обычно более беспокойны, чем офицеры. На фронте бедного солдата гоняют безжалостно. Он безропотно выполняет любую самую черную и грязную работу. В госпитале же он, как бы в отплату за прежние тяготы, становится ужасно придирчивым. Все ему не нравится: постель, пища, лекарства, повязки на ранах. И бедным сестрам приходится бегать без конца. Только она отойдет от раненого, как крик «сестра» заставляет вернуться обратно, и ее изводят, говоря: «Ослабь повязку, слишком туго», или: «Повязка ослабла, затяни потуже», «Поправь подушку, лежать неудобно».
Так как я самый тихий среди раненых, сестры сами подходят ко мне и спрашивают: «Как вы себя чувствуете? Вам ничего не нужно?» — «Нет, спасибо», — отвечаю я им кратко. И не знающие покоя сестры уходят, поблагодарив меня взглядом. Наверное, думают: «Побольше бы таких раненых». У меня есть еще одно отличие от тех, кто попал со мной в госпиталь. Я слежу за своей речью, не произношу бранных слов. Особенно перед женским персоналом неосторожное слово ни разу не вылетело из моих уст. У раненых, прибывших с фронта, разговор будто теряет вкус, если его не разбавить соленым словцом. Разумеется, под пулями язык привыкает к вольностям, и, попав в госпиталь, человек не может быстро избавиться от этой привычки. Поэтому такие выражения вырываются, несмотря на присутствие женщин. Сестры, удивленные тем, что я избегаю этих словечек, спрашивают меня:
— Вы, наверное, и на фронте не ругались, да?
— Никогда в жизни, — хвастаюсь я в ответ.
Рана у меня пустяковая. Через два-три дня я уже ступал осторожно, потом начал ходить свободно. Главный врач госпиталя — дородная пожилая женщина. Я ей чем-то понравился, и она не торопится выписывать меня. Вообще в госпитале мне всегда везет на главных врачей. В конце сорок второго года, когда был ранен впервые, привезли меня в город Иваново. И в том госпитале главным врачом была маленькая худощавая пожилая женщина. Она всегда садилась у моей койки и долго со мной беседовала, глядя по-матерински ласково. Тогда я не отличался ростом и внешне походил на мальчишку. Видимо, поэтому она жалела меня. Через две недели, когда тяжело раненых эвакуировали в тыл, она предоставила мне возможность выбора города. (Так как эшелона в Казахстан не оказалось, я выбрал Казань). Но и теперь, когда мне стукнуло двадцать, и я считаю себя вполне взрослым, эта женщина, главный врач, кажется, смотрит на меня с такой же жалостью, как и врач в Иваново. Я в первую же неделю совсем поправился, и она сказала: «Выпишу в этот понедельник». Но каждый раз отодвигает день выписки.
Теперь я хочу рассказать о некоторых своих недостатках, которые ни в коем случае не должны служить примером для других. Вместо того, чтобы бить кулаком по столу перед главврачом, требуя возвратить меня на фронт, я преспокойно помалкивал. Вспомнил свои зимние муки на Сиваше, и захотелось еще немного отдохнуть. Впереди еще много битв, думал я, успею еще повоевать и, возможно, еще успею погибнуть.
Итак, я отдыхал. В марте уже началась весна, юг все-таки. Что такое весна, вы знаете и без моих описаний. Она вносит в душу каждого какую-то неясную мечту. Видимо, и в мою грудь вошло что-то такое: я часто уходил бродить один. Природа этих мест заставляла вспоминать казахскую степь, где я вырос. Но, оказывается, в юности одних мечтаний недостаточно. Безделье стало надоедать. «Не все коту масленица», — говорит русская пословица. «Не буду же я все время отдыхать в тылу, давай-ка, не теряя золотого времени, найду себе девушку», — решил я.
Вскоре познакомился с полненькой чернявой украинской девушкой. Невысокая, круглолицая, черноглазая — совсем похожа на казашку. И к тому же оказалась очень общительной. Она сразу заговорила со мной просто, не чуждаясь. Согласилась и тогда, когда я предложил ей погулять вечером. А где тут гулять, все и ходили вокруг той деревеньки. Конечно, нельзя идти напролом в первый же вечер. Так, говорили о том о сем. Но держал ее под руку. Она мне рассказывала, как они жили при немцах.
В этих местах стояла воинская часть чехов. Гитлер, кажется, не особенно им доверял. Видно, потому и держал в тылу. Чехи для местных жителей оказались спокойней немцев. Славянский язык удобен для понимания, да к тому же чехи сами считали русских братьями. Когда гитлеровцы приходили в деревню и приставали к женщинам, девушкам, обиженные шли к чехам. И те, не боясь немцев, заступались за обиженных.
Я всегда теряюсь с девушками, не знаю, о чем говорить, не нахожу слов. Лишь молча слушаю и посапываю. И в этот раз все шло примерно так же. Но Люду это не стесняло. Кончив один рассказ, взглянув на меня и не услышав ни слова, начинала, не задерживаясь, следующий.
— В прошлом году, перед тем как пришли наши, немцы решили угнать в Германию незамужних. Поднялся переполох. И тогда все шестнадцати-семнадцатилетние девушки стали разом выходить замуж за мальчишек своего возраста.
— Выходили за любимых? — спрашиваю я.
— Какие там любимые? Второпях каждый хватал то, что подворачивалось под руку. В прошлом году, после того, как пришли вы, всех этих парней забрали в армию. Ну, а их женушки остались дома и теперь сами не знают, не то девушки они, не то — нет, — смеется Люда.
«Ты тоже успела выйти замуж?» — хочу я спросить у нее. Но не осмеливаюсь. В душе хочется, чтобы она была незамужней.
Днем Люда на работе. Встречаемся мы вечером. Первый вечер ушел на знакомство, на поверхностные разговоры. И на другой вечер я не сумел зайти особенно далеко. Главный врач сказала, что выпишет в ближайший понедельник. Время подходило. Если я вот так, не вымолвив ни слова, уеду на фронт, выпадет ли еще раз такой прекрасный случай, или...
На третий день я увел Люду подальше от села. Что хорошо, так это то, что куда бы я ни потянул, Люда, не сопротивляясь, идет. Скажу: «Здесь как-то неудобно, пойдем в более тихое место», она, ответив «ладно», преспокойно идет под руку со мной. Однажды, побродив вокруг села, мы нашли уединенное местечко. Лето еще не начиналось, земля оказалась сыроватой. Несмотря на это, мы уселись, подложив под себя почерневший после зимы бурьян. Небо в легких тучах. Кажется, мягко светила луна. Сказать по правде, до луны мне не было дела. Меня волновала, занимала все мои помыслы девушка. Но замечаю, моя дрожь, кажется, не затронула Люду. Она продолжает свои сельские рассказы. Я же придвигаюсь все ближе и, обняв ее одной рукой, все крепче прижимаю к себе. Люда не особенно сопротивляется. Я даже поцеловал ее несколько раз.
Главный врач собирается выписать меня в понедельник, как вспомню, что это послезавтра, так сердце обрывается. Что бы там ни было, нужно довести дело до какого-нибудь конца. А я вот растерялся, не знаю, как быть, что сказать. Перебрал в памяти художественные произведения, которые читал когда-либо. Как там в них говорят? Все прочитанные книги в большинстве были на казахском языке, кроме редких переводов. Прикидываю, любовь в них отнюдь не похожа на мою. Там герои объясняются красивыми словами и не идут дальше поцелуев. А мои желания уходят дальше. Честно говоря, подлые желания. И все же хоть и с трудом, я перевел на русский язык то, что думал на казахском, и высказал свою греховную мысль красивыми словами.
— Давай испытаем блаженство любви, — сказал я.
Люда, вроде, что-то хмыкнула. Слов я ее не расслышал, сердце блаженно колотилось, я терял терпение. В общем, голос мягкий, кажется, не против. Или, может, не хочет, потому что земля сырая.
— Я же шинель подстелю...
— О чем это вы говорите? — сказала вдруг Люда, резко изменившись. Голос ее прозвучал возмущенно.
Вот те на! Видно, не поняла моих первых слов. Я опять растерялся, не зная, что ответить. Кажется, невнятно что-то бормотал.
— Я не думала, что вы такой. Считала, что ходим, как хорошие товарищи. А вы, выходит, тоже, как другие, об одном только и думаете.
После этого отношения наши изменились, Я тупо смотрел в землю от стыда и не мог сказать ни слова. Хотя с виду я сильный и уверенный, на самом деле я ужасно нерешительный. Выражение лица Люды так и не потеплело. Мы расстались молча. Я не пошел сразу в госпиталь, а еще долго бродил по улице. Нужно прийти в себя после такого удара. Оставшись один, стал оправдывать себя и рассердился на Люду. «Вы тоже, как другие...» Ну и что же? Да, как другие! Ничем не лучше. Что ж, теперь я должен ходить влюбленным по уши в эту пухленькую чернявую девушку? А война будет ждать? Завтра начнется штурм Крыма. Там погибнет множество людей. У меня нет пуленепроницаемого панциря. А если даже выйду невредимым из Крыма, то по дороге в Берлин меня ждет немало других крымов. Тоже мне! Ну, нет, ведь больше часа искали уединенное место. Сама не понимает, что ли? Можно подумать, мы выбирали место для огорода. Конечно, хорошо, что она честная, пусть будет счастлива, но...
Достоинство не позволило мне идти мириться с Людой. Да и чувствовал, что занятие это бесполезное. В нашем госпитале служила сестра Валя. Кажется, она ко мне неравнодушна, Не ломая долго голову, я потянулся к ней. Что делать, если первая любовь оказалась неудачной. Придется стать дон-жуаном, решил я.
Фамилия Вали — Черник. И сама она смуглянка. (О-о! Опьянев от любви, я даже не спросил фамилию Люды). Валя ширококостная взрослая девушка с крупными чертами лица. Даже года на два старше меня, если не больше. Сейчас в госпитале всего около десяти человек, и у Вали почти нет работы. Мы с ней не разлучаемся с утра до вечера. А вечером я провожаю ее домой за километр. Но взаимоотношения наши своеобразны, Мы, как давние друзья, тянемся друг к другу. Нам нравится сидеть рядом, ходить вместе. Но ни разу не обнимались и не целовались. Все, чего я пока достиг, это раза два вечером гордо прошел мимо Люды под руку с Валей. Замечаю, у меня, кажется, нет сил увлечь девушку, влиять на нее. Вожжи в руках у Вали. Она может заставить меня пойти, куда ей угодно. Чувствую, что она относится ко мне, как к человеку родному и близкому. От этого у меня теплеет внутри. Но дальше она меня не пускает. «Обжегшись на молоке, дуют на воду», и у меня язык заплетается сказать прежнее: «Испытаем блаженство любви».
Наконец, продержав месяц, в один из понедельников главный врач выписала меня из госпиталя. С Валей мы расстались, пообещав писать друг другу. И потом в одном из писем, которое я получил под Севастополем, она меня «обрадовала»: «Возле нашего госпиталя расположился большой аэродром. Летчики оказались симпатичными и веселыми ребятами. Каждый вечер хожу к ним на танцы. Очень весело...»
Удивительно, как на фронте находят нужную им часть солдаты и младшие офицеры. Неизвестны ни район, ни место, где стоит часть, нет указателей, нет карты с обозначенной точкой. Даже направление неизвестно. Но, пересаживаясь с одного грузовика на другой, иногда на телеге, иногда на своих двоих, — словом, как бы то ни было, находишь свою часть. И я таким же способом отыскал политотдел фронта, потом армии. В политотделе армии отклонили просьбу послать меня в свою дивизию. Офицеров во всех частях хватало. До начала наступления меня оставили в резерве.
Офицеры резерва расположились в большом селе Южной Украины. Белые саманные хаты. Три раза в день все вместе питаемся в одной столовой, остальное время каждый находится в своей квартире. Меня поселили у одной солдатки, муж которой находился на фронте. Она — бездетная молодая женщина, с ней — свекор.
Жил тут еще один человек, освободившийся из плена, бывший политработник. Восстановят ли его в партии, вернут ли прежнее звание, неизвестно. Ждал он уже давно. Это рыжеватый человек высокого роста. Крупный, как верблюд, и движения медлительные, как у верблюда. Хоть и говорит нехотя, но при случае не прочь побеседовать. Видимо, из-за неизвестного будущего вид у него печальный. Человек этот старше меня на добрый десяток лет, много повидал в жизни, испытал немало лиха. Расстояние меж нами изрядное. Правда, по пословице «умеючи и с отцом шути», я умел близко сходиться и перешучиваться с людьми постарше него. А вот к нему не смог подступиться. Делать нам совершенно нечего, целый день сидим вдвоем дома. Я не избегаю его, но и не тянусь к нему. Хоть и не могу понять до конца, но чувствую в его душе какую-то стужу и стараюсь держаться от него в стороне. Как и у всех рослых и медлительных людей, на лице его нет ничего резкого, отталкивающего, наоборот, оно спокойное и открытое. Но при всем этом кажется, что он таит за своим спокойствием что-то лютое.
Однажды, когда мы стояли на солнцепеке, мимо нас, звонко смеясь, прошли две девушки. Их смех зажег гнев моего соседа.
— Уу, с-суки! — сказал он, посерев от злобы.
— Они же смеялись не над нами. Зачем вы их ругаете?! — спросил я удивленно.
— Знаю я их. Немцы выгоняли нас на работу, а сами обнимались с этими.
— С этими двоими?
— Да нет. Какая разница? Все они одним миром мазаны, — махнул он рукой.
Я не знал, что сказать. Конечно, в плену ему, видно, пришлось не сладко. Упаси бог от такой напасти. Немало мук, наверное, перенес. И, может быть, распирала бессильная злоба при виде девушек, обнимавшихся с врагами. Но почему из-за этого он возненавидел весь женский пол, я не понял.
Еще один человек в этом доме — свекор хозяйки — скуластый худой старик с красным лицом. У него щуплое тело, длинный острый нос, козлиная бородка. Он настолько худ, что плечи и кости суставов выпирают из-под одежды. Всегда чем-то недоволен, всегда что-то ворчит себе под нос. Вначале мне показалось, что мы ему не понравились. После же заметил, что ничего плохого он о нас не думает, но уважает не особенно. Кого он любит вспоминать — это людей интендантской службы, которые жили у них раньше.
— До вас туто жили. Кажись, интенданты. Они здорово харчились. Ох, и харчились же они! — цокает он, покачивая головой.
И, что удивительно, говорит об этом не один раз, а словно в упрек нам, питавшимся в столовой и ничего не приносившим домой, повторяет одно и то же по четыре раза в день. Старик этот напомнил мне учившегося год назад курсанта Филиппова. Такой же скуластый, остроносый и краснолицый. Правда, обличием они мало походили друг на друга. Но одинаково жадно блестели их глаза. Паек курсантов в тылу был не очень большой. Особенно трудно удовлетворить аппетит солдата, с утра до вечера проходившего учебные занятия в поле, на чистом воздухе. И Филиппов на каждом перекуре говорил о еде. Раньше он побывал на фронте, Блестя глазами, глотая слюни, рассказывал, как в одном бою захватил много немецких галет, и как долго ел их досыта. Будто бедняга не пробовал на своем веку ничего, кроме этих галет, на каждом перерыве только и говорил о них. Теперь, вернувшись на фронт офицером, наконец, наверное, насытился или все еще тоскует по давно съеденным галетам...
Уж кого ничем не проймешь, так это нашу молодую хозяйку. Живя с ней в одном доме, я никогда не видел, что она ела. Тем не менее — кругленькая, полненькая. К тому же беленькая, как очищенное яйцо. Вроде ничем не обеспокоена, ни о чем не грустит. Когда ни увидишь, улыбается ласково. Видимо, во мне от рождения мало порядочности: в мою голову опять закралась греховная мысль. Конечно, живя в одном доме с хорошенькой молодицей... Дом-то — одна комната. И в этой комнате спим четверо: старик, хозяйка моя, сосед и я. Старик раньше ложился спать на печи, но дня через два после моего приезда (везет же мне!) стал уходить на ночную охрану. И все же я не решался слова сказать, робел, потому что она старше меня. Ей двадцать шесть лет. К тому же мой мрачный сожитель, кажется, заметил мои вожделенные взгляды на хозяйку и запугал меня множеством рассказов.
Однажды, когда я вошел с улицы, она беседовала с другой женщиной. Видимо, подруга или соседка. Та женщина, ничуть не смущаясь моего присутствия, продолжала говорить на всякие щекотливые темы: «У меня в доме живет офицер, грузин. Такая у него красивая фигура. А усы такие пышные... И настоящий кавалер», — захлебываясь расхваливала она.
О-о, пропади все пропадом! Даже после этого я ничего не сумел. Видно, такой уж я нерешительный. Дней через пять к нам поселили еще одного офицера, стройного смуглого парня моего возраста. Мы с ним сразу же подружились. С утра до вечера ведем разговоры. Разумеется, говорим о девушках. Замечаю, друг куда проворней меня. За свою коротенькую жизнь он успел познакомиться не с одной девушкой. И всегда не с какими-нибудь, а с хорошенькими. Может, потому, что симпатичный, ни одну из девушек он просто так не отпускал. И в этот раз, возвращаясь из госпиталя, оказывается, познакомился в Москве с несказанно красивой девушкой, дочерью какого-то большого профессора. Она без тени смущения повела его к себе домой и, сказав: «Это мой друг Алеша», познакомила со своими родителями. Огромная квартира. И девушка заставила Алешу погостить у себя целых три дня.
Я слушал Алешу, затаив дыхание. Думал: чего еще хотеть человеку? Но я тоже должен рассказать что-нибудь подходящее. А рассказывать-то не о чем. Девушки, которые встречались мне, даже не красавицы, как у Алеши. Скажу правду — унижу себя. Для джигита это дело чести. И потому я тоже начинаю «вспоминать».
Начало моих рассказов несколько походит на правду, а дальше уже подключается фантазия. Вспоминаю о том, как познакомился с Людой, ко не говорю, что она черненькая, и украшаю, как могу. Оканчивается мой рассказ совсем иначе, чем было на самом деле. Получается, что я добился, чего хотел. В моих рассказах и Валя выигрывает. Из ширококостной она превращается в хрупкую и стройную, из смуглянки — в беленькую с розовыми щечками — кровь с молоком. И ее, выходит, я тоже перехватил, как сокол.
Подмечаю, и Алеша слушает меня, как я его. Даже глаза слезятся от удовольствия. Судя по всему, и этот плут разбавлял свои рассказы кое-какими выдумками, но я молчу, чувствую: если выведу его на чистую воду, то и сам раскроюсь.
В резерве стояли что-то около десяти дней. Потом нас вызвали в штаб и дали направление.
На мой вопрос, попаду ли я в свой батальон, — никто не смог ответить точно.
— Это решит политотдел дивизии.
— А в каком полку дивизии есть свободное место? — не отставал я.
— Сейчас нигде нет свободных мест. Будут завтра.
— Как это завтра?
— Завтра дивизия пойдет в наступление. Ты должен успеть добраться.
Ясно. Завтра дивизия пойдет в наступление. Комсорги батальонов должны личным примером поднимать бойцов в атаку, идти впереди. Я должен успеть добраться.
1968
День близится к концу. Наш караван из шести верблюдов, миновав русло давно иссякшей реки, медленно приближается к небольшой возвышенности.
Мы — маленькая горстка людей — двигаемся по безграничной сыпучей глади на мерно раскачивающихся верблюдах. Издали, наверное, похожи на муравьев, и все же каждый наш шаг заставляет все дальше отступать бесчисленные гребни песчаных волн. Пески как бы дразнят нас трепещущим платком из шелкового миража и увлекают в пугающую таинственную даль.
Впереди каравана на черном верблюде-метисе едет наш вожак Даулетияр. Из-под шапки, отороченной вытершимся мехом выдры, виднеется его потный, испещренный морщинами затылок. Это старший брат моей матери. Я и другие спутники называем его почтительно — Дауке. Целый день он сидит на верблюде, не шелохнувшись, как каменное изваяние. Даже в самую темную ночь, когда ни зги не видно, Дауке не собьется с пути. Самый спесивый в нашем караване, плешивый Рысмагамбет, тоном, не допускающим сомнений, утверждает, что у Дауке есть свой тайный, никому не видимый вожатый — черный бычок, который ночью идет впереди него на расстоянии длины аркана.
— Сам видел, своими глазами, — клянется Рысмагамбет.
Между прочим, когда мы едем ночью, мне тоже мерещится впереди что-то черное, но я не могу понять: бычок то или кустарник.
Я в караване самый младший. Мне пошел десятый год. «Если хочешь учиться, — сказал мне Дауке, — надо ехать в город. Разве в ауле учеба?» И вот теперь он везет меня в далекий город к своему ученому брату. А мне тоскливо... И оттого, что я покидаю аул, и от бесконечных песков, и оттого, что рядом нет товарищей и мне не с кем перекинуться словом. Я даже не могу свободно двигаться в своем удобном гнездышке, устроенном на горбу верблюда. Весь день я сижу, как птичка в клетке. Размеренный шаг раскачивающегося верблюда наводит на меня сонливость. Когда игра солнечных лучей порождает мираж огромного, призрачно-синего моря, мне начинает казаться, что я плыву в лодке. Единственное мое развлечение — это грезы. Я вспоминаю сказки, оставшиеся в моей памяти с малых лет или услышанные в пути от Дауке. И бесконечная пустыня кажется мне родиной джинов и пери, не видимых простым смертным, родиной птиц и джейранов, говорящих человеческим языком. Детское воображение оживляет одну сказку за другой, и их герои безмолвной чередой проходят перед моим взором.
Небо становится розоватым. Я вижу, как высоко в поднебесье, размахивая мощными крыльями, вздымается легендарная птица — самрук. На ней сидит молодой батыр. Летит он за широкие степи, за синие моря, чтобы отнять у злого колдуна свою возлюбленную, похищенную этим лиходеем...
— Во-он Аяз-Кала! — Резкий звук, как звук металла, — голос Даулетияра прорезал безмолвие песчаной пустыни.
Я очнулся от своих грез и вгляделся в сверкающие, будто раскаленное золото, пески. И вдруг я ясно различил красные крепостные стены. Они всплывали над песками, как корабль из морской пучины. По мере нашего приближения они росли на глазах. Вместе с одиноким холмом, который служил им основой, они уже теперь возвышались над всей окрестностью. Склонившееся к горизонту солнце, будто собака, положившая голову на лапы, во все глаза смотрело на руины древнего города.
В этот предзакатный час реальная картина тоже показалась мне миражом, погасла минутная радость, вызванная близостью человеческого жилья, и мною овладел трепет ожидания чего-то необыкновенного.
— Дауке, мы приехали? — спросил я, стараясь звуком собственного голоса рассеять страх перед безмолвным городом. — Здесь дом дяди Береке?
— Нет, Сапаржан, — ответил Даулетияр, не оборачиваясь. — До Шорохана еще шесть переходов. А этот город — мертвый.
— Как? В нем нет ни единой живой души? — спросил с дрожью в голосе Рысмагамбет, едущий позади нас.
На этот раз Даулетияр обернулся:
— Давным-давно вымер Аяз-Кала, печальна его участь.
— Дауке, расскажи про Аяз-Кала, дорога короче покажется! — взмолился Рысмагамбет.
— Потерпи немного. Вон за той саксауловой рощей будет колодец, глотнем водицы, дадим отдохнуть верблюдам, тогда и расскажу...
Караванщики развьючили верблюдов. Утомленные длинным переходом по Кзыл-Кумам, двугорбые верблюды казахской породы и одногорбые метисы, вытянув шеи, раскачиваясь, опустились на живот.
Я выбрался из своего гнезда и запрыгал, чтобы размяться: ноги у меня совсем онемели. Потом я сорвал рослый ковыль и поднес его к морде верблюда. Он посмотрел на меня большими влажными глазами, шевельнул верхней разрезанной губой и отвернулся.
— Напои, а потом дай ему ветки молодого саксаула, терпкого хочет, — подсказал мне Дауке.
Я отбросил ковыль и подошел к дяде. Одна сверлящая мысль не давала мне покоя.
— Дауке, ты сведешь меня в Аяз-Кала? Расскажешь про него?
Дядя, оставив меня без ответа, подошел к Алдангару, смуглому джигиту с толстыми щеками:
— Вот что, сынок, разложи-ка костер. Утолим жажду. А пока варится мясо, сходим в Аяз-Кала.
Алдангар слыл у нас силачом. Он один, без посторонней помощи, навьючивал на верблюдов тяжеленные тюки. Правда, двигался он очень медленно и любил поспать. Сидя на верблюде, он постоянно дремал, пуская слюну. Рысмагамбет, желая подшутить над соней, пугал его верблюда. Алдангар вздрагивал, а через минуту снова погружался в дрему.
Вот и сейчас глаза Алдангара были совсем сонными. Он покосился в сторону мертвого города:
— Дауке, говорят, там гуляют басмачи... Местность здесь как раз подходящая для бандитов.
— Заткнись! — оборвал его Даулетияр. — В прошлом году всех басмачей переловили. А наш Береке, брат вот этого мальчика, — и он указал на меня, — получил за это в подарок от правительства стальную саблю. На ней написано, за что. Приедем — увидишь.
Но трусливого Алдангара это не успокоило.
— А может, кто из них и спасся, как знать, Дауке, — заныл он. — Лучше бы нам не разжигать костра.
— Вот так джигит! — засмеялся Даулетияр. — Вижу, ты пошел в мать, а не в отца. Из их рода не вышло ни одного стоящего мужчины.
Прислушиваясь к словам Алдангара, я представил, что за этими древними красными стенами действительно притаились готовые напасть на нас страшные разбойники. Но твердый, мужественный голос Дауке, его беспечный смех успокоили меня. Этот старик, с гордой осанкой и умными прищуренными глазами, крепкий, как дуб, всегда вселял в меня уверенность. С ним мне не было страшно даже в пустыне.
У Дауке крупные черты лица. Большой с горбинкой нос. Широкий лоб выдается вперед, нависая над выпуклыми птичьими глазами. Редкая, с оттенком меди, бородка тронута сединой.
Наша группа подходит к крепости и останавливается под ее стенами из жженого кирпича. За стенами, кроме редкого кустарника да небольших песчаных холмов, похожих на заброшенные могилы, ничего нет...
— Видать, в свое время большой был город, на лошадях враз не обскачешь, — тихо говорит Рысмагамбет, видимо, стараясь по этим остаткам вообразить, как выглядел город когда-то.
— Да, видно, большой, — пробурчал и Алдангар.
Рысмагамбет проводит рукой по стене:
— А стены-то как сложены? Высокие были, а теперь под пески ушли.
Даулетияр задумчиво пощипывает бородку:
— А сколько под эти пески ушло печальных тайн. Сколько крови. они впитали, сколько засыпали следов преступлений.
— Дауке, расскажите, что здесь было, — с нетерпением упрашиваю я дядю,
— Вяленая конина варится долго, за это время можно рассказать многое, Дауке, — поддержал меня Рысмагамбет, поглаживая широкую, в виде лопаты, бороду и изредка проводя рукой по лысине. Дауке обычно подшучивал над этой его привычкой.
— Перекочевали твои волосы. На бороде им, видно, прохладнее.
Мы расселись поудобнее и приготовились слушать. Дауке искусный рассказчик. Говорит он то тихо и взволнованно, то по ходу рассказа зычно крикнет, а то в его голосе зазвучит слеза.
Перед тем как начать, Даулетияр резко вскидывает бородку и, как бы призывая слушателей к вниманию, восклицает:
— Ва!
И вот медленно течет его проникновенная речь.
— В давние времена эти места населяли созаки. Считают, что созаки и казахи — родные братья. От созаков пошли каракалпаки, — Старик указывает камчой в сторону земель каракалпаков, где я еще никогда не был. — Куван-Дарья когда-то была полноводной рекой...
Я догадался, что он имеет в виду след от реки — сухое русло, которое мы недавно пересекли.
— Когда-то эти места были сплошным цветущим садом. Землю покрывали густые травы и невиданной красоты цветы. Райские сады с разросшимися высокими и пышными деревьями хранили прохладу и сладкий аромат.
Даулетияр, будто наслаждаясь нарисованной им картиной, откинулся назад и обвел своих слушателей мечтательным взглядом:
— Ва! Когда-то наш великий предок Асан-Кайгы полмира обскакал на своем верблюде Желмае, что был быстрее ветра, в поисках счастливой земли для своего народа. Вот, лучше этой бы он не нашел. Сады Ирана воспеты акынами, но по сравнению с теми, что были здесь, это бледные тени. Дары солнца и воды не уступят дарам аллаха. Когда много воды да щедрое солнце, чего только не вырастет! Здесь было все. И дыни джамбилче[3], что тают во рту, и урюк, величиной с гусиное яйцо, кисло-сладкие туты, переливающиеся, прозрачные, как бусинки, чистые, как слеза... А какой виноград!.. Да разве можно все перечислить! Как говорится, дернешь за травку — мед потечет.
Но случилось так, что из-за предательства одной змеи, вскормленной на этой земле, погиб город и тысячи людей. Зеленые сады превратились в золу...
Старик замолчал. Все смотрели на него выжидающе. Я, как цыпленок на шесте, пристроился на стене крепости. Розоватые краски вечера таяли, становились темно-сизыми, лишь на далеком горизонте тянулась оранжевая каемка.
Вместе с надвигающимися сумерками из песков вырастали неясные очертания иного, далекого мира... Сады, подернутые голубой дымкой тумана... Легкие, высокие, светлые строения... Блеск полноводной реки... Множество человеческих теней... Одна за другой сменяются неясные картины, краски сливаются, и уже трудно понять, где начинается сказка и кончается явь. Под мертвым слоем песка бьется пульс истории далекой жизни, и я с жуткой дрожью ощущаю ее дыхание.
— Созаки — народность немногочисленная, жили они обособленно. Это были времена непрестанных нашествий. Народ часто разоряли. И тогда-то созаки построили город — крепость Аяз-Кала, окружив ее неприступной высокой стеной.
Владыкой у них был хан Айдарлы. Не любил он походов и сражений. Считал, что лучше не воевать, а торговать. Снаряжал он караваны и уходил в далекие края. А его визири собирали с народа подати.
У его мелких завистливых соседей были не такие острые зубы, чтобы они могли откусить часть его владений, а с грозным ненасытным соседом — царем кзыл-башей он умел ладить, находил пути к миру и обоюдной торговле. Войны не разоряли страну — и хан богател. Богатство отгоняет заботы и печаль, но нередко вселяет в душу человека всяческие страсти. Что только не придумывал хан! Одной из его сильнейших страстей была соколиная охота. Сотни кусбеги[4] держал он у себя. Какие только птицы не распевали у него во дворце, а его больше привлекали смелые и хищные соколы. Когда объявлялись сборы на охоту, заливались кернаи, гремели барабаны. Пригоняли ему из других царств джейранов и куланов. Но любая страсть со временем угасает. И вот хан Айдарлы затосковал. Больше ничто его не занимало. Ни пиры, ни охота, ни путешествия. Однажды приказал он построить такой дворец, который бы затмил блеском все дворцы падишаха кзыл-башей. И вскоре в пустыне, как солнце, засиял дворец серебряным куполом и золотыми воротами.
Все было у Айдарлы, но не было у него детей. Шли годы, хан уже начал стариться, а бог все не даровал ему наследника. Покинули дворец веселье и радость, стоял он будто опустелый, а хан тосковал пуще прежнего. С каждым годом меркли очи хана. И тогда бог смилостивился над ним: жена хана сообщила мужу радостную весть о том, что у них будет ребенок. Через девять месяцев и девять дней на свет появилась ханская дочка. В честь беспредельной божьей милости распороли брюхо белого верблюда и принесли в жертву лунокопытного белого барана. Послали гонцов созывать гостей на торжественный пир. На утренней службе пропели гимны, восхваляющие творца небесного, и нарекли девочку именем Айбарша.
Девочка стала кумиром и отрадой хана и его жены. Ее холили как только могли. Заботились о том, чтобы слишком горячий луч солнца не коснулся ее нежного тела, чтобы ветер лишний раз не подул ей в лицо. Самаркандский шелк казался слишком грубым для ее атласной кожи, и девочку одевали в нежные шелка Индии. Когда она отказалась взять в рот воду из родной Куван-Дарьи, ее стали поить шербетом из города Шам. Сорок прислужниц были приставлены к ней, носили ее на ладонях. Никто ей не перечил. Хан с ханшей души в ней не чаяли. Хан ничего не жалел для своего дитяти — в далекие страны гнал караваны за прекрасными нарядами и драгоценностями, за сладчайшими лакомствами. Желания Айбарши были для всех законом.
Кто не умирал в пустыне от жажды, тот не знает цену глотку воды, кто не страдал от одиночества, тот не знает цену дружбе, — говорит народная пословица. Что было трудно другим, Айбарше было легко, что другим стойло дорого, Айбарше доставалось даром. Но зато и радость от всего того, что она легко получала, тоже была для нее легкой и незаметной. Желания девушки быстро исполнялись и быстро сменялись одно другим. Стоит ей пожелать отправиться на прогулку, как торжественно выстраивается целая свита, в которой — певцы и музыканты, чтобы развлекать ее. Но на полпути Айбарше становится скучно, и все возвращаются обратно. Нежные звуки куван-дарьинского кобыза перестают радовать ее уши — и тогда привозят сладчайшие сазы из Ирана. Огненные бухарские пляски оставляют ее равнодушной — и тогда появляются индийские танцовщики, движения которых мягки и упруги, как шелк их крученой нити.
Ослепленные любовью, родители не замечали пороков дочери и потакали ее необузданным желаниям.
У главного визиря хана был единственный сын Каралды, который также рос в холе и довольстве и славился своей редкой красотой, Айбарша как-то заметила его. Хан и ханша обрадовались этому. Им не хотелось отдавать свою дочь в другое ханство. Они хотели, чтобы Айбарша жила на их глазах, а не в далеком, неизвестном ханстве, и решили устроить их помолвку. Со свадьбой никто не спешил — юноша и девушка были еще совсем молодыми.
Айбарша, не знавшая преград своим желаниям, не дожидаясь освящения брака мечетью, приняла Каралды в свое ложе. В знак внимания и любви она подарила ему свое золотое кольцо с бриллиантом...
Ва! В этом же ханстве жил-был храбрый джигит Жомарт. С детства он увлекался стрельбой из лука да соколиной охотой. А когда подрос, то прославился в военных походах как бесстрашный батыр, а в пиру — сладкоголосый певец и искусный музыкант.
Однажды выехал Жомарт на охоту. Не успел он снять путы со своего ястреба и пустить его на стаю лебедей, как появилась дворцовая свита, остановилась невдалеке и с колесницы сошла невиданной красоты девушка. В жизни своей Жомарт не видел подобной. Под пышными одеждами трепетало нежное тело, блеск черных глаз сиял ярче переливов сапфира и жемчуга. Ни один джигит не в силах устоять перед такой красотой. Ее голос звенел, как чистый горный ручей, взгляд был подобен отблеску вороненой стали...
Неожиданно для всех слушавший рассказ Даулетияра восхищенный Рысмагамбет начинает громко восторгаться прелестями красавицы:
— Па! Па! Вот за такую женщину не жаль отдать и жизнь! — И глаза его загораются. — Ну и расписал, Дауке!
— Да, женщина, как червь, может источить джигита, — говорит Дауке. И, чуть подавшись назад и окинув слушателей взглядом, продолжает: — Но я уже говорил, что Жомарт был мужественным джигитом. Овладев собой, он обратился к девушке:
«Ва, сверстница моя, не осуди за нескромность, что не могу оторвать от тебя взгляда. Признаюсь, что не видел на свете женщины, подобной тебе. Блеск твоей красоты ослепил мне глаза. Скажи, радость моя, кто ты? Гурия, опустившаяся из райских дворцов, или земное создание?» — И Жомарт поклонился.
Вдохновенное молодое лицо джигита, блеск его орлиных глаз, богатырское сложение, мужественный облик понравились девушке, и она благосклонно ответила:
«Говорят, неисполненная воля мужчины тяжким грузом ложится на женщину. Пусть твоя воля будет исполнена. Я тебе открою, кто я. Наверное, ты слышал про ханскую дочь Айбаршу. Это — я».
В это время ястреб Жомарта сбил лебедя. И охотник преподнес свою жертву девушке.
«Этот лебедь с голубоватым нежным оттенком достоин только тебя. Прими мой скромный дар», — попросил ее Жомарт.
Айбарша в знак благодарности пригласила Жомарта во дворец.
Она, не задумываясь, предпочла этого смелого и гибкого, как степная осока, напоенного солнцем и ветром джигита, уже надоевшему ей бледному, как болотная трава, изнеженному Каралды.
Четыре дня пробыл Жомарт во дворце. Его наряжали в шелка и бархат, ему подносили серебряные кубки, наполненные ароматными винами Крыма, золотые — сладчайшим самаркандским шербетом. Такого внимания не удостоился бы и сам сын падишаха. Белые руки Айбарши обвивали его шею, он пил мед из девичьих уст и, опьяненный любовью, забыл обо всем на свете.
Как раз в это время хан и главный визирь решили совершить помолвку Айбарши и Каралды. Но ханская дочь уже забыла Каралды. Она и слышать о нем не хотела.
«Сын визиря Каралды мешает нашему счастью, — сказала она Жомарту. — Родители хотят меня насильно связать с ним. Избавь меня от него».
Печальный Каралды в тоске и любовных муках бродил в этот час вокруг ее дворца и увидел выходящего оттуда Жомарта, Нет тайного, что не стало бы явным. Слухи о Жомарте дошли и до Каралды. При виде Жомарта им овладели гнев и дикая ревность:
«Ах, это ты, щенок, испоганил мое честное ложе! Получай же по заслугам!» — и он замахнулся на Жомарта острой саблей.
Но нашла коса на камень.
«Ты хочешь стать нам поперек дороги? — воскликнул в свою очередь Жомарт. — Так я заткну тебе глотку». — И в воздухе блеснул наркескен[5].
Взволнованный Даулетияр зычно крикнул и взмахнул рукой.
...Из глубины песков, захоронивших крепость, возникает полная страстей жизнь. Я вижу, как перед дворцом в рукопашной схватке столкнулись два богатыря. Налитыми злобой и кровью глазами сверлят они друг друга. Я ясно слышу их тяжелое дыхание. Я вижу, как подобно молниям, сверкают их стальные сабли. Сейчас брызнет кровь. По моей спине пробегают мурашки. Мне хочется спрыгнуть со стены и спрятаться под широкие полы чапана Даулетияра. Но я сижу не шелохнувшись, как напуганный птенец, ибо знаю, что Дауке быстрым взглядом кольнет меня и бросит: «В нашем роду не было слабых. В кого же ты уродился?»
— Ва! Недолгой была расправа. Разве холеный павлин устоит против сизокрылого орла?.. Но ведь не муха, погиб сын самого главного визиря. Хан и визирь приказали сыскать виновного. И даже Айбарша не смогла этому воспрепятствовать.
«Ты должен бежать в соседнее ханство. Если бог того захочет, мы еще встретимся, мой любимый», — сказала она и, подарив ему свое золотое кольцо с жемчужным глазком, вывела его из дворца потайным ходом. И пошел странствовать Жомарт, унося на своих губах поцелуй красавицы Айбарши.
В это время падишах кзыл-башей женил своего сына. Во все стороны были посланы гонцы с оповещением о предстоящем торжестве. Со щедрыми подарками отправился туда и Айдарлы. Остановившись лагерем на расстоянии одного перехода от столицы кзыл-башей, он послал гонца к падишаху, чтобы сообщить о своем прибытии.
Скитающемуся по чужим странам, истосковавшемуся по родной земле Жомарту стало известно о прибытии хана Айдарлы на свадьбу. Он решил, что судьба повелела ему встретиться с любимой. Чтобы не быть опознанным, он оделся в лохмотья нищего, пришел в ханскую ставку и начал бродить вокруг шатра в надежде увидеть Айбаршу.
К ханской ставке подъехал со своей свитой батыр Аббас, прозванный бесстрашным барсом Ирана. Торжественно заиграли кернаи. Айбарша вышла из шатра, и Жомарт вновь был ослеплен светлым сиянием ее прекрасного лица.
Сжигаемый любовным пламенем, Жомарт хотел показаться Айбарше.
«Луноликая красавица Айбарша, помогите бедному нищему», — сказал он, протянув к ней руку.
Айбарша, не удостоив нищего взглядом, бросила ему в ладонь серебряную таньгу и прошла перед батыром Аббасом, который медленно и важно ехал на белом коне с лихо закрученными пышными черными усами. Его черные очи сверкнули и остановились на красавице. Батыр, не в силах отвести глаз от Айбарши, осадил лошадь.
«Я слыхал, что у хана Айдарлы, владыки Аяз-Кала, есть красавица дочь Айбарша. Не ее ли я вижу?» — спросил он.
«Вы не ошиблись», — ответила Айбарша.,
«Тогда позволь оказать тебе достойное уважение. — Батыр Аббас слез с лошади и, почтительно прижав руки к груди, поприветствовал ее. — Когда передо мной пал город Чинмашин, я взял с ханской короны этот бриллиант. Прими его в знак уважения к тебе». Аббас снял со своей чалмы бриллиант величиной с большой палец и протянул его Айбарше.
«Надеюсь, не последней станет наша встреча, Аббас-мырза. И я не хотела бы отпустить вас, не удостоив внимания. Примите мой скромный дар», — сказала Айбарша и подарила ему свое золотое кольцо с голубым карбункулом — у ханской дочери было много колец.
Ва! К падишаху прискакал гонец и сообщил, что прибыл хан Айдарлы и ждет достойной своего звания встречи. То было время, когда полмира трепетало перед воинственной ордой кзыл-башей. Говорили: бросит падишах камень, он не вниз устремляется, а в гору.
«Неужели черный кот, проживающий в камышах Куван-Дарьи, считает себя равным льву Ирана? Пусть ждет там, когда начнется той, оповестим», — сказал спесивый падишах.
Насилие не признает достойных традиций. Ведь Айдарлы тоже был ханом страны, живущей под своим собственным знаменем. Он не выдержал подобного оскорбления и в ту же ночь, не дожидаясь пира, снялся со своей стоянки.
Тот, у кого в руках сила, оскорбляется так же легко, как наносит оскорбления сам.
«Айдарлы не такой уж могущественный хан, чтобы не оказать мне большего почтения. Давно он не видел нашествий и разжирел, как откормленный в стойле бык, — возмутился падишах. — Сними с него этот жир», — обратился он к батыру Аббасу и приказал ему отправиться в поход на Аяз-Калу,
Несметные полчища кзыл-башей напали на землю созаков. В великое смятение пришел мирный народ. Зная, что в открытом поле не сдержать натиска врага, хан Айдарлы отвел свою армию и всех мужчин, которые в состоянии были держать в руках оружие, в крепость Аяз-Кала. Кровожадные кзыл-баши, покорившие многие страны, не смогли пробиться к Аяз-Кале. Ва! Неприступной горой стояли эти каменные стены на пути врага. — И Даулетияр резким взмахом руки указал на дувал, где я сидел.
— Вот оно как! — воскликнул Рысмагамбет. — Многое же повидали эти молчаливые стены!
— Да, многое, — поддержал его Алдангар, и, видимо, от удивления его узкие глаза расширились, а нижняя губа отвисла.
Сумерки уже опустились, поглотив все вокруг. Гребни песков, казавшиеся бесконечным стадом двугорбых верблюдов, теряя свои очертания, волнообразно покачивались в черном мареве. Казалось, что сумеречная мгла населена духами древних воинов и я слышу шум сражения. На миг разорвалась мгла, засверкали пики и сабли, с шумом пронеслись стрелы, промелькнуло огромное войско, с разбегу осадившее коней перед крепостной стеной.
— Ва! Защитники Аяз-Калы решили умереть, но не сдаваться. Как волны о берег разбивались все атаки кзыл-башей. Батыр Аббас исчерпал все свое искусство полководца и стоял перед крепостными стенами, будто сабля, упершаяся в гранит.
Прильнув к крепостной щели, с вожделением смотрела Айбарша на батыра Аббаса, скакавшего перед ней на белом коне. Глаза его жадно сверкали, как у голодного волка, который не может пробраться в овчарню. Огонь желания сжигал Айбаршу, и порою она била ногами о крепостную стену.
Говорят, если твой ближний попал в беду, раздели с ним его участь. В тяжелые для созаков дни Жомарт вместе с другими пришел в крепость, решив, что и он должен защищать свой народ с оружием в руках. Когда он облачился в боевые доспехи, то сразу почувствовал себя прежним сильным батыром. Он внезапно выскакивал за ворота и с яростью разил кзыл-башей. Говорят, он был страшен, когда с остервенением несся навстречу смерти. Как-то в одной из крепостных башен Айбарша столкнулась с ним и на этот раз узнала батыра.
«Враг нас одолевает. Я написала послание — доставь его батыру Аббасу. Пусть отведет свою армию и вступит с нами в переговоры», — сказала она.
Жомарт через потайной ход пробрался в стан врага. Прочел Аббас послание ханской дочери и улыбнулся в усы.
«Оказывается, этот город снабжается водой через подземные трубы. Если они не сдадутся по своей воле, я их уморю жаждой. Ну, хан Айдарлы, когда капля воды станет единственной твоей мечтой, тогда я посмотрю на твое упрямство! А ты, джигит, покажи мне путь к трубам», — крикнул Аббас.
Тогда Жомарт ответил:
«Нет, Аббас. Я приехал к тебе послом для переговоров».
«Ты доставил мне девичье письмо, мальчишка на побегушках! Какой из тебя посол!» — злорадно засмеялся Аббас. И приказал пытать Жомарта.
Но не таким человеком был Жомарт, чтобы предать свой народ. Ему перекручивали руки волосяным арканом, жгли спину каленым железом, но он не указал врагу, где проложены трубы. Тогда Аббас показал ему письмо Айбарши.
«Не девушку, а гремучую змею я обнимал», — подумал Жомарт, горько сожалея о потерянных годах, проведенных в изгнании, и откусил себе палец. «Она обманула меня и на этот раз. Но батыры дважды не попадают в руки врага».
«Отруби мне голову. Города тебе не взять, батыр Аббас!» — крикнул Жомарт и подставил голову под стальную саблю.
Говорят, неизведанное наслаждение кажется самым сладостным. Не знавшая преград своим желаниям, дочь хана привыкла, чтобы ей немедленно подавали то, на что падал ее взгляд. Огонь неутоленной страсти сжигал ее тело. И она послала к Аббасу еще одного из своих приближенных с запиской, где указала путь к воде.
Батыр Аббас перерубил подземные трубы, по которым в крепость текла вода. Пышные зеленые сады высохли, как саксаул в пустыне, иссохли губы мужчин и женщин, капля воды стала единственной мечтой человека за стенами крепости. Однако народ не сдавался, решив, что лучше умереть от жажды, нежели от сабли кзыл-башей. Но не только человек, даже верблюд не выдерживает долгой жажды, и люди умирали.
Долго ждал батыр Аббас, но ворота крепости так и не раскрылись перед ним. Когда через стену перелетела последняя сабля, как осенний комар, стрела, пущенная рукой умирающего воина, кзыл-баши хлынули в город.
Хан Айдарлы и старая ханум, умирая от жажды, последнюю пиалу воды, которая теперь была дороже состояния всего царства, отдали единственной дочери Айбарше. Их присохшие к нёбу языки не смогли прошептать последней предсмертной молитвы...
— Змея подколодная — да дитя родное, — вздохнул Рысмагамбет.
— Ух, змея! — буркнул Алдангар.
В моей груди сильно колотится сердце, я боюсь обернуться назад и посмотреть вовнутрь крепости. Там тихо стонут умирающие от жажды люди.
— Ва! Батыр Аббас покорил опустевший город, — продолжает Даулетияр. — Он овладел богатством, оставшимся после хозяев. Устроил пир в мертвом, проклятом богом ханском дворце. Мулла прочел молитву и соединил его с Айбаршой.
После свадьбы прислужницы приготовили ложе новобрачным. Когда спина Айбарши коснулась пуховой перины, девушка вскрикнула. Крик молодой супруги привлек внимание Аббаса.
«Там что-то есть. Мне будто саблей резануло спину», — пожаловалась она.
Батыр велел перестелить ложе. Прислужницы ни одной пылинки не оставили в белоснежной шелковой постели. Но как только Айбарша вновь коснулась спиной перины, то опять вскочила с истошным криком. Аббас вынул саблю, разрубил перину и приказал осмотреть ее. Прислужницы переворошили нежнейший пух и нашли в нем один-единственный лошадиный волос.
Аббас удивился:
«Неужели ты такая нежная? Твои родители так холили тебя?»
Айбарша ответила ему:
«Да. Ни один горячий луч солнца не коснулся моего лица, ветер лишний раз не подул на меня. Всю жизнь меня носили на руках. Поили меня сладчайшим шербетом, другие напитки не имели для меня вкуса, кормили меня мозгом костей — другие кушанья были для меня грубы. Воды Куван-Дарьи не коснулись моего тела, бальзамом из Мысыра натирали его».
Когда услышал батыр Аббас такие слова, то погрузился в глубокое раздумье. Потом он поднял голову и холодно произнес:
«Если ты могла предать таких родителей, то меня можешь предать и подавно», — и саблей, которой только что разрубил перину, отсек голову Айбарше... Последние слова Даулетияра криком вырвались из его души и потонули в песчаной мгле. Все молчали. Я видел, как на землю покатилась девичья голова. Мое тело сковал страх, но в следующее же мгновенье я почувствовал облегчение при виде того, что острая сабля отсекла голову подползающей ко мне гремучей змеи. Люди, тяжело вздыхая, поднимались со своих мест. Вдали кровью брызнуло пламя нашего костра.
1959
С погодой не повезло. Шел дождь. Я ехал в прошлое, в свою далекую юность, и сейчас пристально, до боли в глазах, всматривался в зыбкие очертания местности через размытое дождем ветровое стекло газика. Чуть всхолмленная равнина с почерневшими от дождей и поздней осени стеблями полыни или бурьяна. Может быть, это степь из моего детства, в ней чувствуется что-то знакомое и близкое. Я уже не в первый раз замечаю: встреча с землей, где прошла какая-то часть твоей жизни, волнует, пожалуй, больше, чем встреча с друзьями.
На краю этой степи я должен увидеть море, вернее, залив... Вот она, тусклым серебром уже блеснула вода на фоне темной равнины. Сиваш. Это звучное имя возвращает меня к далекой осени 1943 года.
Подъезжаем к дамбе. Добротная, высокая, возведенная в промышленных целях, она надвое рассекла Сиваш. Переехав по дамбе на материк, который когда-то мы называли Большой землей, я смотрю назад, в сторону Крыма. Хмурым ноябрьским утром сорок третьего года мы подошли к этому берегу, именно к этому мысу, где сейчас стоит насосная станция. Здесь было самое короткое расстояние до Крыма — три километра гнилой сивашской воды. Три километра воды, которую мы должны пройти вброд в холодный ноябрьский день. С жуткой дрожью вступили в ледяную воду. Первое чувство — выбежать обратно. Если бы я был один, пожалуй, так и сделал бы. Но нас много, мы идем цепочкой, какая-то невидимая нить связывает нас. Никто даже не оглядывается назад. Ледяной холод пронизывает до костей и сковывает ноги острой болью. Я до сих пор помню, как потом постепенно, незаметно ушло это ощущение холода, прошла и боль, но одновременно я перестал ощущать собственное тело. Каким-то чудом еще двигались бесчувственные, омертвевшие ноги.
Ночью я спал в старой неглубокой траншее. Где-то достал соломы и подстелил под себя. Просыпался через каждые полчаса. Так началась наша долгая, на всю зиму, изнурительная сивашская жизнь.
...Мы движемся по крымскому берегу, я прошу водителя ехать как можно медленней. Унылая, насквозь, промокшая низина. Где-то здесь стоял наш батальон. Нет, нет, кажется, дальше... Я не могу точно определить нашей, говоря военным языком, дислокации — гладкая равнина, почти никаких ориентиров.
Но я знаю одно место, и я наверняка его найду. Это полуостров Тартугай. Едем по берегу. Он оказался много дальше от переправы, чем я предполагал. Это место меня особенно волнует. Здесь я прожил долгих пять месяцев. Это был плацдарм в плацдарме. Если люди на Сивашском плацдарме были отрезаны от материка, то мы были отрезаны от них. Наш батальон закрепился на кончике полуострова.
Вот он, Тартугай, сразу узнаю по очертаниям. Вплотную подъезжаем к берегу. Рукой подать до моего Тартугая — всего полкилометра воды отделяет его от нас. Там памятник воину, форсировавшему Сиваш. Кружными путями, через «немецкий тыл», подъезжаем к гранитной фигуре солдата с автоматом. Тут, у его подножия, начинаются наши окопы. Несмотря на прошедшие двадцать семь лет, хорошо сохранились следы траншей — газик вынужден их объезжать.
Водитель Виктор остается в машине. Чего ему мокнуть под ноябрьским дождем?
Это самый скучный клочок Крыма. Я иду по траншее, потом — к себе в «тыл». Натыкаюсь на квадратную яму и узнаю ее: это землянка — штаб нашего батальона. Смотрю дальше, на основной плацдарм, который в свою очередь был для нас Большой землей. Оттуда каждый день по воде таскали мы на себе боеприпасы, продукты и питьевую воду. Суточный паек воды — полстакана. Мне вспоминается давно забытое ощущение непроходящей жажды. Как говаривали солдаты: «Житуха была на Сиваше что надо...»
Пустынно и как-то сиротливо в этот ноябрьский день на берегу Сиваша. Только отара овец пасется в районе соседнего полка. Горячей волной входит в меня другой, такой же хмурый, ноябрьский день. Да, тогда тут проходили напряженные фронтовые будни. Хотя в открытой степи днем и не чувствовалось заметного движения, суеты, народу уже было много. Мы обживали этот клочок, своим теплом обогревали промерзшую крымскую землю.
Нечто странное происходит со мной: будто я после долгих лет вернулся в свой заброшенный, развалившийся дом. Быть может, мои предки-кочевники чувствовали то же самое, когда возвращались на свой старый джайляу.
Прошлое властно входит в меня. Я начинаю видеть знакомых, друзей, солдат и офицеров — в памяти всплывают их лица, фамилии, имена. Начинаю видеть, как они здесь ходили, смеялись, ругались, воевали... Почерневшая мокрая степь оживает. Я рад этому. За этим я и приехал сюда через 27 лет. Здесь кусок моей жизни, частица моего сердца. Давно, очень долго живет во мне Сиваш.
...Мы шли на расширение плацдарма. Мы шли сюда, в Тартугай — в этот узкий залив шириной всего 500 метров. Воды было выше колен. Помню, раза два у меня сапоги застревали в грязи. Прямо в воде пальцами ног нащупывал я голенища и натягивал соскальзывающий сапог. Продвигались нестройными рядами. С того берега били вражеские автоматчики-патрули. Наши минометчики сделали всего десятка полтора выстрелов: боеприпасы и артиллерию еще не успели перевезти с Большой земли. Мы шли. Убитые падали. Тяжелораненых волокли по воде обратно. Как только вступили на сушу, все закричали «ура», и окоченевшие ноги вдруг легко понесли нас вперед. Вот так мы и захватили этот клочок соленой земли, чтобы жить, страдать и воевать на нем.
Кажется, никто особенно не отличился тогда. Мы об этом и не думали, нам хотелось выполнить приказ и остаться в живых. Последнее удалось не каждому. Но сейчас мне кажется, что тогда отличились все. Все шли на подвиг. Подвигом были наш быт, наши будни, вообще наша жизнь на Сиваше. Подвиг совершила моя скромная, никакая не гвардейская, имеющая нумерацию далеко за двести, пехотная дивизия...
...Дождь не перестает. Я брожу по Тартугаю. Шагаю по целине. А ноги вязнут в глине. Интересно: тогда, наверное, тоже была глина, особенно в окопах. Как-то забылось это. Но многое помнится. Тартугай разбередил старое. Этот кусок жизни медленно, тяжело ворочается во мне. Я хотел понять, осмыслить, заново почувствовать ту жизнь, чтобы рассказать о ней людям. Я приехал сюда, чтобы понять смысл того, что происходило здесь в сорок третьем. Кажется, я начинаю понимать.
1970
Очень трудно рассказать о культуре моего народа. Сделать это трудно не только писателю, думаю, нелегко это будет даже историкам. Когда мы углубляемся в историю нашей культуры, то нам кажется, что мы читаем книгу, начальные страницы которой были оборваны и затеряны.
Как обрывчатые, непоследовательные воспоминания, кое-как удержанные хрупкой детской памятью, мелькают названия древних цивилизованных городов: Баласагун... Тараз... Отрар... Они связывали восток с западом. Там была большая торговля, большая культура... Та же зыбкая память вдруг ярким лучом прожектора вырывает из тьмы раннего средневековья одинокую, но могучую фигуру аль-Фараби, прозванного вторым Аристотелем. Он был из города Отрар — арабское название которого Фараба.
И здесь как бы обрывается связь времен. Наступает темная полоса монгольского нашествия. Несколько столетий не сохранили нам литературных памятников. Это провалы нашей памяти, которых было немало в нашей истории. Мы с глубокой болью ощущаем их.
Но жизнь не терпит пустоты. И народ заполняет эти провалы богатейшим устным творчеством. Он создает большое количество, целые циклы героического эпоса, в нем отражается его история, его судьба и жизнь.
Казахи создают самый богатый лироэпос, насчитывающий многие десятки высокохудожественных и оригинальных в своем роде поэм. Среди них такой шедевр, как «Козы-Корпеш и Баян-слу», предвосхитивший сюжет — и не только сюжет — «Ромео и Джульетты» Шекспира.
Народ, потеряв свою цивилизацию и письменность, оттачивает свой язык, ибо устная память может удержать только золотые слова. Так рождается у нас благородный культ — культ слова. В казахском обществе человек славится не столько богатством, сколько красноречием. Красноречие, остроумие входят в быт, каждый уважающий себя человек начинает следить за своей речью. Нелепость, глупые слова, даже нечаянно сорвавшиеся с языка, делали его автора посмешищем общества. Зато крылатые, остроумно-меткие фразы передавались из уст в уста. Даже судебные разбирательства превращались в словесный турнир противоборствующих судей-биев.
А драматическое искусство было представлено айтысами — состязаниями двух акынов — поэтов-импровизаторов. Так казахский язык приобретал гибкость и лаконизм, смысловую емкость и образную меткость.
Опять как бы из небытия всплывают в народной памяти историки Дулати, Рашид-эд-дин... поэты Шалкииз, Доспамбет и Асан-Кайгы, прозванный печальником народным. Это уже XV век. Эти высокоодаренные поэты появляются не в период расцвета, а на закате некогда могущественного Ногайлинского ханства, основу которого составляли казахи. В их голосах звучит глубокая боль за судьбу народную и острая тревога за его будущее. Поэт Асан-Кайгы ищет обетованную землю для своего народа, но не находит ее. Так казахская поэзия судьбой своего родоначальника возложила на свои плечи огромную гражданскую ответственность. И поэты не склоняли головы перед сильными мира сего. Замечательный поэт-лирик Бухар-жырау был мудрым дальновидным советчиком народа. С огромной душевной болью и тоской говорил с народом поэт безвременья — Шортамбай. На смену ему приходит огненная поэзия бунтаря Махамбета, возглавившего народное восстание против колониального гнета царизма.
Нельзя не сказать об одной благородной черте казахских поэтов. Бухар-жырау был главным советником влиятельного и дальновидного хана Аблая. Но в своих стихах он обращается к нему не с раболепным почтением, как это обычно делают придворные поэты, а требовательно, иногда даже в повелительном тоне. Это чувство своего нравственного превосходства и морального права говорить от имени народа и истории было присуще еще родоначальнику нашей поэзии Асан-Кайгы; он словно предостерегал своего современника хана Аз-Жанибека от тех опрометчивых шагов, которые, как он предвидел, привели народ к бедствию. И эта традиция в полной мере отразилась в поэзии Махамбета. Он не только гневно осуждает хана Джангира, а призывает народ к борьбе с его тиранией.
В силу обстоятельств казахские поэты выступали и в роли философов, политиков, публицистов, и поэзия вторгалась во все поры духовной и социальной жизни народа.
Со второй половины XIX века начинается новая, письменная казахская литература. На арену выходят деятели новой формации с ориентировкой на русскую и европейскую культуру. Короткой, но яркой была деятельность ученого, путешественника и публициста-литератора Чокана Валиханова, открывшего для европейской науки неведомую Кашгарию. Плодотворной и благодатной оказалась неутомимая работа просветителя и писателя Ибрая Алтынсарина. Вершиной казахской поэзии и демократической мысли XIX века стал наш великий Абай. Эти люди дали новую культуру и духовную ориентацию нации, но они не были так называемыми односторонними западниками. Особенно великий Абай, впитавший в себя лучшие традиции восточной и западной культур, был в то же время глубоко национален. Корни его поэзии при всем своем новаторстве настолько глубоко уходят в наш национальный духовный мир, что перевести его на другие языки представляет огромную трудность.
Эти традиции Абая оказывают благотворное влияние на нашу современную литературу. После победы Октябрьской революции у нас получили интенсивное развитие такие жанры, как проза, драматургия и литературоведение, ранее находившиеся в начальном состоянии. Характерную черту послереволюционной нашей прозы составляют стремление к эпическим, монументальным полотнам и тяготение к исторической тематике. Это можно легко понять. Целые исторические полосы народной жизни в прошлом оказались не освещенными не только в художественной, но и в исторической литературе. Отсюда и жажда восполнить белые пятна в художественной и духовной истории народа. Думается, что это вызвано также стремлением к национальному самоутверждению ранее угнетенного бесправного народа.
Говоря о современной казахской литературе, я не буду называть имена многих наших хороших поэтов, писателей и драматургов. Но я не могу не упомянуть имена зачинателей нашей современной литературы, пришедших в нее в дни Октябрьской революции и гражданской войны. Это пламенный революционер, поэт-новатор Сакен Сейфуллин, наш пока непревзойденный поэт-лирик Ильяс Джансугуров, наши замечательные прозаики Беимбет Майлин, Мухтар Ауэзов.
Особенно значимо для нашей современной литературы место Ауэзова. Умерший в 1961 году, он оставил нам огромное наследие. В десятках его повестей и драматических произведений художественно исследованы почти все стороны прошлой и настоящей казахской жизни. Вершиной его творчества явилась всемирно известная четырехтомная эпопея «Путь Абая». В этом огромном, художественно совершенном произведении так глубоко и разносторонне исследовано патриархально-родовое казахское общество, так рельефно показаны быт и нравы, вообще весь духовный облик народа, что эта книга сейчас стала энциклопедией казахской нации.
Хотя мы и не разделяем, но в какой-то мере понимаем опасения западных литераторов за судьбу романа. Однако эпический жанр у нас пока развивается неплохо. Сейчас основной темой казахской прозы, поэзии и драматургии стали проблемы сегодняшней нашей действительности. Тут наша литература смело освобождается от прошлых схем, ищет новые формы, старается поставить более острые проблемы.
Наши писатели в большинстве своем по манере письма, по культуре своей — современные писатели. Они неплохо учатся у лучших представителей мировой литературы. Теперь перед ними встает другая проблема — проблема связи со своей национальной традицией. Раньше многие произведения имели ярковыраженный национальный колорит. Теперь это сходит со страниц книг. Но...
Я хочу привести два примера, которые очень обнадеживают: произведения двух самых молодых наших авторов. Первое — новая повесть интересного писателя Абиша Кекильбаева. Это современная интеллектуальная проза. Но при всей современности манеры письма, острой актуальности поставленных в ней нравственных и философских проблем произведение национально, связано глубокими корнями с нашей традицией.
Или другой пример. Наш талантливый молодой поэт Олжас Сулейменов пишет стихи на русском языке. Это новое, необычное явление в русской поэзии. Своими стихами поэт внес в русскую поэзию экспрессию и мощь стихов Махамбета.
Эти примеры не единичны, и они, повторяю, нас обнадеживают. Разумеется, яркий колорит, как и национальный настрой, уходит в прошлое. Но колорит этот с поверхности наших произведений переходит вглубь, превращаясь в национальный дух, традицию. Их-то мы должны сохранить, иначе не очень-то заметное место будет уготовано нам на карте мировой литературы.
Есть в нашем народе легенда о родоначальнике казахской поэзии. Имя его Коркут-баба.
Коркут-баба, скитаясь по белому свету, ищет бессмертия. Но в какие края он ни попадает, его везде встречают люди, которые роют могилу, Коркут спрашивает их:
— Для кого роете могилу?
— Для Коркута, — отвечают они.
Оказывается, Коркут может жить лишь до тех пор, пока в руках держит свой сладкозвучный кобыз и поет свои дивные песни.
С тех пор наш народ крепко держит в своих руках кобыз и домбру, чтобы сохранить свое духовное бессмертие.
1969
В обиходе нашей критики имеются определения и категории, казалось бы, ясные сами по себе, но вызывающие сомнения и возражения в конкретном применении к явлениям литературы. Одно из них — национальное своеобразие. И критика часто старается определить его в той или иной литературе. В моей памяти несколько таких определений, характеризовавших своеобразие казахской прозы. Вначале это было стремление к созданию образов необычных, могучих героев, страсть к гиперболе, позже — тенденция открытого поучения, приписывался песенный лиризм, как обязательная его черта. Все это доказывалось основной верной мыслью, что казахская литература выросла из живого источника народного творчества и унаследовала от него названные замечательные качества. Но и с тем и с другим определением трудно согласиться.
Передо мной два совершенно различных явления казахской прозы, возникших у ее истоков и во многом определивших дальнейшее ее развитие. Мухтар Ауэзов, мощный, порою беспощадный, реализм которого окрашен романтичностью, а широкое эпическое повествование насквозь пропитано лиризмом. И вот другой большой художник, современник Ауэзова 20-х и 30-х годов, Беимбет Майлин — реалист «чистой пробы», лаконичный до предела, тонкий и точный, сдержанный в чувствах, в то же время неистощимый на юмор. У Майлина не было ауэзовской эпичности и размаха, чтоб в одном произведении охватить целую эпоху. Этот художник как бы изнутри, по частям изучал свое общество, раскрывал огромное множество характеров и создавал не менее полную картину народной жизни и времени. Я затрудняюсь определить, кто из этих мастеров в большей или меньшей степени повлиял на дальнейшее развитие нашей прозы. Ведь каждый подлинный художник нащупывает свою тропу. Не говоря о таких значительных мастерах с давно определившимися оригинальными голосами, как Мусрепов, Мустафин, Муканов, Есенжанов, писатели среднего и младшего поколений вносят свое. У них — особый тембр голоса, свежесть мироощущений. Например, прозаик Т. Алимкулов отличается изяществом стиля, аскетической строгостью манеры, радости и горести его героев спрятаны глубже, а у героев его собрата Б. Сокпакбаева сердца открыты миру, они обладают удивительной свежестью и остротой восприятия, чувствительны к жизни. Или прозаик А. Нурпеисов. Под его удачливым пером уживаются колоритная картинность и тонкий психологизм, контрастная яркость, а иногда даже редкость характеров, и в то же время подспудная сердечная теплота, душевный неуют отдельных героев. Что-то майлинское чудится мне в молодом прозаике К. Искакове. Но при близком знакомстве открываешь для себя оригинальность и свежесть молодого таланта. Его герои, проведшие детство и раннюю юность в трудные годы войны, полюбились читателям своей искренностью и пополнили свежими лицами галерею образов казахской прозы. Да, немало в нашей литературе еще и других своеобразных художников разной степени зрелости и мастерства. Мне думается, рискованно подводить их под один или несколько общих знаменателей, будто бы определяющих национальное своеобразие казахской прозы.
Есть писатели, близкие по тематике, но и тем трудно дать единое определение. Я знаю двух интересных татарских прозаиков. У обоих излюбленная тема — борьба с мещанством, пережитками старого. Обаятельный, подкупающий неподдельной искренностью в своих произведениях Фатих Хусни действует тонким инструментом юмора. Он метко выхватывает из жизни косное и рутинное и лукаво, как бы невзначай, раскрывает нелепость и чуждость его. В его произведениях отрицательные явления действительности проступают, как уродливые пятна на фоне искрящегося улыбкой, полного радости бытия мира. А у Амирхана Еникея другое отношение ко всему тому, что мешает нашей жизни. Он зло и пристрастно исследует, анатомирует психологию мещанства, стяжательства и душевную заскорузлость и выносит свой недвусмысленный приговор. Вот два современника, близкие по тематике и цели, и два различных мироощущения и стиля.
Довольно часто, как главную, определяющую черту, приписывают украинской прозе романтическую возвышенность, пафос и песенность. Эти качества прелестные, когда они определяют стили отдельных писателей, но они вызывают сомнение в отношении целой литературы. Ведь национальное своеобразие литературы не есть ее внутреннее однообразие, Даже невооруженному глазу видно, что действительность современной украинской прозы отвергает подобные утверждения.
Да, было время, когда мы резко отличались друг от друга. Исторически, обособленно сложившийся уклад жизни, духовный склад народа. Были свои сугубо национальные темы и проблемы. Например, у писателей Средней Азии — бесправие женщин, калым, духовные цепи ислама и другие проблемы отличались от тех, которые стояли перед художниками иных народов. К тому же различие в уровне развития той или иной нации, эстетические вкусы ее, возраст и уровень самой литературы — все это факторы весьма важные и определяющие. В зарождающейся письменной литературе, первоисточником которой было народное творчество, фольклор не мог не повлиять на весь строй художественного мышления, на литературный стиль. И преодолеть такое влияние было не так легко, как это может показаться со стороны. Ведь письменная литература цивилизованных народов дистанцию от своего зарождения до современного уровня прошла за несколько столетий. А наша жизнь перед молодыми литературами выдвинула весьма сложную и трудную задачу — преодолеть эту дистанцию за несколько десятилетий.
Сегодня читатель хорошо знает не только свою родную литературу, но также и произведения Толстого, Бальзака, Чехова, Достоевского, Горького, Хэмингуэя. Он судит о родной литературе именно с этих высот. Читатель растет быстрее писателя. Это такая же истина, как читать легче, чем писать. Не каждому таланту под силу выдержать такую огромную нагрузку роста. И мы, писатели послевоенного поколения, включившиеся в дистанцию со второй половины пробега, в полной мере ощущаем эту нагрузку.
Отсутствие опыта — не радость. Тут не только приходится по крупицам накапливать свой собственный опыт, но и как можно скорее, значительно превышая нагрузку нормальной учебной программы, осваивать, впитывать в себя художественный, эстетический опыт человечества. В своем росте молодые литераторы самой жизнью поставлены в жесткие рамки времени. И перед ними возникает гораздо больше общих проблем и забот, чем проблем специфических, локальных. В первую очередь это вопросы мастерства и зрелости литературы.
Невозможно представить себе зрелую литературу без ее глубокой интеллектуальности. Интеллектуальность — категория не сугубо национальная, а понятие иного масштаба. И она приходит опять-таки через освоение духовного, психологического опыта прошлой и современной мировой литературы, через ее культуру. Методы психоанализа или самоанализа давно не чужды нам. Многие представители национальных литератур, особенно молодые — как узбеки Ш. Халмурзбаев. У. Умаров, киргиз К. Джусубалиев, казахи А. Тарази, А. Кекильбаев — стремятся уловить тончайшие нюансы чувства, достоверно проследить движение души и передать беспокойную, ищущую мысль своих героев. Может быть, пока не все им удается, но они упорно работают в этом направлении, и написанное ими вселяет уверенность в успех. Теперь уже полноправными героями в наши произведения вошли люди умственного труда, работающие в различных отраслях науки и современной техники. Быстро развивается научно-фантастическая литература. Но иногда приходится наблюдать довольно странную картину. Не говоря о научной фантастике, читая книги, посвященные жизни ученых, людей огромной культуры и высокого интеллекта, часто обнаруживаешь их духовную бедность, банальность их психологии, интеллекта. Порою слишком уж элементарны эти люди, по заверению авторов прекрасно разбирающиеся в высоких науках и сложнейших машинах. Странно. Сильно ощущаешь эту странность, когда читаешь другие книги, далекие от этой высокой темы. К примеру, роман А. Нурпеисова «Сумерки» знакомит нас с предреволюционной жизнью кочевого народа. В нем прежде всего увлекает богатство духовного мира, душевная тонкость и внутренняя сложность героев, казалось бы, людей, далеких от цивилизации. Почему-то у нас нередко менее интеллектуальными получаются те книги, которые посвящены жизни ученых.
Зрелость литературы социалистического реализма предопределяет ее глубокая партийность. И вопросы партийности нас не менее волнуют, чем проблемы мастерства. Если сделаем вид, что мы не сталкиваемся в практике с узкой, догматической трактовкой этого высокого критерия, это не облегчит нам задачу. Ведь мы не определяем интеллектуальность героя по его начитанности или умным словам, вложенным в его уста автором. Но у большинства из нас в памяти время, когда многие критики о партийности произведения судили по образу портрета. Не стоило бы вспоминать об этом, если бы и сейчас некоторые критики в оценке партийности произведения не исходили из соотношения положительных и отрицательных героев и мнений о нем. Казалось бы, всем нам ясно, что партийность — не компонент или просто составная часть произведения, а тенденция и душа его. Сила партийности должна измеряться тем духовным зарядом, который дает произведение читателю в борьбе со всем тем, что мешает нашему движению.
Недавно я прочитал повесть молодого казахского писателя Акима Тарази «Звезда падучая». В повести рассказывается о жизни колхозного села. Я не нашел в ней многих атрибутов — сюжетные построения, проблематика, действующие лица, — ставших уже «классическими» для подобных произведений. Писатель увидел мещанство, оживающее с приходом материального достатка, и наступающую иногда душевную слепоту. Хотя книга написана внешне спокойно, она всей душой своей восстает против самодовольства и сытости, против угасания порывов и страсти ко всему светлому и высокому. Она кричит, что это недостойно высокого звания человека, и свои тревоги и волнения передает людям. Мне кажется, писатель не просто написал книгу на колхозную тему, как принято говорить, а нашел свою партийную тему борьбы.
Может быть, иногда было бы и не зазорно, не мудрствуя лукаво предъявить к произведениям такие же простые, ясные, человеческие требования, которые обычно мы предъявляем к людям. Мы прекрасно знаем качества человека-коммуниста. Он непримирим к косности и рутине, органически не приемлет ложь и фальшь. Не боится правды, какой бы она ни была. У него партийное зрение ко всему тому, что мешает нашему движению. Он коммунист, перестраивающий мир в вечном борении — ибо жизнь никогда не останавливается, решение одной проблемы выдвигает перед ним новые, не менее сложные проблемы, сознание этого делает его чуждым к громким фразам, самодовольству. Книги имеют такие же судьбы, как и человек, и несут они человеческую функцию в жизни. Есть книги умные, проницательные, есть книги беспокойные, ищущие, с острой болью воспринимающие зло и непримиримые к нему, бывают книги симпатичные, как приятный собеседник, или просто благодушные. Встречаются также книги, от которых так и веет самодовольством и сытостью. В них герой малость поволновался, но теперь уже все неприятности позади, неурядицы и мелкие конфликты урегулированы, все стало на свое место. Живи да поживай.
Подлинный художник всегда партиен, ему присуща большая ответственность за жизнь, за ее чистоту. Он мужественен и смел. Партийная совесть художника не позволяет ему выбирать более легкие пути, обходить трудные проблемы, сглаживать острые углы. Художник, обладающий острым социальным зрением, видит гораздо глубже, чем проблемы производства, методы руководства, он раскрывает глубинные процессы обновления человека и общества и ставит те проблемы, которые только зарождаются и, может быть, еще не осознаны самим обществом. Он видит свою миссию в вечном очищении человека. Художник, как любой советский человек, в полной мере должен обладать чувством хозяина страны, хозяина жизни. Хорошему хозяину присущи скорее не прекраснодушие и довольство, а постоянное беспокойство, заботы и поиски.
Все эти истины, разумеется, не новы и довольно ясны. Но всегда ли мы разумеем их в нашей литературной практике и критике? Не ищем ли зачастую глубокую партийность на поверхности произведения и в иллюстрации? Не будем скрывать, критики нередко завязывают споры об идеальном герое, хорошо понимая, что нет предела развитию человеческой личности, иногда выступают против самоанализа, хотя и не подумают возразить против самовоспитания человека. А казалось бы, самоанализ — это не просто копание внутри себя, а путь к самоочищению и совершенству героя.
Начав разговор о зрелости литератур, я не случайно коснулся проблемы партийности. Без глубокой партийности и гражданственности нет подлинной зрелости. Верное понимание этих критериев волнует нас, ибо от этого зависят глубина и сила воздействия писателя, живущего современностью.
Современность ставит в один ряд представителей всех национальных литератур. К их чести, они успешно овладевают достижениями мировой эстетической мысли, духовным и художественным опытом других народов. Сейчас работают в этих литературах писатели европейской культуры. Прошла или проходит торопливая пора ученичества, наступает пора зрелости для них. В какой-то мере покажется законным сомнение, а не увядает ли особая прелесть и своеобразие национальных литератур? Но если мы обратимся к практике этих литератур, то не трудно убедиться, что эти сомнения излишни. Не говоря о старших, даже произведения писателей более позднего поколения, литовцев Слуцкиса и Авижюса, туркмена Джумаева, узбеков Кадырова и Якупова, казахов Кабдулова и Шаймерденова при всей современности и новизне сохраняют свой национальный характер. Вслед за русскими писателями Юрий Рытхэу как бы изнутри открыл нам свой маленький, удивительный народ. Со временем в жизнь этого народа вошли огромные изменения. Писатель-реалист не мог уже любоваться экзотикой. Он пишет теперь о людях образованных, о своих современниках. На страницах его произведений как бы увядает прежняя наивная прелесть. В то же время художник вместе со своими героями приобретает настоящую зрелость. Или такое яркое явление, как Чингиз Айтматов. Я не стану говорить, что при всей современности манеры его письма, общечеловечности нравственных проблем, поставленных им в своих произведениях, его герои остаются сугубо национальными, людьми от земли киргизской. Меня поразила одна деталь в его произведении — описание иноходца Гульсары. Казалось бы, что нового может открыть писатель в примитивном мироощущении животного, так великолепно описанного в русской литературе Л. Толстым и А. Куприным? А он открыл все-таки. «Ощущение неустойчивой тверди под копытами смутно всколыхнуло вдруг в угасшей памяти коня те далекие летние дни, тот мокрый зыбкий луг в горах, тот удивительный невероятный мир, когда солнце в небе ржало и скакало по горам, а он желтый, как цыпленок, пускался вслед за солнцем через луг, через речку, через кусты... когда табуны, казалось, ходили вверх ногами, как в глубине озера, когда мать — большая, гривастая кобыла — превращалась в теплое молочное облако».
Да, это не Холстомер и не Изумруд. Это жеребенок, выросший в вольном табуне и в приволье горного пастбища. Так мог описать только киргиз. Конь этот еще связан с судьбой главного героя Танабая. В этом я вижу глубинную связь писателя с народным творчеством, Кони — крылья джигитов, их верные друзья, воспетые в «Манасе» как бы в новом качестве, глазами нашего современника возвращаются к нам. В этом и традиция и новаторство.
С развитием литературы, с ее зрелостью национальное своеобразие не исчезает, оно с поверхности как бы уходит вглубь, впитываясь в каждую клетку, в кровь произведения, преобразуясь из красочного колорита в характер его. Названные в начале статьи черты в свое время в полной мере были присущи казахской прозе. Но она переросла их, как джигит одежду подростка. Мне думается, своеобразные черты, в особенности приписываемые той или иной литературе, в лучшем случае характеризуют отдельные этапы их роста. Ведь эти литературы находятся в постоянном движении, претерпевая все новые и новые качественные изменения. Даже отдельные выдающиеся представители не могут в полной мере определить всю их особенность и своеобразие. Потому что каждая литература вместе со зрелостью отражает не только глубину, но и полноту и многообразие.
1970
О близком и большом трудно писать. Чтобы осмыслить крупное явление или окинуть взглядом высоту, необходимо отойти на определенное расстояние.
Рядом, среди нас, живет и творит наш самый близкий большой писатель Мухтар Омарханович Ауэзов. О его творчестве написано немало — не только в казахской, но и в русской литературной критике. Его лирические произведения с широким эпическим размахом хорошо известны советским читателям различных национальностей. Этими произведениями восхищаются крупнейшие современные писатели и Советской России, и Германии, и Франции, и других стран.
Для казахской литературы творчество М. О. Ауэзова имеет исключительное значение. Оно поднимает нашу молодую, быстро растущую литературу на новый уровень.
А ведь всего сорок лет назад у казахов не было ни своей национальной прозы, ни драматургии. Из истории известно, что художественная литература многих народов формировалась и создавалась веками. У нас же за очень короткий отрезок времени литература от повести «Калым» — первой робкой попытки создать жанр прозы — поднялась до романов, которые заслуженно ставятся в ряды лучших произведений современности. «Абай» и «Путь Абая» — эпопеи о жизни и судьбе целого народа.
С появлением этих романов у казахских прозаиков началась новая веха в творчестве. Ауэзов раскрыл большие возможности, силу образности и выразительности казахского языка, создал национальные характеры, яркий самобытный колорит.
Как потерянную ценность, он не только обнаружил, но и оживил полузабытые изречения, афоризмы, образы, по-новому раскрыл их содержание. Опыт его облегчает нашу работу. Русские товарищи часто говорят, что по романам Ауэзова они познали казахский народ, а мы, казахи, в его произведениях с радостью увидели духовное богатство и красоту своего народа.
Влияние Ауэзова на молодых казахских писателей велико. Он наш наставник, заботливый друг и помощник в трудные минуты творческих исканий. После каждой задушевной беседы с ним чувствуешь себя намного богаче и сильнее. Несмотря на свою постоянную занятость общественной, литературно-творческой, научно-преподавательской деятельностью, М. Ауэзов постоянно интересуется произведениями молодых писателей. Как-то в его отсутствие был опубликован мой рассказ. Через месяц, вернувшись из далекой поездки, он перелистал старые газеты, прочел его и тут же позвонил мне. Подробно разобрал этот рассказ, искренне радовался моей маленькой удаче и сделал свои меткие замечания.
Однажды промелькнула на страницах журнала небольшая поэма начинающего поэта Токаша Бердиярова «Я жить хочу». Зоркий глаз художника сразу обнаружил в нем свежее своеобразное дарование, и маститый писатель выступил в печати с похвалой об одном из самых молодых поэтов.
Каждый из нас высоко ценит эту заботу и помощь. Но особенно велико влияние М. Ауэзова на моих сверстников, пришедших в литературу после Отечественной войны. Это влияние большой творческой личности. А. Нурпеисов, З. Кабдулов, С. Шаймерденов и другие писатели во многом обязаны в создании своих первых произведений Мухтару Ауэзову.
Сегодня, в день 60-летия Мухтара Ауэзова, мы от всей души радуемся не только успехам большого писателя, но и достижениям всей казахской литературы. Талант Ауэзова расцвел не на бесплодном месте. Он знаменует собой расцвет всей казахской художественной литературы, рожденной Великим Октябрем.
1957
В наш трудный для литературы век, когда золотые жилы оказались основательно разработанными, и поиски в основном идут по мелким жилкам, когда так поднялись цены на мелкие крупицы золота, найденные среди литературных песков, проявление таких самородков, таких самобытных больших художников — всегда праздник.
Творчество Мухтара Ауэзова было одной из самых колоритных и сверкающих новизной страниц в советской литературе. Оно этой страницей и остается. Но для нас, казахов, Ауэзов больше, чем писатель, ибо так велико его место в нашем национальном самосознании и духовном возрождении, что творчество этого большого мастера слова выходит за пределы его огромной, чисто литературной деятельности. По меткому выражению замечательного советского писателя Николая Погодина — он (Ауэзов) не только открыл миру казахский народ, он открыл казахский народ самому народу.
В сотнях своих рассказов и повестей, в десятках драматических произведений он исследует почти все сферы жизни казахского общества, создает такое огромное количество колоритных, ярких национальных характеров, что по ним можно было бы составить солидную энциклопедию быта и нравов, характера и духовного облика казахского народа. И это было бы немалым подвигом для одного писателя. Но он совершает свой главный подвиг — создает бессмертную эпопею «Путь Абая», открыв целый, ранее неведомый материк на художественной карте мира.
Один из крупнейших ученых, он по-новому раскрывает многие страницы истории и истории культуры своего народа, а также народов Советского Востока. Он всесторонне, глубоко исследует творчество великого Абая, богатейшее казахское устное творчество, огромный киргизский эпос «Манас». Он неоднократно обращается к сложнейшим проблемам современной многонациональной советской литературы. Во всех разнообразнейших его научных трудах мы видим не только огромную эрудицию и глубокие познания, но и интуицию, проникновенность подлинного художника, его большую страсть.
Великой заслугой Ауэзова не только перед литературой и перед своим народом является то, что он раскрыл всю мощь и красоту казахского языка. Он дал родному языку большое полифоническое звучание. В его произведениях мы с радостным удивлением открыли для себя не только неисчерпаемые богатства, яркую красочность своего родного языка, но и были очарованы нежной прелестью, тонким изяществом и живой динамикой его стиля. Язык скотоводческого, степного народа оказался способным выражать не только тончайшие нюансы чувств, самую различную температуру человеческих эмоций — с не меньшей силой и точностью он выражал абстрактные и сложные понятия науки и современного человеческого мышления. Ауэзов был волшебником нашего языка, он оживлял омертвевшие слова, высекал искру из соприкосновения двух слов.
Возможно, не все равноценно в огромном творческом наследии Ауэзова. Первооткрывателя ждут не только удачи, бывают срывы и досадные промахи и разочарования, но при всем этом наше воображение не перестает поражать громадность его наследия, еще далеко не полностью открытого для всесоюзного читателя, Нет той сферы в нашей духовной жизни, где бы он не оставил свой неизгладимый след. Он напоминает нам, казахам, титанов эпохи Возрождения. Это наше ощущение не будет преувеличением, ибо он жил и творил в эпоху возрождения своего народа и был замечательным его явлением, счастливым озарением нашего национального духа.
Народы принимают свободу не как благодеяние, а как нелегкую и высокую обязанность к творчеству. В нашем социалистическом обществе достигнуто полное равноправие народов и наций, но, чтобы приобрести внутреннее достоинство, каждая нация должна чувствовать соучастие в больших деяниях, ощущать свое сотворчество. Хотя нам теперь доступны все культурные ценности, созданные человечеством, но каждый из народов должен внести свою долю в эти сокровища, чтобы не быть бедным духовным родственником, иначе говоря, не быть только потребителем этих ценностей, но и быть их созидателем.
Мухтар Ауэзов дал блестящий ответ на вопрос: способны ли ранее оторванные от цивилизации народы создавать новые духовные ценности и насколько долог будет процесс их ученичества. Он убедительно доказал, что представители литератур малописьменных народов не только могут быть в роли прилежных учеников, они могут стать настоящими первооткрывателями.
Если сегодня позади тот период скидок на молодость многих национальных литератур, так называемые натяжки и подпорки, и искреннее, благожелательное, но все-таки снисходительное отношение к этим литературам уступило место строгой равноправной взаимной требовательности, если мы можем гордиться ежегодно пополняющимся отрядом самобытных оригинальных национальных писателей, то мы должны помнить, что на самом правом фланге их стоят такие огромные фигуры, как Аветик Исаакян, Андрей Упит, Мухтар Ауэзов.
История новой профессиональной казахской литературы коротка. Она насчитывает немногим более пятидесяти лет. И за этот исторически очень короткий срок, фактически за творческую жизнь одного поколения, она прошла путь от зарождения, становления до своего современного уровня. У этой молодой литературы была счастливая звезда. Ее зачинатели Ауэзов и Майлин избежали периода робкого ученичества, если хотите, и эпигонства, так часто подстерегающих в любом начинании. Избежали его не по причине святого неведения, а через глубокое освоение наследия мировой культуры. Нас до сих пор радостно удивляет глубокая национальная самобытность, высокая культура и зрелое мастерство ранних повестей и рассказов Ауэзова, а также его немеркнущей трагедии «Енлик-Кебек». Ауэзов не только завоевал своей молодой литературе мировое признание, но и открыл перед нею широкие горизонты. Может, это звучит на первый взгляд несколько парадоксально, но, если честно признаться, после Ауэзова нам, его наследникам — казахским писателям, стало очень трудно. Его творчество дало такое высокое напряжение и без того ускоренному творческому процессу в молодой литературе, что нам сегодня нелегко. Нелегко выдержать такое предельное напряжение даже очень талантливым, если мы не приобретем второе дыхание. Но выдержать это напряжение мы обязаны, чтобы не только не потерять признание наших друзей, но и не потерять уважение к самим себе.
1967
Для моих сверстников знакомство с Габитом Мусреповым состоялось еще в школе, на страницах школьных учебников. Такое не часто случается: с писателем, портрет которого смотрел на тебя со страниц школьной хрестоматии, впоследствии оказываешься коллегой, вместе работаешь, споришь, шутишь.
А с нами это случилось. В нашу раннюю юность и казахская советская литература была молодой. Она только набирала силу. И писатели тридцати-сорока лет, у которых впереди было больше, чем позади, свободно входили в наши хрестоматии. На них, право же, не было хрестоматийного глянца.
Это были люди, зачинающие и создающие новую, советскую казахскую литературу. Они были ее историей, ее славой: Сакен Сейфуллин, Беимбет Майлин, Ильяс Джансугуров, Мухтар Ауэзов, Сабит Муканов, Габит Мусрепов, Габиден Мустафин...
Среди этих выдающихся мастеров казахского слова писательский почерк Мусрепова был особенным и неповторимым. Изящество и чеканность стиля, красота и поэтичность языка, тонкий юмор, меткие наблюдения. Эти, казалось бы, несколько общие характеристики приобретают свой запах и цвет, свою неповторимую индивидуальность, если мы добавляем к ним эпитет мусреповский. Мусреповский язык... Мусреповский юмор... Мусреповская романтика... Отсюда и мусреповский стиль, который давно уже стал художественной категорией казахской литературы.
На плодотворные размышления наводит его умение завоевывать сердца молодых. В юности я тоже был самым горячим его поклонником. Да и очень многие начинающие писатели в свое время «переболели» Мусреповым.
Но учеба у больших художников столь плодотворна, сколь и опасна. Большие художники, как большие планеты, притягивают на свою орбиту малые величины. Вокруг мусреповской орбиты кружилось немало меньших фигур, а некоторые из них, не преодолев силу его притяжения, так до сих пор и кружат у этой орбиты.
В чем сила притяжения мусреповского таланта, особенно для молодых? Поэтичность? Романтика? Красота и отточенность стиля? Хочется ответить: да! Именно все эти замечательные качества и плюс свежесть. Свежесть мироощущения, свежесть наблюдений, чувств и прозрачность всего художественного мусреповского мира.
Он пришел в нашу казахскую профессиональную литературу в ее утреннюю пору. И кажется, все его творчество пропитано утренней росой, на нем будто лежит нежный отблеск раннего восхода. Так в нашу жизнь вошла «Кыз-Жибек». Это неувядаемое произведение, отображающее утреннюю пору своего народа, также явилось утром его новой литературы. Со страниц первых рассказов и повестей Мусрепова шагнули к нам удивительные образы и характеры людей самых различных слоев казахского общества начала тридцатых годов. Хотя многие из них уже ушли в прошлое вместе со своим временем, но в литературе им была суждена долгая жизнь. Они и сейчас приятно удивляют нас своей новизной и свежестью красок.
Сегодня, когда бросаешь мысленный взор назад, в теперь уже ставшие далекими тридцатые годы, к началу творчества Г. Мусрепова, то замечаешь одну примечательную особенность этого таланта. Он, как и Ауэзов, как Майлин, зрело начал еще совсем молодую казахскую прозу и — совершенно новый для нашей литературы жанр — драматургию.
Казахская драматургия родилась под счастливой звездой. Ее зачинатели, выдающиеся художники М. Ауэзов и Г. Мусрепов, минуя, казалось бы, неизбежный начальный этап в зарождении любого жанра, с первых своих шагов создали зрелые произведения и этим предопределили развитие национального театра. Их первые пьесы «Енлик-Кебек» и «Зарницы», «Кыз-Жибек» и «Поэма о любви» («Козы-Корпеш и Баян-слу») по сей день не сходят со сцен казахских театров.
Г. Мусрепов, как и М. Ауэзов, первые свои драматические вещи создавал на материале народного эпоса. Сохраняя поэтический настрой и романтическую приподнятость этих произведений, он насыщал их драматическими ситуациями, обогащал реалистическим жизненным материалом. Он дал не только глубокий социальный разрез казахского общества далеких времен, но и создал подлинные национальные характеры. Таким образом народный эпос под пером этого художника, не теряя свою романтическую душу, приобретал живую реалистическую плоть. Его герои, внешне сохраняя приличную историческую дистанцию, внутренне наполнялись общечеловеческой страстью и болью.
Габит Мусрепов написал два романа, повести, рассказы, более десятка драматических произведений, несколько киносценариев. Это не так много. Все его творчество вмещается в пять томов. Его можно упрекнуть, что он писал мало. Но его нельзя упрекнуть, что он писал плохо. Хотелось бы, чтобы он писал больше. Разумеется, дело не в объеме. И среди казахских писателей немало плодовитых людей, написавших много романов. Но не каждый из них становится хотя бы заметным художественным фактом. Книг много, а говорить иногда не о чем.
О творчестве Г. Мусрепова написано несколько книг, десятки солидных исследований, много сотен статей... А говорить можно, даже нужно еще.
Карабай, Жантык, Науан-Хазрет, Иглик — это могучие бессмертные образы, созданные казахской литературой. А эпический образ Баян или трагическая фигура поэта-философа Ахана-серэ?! А неувядаемые образы, начиненные взрывным народным юмором, Конкая и Байжана?! Галерея мусреповских типов и характеров не только огромна и разнообразна, она так же самобытна и нова для нашей литературы.
Мастерство Мусрепова давно признано. Он предельно лаконичен и скуп на средства выражения. Умеет ценить слово. Чрезмерно строг и требователен к себе.
Огромен вклад этого выдающегося художника в нашу литературу, в нашу духовную жизнь, исключительно его место в казахской советской прозе.
1972
Юбилеи писателей, деятелей культуры и науки в последние годы вошли в определенную колею и выработали свои каноны. Нарушать эти каноны довольно рискованно. На таких торжествах принято говорить много хорошего о юбиляре, говорить в превосходных степенях, в высоком стиле. Я не знаю, каким путем соотнести торжественные фразы в адрес юбиляра со строгим реализмом и бескомпромиссной правдой в произведениях писателя Габидена Мустафина, я не знаю, как совместить пышность юбилейной речи с личностью этого писателя, с его трезвым строгим умом, с его нетерпимостью к выспренним фразам и эффектным позам, с его глубокой человеческой естественностью.
Творчество и личность этого большого казахского советского писателя куда более располагают к вдумчивому разговору, чем к торжественным речам.
Габиден Мустафин относится к первому поколению казахских советских писателей. Его имя стоит в одном ряду с зачинателями казахской литературы, с именами С. Сейфуллина, Б. Майлина, И. Джансугурова, М. Ауэзова, С. Муканова и Г. Мусрепова. Мы уже не первый год говорим, что произведения этих писателей вошли в золотой фонд нашей литературы.
Может быть, не все они равноценны и не все — золото в их творческом наследии, но бесспорно одно — их произведения, это то, что отобрано временем из творческого, духовного опыта нашего народа за последние полвека. Выражаясь фигурально, эти имена нанесены на нашу художественную карту советских лет, также как Арал и Каспий, Сырдарья и Иртыш, Семиречье и Сарыарка нанесены на карту географическую. Их произведения являются нашим национальным достоянием, по ним будут судить не только о нашей литературе, но и о духовном облике нашего народа.
При всей горячей актуальности, острой злободневности произведений писателей первого поколения, их долголетний опыт дает нам право рассматривать их творчество в исторической перспективе.
Поколение, к которому относится Г. Мустафин, более пятидесяти лет трудится на ниве казахской советской литературы. Полвека — сам по себе срок немалый, и он увеличится многократно, если только мы вспомним, на какие периоды исторического пути человечества приходятся эти годы. В эти пятьдесят лет как бы спрессованы несколько веков. Ибо за этот период произошли колоссальные социально-экономические катаклизмы, потерпели крушение целые общественные формации и на обломках старого возник новый мир. Народы, прозябавшие под пятой царизма на патриархально-родовой, феодально-средневековой стадии развития, сделали гигантский скачок в самое развитое социалистическое общество. Казахские советские писатели первого призыва были не только счастливыми свидетелями величайших изменений, подлинного возрождения и расцвета своего народа, они были не только летописцами этих событий, они шли в первых рядах борцов за новую жизнь, создавали основу новой литературы, новой социалистической культуры.
Слово «возрождение» соответствует не только тем социально-экономическим, культурным сдвигам, которые произошли в казахском обществе, именно им вызвано взрывное проявление духовных сил народа. Оно дало нам гигантов нашей культуры — Мухтара Ауэзова, Камыша Сатпаева, Калибека Куанышпаева, Куляш Байсеитову, Ахмета Жубанова и Мукана Тулебаева. Оно дало нам плеяду неповторимых, самобытных талантов — выдающихся деятелей нашей культуры, к которой принадлежит и Габиден Мустафин. Действительно, в нашу новую жизнь, рожденную Октябрем, буквально хлынула могучая волна стихийных народных талантов, ярким пламенем вспыхнуло уже затянутое пеплом, затухающее искусство кочевого народа. И оно, без преувеличения, поразило цивилизованные страны. Вспомните открытие первого казахского театра и то, какие яркие краски заиграли, какие звезды первой величины засверкали в нем! Это огненный талант Елюбая Умурзакова, народный взрывной юмор Серке Кожамкулова, сдержанная глубина Капана Бадырова, светлая одухотворенность многогранного таланта Шакена Айманова, яркая характерность Рахии Койчубаевой, это могучий трагизм Майкановой, тонкая ажурность и изящество Букеевой. Ведь создание оперного театра было настоящим взлетом нашей музыкальной культуры. Не говоря о великой чародейке Куляш, такие самородки, как Курманбек Джандарбеков, Канабек Байсеитов, Манарбек Ержанов, Гарифулла Курмангалиев, Урия Турдукулова, Шабал Бейсекова, блестяще перекинули мост от нашей музыкальной народной культуры к современной профессиональной опере. Вспомните, как гениально рисовал молодой тогда Кастеев! А наша литература? Послеабаевская плеяда выдающихся писателей — это пламенный революционер, новатор казахской поэзии Сакен Сейфуллин, опередивший художественное развитие своего времени, тончайший мастер казахской прозы Беимбет Майлин, могучий и тонкий поэт Ильяс Джансугуров, сегодняшние большие мастера нашей прозы Сабит Муканов, Габит Мусрепов, Хамза Есенжанов, поэты Касым Аманжолов, Таир Жароков, Гали Орманов, Аскар Токмагамбетов, Абу Сарсенбаев, Абдильда Тажибаев, Халижан Бекхожин.
Когда сегодня мы говорим об одном из зачинателей казахской советской литературы, большом нашем писателе Габидене Мустафине, мы не можем обойти эти имена, имена его сверстников и соратников. Каковы бы ни были наши симпатии или антипатии, каковы бы ни были те оценки, которые поставит им история, — это то, что имеет сегодня казахский народ. По ним и следующим за ними поколениям будут судить о художественном уровне и творческом вкладе нации в мировую сокровищницу культуры.
Первое поколение наших писателей и деятелей культуры жили и творили в суровое время. Это было время невиданного в истории социального эксперимента — ломался старый мир, освященный веками уклад жизни, пересматривались, казавшиеся незыблемыми, ценности, шла не утихающая ни на минуту острая борьба. В человеке боролось новое со старым, линия фронта пролегла через сердце каждого. И это суровое время предъявило строгие, порою жестокие требования к художнику. Художники новой формации не только не могли запираться в башне из слоновой кости, они не могли быть просто наблюдателями или исследователями жизни. Они были активными участниками революционных боев, классовых битв или сражались на фронтах Великой Отечественной войны. Прежде чем отобразить новый мир в своих произведениях, они сами участвовали в его сотворении. И Габиден Мустафин пришел в литературу из гущи народа. Его юность совпала с Октябрьской революцией и гражданской войной. Он делает первые шаги своей трудовой деятельности в пору советизации степи. Начало его сознательной жизни совпадает с началом новой, озаренной светом Октября жизни его народа. Будущий писатель по мере своих сил борется за обновление казахского аула. Непосредственно участвуя в работе советских органов, выступает со статьями и фельетонами.
Биография Габидена Мустафина и многих его сверстников удивляет современную молодежь. Удивляет многослойность и чрезмерная плотность его биографии. Отставшие в своем образовании аульные парни не только ускоренными темпами восполняли зияющие пробелы своих знаний, они успевали делать очень многое. И у молодого Габидена Мустафина все шло одновременно — учеба и работа, борьба с классовыми, идейными противниками и поиски своего пути в литературе.
Еще в двадцатые годы в предисловии к своей первой книге рассказов «Ер-Чоин» Габиден Мустафин писал: «...содержание этой книги было мне подсказано аульными бедняками. Я старался все пережитое ими пропустить через свое сердце и отобразить на бумаге». Как видим, первая нота была взята очень верно. Писатель с первых шагов борется за главную, генеральную тему своего времени. Актуальность и злободневность, и — самое главное — полезность произведения в повседневной борьбе людей становится определяющим в творчестве писателя. В своих рассказах двадцатых годов Мустафин своеобразно, запоминающимися меткими штрихами показывает то новое, что принесла Советская власть в казахский аул, а самая главная новь степи — это пробуждение бедноты, простых людей к активной творческой работе. И последующие произведения писателя посвящаются борьбе людей за социалистическое преобразование жизни и раскрытие характеров этих борцов.
Писатель долго и упорно шел к большой прозе. Он, как принято говорить, не только собирал материалы, накапливал жизненные наблюдения с рвением запоздалого шакирда, но и упорно, трудно учился. Посудите сами: какое поистине неукротимое желание и упорство нужно для того, чтобы малограмотному в восемнадцать лет парню подняться до эрудиции и интеллектуального уровня современного писателя.
К концу тридцатых годов Мустафин создает роман «Жизнь или смерть». Произведение это было смелой разведкой совершенно новой для казахской литературы темы — темы рабочего класса. Писатель в этом первом своем романе сделал трудную попытку показать сложнейший процесс формирования сознательных рабочих из вчерашних патриархальных, кочевых скотоводов. Его интересовали не просто внешние процессы приобщения кочевников к производству и перипетии борьбы, связанные с этим. Он шел дальше, сделал попытку проследить трудные психологические процессы рождения нового человека.
Тема обновления человека становится главной в творчестве Г. Мустафина, и она очень сильно прозвучала в его следующем большом произведении — романе «Чиганак». Как известно: герой этого произведения Чиганак Берсиев — знатный просовод нашей страны — лицо историческое. Мы стали свидетелями интересного явления, когда наш современник — лицо конкретное, историческое — без художественного вымысла автора становится героем произведения. Явление это новое в истории, и оно, это замечательное явление, порождено нашей советской действительностью. Вспомните «Как закалялась сталь», «Повесть о настоящем человеке». Такие произведения в советской литературе встречаются все чаще. К ним относятся и казахские романы «Чиганак» Г. Мустафина и «Солдат из Казахстана» Г. Мусрепова. В подобных случаях жизнь и литература как бы сходятся на высоком сечении, и сама действительность становится настоящим искусством.
Однако в «Чиганаке» Г. Мустафина интересует не только и не столько факт существования незаурядного труженика, сколько процесс формирования нового типа крестьянина — советского колхозника. И процесс этот в романе весьма любопытен. На первый взгляд, обыкновенный, умудренный жизнью старик. В нем много достоинств. Трудолюбивый, мудрый, наделенный большой природной человеческой добротой и дарованием, старый Чиганак кажется чисто народным типом. В литературе много, а в жизни еще больше вот таких хороших стариков, аккумулирующих в себе лучшие качества своего народа. Но от таких хороших, глубоко симпатичных стариков Чиганака отделяет нечто весомое, крупное не только в его деяниях, но и в характере, во взглядах на жизнь.
И образ Чиганака получился не только выпуклым и крупным, но и по-настоящему новаторским. Ибо это был образ не простого крестьянина, любящего свое святое крестьянское дело. В романе Чиганак поднимается до обобщенного образа нового человека-труженика, глубоко знающего, во имя чего он трудится, и мыслящего широко, масштабно. Именно в этом новаторская сущность образа заглавного героя. В произведении есть очень интересный тип крестьянина — образ Олжабека. Он в какой-то мере перекликается со знаменитым Моргунком из «Страны Муравии» А. Твардовского. Но эта извечная проблема крестьянской психологии разрешена у Мустафина чисто по-казахски. Сугубо национальные краски!
Очень интересной и проблематичной была и следующая работа писателя — роман «Миллионер». Произведение это вызвало живой отклик у нас в стране и за рубежом. О нем горячо отзывались активные деятели нашей литературы Фадеев, Горбатов и другие. Позже роман вызывал и возражения. Действительно, в послевоенные, особенно тяжелые для нашего сельского хозяйства, годы автор изображал жизнь колхозников зажиточной, что казалось лакировкой действительности. Но не в этом была суть произведения. Главное, до сих пор неувядающее достоинство этого произведения заключалось в том, что автор на многие годы вперед предвидел большие проблемы нашей жизни, нашего сельского хозяйства. Он, как чуткий сейсмограф, предугадал подземные толчки нашей сельской жизни и предчувствовал ее потребности. Зоркий глаз художника сразу приметил зарождающиеся ростки нового. Произведение оказалось всем своим существом повернутым вперед, только вперед. Писатель сделал глубокую разведку в будущее. И сегодня, спустя почти четверть века, проблемы, поставленные в романе, не потеряли своей актуальности, а образы и характеры продолжают привлекать нас своей свежестью.
Следующим этапным произведением Г. Мустафина стал роман «Караганда». В нем писатель вновь возвращается к теме рабочего класса. На сей раз он обращается к этой теме уже умудренный жизнью, обогащенный писательским, гражданским опытом и творческими поисками. В этом произведении автор более глубоко, объемно показывает жизнь казахского общества тридцатых годов. Период этот как для всех советских народов, так и для писательского общества, был очень сложным. К началу тридцатых годов приходятся жестокие классовые столкновения, трудная ломка старого, отдельные ошибки и перегибы. Писатель правдиво, со строгостью взыскательного реалиста отображает это суровое, полное борьбы, время. Он метко и верно прослеживает процесс рождения национального рабочего класса. Особенно правдиво и интересно показывает превращение вчерашнего скотовода в сознательного рабочего. На наших глазах герои романа рождаются как бы заново. При этом они не теряют своих неповторимых национальных черт и истинно народных качеств. Таковы образы рабочих разных поколений — Ермека, Жанабиля, Жуманияза и других.
Интересным, этапным для казахской прозы стал образ молодого, растущего партийного руководителя Мейрама. Как известно, рабочий класс по своей природе интернационален. И в романе сильно звучит тема интернационализма, тема дружбы и братской взаимопомощи народов.
Роман «Караганда», написанный лет двадцать тому назад, и по сей день остается одним из самых актуальных и примечательных произведений о рабочем классе.
Габиден Мустафин — писатель глубоко современный. Его всегда волновали проблемы нашей советской действительности, дела и чаяния наших современников. Взволнованное слово художника своевременно обращалось к самым острым проблемам, горячим событиям нашей жизни. Иногда он опережал время, предугадывал те проблемы, которые жизнь поставит на повестку дня завтра.
Произведения последних лет, крупные романы писателя, посвященные первым годам Советской власти, — это не есть его отход от передовых позиций современности, это не просто ретроспективный взгляд на пройденное с высоты сегодняшнего дня. Автор как бы ищет истоки и преемственность того, что им было до этого создано. И этого ему мало, Он ищет первопричину нашей победы и, восстанавливая связь времен, хочет художественно воспроизвести историческую закономерность нашего развития.
Романы «После бури» и «Очевидец», как и «Караганда», написаны в широком эпическом плане. Неторопливое, плавное повествование вводит читателя в самобытный, уникальный в своем роде, мир казахского общества двадцатых годов. Патриархально-родовой мир казахов нам хорошо знаком по произведениям М. Ауэзова, Б. Майлина, С. Муканова, Г. Мусрепова и А. Нурпеисова. Но мир, увиденный глазами Мустафина при общности первоосновы, резко отличается от мира, изображенного в произведениях вышеназванных, не схожих друг с другом, больших наших писателей.
Да, мир, воссозданный Мустафиным в этих произведениях, самобытен и неповторим. Автор дает реалистическую картину быта и нравов казахского общества того времени, создает свежие, никем ранее не примеченные национальные характеры, лепит полнокровные, выпуклые образы подлинных представителей своего народа.
Писатель и здесь остается верным своей главной теме, ставшей лейтмотивом всех его книг, — теме обновления человека. И это обновление перерастает в тему обновления общества, народа.
От произведения к произведению растет мастерство Габидена Мустафина. Крепнет его реалистический голос. Все глубже входит он в народную жизнь. Этот беспрерывный рост, рост до самых преклонных лет может служить замечательным примером для любого пишущего.
Лет восемнадцать назад в частной беседе со мной Габиден-ага сказал: «Ты не видел изъезженную ямскую лошадь, ее надо основательно подкармливать на каждой станции. Иначе она не повезет дальше. Так и я. От произведения к произведению должен много читать. Ведь в молодости я не получил должного образования». Эти слова он мог сказать из скромности. Но в них характер и стиль работы Габидена Мустафина. Для того чтобы написать новое произведение, он не только пристально изучает жизнь, но и много, упорно учится. Этого качества я пожелал бы даже и тем писателям, которые с детских лет получили самое прекрасное образование.
Если говорить об учебе, то у большого советского писателя Габидена Мустафина есть чему поучиться. Есть чему поучиться у первого поколения казахских советских писателей. Много, очень много написано об их творчестве. Многочисленные монографии, кандидатские и докторские диссертации, учебные пособия... Анализа вроде хватает. Но пока не хватает обобщений, синтеза. Нам кажется, пора уже суммировать этот огромный плодотворный опыт.
Разумеется, молодости свойственна известная доля нигилизма. Новое рождается в отрицании старого. Однако тут очень важно, какое старое она отрицает. Для того, чтобы создавать новое, кроме отрицания еще надобно иметь кое-что за душой. А это «кое-что» добывается не только жизненным опытом, еще не богатым у молодого писателя, но и учебой. Произведения крупных наших советских писателей первого поколения оказывают нам неоценимую услугу не только в овладении секретами литературного мастерства. В первую очередь они, эти произведения, — бесценное пособие по постижению своего народа. Представьте себе, каково было бы представление современного молодого писателя о национальном облике казахов, о казахском обществе девятнадцатого века без романа-эпопеи Мухтара Ауэзова «Путь Абая». Беимбет Майлин создал богатейшую галерею самых ярких характеров, образов и типов переходного периода — двадцатых, начала тридцатых годов. Ушло время, вместе со временем ушли и его герои. Но они, эти интереснейшие, неповторимые характеры продолжают жить в нас благодаря произведениям Майлина. Такой же интересный, своеобразный мир казахского общества более позднего времени, надолго запоминающиеся характеры наших современников принес нам Габиден Мустафин.
Когда некоторые молодые писатели начинают поговаривать об истоках, о возвращении к истокам, хочется сказать, что путь к нашим истокам лежит через произведения Габидена Мустафина, Габита Мусрепова, Сабита Муканова, Мухтара Ауэзова, через произведения Майлина, Абая и Махамбета. Могу заверить, учеба у них чрезвычайно плодотворна. Именно благодаря учебе у этих мастеров было создано получившее широкое признание, самобытное, глубоко оригинальное произведение А. Нурпеисова «Кровь и пот». Я уверен, такие интересные самобытные писатели, как Бердибек Сокпакбаев, Калихан Искаков, многому учатся у Майлина и Мустафина.
Археологические раскопки — вещь весьма полезная. Видимо, по ним историки свяжут в единое целое многократно разорванную цепь нашей истории. Но писателей в первую очередь должна волновать живая жизнь народа. К тому же наша нация — молодая, динамичная, быстро развивающаяся социалистическая нация. Габиден Мустафин всегда держит руку на пульсе времени и ощущает дыхание жизни.
Опыт Габидена Мустафина и его сверстников — первого поколения казахских советских писателей — учит нас подлинному интернационализму. Красной нитью сквозь все произведения проходит тема дружбы народов в великой эпопее Мухтара Ауэзова. Эта же тема не нарочито, а органически проходит в произведениях Мустафина и других наших писателей. Вышедшие из самой гущи народа, они не льстили ему, как не льстит матери родной сын. Они не играли на его национальных чувствах. Им был чужд наивный, квасной патриотизм. Потому-то с самого начала и не побоялись строго, критически подойти к своему народу. Сумели отобрать все прекрасное и живое в нем, в то же время отторгнуть все мертвое, косное и мерзкое, порожденное его страшным темным прошлым. Перед ними был великий пример Абая, который безжалостно бичевал буквально все пороки своей нации. Абай был чрезмерно жесток к мельчайшим проявлениям их, потому что не показной, а по-настоящему глубокой, великой любовью любил свой народ.
Разумеется, будущие поколения вольны в выборе своего творческого пути, в своих поисках нового, еще неизведанного. Но есть такие истины, пренебречь которыми невозможно. Такой истиной в произведениях писателей поколения Г. Мустафина является их глубокая народность и жизненная правда. Какие бы мы ни нашли сверхсовременные формы, ошеломляющие приемы, стоит пренебречь этими двумя китами, — любое произведение превращается в пустую побрякушку. Несмотря на внешнюю старомодность, некоторую устарелость приемов (все-таки безжалостное время делает свое дело), произведения этих писателей благодаря полноте отображенной в них жизни, глубокому содержанию пережили не один косяк новомодных опусов.
Литература — это в первую очередь и язык. Для писателя существует единственный путь проникновения в сердце своего народа, и этот путь проходит через его язык. Как иногда становятся модными на эстраде безголосые певцы, так временами появлялись и безъязыкие писатели. К нашей радости, телеграфный язык или косноязычие не прижились в литературе.
Современный казахский язык существует с давних времен. Но он был языком поэзии и устного народного творчества. Абай очень высоко поднял и развил в нем поэтическую струю. Однако сложный, объемный язык современной прозы и драматургии создавали наши творцы, писатели советского периода. Им выпала честь и трудная обязанность довести процесс формирования казахского литературного языка до современного, довольно высокого уровня.
Когда наши идейные оппоненты говорят о якобы усиленном процессе поглощения национальных языков русским языком, мы им отвечаем: русский язык — великий язык. Он оказывает нам великую услугу, которой мы охотно пользуемся. Со времен Абая и Чокана русский язык стал для час широко раскрытым окном в большой мир. Но он не подменяет собой национальные языки, в том числе и казахский. И казахская литература будет создаваться только на казахском языке, как любая другая литература на своем родном языке.
Поколение Габидена Мустафина, создавшее казахскую советскую литературу, можно назвать могучим. Мы, последующие поколения казахских писателей, постараемся достойно нести на своих плечах его почетный груз. Великий Абай сказал: «Без ученика ученый — вдовец». Действительно, было бы страшной трагедией, если бы последующие поколения не развили дальше, не подняли бы на новый уровень начатое старшими.
Возьмем, к примеру, создателей казахского оперного искусства. Мы не можем представить современную казахскую оперу без Ермека Серкебаева, Розы Джамановой, Бибигуль Тулегеновой, которые в свою очередь получили эстафету из рук второго поколения — Рашида и Муслима Абдуллиных, Байгалия Досымжанова, Анварбека Умбетбаева, Каукена Кенжетаева.
А дело, начатое Ахметом Жубановым и Муканом Тулебаевым, сегодня продолжают замечательные наши композиторы Газиза Жубанова, Сыдых Мухамеджанов, Еркегали Рахмадиев, Нургиса Тлендиев и другие. А Кастеевская плеяда наших художников! Сабур Мамбеев, Хаким Наурызбаев, Канапия Тельжанов, Молдахмет Кенбаев, молодой талантливый скульптор Тулеген Досмагамбетов. За каждой из этих фамилий — не только свой оригинальный почерк и стиль, но и свой, неповторимый художественный мир.
И казахская литература не оскудела талантами. Не говоря о писателях, давно признанных у нас в стране, — а некоторые известны далеко за рубежами нашей Родины — таких, как Абдижамил Нурпеисов, Бердибек Сокпакбаев, Такен Алимкулов, Сафуан Шаймерденов, Зейнулла Кабдулов, Азильхан Нуршаихов и многие другие, крепнут голоса, четче и резче выявляются индивидуальности более молодых писателей: Абиша Кекильбаева, Саина Муратбекова, Шерхана Муртазаева, Калихана Искакова, Жумекена Нажимеденова, Сейдахмета Бердыкулова, Магзома Сундетова, Рамазана Токтарова, Сатимжана Санбаева.
А в поэзии? Я не стану распространяться о таких поэтах, давно завоевавших себе большую популярность среди читателей, как Хамид Ергалиев, Сырбай Мауленов, Джубан Мулдагалиев, Олжас Сулейменов, Куандык Шангитбаев, Музафар Алимбаев, Гафу Каирбеков, Саги Жиенбаев. Но я не могу здесь не сказать о мощи, о новизне в поэзии Мукагалия Макатаева, Фаризы Унгарсыновой и совсем молодым ушедшего от нас Тулегена Айдабергенова. Их, разных по почерку, объединяет неукротимый дух поэзии Махамбета.
Контрастна по отношению к ним задушевная нежная лирика Туманбая Молдагалиева, Кайрата Жумагалиева, Марфуги Айткожиной, Акуштап Бактыгереевой. Очень интересны новые поиски талантливого поэта Утежана Нургалиева. На этом многокрасочно-ярком фоне четко выделяется остроумно-мудрая, чеканная поэзия Кадыра Мурзалиева.
А в драматургии? В ней вслед за Хусаиновым, Абишевым и Тажибаевым плодотворно работает не очень большой, но мобильный отряд драматургов. Давно уже завоевали популярность и не сходят со сцен театров комедии и драмы талантливого писателя Калтая Мухамеджанова, с новыми, интересными, быстро завоевавшими симпатии зрителей произведениями пришли в драматургию Сакен Жунусов, Оразбек Бодыков, Кудаш Мукашев. Плодотворной оказалась работа Акима Тарази, Он принес в драматургию, как ранее в прозу, свою оригинальную социально-острую тему. И счастливо нашел соответствующую этой теме, новаторскую форму, тем самым внес свежую струю в казахскую драматургию.
Как видим, волна за волной идут таланты в нашу литературу и искусство. Разумеется, единого потока талантов тоже не бывает. Иногда на гребень волны выскакивает пена. Незабвенный наш Мухтар Ауэзов учил нас отличать пену от волны. И все же хотя встречаются еще случайные, серые и даже халтурные вещи, не они определяют лицо нашей литературы и искусства, не они задают тон нашему развитию.
Большая правда нашего развития заключается в том, что с каждым днем все усиливается приток свежих, по-настоящему талантливых сил. Я смог назвать только мизерную часть наших талантов, а их больше, во много раз больше. И сколько еще не открытых критикой интересных имен и произведений!
Вам, дорогой Габиден Мустафин, вам патриархи нашей литературы и искусства — Сапеке Бегалин, Сабит Муканов, Габит Мусрепов, Мухамеджан Каратаев, Жусупбек Елебеков, Жамал Омарова, Канабек Байсеитов, Курманбек Джандарбеков, Абильхан Кастеев, — это и есть самый большой и бесценный подарок. Вы оказались во главе большой и талантливой семьи. Вы сейчас испытываете великое счастье учителя, за которым идут — поколение за поколением — достойные ученики.
Я не могу забыть, Габиден-ага, Ваших слов, сказанных много лет назад в беседе с Чингизом Айтматовым. Вы сказали: «Когда мы начинали писать, нашими читателями были вчерашние слушатели сказок, легенд, и устного поэтического творчества. Большинство из них не знали иного мира, кроме своего аула. Теперь вы получили читателя, хорошо знакомого с лучшими образцами мировой литературы, прекрасно знающего все, что творится в этом мире. С вас спрос другой». Вы, как всегда, и здесь о себе сказали скромно, отодвинув себя как бы на задний план. А на самом-то деле в первых рядах представителей современной литературы идете Вы, и в первую очередь по большому счету спрашивается с Вас.
У Вас действительно сменилось несколько поколений читателей. А книги Ваши не потеряли своей свежести и привлекательности. Это, видимо, непостижимый секрет всех больших художников!
Одному из крупных казахских поэтов Хамиду Ергалиеву исполнилось пятьдесят лет. Прожито полвека напряженной, полной драматических ситуаций и обыкновенных человеческих забот, радостей и огорчений жизни. За плечами поэта тридцать лет творческих поисков, вдохновенных порывов также кропотливой, мучительной, по казахскому выражению «равной копанию колодца иглой», повседневной работы. Хамид Ергалиев — поэт редкой оригинальности и своеобразия. С первых шагов творчества казахские читатели заметили его, особого тембра, поэтический голос. С тех пор он не оставляет никого равнодушным.
Я живо помню послевоенную пору нашей казахской поэзии. На определенном отрезке времени «переболевшая» шумной парадностью, отвлеченной патетикой, она заговорила тогда взволнованным, полным глубоких чувств голосом. Раскрылся неукротимый талант Касыма Аманжолова, который счастливо сочетал яркую красочность, широкое раздолье народной поэзии с тонким лиризмом и неповторимой свежестью красок. По-новому, свежо и взволнованно зазвучали голоса Т. Жарокова, Г. Орманова, А. Сарсенбаева, Ж. Саина, К. Бекхожина. Обратили на себя серьезное внимание читателей молодые тогда С. Мауленов, Дж. Мулдагалиев. Огромное испытание, выдержанное страной, и личный опыт, искренние переживания и раздумья этих и других поэтов духовно и психологически обогатили казахскую поэзию. От прикосновения огромного страдания и большой правды слетали, как шелуха, внешний лоск и ложная патетика. Именно в это время Хамид Ергалиев заявил о себе как о незаурядном и оригинальном поэте. Его первое крупное произведение «Исповедь отца» сразу привлекло всеобщее внимание. Чувствовалось, что в казахскую поэзию пришел большой талант. Помнится, трудно было тогда определить жанр этой поэмы. В ней был и сюжет, фронтовые события, острые публицистические строки, и взволнованные лирические куски, философские раздумья, и чисто психологические моменты. Но в ней не было и намека на разностильность, наоборот — все это составляло удивительный естественный сплав, накаленный горячим темпераментом автора. В поэме просто и честно исповедывается солдат, буднично и скромно совершающий свой подвиг, в ней говорит человек и отец, истосковавшийся по родной земле и семейному очагу, в ней говорит коммунист и гражданин, в полной мере понимающий свою ответственность за спасение Родины и за судьбу человечества. Все это один человек, наш советский человек.
Образ советского человека, героические дела наших современников стали определяющей темой во всем творчестве поэта. Он создает поэмы «В большом пути», «Девушка из нашего аула», «Твоя река». В этих эпических полотнах отображает широкую панораму нашей действительности, создает целую галерею образов наших современников, ныне ставших добрыми, близкими друзьями советских читателей.
С каждым новым произведением крепнет поэтический голос и мастерство, острее становится духовное зрение автора. Расширяется и тематика его стихов и поэм. Автор все больше охватывает и глубже разрабатывает в них острые проблемы времени. Он пишет поэму «Огненные ночи Уральска» — о трагическом эпизоде жизни легендарного Чапаева и поэму-раздумье — о жизни Тараса Шевченко на Мангышлаке.
Плодом многолетнего труда и большим этапом в творчестве Хамида Ергалиева является роман в стихах «Курмангазы». В центре романа — образ великого композитора и борца за народное счастье Курмангазы Сагирбаева. Автор, смело раздвигая сковывающие рамки стихотворной формы, создает широкую картину жизни казахского общества XIX столетия. С большим поэтическим волнением рисует борьбу и стремления угнетенного народа, создает реалистически достоверные, зримые образы и характеры. Большой удачей является центральный образ романа — Курмангазы. Тут, несомненно, сказалось зрелое мастерство и умение владеть разносторонним арсеналом выразительных средств поэзии. Курмангазы — цельная, в то же время очень сложная натура. Человек огромной, порой необузданной страсти и нежной души. Бунтарь и проникновенный, изящно тонкий художник. Создавая крупную фигуру пламенного борца, мыслителя, печальника за судьбу народную, поэт в то же время ни на минуту не забывает, что его герой — композитор, художник. Он даже пристально прослеживает рождение отдельных его мелодий-кюев, тонко раскрывая еле уловимые моменты, нюансы чувств и мимолетные, но важные для творчества, ощущения художника.
Именно в романе «Курмангазы» более полно раскрываются широкий диапазон, эпический размах, разнообразие поэтического арсенала Ергалиева. Здесь он успешно испробовал большую возможность регистра своего голоса — пламенная публицистика, эпическое повествование, реалистические штрихи, детали, проникновенный лиризм, сдержанный, скупой юмор.
Но при всем разнообразии выразительных средств, при всей непохожести его произведений друг на друга, Хамид Ергалиев остается поэтом сугубо своеобразным. Его голос, поэтическую манеру мы не спутаем ни с кем. Он находится в постоянном, упорном поиске, продолжая традиции Абая и Махамбета, Майлина и Сейфуллина. Он принес в казахскую поэзию свежее рифмосочетание, оригинальные, неожиданные обороты, поэтические ассоциации. Это в какой-то мере расширило дыхание казахского стиха. Разумеется эти новшества не сразу получили одобрение. Непривычность всегда настораживает. Но сегодня не только сам он, сегодня ими не пренебрегает ни один казахский поэт.
Хамид Ергалиев пришел в нашу поэзию тогда, когда в ней еще было довольно значительно влияние фольклора. Многие поэты наряжали своих современников в костюмы героев легенд, эпоса. С первых же поэм Ергалиева раскрылась новая, весьма важная для казахской поэзии, грань его таланта — умение в поэтической форме создавать живые, реалистические образы и характеры. А создавал он их немало. Согретые большой теплотой, образы наших современников Есбулата, Попова («В большом пути»), Гюльжан, Кушека («Девушка из нашего аула»), Шапая, Айбулова («Твоя река») вылеплены с «прозаической» точностью и выпуклостью. Они не ощущают стесненности размером стиха, поэтическим строем повествования, а живут на страницах этих поэм естественно, проявляя свои сугубо индивидуальные характеры, живые черточки, как в «свободной», ничем не ограниченной прозе. Такой «вольготной» жизни своим героям автор добивается не ценой прозаизма, разрушением ритмики или расслаблением энергии стиха, а счастливым умением свободно владеть поэтическими средствами. Хамид Ергалиев до сих пор остается верным своей страсти к поискам. Хотя пройдена большая часть творческого пути, читая его новые произведения, не ощущаешь спокойную уверенность опытного поэта, как говорят, апробированный, точный расчет маститого творца. Нет, в каждом новом произведении его охватывает юношеский трепет перед неведомым, совершенно новым для него. И это передается нам, его читателям. Поэт избрал себе трудный путь разведчика. На этом пути человек несет не малый урон. И Хамиду Ергалиеву не всегда сопутствовали одни удачи. Были неудачи, срывы и горькие огорчения. К тому же пути произведений к признанию и успеху долги и мучительны, они пробиваются через яростные споры и отрицания. Таким авторам каждая удача кажется только первой победой. Нелегко в пятьдесят лет чувствовать себя новичком на том поприще, которому ты отдал всю сознательную жизнь. Но это удел всех беспокойных, удел подлинных талантов.
Поэт начал сейчас большую поэму «Годы, годы», опубликованные главы которой радуют ценителей его таланта. Это, видимо, будет раздумье поэта о своем времени и о себе. Автор — ровесник Октября. Время его замечательное, полное героических событий, глубоких социальных, духовных преобразований. Он был не только свидетелем этих больших событий, он обнаженным сердцем воспринимал всю боль и радость нашего трудного, но прекрасного времени и со всей страстью своего темперамента откликался на них. И это начатое большое полотно в какой-то мере должно быть духовным и гражданским отчетом поэта.
Хамид Ергалиев в свои пятьдесят лет собрался в очередной трудный поход. Несмотря на большой творческий и жизненный опыт, он и этот путь пройдет нелегко. Пожелаем же ему удачи!
1966
Джамбилче — сахарные дыни.
Кусбеги — охотник с соколом.
Наркескен — меч, разрубающий верблюда/
Баба — дед, пращур.