160484.fb2
Юлиан Семенович СЕМЕНОВ
ГОРЕНИЕ
Фрагмент романа-хроники
Период с девятьсот седьмого по девятьсот двенадцатый год часть исследователей относит к вполне благополучным годам нашего государства, отмеченным началом демократического процесса, столь непривычного для традиций абсолютистского строя, в то время как другая часть ученых видит в этих именно годах окончательное созревание того накального чувства гнева, которое и привело к свержению династии Романовых и торжеству социалистической революции.
Эти исследования (в противовес тем, которые в своих поисках руководствуются более эмоциями, чем объективным анализом фактов, не чужды мистике и былинному ладу) утверждают, что после разгрома первой русской революции, несмотря на провозглашение ряда свобод, под скипетром самодержавного государя и надзором тайной полиции сановная реакция России начала массированное наступление на самое понятие прогресса, всячески старалась оторвать страну от Европы, переживавшей экономический бум, страшилась <диффузии республиканских идей> и не хотела (а может быть, не могла) видеть реальные процессы, происходившие в стране: <этого не может быть, потому что этого не может быть никогда>.
Именно эти годы не могут не привлекать к себе пристального внимания историков, ибо глубинные сдвиги социальной структуры русского общества со всей очевидностью подтверждали положение о затаенной сущности кануна революции: <низы не хотят жить по-старому, верхи не умеют жить по-новому>.
Надежды на программу, выдвинутую политическим лидером (таким в ту пору считали Столыпина), были лишены основания, поскольку даже самый одаренный политик обречен на провал, если он лишен поддержки масс, во-первых, и, во-вторых, пытается провести нововведения самолично, без помощи штаба убежденных единомышленников.
Действительно, несмотря на все потрясения первой русской революции, государственный аппарат империи - не только охранка, армия и дипломатия, но и министерства промышленности, торговли, связи, транспорта, финансов остались прежними по форме и духу; сцена двух-трех министров не внесла кардинальных коррективов в экономический организм страны, что совершенно необходимо мировому прогрессу, который вне и без России просто-напросто невозможен. Законодательство, без которого прогресс немыслим, также не претерпело никаких изменений. Буржуазные партии не могли да и не очень-то умели скорректировать право в угоду намечавшимся процессам капиталистического, то есть в сравнении с общинным, прогрессивного развития; монархия ничего не хотела отдавать капиталистическому конкуренту; сам держу; я абсолют.
Именно поэтому надежды слабой русской буржуазии на эволюционный путь развития, на то, что с Царским Селом можно сговориться добром, были иллюзией.
Именно поэтому - как реакция на державную непозволительность - Россию разъедали сановные интриги, подсиживания, бессильные попытки сколачивания блоков, противостоявших друг другу.
Именно поэтому Россия той поры - ежечасно и ежедневно - становилась конденсатом революции, которая лишь и могла вывести страну из состояния общинной отсталости на дорогу прогресса.
Тщательное исследование документов той эпохи подтверждает, что из стадвадцатимиллионного населения империи всего лишь несколько тысяч человек, объединенных Лениным в большевистскую партию, были теми искрами в ночи, которые пунктирно освещали путь в будущее.
...Одним из таких человеко-искр был Феликс Дзержинский.
I
Дзержинский спешил в Петербург потому, что там начинался суд над депутатами разогнанной Столыпиным первой государственной Думы.
В поезде, прижавшись головою к холодному стеклу, по которому ползли крупные капли дождя, Дзержинский читал корреспонденцию в черносотенном <Русском Знамени> о выступлении председателя <Союза Русского Народа> доктора Дубровина перед союзниками в Вологде:
<Наш народ не принимал и не примет Думу, поскольку она есть не
что иное, как порождение сил, чуждых русской национальной идее,
которая была, есть и будет идеей самодержавной, персонифицированной в
образе вождя, неограниченного монарха, принимающего решения,
неподвластные ничьему обсуждению. Пусть Запад, прогнивший в
конституционном разврате, называет Русь-матушку <державой рабов>,
пусть! Это от страха перед нашей могучей силой, раскинувшейся от
Варшавы до Владивостока! Какая еще в мире держава может сравниться с
нашей силою и раздольем?! Заговор иноземных сил против русского духа
- вот что такое Дума!>
Дзержинский сунул газету в карман, недоуменно пожал плечами. Неужели этот самый доктор не видит, что Россия отстала от Запада по всем направлениям? Неужели национализм может сделать человека полубезумным?
Кадеты в своих газетах прекраснодушничали, упоенно писали о новой поре, когда исполнительная и законодательная власть найдет в себе мужество завершить под скипетром государя то, что началось в стране после того, как завершилась революция. А что началось? Отчаяние, неверие в способность сановников и молодящихся приват-доцентов сделать хоть что-нибудь, салонное сотрясение воздуха, пустая болтовня, страх перед кардинальным решением.
Правоцентристская партия <17 октября>, гучковские октябристы (ах, Кирилл Прокопьевич Николаев, не к тем вы примкнули, жаль, голова светлая, болезнь страны видели еще в девятьсот втором, отчего же эдакий пируэт?!) бранили кадетов за левизну, социал-демократов - за бунтарство. <Союз Русского Народа> - за негибкость, на одной только первой полосе сорок семь раз повторено: <патриотизм и национализм>; крылатый лозунг Александра Ивановича Гучкова; десять процентов грамотных на всю страну, про метрополитен знают пятьдесят тысяч, имеющих деньги на выезд в Берлин или Париж; махонькая Англия льет чугуна в три раза больше России, а уж сколько пароходов строит и паровозов, - сказать страшно, позор Российской империи, плетемся в хвосте прогресса, стыд и срам.
Ощущать надвижение общественных катаклизмов дано отнюдь не каждому политику; требовать знания социальных подробностей, которыми всегда отмечен кризис умирающей власти, - значит мечтать о невозможном; таланты, как правило, рождаются передовой идеей; эпохи посредственности отмечены серостью искусства и науки; именно революция выдвигает тех, кто умеет в капле воды видеть звезды.
...Спускаясь по мокрым ступеням вокзала, Дзержинский сразу же заметил толстого, громадноростого Евно Азефа. Тот, подняв воротник дорогого пальто, быстро шел к закрытому экипажу. Лицо человека, который ждал его в нем, было видно Дзержинскому одно лишь мгновение - незнакомое, холеное, несколько мертвенное.
Товарищи эсеры, подумал Дзержинский, верны себе: шикарные городские революционеры, при этом защитники крестьянской общины!
...Дзержинский не знал и не мог тогда знать, что встречал Азефа не товарищ по партии, а Александр Васильевич Герасимов, начальник петербургской охранки, сыгравший, кстати говоря, не последнюю роль в дальнейшей судьбе Феликса Эдмундовича.
...Свиты Его величества генерал-майор Дмитрий Федорович Трепов принадлежал к старинному дворянскому роду. Братья его - Александр, егермейстер, сенатор, член государственного совета; Владимир, тайный советник и шталмейстер, член государственного совета и сенатор; Федор, генерал-адъютант, член государственного совета и сенатор, - воспитывались, как и он сам, в доме отца, Федора Федоровича, того самого Санкт-Петербургского градоначальника, в которого 24 января 1878 года стреляла Вера Ивановна Засулич - месть за порку в тюрьмах и доведение арестантов до самоубийства.
Младший сын, Дмитрий Трепов, пережил покушение на отца особенно тяжко, поэтому, кончив Пажеский корпус и прослужив в лейб-гвардии конном полку, он отказался от карьеры, которая, конечно же, была бы стремительной, поменял форму гвардейца на жандармские погоны и сделался московским обер-полицмейстером в возрасте сорока одного года; поставил на Зубатова, устроил с его помощью торжественное шествие рабочих во главе с великим князем Сергеем Александровичем к памятнику Александру II, нареченному <освободителем>; возложили венки, провели панихиду; никаких революционных выступлений не было; Трепов ликовал: план Зубатова оказался той панацеей, которая даст империи успокоение, позволит навсегда искоренить крамолу революции, бредни социалистов, одержимых западной идеей.
Однако же перемещения, на которые столь скор Двор (кто первый нашептал на ухо государыне или Самому, тот и победил), больно ранили Трепова, когда он, не справившись с беспорядками в первопрестольной, был отлучен от должности с приказом отправиться в действующую армию, на Дальний Восток. А как он мог справиться с чернью, когда войска терпели поражения в Маньчжурии, цены в Москве росли ежемесячно, власть отмалчивалась, являя народу державную величавость, которая на самом-то деле была проявлением обломовщины - люди, лишенные здоровой общественной идеи, не могли предложить ничего нового; удержание, только удержание существующего, никаких реформ, ни в коем случае не отступать от привычного: <не нами положено, не нам и менять>...
Спасло чудо: в день, когда было объявлено про его отлучение от должности, девятнадцатилетний студент Полторацкий стрелял в Трепова за то, что по его приказу были избиты демонстранты, генерал отделался испугом; нажал на связи, появились сообщения в прессе; страдальцы, шуты и убогие нравились государю; тут еще подвалило <красное воскресенье> - вместо дальневосточной окраины Трепов был переведен в Петербург, генерал-губернатором; приказ <патронов не жалеть> сделал его знаменем черносотенцев; назначили - спустя три месяца - товарищем министра внутренних дел и <заведовавшим полицией>, с оставлением в должности генерал-губернатора; в конце октября девятьсот пятого года, когда тучи сгустились над Царским Селом, получил назначение дворцовым комендантом самый близкий к государю сановник, вхож в кабинет в любое время дня...
Именно он, Дмитрий Федорович Трепов, позвонив директору департамента полиции Лопухину, спросил, кого тот может рекомендовать на пост начальника петербургской охраны.
- Полковника Герасимова, - ответил Лопухин. - Он Харьков крепко держит.
Вызвав Герасимова в Петербург, Лопухин посоветовал:
- Не вздумайте отказываться, Александр Васильевич. После <красного воскресенья> Трепов получил неограниченные полномочия от государя, человек он норова крутого, поломаете себе карьеру.
Герасимов тем не менее весь день - накануне визита к петербургскому диктатору - готовил фразу, которая бы мотивировала резонность отказа: <Чтобы бороться с революцией, город надо знать как свой карман>.
В кабинете Трепова, однако, сник и, кляня себя за врожденное рабство по отношению к вышестоящему начальнику, покорно согласился, заметив лишь, что боится не оправдать, подвести, не сдюжить.
- Рачковский поможет, - хмуро произнес Трепов. - Завтра с утра и приступайте с богом.
Герасимов прикрыл на мгновение веки и, стараясь не терять достоинство, произнес:
- Но я должен сдать Харьков преемнику и семью сюда перевезти...
- Через две недели вам надлежит быть здесь, - сказал Трепов. - Время не ждет.
В тот день, когда - ровно через две недели - Герасимов вошел в кабинет Трепова, тот стоял у телефонного аппарата бледный, с капельками пота на висках, повторяя:
- Господи, вот ужас-то, вот ужас, ужас, ужас, ужас...