160485.fb2
— В тюрьме.
— Казимеж?
— В Сибири.
— Что ж, значит — все разгромлено?
— Нет, организация работает, Феликс, и работает хорошо, отменно, сказал бы я. Людей, правда, мало…
— Типографии нет?
— «Птаха» обещает помочь.
— «Птаха»? Кто это? Гуровская?
— Да.
— Комитеты в Лодзи?
— Работают. Там очень трудно, многих взяли, но товарищи работают.
— В Домброве?
— Были аресты…
— Ванда?
— Ее взяли…
— Эдвард?
— Арестован.
— Зигмунд?
— Арестован…
— Как же мне уезжать, Винценты? Как?! Я могу работать!
— Антек Росол тоже мог работать…
Дзержинский приблизился к Матушевскому; глаза, как во время стачки артельных в Орше, сузились, потемнели:
— Мог? Что ты имеешь в виду? Почему — «мог»?
Матушевский не ответил. Дзержинский все понял, вспомнил прошлое лето, Варшавскую тюрьму и тот день, когда их выстроили на втором этаже, пересчитали, перед тем как вывести на прогулку, а дверь камеры, где сидел восемнадцатилетний Антек, сын того Яна Росола, что томился в ссылке, заперли ржавым, тягучим ключом.
«Почему Росол лишен прогулки? » — спросил тогда Дзержинский, а надзиратель ответил ему, позевывая: «Больной — шатается, что с похмелюги». — «Откройте дверь его камеры», — сказал Дзержинский.
Надзиратель хотел было погнать арестанта в строй — он имел на это право, но сквозь похмельную пелену вчерашнего дня разглядел жесткий, настойчивый взгляд Дзержинского.
— Идите, — сказал надзиратель, отпирая ключом дверь, — только я правду говорю: не может он гулять.
Дзержинский вошел в комнату, а Антек потянулся к нему — худенький, ссохшийся; на придвинутом табурете чернильница-невыливайка, тетрадки для арифметики и чистописания, в тетрадках — слова красивые, старательные.
— Вот, занимаюсь самообразованием, Астроном, — сказал Антек, — когда выйду, пригодится для агитработы…
— Очень красиво пишешь. Почти так же красиво, как рисуешь. Неужели сам осилил каллиграфию?
— Один товарищ из ППС показал заглавные, а остальное сам. Дзержинский пролистал тетрадку:
— Замечательно, Антек, просто замечательно… Гулять пойдем?
— Я не могу, Астроном.
— Они уже знают мое настоящее имя, Антек, они знают.
— Все равно ты для меня всегда будешь Астрономом.
— Почему ты не можешь гулять, Антек?
— Я падаю, если встаю. Меня и на парашу носят.
— Как носят?
— Как? — улыбнулся Антек. — А очень просто. На руках.
— Слушай, ты играл в казаков-коняшек?
— Конечно, играл.
— Садись ко мне на спину.
— Что ты, Астроном… Это ж смешно будет и жалко. Жандармы смеяться над нами станут, мы повод дадим.
— Смеется тот, кто смеется последним, Антек, пусть себе; много жестокого смеха — больше слез горьких будет. Как это — «равное равному воздается»?
— Ты, если очень сердит, говоришь, словно ксендз, — красиво. Отчего так?
— Не замечал. — Дзержинский заставил себя улыбнуться. — Учту на будущее. Поднимайся.
— Астроном, ты ж сам больной…
— Давай поборемся? — улыбнулся Дзержинский. — Кто кого? Хочешь?
Антек поднялся с койки, его качнуло, Дзержинский поддержал его, потом осторожно, словно ребенка, взял на руки, почувствовал, как в глазах вспыхнули тугие, быстрые, зеленые круги, набрал в грудь побольше воздуха и вышел в коридор.