160485.fb2
— Я не терплю истерик. Или ты скажешь мне, что случилось, или я уйду.
— Хорошо. Я скажу. Я тебе скажу все.
«Боже мой, я не знаю, что сказать, — поняла вдруг Гуровская, — он сразу же ощутит ложь. Боже мой милосердный!»
— Ну?
— Влодек, любимый, дай мне прийти в себя. Я не могу опомниться. Я тебе расскажу, все расскажу, только чуть позже. Ладно?
— Нет. Ты мне все расскажешь сейчас.
— Боже мой, но почему все так жестоки?! Это связано с партией, понимаешь?! С партией!
— Почему ты «погибла» в таком случае?
— Потому что меня заподозрили в провокаторстве.
— Заподозрили или уличили?
— Нет, меня нельзя уличить! Я ни в чем не виновата! Меня заподозрили только лишь…
— «Только лишь», — повторил Ноттен. — Я жду правды, Гелена. Тогда я смогу помочь тебе.
— Мне никто не может помочь, — ответила она тихо, глядя в лицо его бегающими глазами, в которые, казалось, были втиснуты жестокие ободья зрачков, ставшие неподвижными, тоненькими, едва заметными.
Ноттен вышел в соседнюю комнату, чувствуя на спине испуг женщины. Он достал из нижнего ящика стола браунинг, который дал ему Глазов, сунул рыбье, скользкое, холодное тельце смерти в карман, вернулся к Гуровской, заставил себя поцеловать ее, почувствовал сразу, что она поняла это его внутреннее понуждение, и шепнул ей на ухо:
— Я могу тебе помочь. Только я. Потому что я скажу тебе путь к спасению. Я дам тебе револьвер и ты пристрелишь на Сенаторской Шевякова.
Гуровская молчала долго, и он чувствовал, как после упоминания фамилии Шевякова тело ее задеревенело, особенно спина.
— Ты давно знаешь? — спросила она наконец.
— Знаю.
— От кого?
— От Глазова.
— У него лошадиное лицо?
— Да.
— Значит, мы с тобою оба провокаторы? — странно усмехнулась она. — И скрывали друг от друга. Какая прелесть. Я ведь к ним пошла, чтобы…
— Зачем ты к ним пошла?
— Так. Из интереса. Истеричка.
— А я к ним не ходил. Они меня арестовали на твоей квартире, у гектографа. Но я отказался, Лена. Я ничего не сказал им. Я всё сказал Матушевскому.
Спина ее расслабилась, сделалась мягкой, податливой, и странное подобие улыбки осветило вдруг лицо женщины.
— Слава богу, — сказала она. — Не так гадостно, значит, кругом. И не все подобны мне…
Когда Ноттен услышал щелчок выстрела, а потом еще два таких же глухих щелчка, внутри у него что-то оборвалось. По-прежнему вокруг было тихо, слышались только пьяные голоса и музыка — наверное, праздновали чей-то день ангела. На улице было пустынно.
«Только б не уехал извозчик, — повторял, как заклинанье, Ноттен, — только б он не уехал… »
Он повторял это минут уж двадцать, и не потому, что действительно боялся, будто извозчик, получивший пятиалтынный за ожидание, может уехать, но просто фраза эта привязалась к нему, и ни о чем другом он сейчас не мог думать. Потом вдруг понял, что это не его фраза, а слова Глазова, который дважды повторил: «Только б ваш извозчик не уехал».
И в это время распахнулись двери подъезда.
Ноттен сделал было шаг вперед, чтобы схватить Елену за руку и потащить ее через проходные дворы, представляя себе заранее, что после убийства полковника она будет в состоянии невменяемом, но в проеме появился Шевяков, толкавший перед собой Гуровскую, растрепанную, с разбитыми губами. Он держал ее руки в своих, и лицо его было белым, как полотно.
Ноттен ощутил в себе легкость, какую-то особую, неведомую ему ранее, и понял, что сейчас потеряет сознание. Он хотел опустить руку в карман пальто и достать браунинг с маленьким дулом, но не чувствовал в себе сил пошевелиться.
Как в странном сновидении, откуда-то из-за спины Шевякова появился Глазов в шляпе, надвинутой на лицо, выбросил вперед руку, громыхнуло несколько выстрелов. Последний ожег лицо Ноттена, скомкал, повалил, уничтожил…
Гартинг встретился с Мечиславом Лежинским возле Бранденбургских ворот, у самого начала Зигесаллее.
— Дорогой Мечислав Адольфович, — сказал Гартинг, взяв Лежинского под руку, — я делю человечество на два класса — на тех, кто мне приятен, и тех, которые вызывают отвращение. Между ними-то, между двумя категориями этих людей, и происходит постоянно истинно классовая борьба. Не согласны?
— Я слушаю.
— Могу выдвинуть другую тезу. Я правильно говорю — с точки зрения Марксового учения? Теза?
— Точнее — тезис.
— Слишком близко к латыни. Латынь это холод, а я люблю тепло, даже туалет сказал покрасить в розовый цвет: пошлятина, понимаю, но в первое мгновенье там всегда холодно, даже в жару. Так вот, извольте, второй тезис. Мир — это постоянная борьба мужчины и женщины, все остальное — мура собачья. И гармонии в сражении за свободу достичь невозможно, поскольку слабый пол далекими своими инстинктами сражается за несвободу, за ограничение нашей воли, за подчинение нашего естества жупелу семьи, дома, благополучия: каждая семья — это мир в миниатюре, Мечислав Адольфович…
— Реферат не хотите в нашем клубе прочесть? — поинтересовался Лежинский. — Вас бы там очень лихо разложили.
— Смотря как посмотреть. Позиция моя — абсолютна. Ее невыгодно признавать — другое дело. Я знаю мнение по этому вопросу доктора Любек, так ведь конспираторски Розу зовут?
— Так.
— Не зря хлеб ем, — вздохнул Гартинг, — идет работа. А доктор Любек в чем-то сходится со мной…
Лежинский увидал кого-то в толпе, сжал руку Гартинга:
— Юзеф… Быстро уйдем куда-нибудь!
— Юзеф? — переспросил Гартинг, повернувшись профессиональным филерским «заворотом на месте». — Дзержинский?
— Кажется.