16074.fb2
Гораздо хуже, что о совместной работе нет и речи. С большим трудом она выкроила время, чтобы спокойно прослушать песни Вальтера фон дер Фогельвейде, на которые он недавно написал музыку. К сожалению, работа эта не удалась; ничего удивительного, Зепп человек медленных темпов, а ему на этот раз пришлось очень торопиться. Но когда она осмелилась сделать осторожное критическое замечание, он мгновенно вспылил. А ее ли вина, что у него так мало времени для музыки? Они и раньше, бывало, часто спорили о его музыке. Но тогда это сближало их, а не разъединяло. Впредь, вероятно, уже и споров о музыке не будет.
Ах, последнее время их связывают всего лишь приятельские отношения, основанные на привычке. Она уже не так молода, чтобы пленять Зеппа, и у нее нет времени прихорашиваться для него. Возможно также, что в его равнодушии к ней виновата Эрна Редлих.
Когда эта мысль появилась у Анны в первый раз, ей стало стыдно. Раньше ей и во сне бы не приснилось, что какая-то Эрна Редлих может ей быть серьезной соперницей. Отношения Зеппа с этой Редлих - всего лишь безобидный флирт, а быть может, и того меньше; раньше такие истории совершенно ее не трогали. До чего же она дошла, если по такому поводу становится подозрительной и ревнует как девчонка.
Анна была не таким человеком, чтобы сложа руки смотреть, как Зепп ускользает от нее. Если он не желает видеть, что передача "Персов" может и морально помочь ему, то тут ничего не поделаешь. Зато она заставит его почувствовать, что передача принесла материальный успех, принесла деньги, что она облегчила им существование.
Они могли бы, например, переехать в лучшую квартиру. Анна предложила Зеппу бросить "Аранхуэс" и подыскать более приятное жилье.
Но он запротестовал. Он привык к этой тесной, заставленной мебелью комнате, он боится перемен. Анной, конечно, руководят самые лучшие чувства, она только и думает что о нем, - и он ласково и шутливо старался объяснить ей, почему перемена квартиры доставит ему, вероятно, мало радости.
Анна, слегка озадаченная, покорилась. Но пусть он по крайней мере уделяет больше внимания своей внешности, он просто не смеет так запускать себя. И она объявила энергичную войну его растущей неряшливости. Она отдала починить и заново перетянуть старое просиженное клеенчатое кресло, купила Зеппу новый красивый халат вместо его поношенного, позаботилась о новых хороших ночных туфлях взамен старых, стоптанных. Он сделал вид, что очень доволен, и в милых выражениях поблагодарил Анну. Но оказалось, что в починенном кресле он чувствует себя далеко не так хорошо, как раньше в просиженном, и, несмотря на полушутливые-полусерьезные упреки Анны, он все чаще надевал потрепанный халат и старые туфли вместо новых.
Потерпев и здесь поражение, Анна решила обзавестись по крайней мере лучшей прислугой. За обедом она заявила, что собирается уволить мадам Шэ; фрау Зимель рекомендовала ей приходящую прислугу, дорогую, но, безусловно, надежную. В ближайшие дни она под каким-нибудь предлогом откажет мадам Шэ.
Позже, когда она с Гансом мыла, по обыкновению, посуду - Зепп куда-то ушел, - ей бросилось в глаза, что Ганс как-то особенно молчалив. Ей показалось, что он несколько раз порывался что-то сказать, но все не решался. Она и сама не хотела, чтобы он заговорил, она боялась, как бы он не объявил ей, что скоро, через месяц, через неделю, может быть завтра, он навсегда уезжает в Москву.
Но Ганса занимало другое. Он все это время старался подавить в себе мучительное воспоминание об эпизоде с Жерменой. Это оказалось нетрудно, он был занят не только серьезной подготовкой к экзаменам, но и политической работой. С вовлечением отца в Народный фронт дело подвигалось слабо, поэтому он нашел для себя другую задачу - принялся сколачивать Народный фронт молодежи. Он старался завербовать себе друзей из среды социал-демократической, левобуржуазной и католической молодежи и сломить их недоверчивое отношение к коммунистам. Спокойный, разумный юноша не обладал даром быстро зажигать людей, но уж тот, кто становился его другом, крепко привязывался к нему. Задача, которую он поставил перед собой, ни ему, ни дядюшке Меркле не казалась неосуществимой.
Все эти дела оставляли ему мало времени на размышления о Жермене. Неудавшееся свидание вызывало в нем чувство мучительного стыда. Жермена отчаянно потешалась над ним, зло поднимала его на смех. Он избегал ее как мог; она же, завидев его, лукаво улыбалась, даже в присутствии матери, и от этой улыбки Ганс густо краснел. Он поэтому предпочел бы впредь не встречаться с Жерменой. И все-таки он не смеет отнестись равнодушно к тому, что мать под благовидным предлогом хочет избавиться от мадам Шэ, это было бы трусливо и подло с его стороны.
По сути дела, мать имеет, конечно, право уволить служанку, если она не удовлетворена ее работой. Но не примешаны ли тут личные мотивы? Не заметила ли мать, что между ним и Жерменой что-то есть, и не потому ли она хочет удалить ее? Допустимо ли это? Не подумает ли Жермена, если ее теперь уволят, что он настраивал мать против нее? Так или иначе, из любовных или из рыцарских побуждений или же потому, что он усматривает в этом социальную несправедливость, но ему кажется непорядочным прогнать Жермену, он обязан что-то предпринять. Какие, однако, привести соображения, чтобы мать тотчас же не заподозрила его в особом пристрастии к Жермене?
Если он сейчас не решится, посуда будет вымыта и тогда еще труднее будет заговорить. И, собравшись с духом, он начинает:
- По-моему, неправильно, что ты хочешь прогнать мадам Шэ. По-моему, несправедливо, чтобы человек лишился места только из-за того, что у нас случайно завелось немного лишних денег.
У Анны мысленно вырывается вздох облегчения - речь идет, значит, не о его отъезде в Москву. Однако она обеспокоена тем, что он унизился до этой неряхи мадам Шэ. Еще поймает черт знает что. Таковы они все. Зепп спутался с Эрной Редлих, а Ганс волочится за этой неряхой. И все это изволь проглотить. Был бы он хоть откровенен с ней, но и этого нет. В общем, она все же чувствует большое облегчение. Стараясь это скрыть, она говорит резче обыкновенного:
- Тебе-то какое дело, пользуюсь я услугами мадам Шэ или кого-нибудь другого? Я вожусь по хозяйству значительно больше, чем она, однако ни с чьей стороны не вижу сочувствия. Странно, что для мадам Шэ у тебя находятся теплые чувства, а до того, что я год за годом надрываюсь, тебе нет дела.
Ганс усердно моет посуду. Он густо покраснел. Упреки матери, хоть и не совсем справедливые, грызут его; его грызет, что он ничего не вносит в бюджет семьи, что в восемнадцать лет он все еще ложится бременем на родителей. Он понимает, как это гадко и глупо, но не может сдержаться и говорит:
- У меня осталось еще двести пятьдесят франков от продажи микроскопа. Я уж давно хотел отдать их тебе. Прости, что я раньше этого не сделал.
На мгновение у Анны от гнева потемнело в глазах. Но в следующую минуту ее охватила волна бессильной печали. Ганс дальше от нее, чем если бы он был в Москве. Он хочет откупиться от нее. Он хочет купить у нее обещание, что она не выкинет эту особу. Так они с Гансом теперь далеки друг другу. Но она сдерживает и печаль и возмущение, только голос ее звучит чуть-чуть надтреснуто.
- Очень мило с твоей стороны, - отвечает она, - но как раз теперь я, к счастью, в твоих деньгах не нуждаюсь.
Ганс замечает, как непростительно грубо он оскорбил мать. "Вообще-то я не такой уж простофиля, - думает он, - а в этом проклятом "Аранхуэсе" всегда веду себя осел ослом. Хорошо бы уже смыться отсюда. Ведь я действительно не хотел сказать ей ничего дурного. Ведь я люблю ее. Я знаю, как она не щадит себя ради меня. Надо сказать ей что-нибудь ласковое. Но, как назло, ничего не приходит в голову. Просто удивительно. С дядюшкой Меркле у меня никаких осложнений не получается, а здесь все идет вкривь и вкось".
С полминуты не слышно ничего, кроме звяканья посуды. Но только Ганс собрался открыть рот, чтобы пробормотать несколько сердечных слов, как в комнату ворвался Зепп. Он совершил свою короткую вечернюю прогулку и, вернувшись, застал письмо от Жака Тюверлена. Зепп взбудоражен. Он никогда не сомневался, что Жак Тюверлен одобрит "Сонет 66", но что он откликнется на него так восторженно, на это Зепп не смел надеяться. Тюверлен нашел для рассказов Гарри Майзеля более сильные, более убедительные слова, чем сумел найти он, Зепп. Какая дьявольская незадача, что письмо не пришло тремя неделями раньше. Он, Зепп, прекрасно видел, что за талант этот Гарри Майзель, но у него просто сил не хватило, чтобы помочь бедному юноше пробиться. Ему мешали на каждом шагу. Гингольд, зловредный идиот, сделал кислую мину даже по поводу некролога, написанного Зеппом. А Тюверлен, который располагает необходимым влиянием, явился слишком поздно. Это гнусность со стороны судьбы, низость. Но по крайней мере творение и память Гарри спасены. Письмо Тюверлена развязывает Зеппу руки, теперь ничто не мешает ему положить все силы на то, чтобы прославить умершего поэта.
Анна была от души рада, что Тюверлен подтвердил оценку Зеппа. Ганс видел в покойном Гарри прежде всего безудержного индивидуалиста, эгоиста, который сам поставил себя вне живого потока жизни, лишнего человека. Ганс читал новеллы Гарри с неприязненным чувством. Но Тюверлену он верил, он попросил у Зеппа письмо, внимательно прочитал его и задумался над тем, как это покойный Гарри Майзель, при всем своем необузданном индивидуализме, создал подлинную ценность.
Анна так и не уволила мадам Шэ.
13. "ПЕЧЕНЬЕ СОСЧИТАНО"
Господин Гингольд никогда не пользовался симпатией у своих редакторов, а последнее время он был прямо-таки невыносим. Он беспрерывно брюзжал. При этом никогда не позволял себе кричать; как ни шумлив он бывал дома, в редакции никто не слышал, чтобы он когда-либо повысил голос. Он произносил свои с каждым днем умножавшиеся упреки тихим, вежливым, жалобным голосом, который действовал на нервы гораздо сильнее, чем крик.
Сегодня он придрался к только что появившейся в "Парижских новостях" сводке статистических данных о случаях насилия над германскими евреями за последние два месяца. Господин Гингольд упрекал своего главного редактора в том, что не все эти факты достаточно документированы. Плаксиво, нудно, настойчиво требовал он, чтобы Гейльбрун и редакторов обязал соблюдать сугубую осторожность.
Гейльбрун, давно заметивший, что Гингольд старается вывести его из себя, сдержал раздражение, как ни опротивело ему это вечное нытье. Одной объективностью в борьбе против фашистов ничего не сделаешь, сказал он. Недостаточно убеждать, надо действовать на чувства. Возможно, что то или иное событие, упомянутое в сводке, никак нельзя обосновать солидными документами, но он, Гейльбрун, считает правильным округлять такие статистические данные в сторону большей, а не меньшей итоговой цифры.
Господин Гингольд, тихий, коварный, плаксивый, не уступал. Он привел пример. Там идет речь о четырех случаях нападения на еврейские кладбища. Кладбища осквернялись, молодые хулиганы выворачивали могильные плиты, делали гнусные надписи на памятниках, глумились над могилами, отправляя на них естественную нужду. Гингольд вспоминает, что он читал об одном или двух подобных случаях. Но не о четырех же? И только за последние два месяца? Один его приятель, очевидно с целью подчеркнуть ненадежность информации "ПН", с притворным любопытством спросил его, какие же это четыре кладбища. В хорошенькое положение он, Гингольд, попал.
Гейльбрун кипел. Пытливый приятель, справлявшийся у Гингольда относительно точных дат и проверенных данных, конечно, чистейший вымысел. Но Гейльбруну ничего не оставалось, как позвонить по телефону редактору Бергеру, автору поставленной под сомнение информации, и попросить представить документальный материал, на основании которого сводка была составлена. Бергер отличался большой добросовестностью; тем не менее Гейльбруну было слегка не по себе, пока ждали Бергера.
Но не прошло и десяти минут, как явился редактор Бергер, немногословный, язвительный, уверенный в победе. В эти два месяца действительно были осквернены четыре еврейских кладбища - в Арнсберге, Эльсе, Стендале и Вейсенбурге, в Баварии. Пожалуйста, вот и документы. Да и снимки налицо, эти снимки не без риска сделаны в Германии и контрабандой получены оттуда.
- Если мы в свое время, - пояснил Бергер со свойственной ему желчностью, - не дали этого в газету, то только потому, что читатель, привыкший к подобного рода сообщениям, попросту прошел бы мимо них.
Объяснения редактора Бергера оказали на чугуноголового Гингольда неожиданно сильное действие. Возбужденно перебирал он четырехугольную, черную с проседью бороду, глаза его напряженно поблескивали из-под очков, избегая взглядов сотрудников, фальшиво-ласковая улыбочка исчезла с жесткого, худого лица. Внимательно прочитал он заметки об осквернении кладбищ, долго рассматривал снимки и наконец заявил: да он, очевидно, ошибся и господа редакторы правы. Затем спросил, нельзя ли ему взять с собой все эти документы и снимки, чтобы показать их приятелю, и удалился словно бы в смятении и как-то очень поспешно. Гейльбрун и Бергер в недоумении покачали головами: никто никогда не слышал из уст Гингольда что-либо похожее на извинение.
Гингольд не поехал домой. На этот раз домашняя сутолока, как он ни привык к ней, ему бы помешала. Он зашел в маленькое кафе. Здесь, один среди незнакомых людей, он еще раз медленно перечитал все сообщения и еще раз пересмотрел фотографии. Внимание его привлекла главным образом одна заметка, та, в которой сообщалось об осквернении кладбища в Вейсенбурге, в Баварии.
Господин Гингольд знал это кладбище. Оно расположено вблизи небольшого городка Вейсенбурга, где произошла катастрофа с машиной, стоившая жизни его жене; он там и похоронил ее на кладбище в Вейсенбурге, в Баварии. Он поставил жене красивый памятник с надписью, восхвалявшей все ее высокие качества, и каждый год посылал тридцать марок золотом на уход за могилой. Пока он жил в Германии, он считал нужным ежегодно проводить в Вейсенбурге день смерти жены; его удручало, что здесь, в изгнании, он не может этого делать. Жену свою он очень любил, она была ему хорошей женой, родила четверых детей, и для него было большим ударом, что смерть унесла ее так рано. Снимок оскверненного кладбища с развороченными и расколотыми на куски могильными плитами смутил покой господина Гингольда.
Он сидит перед чашкой черного кофе, размышляет. За первой встречей с Лейзегангом последовали еще две. Точно сформулированных соглашений они не заключили. Тем не менее оба отлично знают, в чем состоят права и обязанности каждой из сторон. Нацисты, Гингольд вынужден признать это, стали немедленно выполнять взятые на себя обязательства; его зять Перлес просто диву дается, до чего вдруг гладко пошли все его берлинские дела. По существу сделки от Гингольда не требовалось такого же немедленного выполнения его обязательств; кроме того, никак нельзя было учесть, что он делает и чего не делает. Совершенно уклониться от своих обязательств было бы, конечно, слишком рискованно. Архизлодеи отнюдь не принадлежат к числу благодушных партнеров, они не только вольны распорядиться его имуществом, оставшимся в Германии; в их руках - Гингольд боится и думать об этом заложники, его зять Перлес и дочь Ида.
В глубокой задумчивости рассматривает он снимок разгромленного кладбища. Быть может, все-таки не следовало вступать в деловую связь с архизлодеями?
На всякий случай, едва придя домой, он вызвал в Париж господина Перлеса с женой, да так срочно, что те на следующий же день прикатили.
Но органы надзора у нацистов работают быстро и четко. Еще до того как Перлес и Ида прибыли в Париж, господин Лейзеганг, представитель фирмы Гельгауз и Кo, попросил у Гингольда разрешения явиться, и уже час спустя после приезда гостей он сидел у него.
Они уже изучили друг друга, светло-русый, пухленький, сладкоречивый господин Лейзеганг и скрипучий, сухолицый, изворотливый господин Гингольд, и им уже нет надобности пользоваться обходными путями. Густав Лейзеганг без обиняков выражает удивление по поводу того, что столь рассудительный господин Гингольд до сих пор не обломал своих редакторов и все еще терпит у себя в газете всякого рода неумеренные выпады, ставящие под сомнение солидность и серьезность "Парижских новостей". И вслед за тем Лейзеганг тихо, но многозначительно прибавляет: он надеется, что присутствие господина Перлеса в Париже поможет господину Гингольду быстрее продвинуть дело.
Гингольд хорошо понимает скрытую угрозу. На этот раз нацисты беспрепятственно выпустили его зятя из Германии; но если Гингольд отошлет его обратно в Берлин для дальнейшего ведения своих дел, то второй раз его уже не выпустят до тех пор, пока Гингольд не выполнит своего договора. Лейзеганг делает ему предупреждение; несомненно, он очень скоро заговорит открыто и поставит определенные требования.
Гингольд думает о вейсенбургском кладбище, Гингольд думает о своем зяте. Но крупная игра с архизлодеями очень уж заманчива. Он взвешивает, он подсчитывает. К счастью, он не связан никакими сроками, никто его не понукает. В случае опасности всегда можно отступить. Он поведет дело дальше.
Господин Лейзеганг, говорит он в свою защиту, напрасно винит его в том, что он терпит у себя в газете неумеренные выступления. Он их ни в коем случае не терпит. Наоборот, он не допустил опубликования многих фактов и комментариев к ним. И, как человек точных цифр и проверенных данных, он с исчерпывающей полнотой коварно перечисляет записанный у него на листке длинный ряд преступлений и подлостей архизлодеев, о которых он запретил давать заметки и статьи. Зачитывая список всего того, что он не позволил публиковать у себя в газете, хитрый господин Гингольд исподтишка пользуется случаем, чтобы развернуть перед Лейзегангом картину бесчисленных гнусностей, совершенных нацистами. Оттого, что Гингольд говорит сухо и деловито, варварские преступления, не упомянутые на страницах "ПН", производят вдвойне жуткое и отталкивающее впечатление. Господин Гингольд, так как Лейзеганг пытается его прервать, вежливо просит позволить ему защититься от незаслуженного упрека в нерадивости и нарушении договора и, наслаждаясь пикантностью положения, растягивает чтение своей аккуратной записочки до бесконечности.
Лейзеганг дружелюбно возразил, едва господин Гингольд кончил, что есть, разумеется, немало небылиц, о которых "ПН" не пишут; но речь не о них, а только о тех, которые опубликованы. Если господин Гингольд и пытался умерить прыть своих редакторов, то результатов он добился ничтожных, можно сказать совсем неощутимых. И затем, оживившись, господин Лейзеганг поставил те требования, которых Гингольд ждал. Если здесь уместны советы, сказал он, то он, Лейзеганг, предложил бы сменить кое-кого из редакторов. Только неудачный состав редакции "ПН" повинен в том, что отношения между "ПН" и рекламным агентством Гельгауз и Кo не складываются должным образом. Некоторые статьи гг. Пфейфера, Бергера, а иногда и самого господина Гейльбруна своей неумеренностью подрывают репутацию "ПН", и у доверителей Лейзеганга даже появляются сомнения, целесообразно ли использовать эту газету для реклам. И уж совершенно непонятно его доверителям, почему известному господину Траутвейну, который, говорят, был дельным профессором музыки, разрешается писать о чем-то, помимо музыки. Резкость и демагогия, которую позволяет себе этот господин, его невоздержанность не на шутку возмущают доверителей господина Лейзеганга.
Гингольд пригласил Зеппа Траутвейна в качестве редактора по настоянию Гейльбруна, но он не любил его, и действительно, сотрудничество Траутвейна принесло ему больше неприятностей и обид, чем он мог предполагать. Мысленно он ухмыльнулся тому, что требования архизлодеев совпали с его собственным желанием. Но, следуя своему деловому принципу, он не торопится с согласием и помалкивает. Разумеется, говорит он, улыбаясь своей самой фальшивой улыбкой, он подумает о советах господина Лейзеганга. Он просит только не торопить его, дать ему небольшой срок. В интересах всех, кто стремится к улучшению газеты, а значит, и в интересах доверителей господина Лейзеганга, не действовать опрометчиво. Изменение курса, ибо речь идет об изменении курса, должно произойти незаметно.
Но тут господин Лейзеганг запел по-иному. Спокойно, но с неприкрытой угрозой в голосе он довел до сведения господина Гингольда, что долготерпению его доверителей есть предел. Если понадобится, они найдут пути и средства, чтобы оградить себя от людей, которые намерены их провести. И он снова весело и дружелюбно спросил господина Гингольда, помнит ли тот старую пьесу, еврейскую комедию, которая пользовалась когда-то в Берлине большим успехом. Это была веселая пьеса. Действие ее происходило в небольшом кафе, где встречались обычно евреи. На каждом столике в этом кафе стояла корзинка с печеньем и на пер надпись: "Печенье сосчитано".
Господин Гингольд, тесно прижав локти к туловищу, внимательно слушал. Да, он помнит эту комедию. И он от души хохотал, вспоминает он, над этой надписью, гласившей, что "печенье сосчитано". Нынче, однако, он не поставил бы в вину посетителям кафе, если бы они попытались стащить печенье-другое; ибо в конце концов владельцы кафе стащили у них предварительно целые поля с хлебом.
Обменявшись этими театральными воспоминаниями, вернулись к делу. Господин Гингольд поблагодарил господина Лейзеганга за его советы и указания и выразил надежду, что он сможет в ближайшее время удовлетворить его доверителей.
В половине десятого утра приехал Бенедикт Перлес, в половине одиннадцатого произошло свидание Гингольда с Лейзегангом, а в двенадцать господин Перлес сказал своему тестю: