16074.fb2
- Еще поработаю над ним, - ответил Зепп.
- А к середине октября кончишь? Как ты полагаешь? - допытывался Ганс.
Зепп, несколько удивленный, пожал плечами.
- Жаль, - громче обычного, несколько угловато сказал мальчуган, - в таком случае я, пожалуй, уж не услышу симфонии.
- Ты, значит, в середине октября собираешься ехать? - проверяя свою догадку, спросил Зепп. Голос его прозвучал устало; в комнате было уже темно, но он не включил света.
- Да, - ответил Ганс. - Разрешение получено, все оформлено.
- Что ж, надо мне привыкать к этой мысли, - сказал Зепп, - надо приспосабливаться. - Он произносил какие-то слова, он явно говорил только затем, чтобы не наступило молчание.
Со времени последнего разговора с отцом Ганс чувствовал, что между ними установилась гораздо большая близость, чем раньше; ему чертовски тяжело оставлять отца в одиночестве.
- Сегодня на твой текущий счет опять поступило восемь тысяч франков, поспешно сказал он. Говорить, говорить, и только о практических вещах, ни в коем случае не допустить взрыва чувств. - Если так дальше пойдет, ты скоро сможешь жить на проценты с твоих капиталов. В "Пари Миди" напечатана сегодня статья о тебе - дай бог всякому.
Это прозвучало очень дружелюбно и очень беспомощно, Ганс как будто хотел напоминанием о славе и успехе утешить отца, удрученного предстоящей разлукой.
Зепп улыбнулся.
- Я нисколько не упрекаю тебя, Ганс, - ответил он на то, чего мальчуган не сказал, и дружески, серьезно поглядел на него глубоко сидящими глазами. - Не думай, - продолжал он, - что я настроен против Москвы, как тебе могло показаться, оттого что я недавно так ополчился на нее. С тех пор я переменил мнение. И вообще в последнее время я стал много терпимее.
- Когда ты заговариваешь о своей терпимости, - ответил Ганс и тоже улыбнулся, - я начинаю бояться. В таких случаях с тобой бывает особенно трудно.
- На этот раз это не так, - пообещал Зепп. - С тех пор как я получил возможность вернуться к музыке, я стал умнее. Жалко, что я не закончу "Зал ожидания" до твоего отъезда. Думаю, что эта музыка и тебе многое скажет. Но симфонию, несомненно, будут передавать по радио, я предупрежу тебя телеграммой. Надо надеяться, что, по крайней мере, приличные приемники в Москве найдутся.
- Надеюсь, - терпеливо ответил Ганс.
- Серьезно, мальчуган, мне кажется, что в смысле политических взглядов мы подошли ближе друг к другу. Раньше, например, я бы из успеха дела Беньямина сделал вывод о наличии каких-то больших сдвигов. Теперь же я хорошо понимаю, что это отдельный, ничтожный случай, который ровно ничего не доказывает. Журналиста Фридриха Беньямина мы вырвали из рук насильников. А страну Абиссинию мы не сможем спасти. - Зепп собрался с духом и, едва видя в сгущающихся сумерках лицо сына, сделал признание: - Я убедился, Ганс, что твой главный принцип верен: к сожалению, прав ты, а не я. К сожалению, те, кто утверждает, что идея может пробить себе путь без насилия, - фантазеры. Справедливый порядок на земле не установишь без насилия. Группы людей, заинтересованные в несправедливом порядке, не сдадутся, пока их не сломят силой. Это-то я уже понял.
Ганс напряженно слушал, взволнованный и обрадованный: значит, Зепп сорвал пелену с собственных глаз и он, Ганс, помог ему в этом.
- Не могу сказать, - помолчав, продолжал Зепп, - чтобы мое новое видение мира сделало мою жизнь приятней. Вам-то хорошо. Ваше мировоззрение стало частью вас самих, вы, точно сантиметром, мерите мир вашими принципами, вам все на свете ясно как дважды два - четыре, и вы чувствуете себя превосходно. Я же совсем не хорошо себя чувствую. Я понял, что ваши основные принципы верны, но в том-то и дело, что я их только понял, мозг мой признает их, а чувство с ними в разладе, сердце не говорит "да". Холодно мне в твоем мире, где все построено на разуме и математике. Не хотел бы я жить в этом мире. Мне представляется, что в нем слишком много внимания уделяют массам и слишком мало отдельной личности. Я люблю свою старомодную свободу. Борозды в моем мозгу проведены так глубоко, что мне из них не выкарабкаться. В теории я еще могу научиться чему-нибудь новому, а на практике - нет.
- Прости, но, мне кажется, ты себя недооцениваешь, - осторожно возразил Ганс. - Ты разве не говорил, что для "Зала ожидания" тебе пришлось сочинять абсолютно новую музыку? И разве твоя новая музыка не дает тебе тепла?
Но Зепп отверг эти доводы.
- В твоем мире, - нетерпеливо сказал он, - я чувствовал бы себя ужасно неуютно, в этом я уверен. Мне пришлось бы отказаться от всех милых сердцу привычек, а без них я не мыслю себе свою жизнь. Все это беспомощные слова, - вдруг сердито прервал он себя, - а то, что я хочу сказать, в слова не укладывается. Старое не умерло, а в новом еще нет дыхания, мы живем в мерзкое переходное время, это действительно жалкий зал ожидания. Все, что я говорю тебе, я вложил в свою музыку. А выраженные словами, мысли мои звучат мелко и мелодраматично, и я, конечно, по-твоему, ужасно сентиментален. Нет разве? Но, быть может, ты понимаешь меня? - запальчиво спросил он тоном прежнего, взрывчатого Зеппа.
- Надеюсь, что понимаю, - скромно сказал Ганс. Его спокойный голос умиротворяюще подействовал на Зеппа.
- Я счастлив, что у меня хватило выдержки оставаться в газете, пока не разрешилось дело Беньямина, и только тогда вернуться к музыке, - признался он мальчугану. - Нельзя сказать, чтоб я многого достиг. И ты, вероятно, думаешь про себя, что мои претензии жалки. Я и сам себе представляюсь плешивой и общипанной птицей, как политик, конечно. В особенности когда говорю об этих вещах, как почти законченный рантье, сытый и самодовольный. Но с меня хватит того, что я сделал, это было трудно, дорогой мой, и совесть моя чиста. А теперь скажи честно, Ганс: ты смотришь на меня сверху вниз?
- Я ведь не свинья, - просто сказал Ганс. - Смотрю на тебя сверху вниз? Да я счастлив, Зепп. Теперь я уеду гораздо спокойнее.
Зепп немножко стыдился своих признаний.
- Однако хватит выворачивать себя наизнанку, - сказал он. - Я, право, чувствую себя неким персонажем с картинки одной из тех ужасных старых книг, которые выставлены под колоннадой Дворцового парка, - этаким баварским герцогом, который отрекается от престола и величественно передает сыну корону и скипетр. В школе нас заставляли учить одно стихотворение - не знаю, вбивали ли его и вам в головы, - так там были такие строчки:
Сын, вот мое копье,
Возьми его, оно мне тяжело.
Вот я тебе и передаю мое копье, Ганс. Я ухожу в отставку по старости.
- Знаешь, Зепп, - сказал Ганс, - это очень хорошо, что ты решил ограничить свою деятельность музыкой. Так ты натворишь меньше бед здесь, в Париже, а я смогу спокойно спать там, в Москве.
На следующий день поздно вечером Зепп, работая над симфонией, вдруг услышал то, чего давно ему до боли не хватало. Он услышал, как пришел долгожданный поезд, наперекор всему, quand meme, и как невидимая стена зала ожидания рухнула и ожидавшие наконец уехали в страну свободы.
Он глубоко вслушался в себя. Наконец-то поток прорвался, чистый и ясный, не бледный и путано-идеалистический, каким в свое время был финал "Ада", когда появляется Беатриче. Но в нем нет и патетики, нет и той дешево стоящей уверенности, того грошового опьянения, которое он испытал в 1914 году; в нем звучит вера, купленная жертвами, вера с примесью печали о тех, кто брошен на произвол судьбы. Счастье, от которого не легче становится на сердце, а тяжелее.
Зепп робко, смиренно заиграл, вслушиваясь в мелодию. Он играл Анне, ей первой играл он финал своей новой симфонии.
Смутно помня обещание, данное господину Мерсье и другим соседям, позднее десяти часов не играть, он сначала играл очень тихо. Но вскоре забыл о соседях, ничего больше, кроме "Зала ожидания", не существовало для него, он изо всех сил ударял по клавишам. Извлекаемые им звуки не были мелодичны, со всех сторон стучали соседи, но для Зеппа эта музыка звучала прекрасно, и для грядущих поколений она тоже будет звучать прекрасно.
17. НЮРНБЕРГ
В эти сентябрьские дни в Нюрнберге состоялся ежегодный съезд национал-социалистской партии. С тех пор как нацисты взяли власть в стране, они каждый раз превращали съезд своей партии в шумный ярмарочный балаган, в грандиозный парад солдатских ляжек, мундиров, знамен, глупости, духовых оркестров и воплей. Мания величия ораторов расцветала буйным цветом, они сочиняли самые нелепые сказки для восхваления собственных добродетелей и силы и для высмеивания слабости и пороков противника. Следуя принципу своего фюрера, провозгласившего, что, "чем несуразнее ложь, тем скорее ей поверят", нацистские ораторы не гнушались никакой лжи, как бы глупа она ни была, и никакой клеветы, как бы нагла она ни была. Они взбирались на трибуну и выплевывали всю эту мерзость на головы черни, собиравшейся в Нюрнберге.
Вершиной деятельности этого съезда национал-социалистской партии 1935 года, названного "Имперский съезд свободы", был принятый им закон "Об охране чистоты немецкой крови и немецкой чести". По этому закону евреям под страхом тюремного заключения запрещалось вступать в половую связь с "подданными германского государства, в жилах которых течет немецкая кровь или кровь, родственная ей".
Лишь немногие понимали, большинство же только смутно представляло себе, какой шквал горя и бед несет с собой этот закон бесчисленному количеству немцев, и отнюдь не только еврейского происхождения. Практически от него было мало проку его вдохновителям и десяткам тысяч душегубов; его отцом был мрак ненависти, а матерью - глупость.
Вечером того дня, когда закон был опубликован, у Юлиана Царнке собрались около радиоприемника несколько друзей. Пришли Петер Дюлькен и певец Дональд Перси, был здесь и немецкий рабочий, некий Каспар Тудихум, которому удалось бежать из концентрационного лагеря и перебраться через границу. Спокойный, суровый, задумчивый человек обратился по какому-то делу к советнику юстиции Царнке. И Юлиану Царнке, с жадным интересом присматривавшемуся к людям, он очень понравился.
Все сидели и слушали рев и тявканье, которыми наводняли эфир нацистские руководители. Среди рюмок с вишневым ликером, кофейных чашек, тарелок и блюд со сластями лежал последний номер газеты "Фелькишер беобахтер". Через всю первую страницу ухмылялась голова нюрнбергского гаулейтера с большими ушами, маленькими глазками, с впадиной на месте мозжечка.
Царнке бегал по комнате, рассыпая по ковру пепел сигары.
- Множество немецких женщин, вышедших замуж за евреев, - говорил он, станут в очередь, торопясь поклясться, что их дети - плод измены мужу. Я не могу понять, - продолжал Царнке, задумчиво качая мясистой головой, как взрослые, солидные люди, судьи, присяжные выносят на основании таких законов приговоры и разыгрывают перед всем народом дурашливых простачков. Даже в узком семейном кругу они, вероятно, подрывают свой авторитет, когда говорят, что принимают всерьез подобные законы. Авторитет. Семья. - Под густыми черными усами Царнке появилась кривая, ироническая и грустная улыбка; он думал о своем сыне Роберте, о тех трескучих фразах, которые тот теперь, наверно, произносит, чтобы окончательно провести черту между собой, на три четверти арийцем, и отцом-метисом.
- Почему, собственно, - спросил певец Нат Курлянд, ныне Дональд Перси, - они питают такую идиотскую, бешеную ненависть к евреям?
Он говорил, ни к кому не обращаясь, подперев голову короткопалой широкой рукой; в горячих карих глазах его, задумчиво устремленных в пространство, было страдание.
- Я понимаю, - размышлял он вслух, - им нужен еврейский капитал, еврейские предприятия, чтобы насытить своих людей и отвести от себя вину за тяжкие условия существования. Но они могли бы это сделать гораздо проще. Зачем им издавать законы, которые им не приносят никакой выгоды, ведь это только глумление, только доказательство их безграничной, звериной ненависти?
- Напрасно вы ломаете себе голову над подобными вопросами, - сказал Петер Дюлькен и отбросил со лба прядь волос. - Причин для их ненависти много. Одна из них, например, заключается в том, что примитив видит в разуме своего самого страшного врага. Безмозглая чернь, которую война и ее последствия подняли на поверхность и сделали властительницей Германии, сама в себя не верит. Чернь ненавидит разум, а в евреях, справедливо или несправедливо, она видит его представителей.
- Верно, - подтвердил Царнке, - эти люди ненавидят евреев не за неполноценность, а за высокую полноценность. Как-то на границе с Литвой я встретил одного крестьянина, который вел тяжбу со своим еврейским конкурентом. "Не мудрено быть умным, если ты еврей", - сказал он мне с возмущением.
- Когда я слушаю разбойничьи речи, которыми этот сброд загрязняет эфир, - начал опять певец Дональд Перси, - я развожу руками: неужели ему восторженно аплодируют те самые люди, которые два года назад так же восторженно аплодировали в оперном театре мне?
- Это не те самые люди, - мягко сказал Царнке и наполнил пустую рюмку певца.