16079.fb2
К весне 1824 года письма поэта становятся все настойчивее: "Ни ты, ни отец ни словечком не отвечаете на мои элегические отрывки - денег не шлете",- пишет он брату. Не получая субсидий от родных, он обращается к друзьям: "Прости, душа - да пришли мне денег" (Вяземскому). И опять без особой литературной изобретательности брату Левочке: "Слушай, душа моя, мне деньги нужны".
Он надеется на третий (помимо службы и семьи) источник дохода и рассчитывает получать больше денег за литературные произведения, благо издатели их охотно публикуют. Происходит то, что позже он выразит отточенной формулой в стихотворении "Разговор книгопродавца с поэтом", вложив свою мысль в уста книгопродавца:
Наш век - торгаш; в сей век железный
Без денег и свободы нет.
Литературная профессионализация становится для него вопросом жизни. Публикации в столицах волнуют поэта прежде всего гонораром. Даже цензура притесняет его тем, что не дает заработать: "Жить пером мне невозможно при нынешней цензуре...". Вопросы честолюбия, всегда для него болезненные, теперь отбрасываются в сторону. "Печатай скорее,- торопит он Вяземского насчет "Бахчисарайского фонтана",- не ради славы прошу, а ради Мамона". Мамон у сирийцев - бог богатства. "Впрочем,- говорит он в другом письме о том же стихотворении,- я писал его единственно для себя, а печатаю потому, что деньги были нужны". "Что до славы,- объясняет он брату в уже упомянутом нами письме о подготовке бегства в Константинополь,- то ею в России мудрено довольствоваться. Русская слава льстить может какому-нибудь В.Козлову, которому льстят и петербургские знакомства, а человек немного порядочный презирает и тех и других. Mais pourquoi chantais-tu? (Но почему ты пел?фр.) На сей вопрос Ламартина отвечаю - я пел, как булочник печет, портной шьет, Козлов пишет, лекарь морит - за деньги, за деньги, за деньги - таков я в наготе моего цинизма".
Проблемы гонорара усугублялись тем, что в России, в отличие от цивилизованных стран, авторских прав не было, и это тоже усиливало антипатию поэта к родине. Пушкин пытался подойти к русскому издательскому пиратству с европейских позиций, что ему, разумеется, не удавалось. Кстати, взгляды свои на вопрос о независимости писателя Пушкин заимствовал, читая в личной библиотеке графа Воронцова труды Пьетро Аретино - итальянского борца за высокие гонорары.
Издатели платили Пушкину от 11 до 25 рублей ассигнациями за стихотворную строку. Но количество строк, которые он мог продать, было невелико. Пушкин, как уже говорилось, написал в Одессе чуть больше тридцати стихотворений. Из них опубликовано было в 1824 году три, а при жизни поэта семь. За поэму "Кавказский пленник" Пушкин получил от книгоиздателя 500 рублей, а за "Руслана и Людмилу" ему платили частями, причем книгоиздатель вернул часть суммы в виде изданных книг. Этого, конечно, было недостаточно, чтобы собрать необходимый капитал. Трудность состояла и в том, что все договоры велись через друзей, знакомых и родных, а издатели, пользуясь путаницей, обманывали и посредников, и автора.
Пушкин печатал написанное ранее; что же касается большой новой работы, начатой еще в Кишиневе, названием которой стали просто имя и фамилия героя, то автор с самого начала знал, для чего он ее пишет. "Вроде "Дон Жуана",объясняет он в письме Вяземскому,- о печати и думать нечего; пишу спустя рукава". "Спустя рукава" - шифровка, встречающаяся в письмах Пушкина. Означает она вовсе не небрежность, не написанное кое-как, а написанное свободно, без внутренней цензуры, и на цензуру не рассчитанное.
Традиционный образ Пушкина-оптимиста, созданный советским литературоведением, в последние годы несколько потускнел. В научных биографиях все чаще пробиваются пессимистические ноты. При этом оговаривается, что безысходность не соотносится с творчеством, толковать которое биографическими моментами опасно. В пример приводится "Евгений Онегин", где самые жизнерадостные идиллические строфы (вторая глава) написаны в наиболее трагические дни жизни поэта в Одессе.
Иначе считал сам Пушкин: "На досуге пишу новую поэму, "Евгений Онегин",- говорит он Александру Тургеневу,- где захлебываюсь желчью. Две песни уже готовы". "Захлебываюсь желчью"... Если можно говорить об оптимизме Пушкина, то в период ссылки этот оптимизм проявлялся в одном - в неизменной надежде выехать за пределы русской империи. Зеркалом именно этого оптимизма и именно такого противоборствующего состояния поэта на привязи и явился роман "Евгений Онегин".
В оглавлении, составленном самим поэтом спустя семь лет, когда он дописывал роман, первой главе дано название "Хандра". Причина этой хандры болезненная тоска по загранице. Причем тоска автора навязывается герою, по характеру ленивому домоседу, который никуда не собирается бежать. Отсюда идет постоянно ощущаемая несовместимость, отторжение авторских отступлений от основного сюжетного движения. Пушкин стал Чайльд-Гарольдом, которому, как писал Байрон, родина казалась тюрьмой, и хотел подражать Байрону, который покинул родину за четыре года до этого. Ю.Лотман, замечая, что часть первой главы посвящена замыслу побега, пишет: "Маршрут, намеченный в XLIX строфе, близок к маршруту Чайльд-Гарольда, но повторяет его в противоположном направлении".
В первой главе Пушкин то и дело соскальзывает на свои любимые мысли о радости свободной жизни за границей. То и дело мелькают европейские имена, названия, тут и там - отголоски европейских будней, всегда похожих на праздник, европейской мысли, сочетающей в себе историю с современностью. Возможно, состояние это передавалось Пушкину от друзей, вернувшихся "оттуда", особенно благодаря впечатлениям сверстника и петербургского приятеля Туманского.
Поэт Василий Туманский, теперь чиновник той же канцелярии Воронцова, что и Пушкин, только что вернулся из Парижа, где два года был вольнослушателем в Коллеж де Франс. Рассказы Туманского о Европе были бесконечны, и Пушкин слушал их с завистью, скрывавшейся иронией. Лишь в тридцатые годы нашего века стало известно, что Пушкин уничтожил части первой главы "Евгения Онегина". Не исключено, что там было значительно больше информации о проблеме бегства из Одессы.
Онегин был готов со мною
Увидеть чуждые страны;
Но скоро были мы судьбою
На долгий срок разлучены.
Пушкин сообщает, что его герой собирался ехать за границу с автором. И по сюжету события эти происходили, когда автор познакомился с Онегиным в Петербурге, то есть готовность эта была до ссылки, до весны 1820 года (еще одно доказательство стремления Пушкина выбраться за границу после лицея). Тогда они и строили планы совместных заграничных путешествий. Но тут Онегин получил извещение о болезни дяди, а Пушкину пришлось против воли менять маршрут и отправиться на юг.
Словно предвидя, что начало "Евгения Онегина" будет толковаться вовсе не так, Пушкин в беловой рукописи добавил эпиграф на английском, который весьма многозначителен, но в печатном издании исчез: "Nothing is such an enemy to accuracy of judgment as a coarse discrimination". Итак, "ничто столь не враждебно точности суждения, как недостаточная проницательность". Эдмунд Берк, которому принадлежит мысль, был крупным правительственным чиновником, оратором и писателем Англии ХVIII века. Скорей всего, Пушкин отыскал эту цитату в личной библиотеке Воронцова.
Нет оптимизма и во второй главе "Онегина", писавшейся в Одессе и позже названной "Поэт". Она представляет собой как бы альтернативу первой, зазеркалье, прогноз того, что произойдет с поэтом, который, вырвавшись в Европу, решает вернуться обратно. Об онегинской строфе имеется большая литература, отметим лишь, что стиль строфы, выработанный с самого начала, здесь слишком легкомыслен. И вот в легком жанре рассказывается мрачная история русского интеллигентного молодого человека "с душою прямо геттингенской", который неизвестно зачем вернулся из Европы в родную деревенскую дыру и здесь был вскоре убит.
Пушкин писал роман вольно, будто не намеревался иметь дело с цензурой, но при этом надеялся на достаточную проницательность читателя. О каком же читателе он думал? "Я бы и из Онегина переслал бы что-нибудь, да нельзя: все заклеймено печатью отвержения". Тем, кто предлагал ему попробовать опубликовать первые главы "Евгения Онегина" в столице, он запрещал даже размышлять об этом: "Об моей поэме нечего и думать - если когда-нибудь она и будет напечатана, то верно не в Москве и не в Петербурге". Где же в таком случае он собирается издавать свою новую поэму? Остается предположить, что рукопись, которую поэт писал, готовилась для того, чтобы взять ее с собой в путешествие на Запад.
Одновременно Пушкин пытается получить из Петербурга и другую свою рукопись, которую когда-то неосмотрительно проиграл в карты приятелю Никите Всеволожскому. Вяземскому он недвусмысленно объясняет, что предисловию, которое тот написал для публикации "Бахчисарайского фонтана", тоже лучше бы увидеть свет не здесь: "Знаешь что? твой "Разговор" более написан для Европы, чем для Руси".
Но деньги все еще продолжают держать Пушкина на старом месте, и он начинает думать о возможности подороже продать неоконченный роман в стихах издателям здесь, в России. "Теперь поговорим о деле, т.е. о деньгах,обращается он к Вяземскому (да простит нас читатель за то, что приводим ненормативный текст классика полностью).- Сленин предлагает мне за "Онегина", сколько хочу. Какова Русь, да она в самом деле в Европе - а я думал, что это ошибка географов. Дело стало за цензурой, а я не шучу, потому что дело идет о будущей судьбе моей, о независимости - мне необходимой. Чтоб напечатать Онегина, я в состоянии хуя, т.е. или рыбку съесть, или на хуй сесть. Дамы принимают эту пословицу в обратном смысле. Как бы то ни было, готов хоть в петлю".
Вопрос о том, что это - лишь начатый кусок неоконченной вещи, не обсуждается. Быстро с публикацией также не выходит, хотя в принципе никто не говорит "нет", и Пушкин расстроен: время-то не ждет! "Онегин" мой растет,сообщает он приятелю.- Да черт его напечатает - я думал, что цензура ваша ("ваша", как будто он уже гражданин Франции.- Ю.Д.) поумнела при Шишкове а вижу, что и при старом по-старому". Ему хочется написать и продать побольше, но никто не спешит платить.
Его выводит из себя нерасторопность, неделовитость, разброд среди его знакомых в Петербурге, от которых он полностью зависим и которые вовсе не торопятся сделать то, что для него - вопрос жизни: "...мы все прокляты и рассеяны по лицу земли - между нами сношения затруднены, нет единодушия...". Если бы не финансовая зависимость, он бы давно порвал с ними со всеми, за исключением разве что двоих: "Ты, Дельвиг и я,- говорит он брату, который вообще далек от словесности,- можем все трое плюнуть на сволочь нашей литературы - вот тебе и весь мой совет". Весьма типичное свойство русского интеллигента, находящегося в возбуждении: потребность к единодушию, когда все должны думать, как он, все обязаны понять и одобрить его; а если он хочет плюнуть, то и все должны плевать вместе с ним.
Его расходы все время превышают поступления, и мысль настойчиво ищет средство сразу решить проблему, неожиданно, в один присест разбогатеть. В карты он поигрывал еще в Петербурге, а в Кишиневе становится азартным игроком. Надежда вдруг выйти из-за стола с состоянием делается прямо-таки навязчивой теперь, когда деньги нужны до зарезу, срочно, и судьба просто обязана смилостивиться и помочь ему. "...Страсть к игре,- говорил он приятелю Алексею Вульфу,- есть самая сильная из страстей".
Картежники скрывались в подвалах греческих кофеен,- рассказывает одесский старожил. Какие темные дела делались в этих подвалах, сказать трудно. Однажды во время игры в подвал ворвался полковник полиции. Хозяин немедленно погасил свечи. Когда свечи снова зажгли, полковника в подвале уже не было, но не было и пятнадцати тысяч рублей, лежавших на столе. В рукописи второй главы "Евгения Онегина", написанной в Одессе, появилась строфа, которую Пушкин после выкинул:
Страсть к банку! ни дары свободы,
Ни Феб, ни славы, ни пиры
Не отвлекли б в минувши годы
Меня от карточной игры;
Задумчивый, всю ночь до света
Бывал готов я в эти лета
Допрашивать судьбы завет:
Налево ляжет ли валет?
Уж раздавался звон обеден,
Среди разорванных колод
Дремал усталый банкомет.
А я, нахмурен, бодр и бледен,
Надежды полн, закрыв глаза,
Пускал на третьего туза.
Но много выиграть никак не удавалось, скорее наоборот, карты отнимали последнее. Ксенофонт Полевой, брат пушкинского издателя, писал об этой страсти поэта: "Известно, что он вел довольно сильную игру и чаще всего продувался в пух! Жалко бывало смотреть на этого необыкновенного человека, распаленного грубою и глупой страстью!". Играл Пушкин и в бильярд. Но тут шансы внезапно разбогатеть были еще меньше, чем в карты.
Денежные проблемы настолько захватили Пушкина весной 1824 года, что, казалось, ничего на свете более важного не существует. Любопытно, что как раз в это время начальство было им довольно. Граф Воронцов, который еще недавно просил Пушкина заняться чем-нибудь путным, теперь его хвалил. "По всему, что я узнаю на его счет,- писал Воронцов в Петербург,- и через Гурьева (градоначальника Одессы.- Ю.Д.), и через Казначеева (правителя канцелярии Воронцова.- Ю.Д.), и через полицию, он теперь очень благоразумен и сдержан".
Никто из посторонних как будто бы не догадывался о далеко идущих планах поэта.
Глава четырнадцатая.
ОТ ТУЧ ПОД ГОЛУБОЕ НЕБО
Из края мрачного изгнанья
Ты в край иной меня звала.
Пушкин. "Для берегов отчизны дальной".