16120.fb2
Анастасия Фроловна так же, дисциплинированно встает, послушно выходит к доске и начинает четко, без запинки, тыча пальцем в стол, повторять то, что не сама придумала.
Всем известное пересказывает она чересчур уж убежденно, прочувствованно, даже сердито, точно старается заглушить какой-то внутренний, противоречащий тому, что она говорит вслух, голос. Щеки ее от напряжения горят. (А может быть, они просто-напросто отражают алый цвет ее кофты?)
— Мы, советские учителя, особенно словесники, должны положить статью Никиты Сергеевича в основу нашего преподавания, — торжественно закончила Лоскутова и села на свое место. И снова стала искать под столом удобную для ног позицию.
(Видимо, она так и не переспорила самое себя. Или ей всего-навсего туфли жмут?)
— Приступаем к обсуждению, — опять звучит официальный, но уже со слабым оттенком веселости голос директора. — Давайте выскажемся…Хорошая статья?…
Все серьезны. Молчание.
— Или плохая? — она как будто слегка подтрунивает над учителями. Но этого, в страхе, никто не ощущает.
Шевельнулись. Продолжают молчать. Рук поднятых нет.
— Да, попробуй скажи, что плохая… — как бы в забытьи пробормотал кто-то и, словно очнувшись от звука собственного голоса, затих.
Платова, сделав вид, что не слышала этого тоскливого вздоха, царственно улыбнулась:
— Кто просит слово?
Поднялось сразу несколько рук.
Учителя наперебой, как ученики во время фронтального опроса, стараясь заслужить одобрение снисходительного директора, принялись повторять то, что слышали от докладчицы, цитировать Хрущева.
И хотя бы одно произведение, написанное в последние годы, было проанализировано. Нет, вспомнили одного автора. Дудинцева.
— По-моему, это ужасная книга — "Не хлебом единым", — заявила вдруг учительница младших классов со следами переутомления на лице, с жирными волосами, заплетенными в жидкие косички.
— А вы читали ее? — вспылив, но стараясь придать голосу мягкость, спросила я.
— Нет, не читала, — не обидевшись, ответила женщина, чем-то очень похожая на ребенка, доверчивостью, что ли? — И еще мне хотелось сказать, — продолжила она, — нам трудно судить о литературе. Нам некогда читать. Я честно скажу: так устаю на работе и дома (ведь ребятишек- то трое), что только возьмусь за книгу, так уже спать хочется. Газеты некогда просматривать…
— Спать хочется? — звонким голосом, не то сочувственно, не то насмешливо, как бы шаля, переспросила Платова и улыбнулась.
— Хочется, — не смущаясь, думая о своем, жалобно проговорила женщина и села.
Лишь учитель математики, Владимир Алексеевич, всегда и всем приветливо улыбающийся, коснулся в своем выступлении художественного произведения. "Жатвы" Галины Николаевой.
Меня удивила память молодого преподавателя. Как хорошо помнит он все подробности сюжета.
Платова тоже обратила на это внимание и поинтересовалась, когда Владимир Алексеевич перечитал книгу.
Учитель не стал скрывать, что не перечитал он роман, а впервые, к своему стыду, прочитал несколько дней назад.
Было чего стыдиться.
И все-таки выступление математика произвело на меня хорошее впечатление. Он энергично, со знанием дела доказывал, что нам "нужны Гоголи и Салтыковы-Щедрины", что нужна правда и критика.
И хотя Хрущев в своем "труде" утверждал совершенно противоположное, никто из собравшихся не поправил Владимира Алексеевича, ни в чем не стал его уличать, в том числе и директор, которой, в чем я убедилась потом, лишь мои "политические" взгляды были небезразличны. На взгляды других смотрела она, само собой разумеется, сквозь пальцы, разыгрывая при этом лояльность и демократизм…
Это заседание прошло не совсем так, как я ожидала. Не ошиблась я в одном. Всем, кто слушал меня на августовской конференции, очень хотелось, чтобы и я выступила. Очень хотелось, чтобы кто-то, а не они, ставя лишь себя самое под удар, решительно и по-боевому высказал о пресловутой статье "вождя" общее мнение.
Это желание я читала во всех глазах. Почти мольбу. Словами его выразила завуч:
— Может быть, вы скажите, Юлия Тарасовна?
— Нет.
— Вы же литератор.
— Не хочу.
— Вы же ведущий литератор.
— Я не буду выступать. Ясно? — Я вся кипела, как на том комсомольском собрании, проведенном для "галочки". Это заседание проводилось, безусловно, тоже для "птички", летающей чуть повыше той. Я ненавидела в этот момент все на свете, но больше всего назойливость Анастасии Фроловны, ее румяные щеки.
Неприятно было ей, наверное, от того, что пришлось, по заданию директора, врать людям, вот и захотелось для собственного успокоения заставить покривить душой самую упрямую, самую прямую…
Но кто-то заступился за меня, крикнув с возмущением:
— Да оставьте вы ее в покое! Не хочет человек говорить и все!
Было чем возмутиться! Жаль, что возмутившихся оказалось мало.
Зачем только люди лгут? Если бы люди, все, всегда, говорили только правду, наверное, была бы она другой, правда…
***
День обсуждения ученических работ на тему: " В жизни всегда есть место подвигам" все приближался. Мне становилось жутко, когда я думала о том, что буду говорить на уроке.
Сказать шаблонную, "идейно выдержанную", "хрущевскую" речь никогда. Я бы стала презирать себя после этого. Да нет, я бы просто никогда не сказала такую речь. Промолчать? Ничего не сказать? И дальше получать и проверять эти хвастливые отчеты о достижениях страны за 40 лет? Нет: это значило бы стать похожей на тех учителей, которые работали в той школе, где я училась, и выпустили меня в жизнь такой неприспособленной к ней, слепой. И как мучительна была операция освобождения от слепоты!
А ведь мои учителя помалкивали, скрывая правду о действительности, под угрозой не менее страшной, чем теперь. Наоборот, прежде опасность была более серьезной, чем сейчас, потому что тогда люди, в основном, верили главе правительства, Сталину, а в наше время, Хрущеву, — нет.
Итак, промолчать, молчать и впредь — значит, стать хуже тех учителей, по вине которых я была так наивна, которых не уважаю. А это значит — возненавидеть себя. А можно ли жить, себя ненавидя? Нет. Остается одно — сказать все, что я думаю, что раньше говорила своим ученикам. В памяти всплывали уроки, когда ученики, слушая меня, или замирали, или поднимались волнами с мест. Но тогда, в 56 году, кипел весь город, вся страна. И мой класс, хоть он и был самым бурным, остался незамеченным, а я ненаказанной, даже оправданной.
Теперь же, в 57 г., когда волнение народа не только стихло, но и сковалось льдом, закипеть — значит быть почти уничтоженной, ничего не достигнув. Это тоже ни к чему. Остается одно — уйти их школы. Уйти туда, где не надо ничего говорить, где не надо по долгу службы обнаруживать свои убеждения, а следовательно, не надо лицемерить, заниматься словоблудием. Да, да, обязательно уйти.
Я сделала еще одну отчаянную попытку перейти в библиотеку, но снова безрезультатно.
И этот день настал.
Я чувствовала себя, конечно, не особенно хорошо. Чуть-чуть поташнивало и кружилась голова. Хоть я себя и уверяла, что свои мысли можно выражать не так "в лоб", как я делала это раньше, более сдержанно, все-таки было страшновато откровенничать в классах, которые я плохо знала…
Первый урок был в 10-А. С ним я не особенно ладила. Парни этого класса, как и вообще мальчики в старших классах общеобразовательных школ, развязны, ленивы. Они сформировались физически. Крепкие их мускулы куда активнее ума, просят упражнений, работы. И вот эти молодцы учением в дневной школе обречены почти на абсолютное физическое бездействие.