16120.fb2
Какие безрассудные, хвастливые строчки я написала в одной из тетрадей, которые будут изъяты сейчас. Вступление к роману.
Вот оно.
В городе меня знают все, будто я какая-нибудь руководящая личность. А я всего-навсего рядовая учительница. И чем выше инстанция, тем лучше там знают меня. Недавно мне сообщили по секрету, что о моем существовании знает даже главный прокурор города.
Многим, возможно, покажется, что это сообщение не совсем приятное, не совсем успокаивающее, но мне лично оно польстило. Подумать только! Я не знаю генерального прокурора, а он меня знает.
Говорят, у него обо мне свое собственное мнение. Он не считает меня рядовой учительницей. Он называет меня учительницей, выходящей из ряда вон.
Думая обо мне так, он, ходят слухи, просто жаждет увидеть меня сперва у себя в кабинете, а потом…потом, вероятно, на скамье подсудимых.
Ходят слухи, что я тоже сгораю от нетерпения, мечтаю познакомиться с ним, иначе…иначе давно бы взялась за ум, встала в один ряд с другими педагогами и не подставляла бы сама себе подножку.
Я же лично думаю про себя, что вовсе не стремлюсь встретиться с каким бы то ни было прокурором, тем более с генеральным. Однако уверена и в другом: Эта встреча непременно состоится, так как не могу победить в себе одно желание — испытать лично на себе, есть ли в нашей стране свобода слова. Что будет со мной, если я, одна из немногих таких, как я, людей, буду говорить и писать то, что думаю.
Кажется, я готова жизнью заплатить, но узнать, говоря правду, есть ли правда…
Я мечтала, я торопилась писать, что думала. Произошло то, чего, вероятно, я и ждала. Но я не думала, что это произойдет так быстро. Ведь я же не успела еще закончить начатый мною роман! И никто, ни одна живая душа его еще не прочитала.
И то, что я написала, оказывается, вовсе не мне принадлежит. Я купила бумагу на свои, заработанные мною деньги. Если бы эти тетради были чистые, их у меня никто бы не забрал. Но я исписала их своими мыслями, чувствами. Своими мыслями и чувствами! И сейчас их заберут все. Разве они теперь мои?
Впервые в жизни я почувствовала, как жалка, беспомощна человеческая личность перед лицом власти.
Власть…Огромное, во всю страну, широкое, тяжелое колесо. Куда от него спрячешься? Чем защитишься?
Я не могу выгнать этих людей, явившихся без приглашения и хозяйничающих в моей комнате. В моей! Я не могу вырвать у них из рук моих тетрадей. Моих! Я не смогу не раскрыть перед ними мою душу. Мою душу…
Сейчас они будут шевыряться в моей душе своими волосатыми мерзкими лапами!
Забрали бы все и ушли. Разбирались бы потом. Но они все подряд читают при мне с жадным любопытством. Мои стихи, мои письма, мои дневники.
Как они смеют! Кто дал им это право?! Не дам! Не позволю!
Мне захотелось с криком броситься на них, бить их, кусать, царапать, ругаться, как ругалась с фашистами, попав в плен, смелая Любка Шевцова.
Но я только улыбнулась в душе над этим желанием. Правая ягодица мужчин в военном уродливо топорщится. Вот она, власть. Железная, свинцовая…
Да и без железа, без свинца они в два счета усадят меня на место. Четверо сильных мужчин. Но что им надо, четверым сильным мужчинам, от Русановой Юльки, тоненькой, веселой, бесшабашной и злой, ставшей злой девчонки?
Кто меня сделал такой злой?
Эти Кривощековы, Лионовы, Платовы. Их не наказывали ни за что. Даже воровку Платову лишь освободили от должности директора, но не посадили в тюрьму. В тюрьму они хотят посадить меня. Поставить наконец на место. Нашли наконец мне место.
Они могут делать что угодно — им все позволяется, так как всюду и всегда они говорят лишь то, что слышат по радио. Не важно, что у них в душе и на уме. Они могут с другими делать что угодно, попирая все нормы морали, но им все прощается лишь за то, что они всем довольны и всегда "за" тех, кто ими руководит…Далеко мы зайдем с такой системой.
Ну, что я такого особенного говорила? То, что говорят и другие, но лишь за углами, шепотом, или у себя дома. Особенным было только то, что я выражала мысли всех во всеуслышание. Писала стихи, давала их читать друзьям. А некоторые, прогуливаясь с друзьями, громко читала на улице. И все. Когда ушла из школы, мне так стало не хватать аудитории…
Какая это нелепость — обыск. Нет, это какое-то недоразумение. Может быть, ничего этого не произойдет? Куда это ушел тот скелет в ботинках? Ах, вот он, вернулся. И с ним две испуганные, нерасторопные женщины в платочках. Наверное, наши соседки, но я их еще не успела узнать.
— Вот и понятые, — обрадовался молодой в форме. — Не волнуйтесь, все будет, как положено.
Положено?!
И началось.
Они вывернули наизнанку тумбочку, чемоданы, ящики. Они вытащили все и ужаснулись, как много написано мною, когда только я успела! Я бросилась к бумагам и потребовала, чтобы они мне ничего тут не напутали. Трагикомическое опасение. Я вырвала из их рук тетради, в которых писала свой роман, и стала складывать их по порядку. Они уступили мне.
Вчетвером они набрасывались на каждый листочек, на каждый клочок бумаги, на котором хоть что-то было написано. Они читали все подряд.
Мне казалось, они листают мою душу. И с каким любопытством, с едва сдерживаемым азартом. Почти все тетради и листы бумаги, прочитывая, они клали на стол раскрытыми, чтобы я поставила на них свою подпись и написала: "Изъято при обыске".
Это выражение я писала до умопомрачения, одиннадцать часов подряд. Небрежно, сосредоточенно, зло.
Почему-то не хотелось мне подписываться своей новой фамилией и даже думать о муже, которого, к счастью, в тот день и вечер дома не было. Все мои мысли были о Женьке. Думая о нем, я писала, писала, писала.
Удивительно, лишь только подавали мне какую-нибудь тетрадь или листочек, я вмиг узнавала его и вспоминала все, что на нем было написано. У меня была прекрасная память. Моей памяти мог бы тогда позавидовать кто угодно.
Но останется ли у меня после этого потрясения память такой, какой была? Память, память…"Ты ведь была согласна, — сказала я себе, — пожертвовать жизнью за правду. Так что же теперь оплакивать память? Нет! Будь что будет! Не о чем жалеть!"
Подписывая тетрадки, я успевала выхватывать некоторые строчки: Покоряет меня страсть…
Покоряет меня власть…
В наши дни писатели не рождаются,
Лишь умирают…
Начальство не слушает правду,
А лишь подслушивает ее…
Однако, все это мелочи. В этих строчках нет ничего особенного, страшного. Но будут, будут и другие…
Может быть, другие, те, не попадутся? Может быть, они просмотрят их? Глупая надежда…
Вот Курносый вскочил и взревел, как ревет, рычит зверь, набрасываясь на добычу. Бережно и хищно держит он в руке подрагивающий листочек, самое дерзкое мое стихотворение, эпиграмму на Хрущева. Он откровенно радовался тому, что нашел такую улику. А ведь ему, должно быть, приятнее было бы убедиться в том, что это все ошибка, что власть не оскорбляют.
Похоже, стихотворение это не случайно он нашел. Узнал его по первой строчке. Он знал, что искал. Но откуда?
Все…Я почувствовала, как внутренне у меня опустились руки. Я не вскрикнула, ни звука. Но вдруг заметила, что написала на этом листочке не "изъято при обыске", как следовало, а совсем другое: "изъято при аресте". Прочитав написанное, исправила.
Теперь меня волновало другое.
Молодой в форме сосредоточился на тех страницах, где я писала о своих интимных чувствах. О любви. Он окунулся в эти любовные признания, посвящения.
Вот тут я не сдержалась. Когда он стал читать одно мое неотправленное письмо, я подскочила к нему, схватилась за листок, который он крепко держал, и сдавленно, со слезами заговорила: