16120.fb2
Таня нарядная, гладко причесанная (самая послушная, самая примерная ученица Воронова — так она мнит о себе, мечтая со временем, благодаря заслугам Николая Павловича, обрести положение в обществе и прослыть великосветской дамой, хозяйкой одного из московских салонов, вроде тех, что описаны Львом Толстым в его эпопее "Война и мир"…)
Нашему приходу она сдержанно радуется, ее большие, на выкате глаза, как всегда, притворно улыбаются, напрашиваясь на комплименты, благодарят за них продуманным, перед зеркало отрепетированным взмахом длинных, прямых ресниц.
Стол, покрытый белоснежной скатертью, уставлен бутылками, закусками. Ради такого случая не поскупилась хозяйка. Но я обратила внимание на тончайшие, почти прозрачные пластиночки сыра. (Меня золотом осыпь — я так не смогу нарезать ни сыр, ни колбасу). Вздохнув, я села поодаль от стола, на черный кожаный диван, тоже заставивший меня вспомнить Льва Николаевича. Вот тут, думаю, в сторонке, отсидеться бы мне. Послушать, что станут говорить эти притворщики, помолчать, да и уйти домой. Но разве это возможно? Кто мне позволит?
Мое мрачное, не соответствующее моменту настроение хозяйку не смущает, она не спрашивает, в чем дело, что со мной. Ей, наверное, кажется, что меня тревожит нечто постороннее." Сейчас пригубит рюмочку, и все пройдет", — так, видно, думает она. Нисколько не сомневается Татьяна Петровна, что это странное, прямо-таки фантастическое, на мой взгляд, мероприятие-юбилей без юбиляра, как свадьба без жениха, как раз то, в чем все нуждаются, а больше всех Николай Павлович. И фантазирует дальше: приедет он — вот будет рассказов. Он ей про Москву, она ему про Магнитку, про это торжество. Все в подробностях опишет. Как и подобает жене писателя, его личному секретарю-машинистке, кое-чему, естественно, научившейся при перепечатке рукописей супруга: какие блюда она приготовила, какие вина достала. Кто пришел. Кто во что был одет. И главное: кто любит его, а кто, вероятно, и не очень (кому, стало быть, следует потом помогать пробиться, а кому — нет).
Кому-то из парней вручается штопор. В умелых руках не крошатся пробки…Загремели стулья. И мне приходится покинуть облюбованное место. Вино пенится в бокалах, искрится. И по мере того, как они наполняются, все веселее, просветленнее становятся физиономии пришедших со мною ребят, тайных противников Воронова, оставивших в передней, там же, где и грязную обувь, свои претензии к нему ради того, чтобы выпить и закусить за его счет. А заодно и дрожайшей его половине угодить, чтобы после замолвила за них словечко…
В голове у меня одна мысль, а что бы ты, Таня, сказала, если бы вдруг тебе открылось, что у них на уме? А в душе у меня уже настоящая буря…
Ну, что бы, рассуждаю теперь, взять себя в руки и промолчать? Некрасиво обманывать человека лестью. Но ведь и скандалить тоже нехорошо. Тем более в его же доме, в том доме, где тебя в трудные минуты, как родную, принимают, и утешают, и поддерживают. И Николай Павлович, и Таня, какой бы она ни была…
Но тогда, в критический момент, такие разумные мысли мне в голову не пришли. А если бы даже и пришли, я бы, наверное, отмела их, как сор. Я была бы уже не я, если бы сумела подавить в себе этот обуявший меня дух протеста. С кем только я из-за этой своей непокорности ни конфликтовала в жизни. С родителями, которых не понимала, с начальством, которое ненавидела. Добралась наконец до учителя, которого сильнее всех уважала…
Хотя бы подумала, прежде чем в открытую пойти против него, что, возможно, кто-то умышленно, зная мою феноменальную неподкупность, подстрекает меня. Подзавел, попросту говоря, и теперь с замирающим сердцем ждет, что я дальше буду делать. Горит желанием оттеснить меня подальше от учителя и поскорее занять освободившееся рядом с ним тепленькое местечко. Таня с одной стороны, а он, этот хитроумный человек, с другой…
Ведь все происходило именно так. Будь я немного попрактичней, я бы сразу догадалась, в чем тут дело. Но разве могла я, идеалистка, настолько плохо думать о товарищах? О ребятах, с которыми собиралась вершить важные исторические дела? Они вводили в заблуждение Николая Павловича, Таню и не расстраивались из-за этого, как я. Я это прекрасно знала. А то, что они, вернее, кто-то из них точно так же, как и Вороновых, водит за нос и меня, было мне, наивной, невдомек.
Меня за все это следовало проучить хорошенько, чтобы я впредь была поосмотрительней и не такой доверчивой. Что они и сделали, мои "единомышленники", "сообщники". И как раз вовремя.
Итак, фужеры наполнены, Таня встает, поднимает свой. Никому не уступит она этого права — произнести первый тост в честь писателя Воронова. Если бы она без ненужной в тесном кругу официальности и помпезности назвала отсутствующего супруга по имени…Но в том-то и была беда, что, наслушавшись лжекомплиментов и в свой адрес, и в адрес Николая Павловича, принимая все сказанное гостями за чистую монету, она видела себя уже не в узком кругу, но в центре вселенной, высоко-высоко парящей над другими…
А я уже больше не могла пассивностью своею способствовать продолжению этого обидного, как мне казалось, для Николая Павловича спектакля.
Не успела Татьяна Петровна сесть, исполнив свой "почетный" долг, встала я, всех удивив неожиданным поступком (такая уж мне выпала в жизни планида — изумлять народ своими невообразимыми выходками) и заявила то, что в тот момент пришло на ум:
— Давайте выпьем сперва за Дудинцева, а затем за Воронова.
Батюшки! Что тут началось! Таня, возомнив, что я наконец-то попалась, открыла истинное лицо, рванулась ко мне, готовая ударить, едва не опрокинув стол со всем, что на нем красовалось. (Парни вовремя его удержали). Гнев, возмущение, страх. Будущие писатели в первый миг не на шутку струхнули, ожидая, что я начну сейчас "крушить все заборы", и налево, и направо. Скажу Тане, что они про нее и Воронова между собой говорят, выведу их на чистую воду, "заложу", как в их кругу выражаются. Сидят с бледными, похоронными лицами, судорожно глотая то, что в рот им пока не попало, и очень сомневаясь, что попадет…
Но это было бы уже смешно, если бы я сейчас увлеклась мелким обличительством и все же выступила в роли доносчицы. Как я уже говорила выше, такие незавидные роли пишутся не для меня. Я высказалась, а вы — как вам будет угодно. Как ваша совесть вам позволит. А я уже потом буду делать о вас выводы.
Заранее плохо думать о людях, не понаблюдав за ними в экстремальной обстановке, я никогда не могла, да и сейчас тоже, сколько меня ни учи. Лучше уж переоценить человека авансом. чем недооценить. Однако, если он, попав в сложную, требующую ответственного решения ситуацию, не оправдает моего доверия, показав себя не с лучшей стороны, закрывать глаза на его недостатки я уже не буду. Тут уж я начинаю оказывать сопротивление. Трусость, предательство с детства никому не прощала…
Ни к чему сейчас уточнять, что говорила мне хозяйка дома, пока я напяливала на себя пальто и нахлобучивала на голову берет, кое-как разобравшись, где у него перед. Через минуту я очутилась уже на лестнице. Никто, конечно, моему примеру не последовал. Когда за мной с треском захлопнулась дверь, я поняла, что это надолго. Но нисколько о том не пожалела, сообразив, что больше приобрела, порвав с такими ненадежными соратниками., чем потеряла.
Кружок политический, да еще тайный, создавать — с кем? Вот с этой честолюбивой особой, превыше всего ставящей свои собственные амбиции, не терпящей ни в ком противоречия?! (Еще одна начальница выискалась на мою голову!) И вот с этими лицемерами, подхалимами, не имеющими гордости вообще, готовыми раболепствовать перед каждым, кто не пожалеет для них рюмку водки и кусок пирога?! Пьяницы они продажные! И мне с ними не по пути!..
Именно этот инцидент и был нашим "Вавилонским столпотворением"; после него никому из членов литобъединения уже и в голову не приходило заговаривать с другими о создании запрещенного кружка…
Так, руководствуясь, казалось бы, вовсе не политическими мотивами, отмежевалась я, на свое счастье, от этих неосмотрительных, безответственных людей, а заодно и от слишком ответственного человека (за всех нас отвечающего) Николая Павловича — уже ему на счастье.
Очень помогла нам впоследствии, нам с ним, эта, случившаяся так неожиданно, экспромтом, ссора. Вот уж действительно не было бы счастья, да несчастье помогло.
В связи с этим эпизодом из моей жизни хочется мне процитировать слова одного советского поэта, которые, как мне кажется, сейчас будут очень кстати:
Изменяйте ангелу, изменяйте черту,
Но не изменяйте чувству безотчетному,
то есть самому себе…
Когда Воронов вернулся из Москвы, не одна Таня, конечно, докладывала ему о ЧП, случившемся в его отсутствие. И сколько было злорадства, представляю. Позднее, основываясь на том единственном факте, якобы доказывающем неблагодарность мою, чего только не приписывали мне эти пройдохи, чтобы исключить всякую возможность мира между мною и Николаем Павловичем. Ведь такое примирение, само собой разумеется, не сулило им, клеветникам и пролазам, ничего обнадеживающего, наоборот, грозило разоблачением со всеми вытекающими отсюда последствиями…
Шла борьба подхалимов за освободившееся рядом со значительным лицом место. Борьба за блага, что можно обрести, воспользовавшись моментом этой близости. (Как подумаю, что из числа таких низких, беспринципных людей, одним словом, интриганов зачастую пополняются ряды писателей, то просто оторопь берет. Между прочим, двое из тех пролаз поступили-таки в литинститут и окончили его. Одного уже нет в живых, другой процветает…)
Сочиняя про меня всякие небылицы, добросовестно ставили меня в известность, где, когда, кому и что про Вороновых якобы говорила я. Все эти бредни старалась я пропускать мимо ушей. Только однажды, когда до меня дошел слух, будто я распространяю о Тане очень обидные для Николая Павловича сплетни, я вновь взорвалась. Уже не помню, как очутилась в квартире Вороновых (и на сей раз он был в отъезде), помню лишь, как ревела на их черном кожаном диване, тщетно пытаясь доказать Татьяне Петровне свою непричастность к этим пошлым пересудам…
Соперником Николая Павловича нарекли тогда одного из членов литобъединения, начинающего поэта (назовем его Звонцевым), которого, после того как выдворила из своего дома меня, Таня приблизила к Воронову. Не берусь судить, насколько она сама была близка с этим человеком. Это меня вообще, как выражаются теперь," не колышет". Мне надо продолжить рассказ о своих отношениях с учителем.
Несмотря на все злопыхательства моих недоброжелателей из литкружка, занятия во дворце не перестала я посещать. Николай Павлович, естественно, меня ни в чем не упрекал, не укорял. Но заметно было: он очень огорчен всем происходящим вокруг него, винит меня в чем-то. Словом, прежнего взаимопонимания и тепла между нами уже не было. Неизвестно, чем завершилась бы эта наша с ним размолвка, если бы вышеупомянутый Звонцев- хлюст, всем на диво, не признался вдруг, что оговаривает Таню и себя он сам. Ничего себе поступок, не правда ли?
Зачем он клеветал (если это была клевета) на Татьяну Петровну и на себя, приписывая чинимое им зло мне, объяснить как-то можно. Хотел выглядеть в глазах Вороновых потерпевшим, как и они, и, вызвав сострадание, напроситься на дружеское расположение учителя и его жены. Но для чего он выдал себя? В этом разберешься не разу. Лишь почувствуешь профессиональное умение манипулировать людьми, сшибать лбами. Изуверство настоящее…
Распутывать хитросплетения злоумышленника Вороновы не сочли нужным (и зря, по-моему). Выставив подлеца за дверь, поспешили помириться со мной, действительно пострадавшей по вине этого человека.
Наше с Николаем Павловичем примирение произошло публично, о чем я уже писала выше. Здесь к сказанному осталось немного добавить, как говорится, расставить точки над и.
В тот вечер Воронов был, конечно, не в своей тарелке, иначе не полез бы в драку с собственным учеником. И не на Курочкина он разозлился, когда тот, шепнув на ухо какую-то мерзость, добровольно показал ему свои волчьи зубы, а на себя — за то, что так долго принимал этого прохвоста за безвредного, надежного человека и, доверившись ошибочному мнению ревнивой жены, терпел рядом с собою ему подобных, отвернувшись от того, кто действительно был ему другом…
Стыдно стало писателю, что обиделся на справедливую критику в свой адрес, хотя сам на страницах своих произведений критиковал других и нас, начинающих, учил требовательно относиться к жизни. Верил всему, что плели обо мне. хотя так хорошо меня знал (сам же воспитывал), а то, что мне приписывалось, так со мной не вязалось…
Самым досадным казалось ему, надо полагать, то, что позволил перемудрить себя неучам, которых был на голову выше. Должно быть, чувствовал он себя, когда окончилась эта затянувшаяся "партия", ферзем, обыгранным пешками.
Дорогой Николай Павлович! Если бы вы знали тогда, кто стоял за ними, вернее, за одной из них, нагло прущей в ферзи, вы бы не стали так убиваться, не занимались бы самобичеванием, а подумали бы лучше о том, как предотвратить удар, уже нависший тогда над вашей, как и над моей, головой. По сути дела вся эта именинная история с последующими интригами была ничем иным, как прелюдией к тем грозным событиям, которые и произошли в назначенный для них срок. Пешки! Ничего себе, пешки! Городской и областной комитет КГБ.
К сожалению, так же, как и он, Воронов, я тогда не догадывалась, что вот-вот гром грянет. И мы с Николаем Павловичем, оставшись наедине, о прежних неприятностях даже не вспоминали. Думая, что они кончились, что правда восторжествовала, что снова мы друзья и теперь уже навеки, мы целовались. И, как выяснилось очень скоро (через каких-нибудь два с половиной месяца), на пороховой бочке целовались. Романтично, не так ли? Кто ищет романтику в жизни, тот непременно ее найдет. И погибнуть в молодом возрасте, подобно лучшим писателям XIX века, тоже есть возможность, если имеется такое желание. Но не бредовое ли оно?..
Если честно признаться, в тот февральский вечер в объятьях Воронова испытывала я не одну только радость освобождения от пут лжи. Мне тоже было немного не по себе. Я тогда была уже замужем. Мне не хотелось, чтобы кто-то из соседей, проходя мимо, увидел меня ночью в обществе незнакомого им мужчины, явно не моего мужа. Оттого-то, от смущения, я и хохотала, наверное, так безудержно и глупо. Но Николай Павлович, уже привыкший к моим "колючкам", никакого внимания не обращал на этот неуместный смех.
Кроме того, в глубине души я, конечно, сердилась на учителя за то, что так долго, больше двух лет, держал он меня в незаслуженной опале. Сердилась, смеялась, а потом, несколько лет спустя, проснувшись как-то утром рано, сделала в дневнике вот такую запись:
Ах! Какой мне приснился сон
Ты так ни к кому не
Вещим ведь оказался он.
прибьешься.
Вы меня целовали
Ты так никогда не пробьешься.
у всех на глазах,