16168.fb2 Имморалист - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Имморалист - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 6

Из шести моих ферм я охотнее всего заходил на ту, которая была расположена на холме, господствующем на Ла Мориньер; она называлась Ла Вальтри; арендатор, занимавший ее, не был мне антипатичен, и я охотно беседовал с ним. Ближе к Ла Мориньер находилась ферма, называвшаяся "Замковой фермой", сданная с половины по системе полуаренды, что позволяло Бокажу, ввиду отсутствия владельца, распоряжаться частью скота. Теперь когда во мне зародилось недоверие, я начал подозревать даже самого честного Бокажа в том, что, если он и не сам надувает меня, то по меньшей мере позволяет надувать меня другим. Правда, мне были предоставлены конюшни и коровник, но мне начало казаться, что это сделано лишь для того, чтобы фермер мог кормить своих коров моим овсом и сеном. До тех пор я добродушно выслушивал самые неправдоподобные новости, которые мне сообщал Бокаж: падежи, прирожденные уродства, болезни — я всему этому верил. Мне еще не приходило в голову, что стоило одной из фермерских коров заболеть, чтобы стать моей коровой, или моей корове быть совсем здоровой, чтобы тотчас стать фермерской; однако несколько личных наблюдений кое-что разъяснили мне; потом, уже насторожившись, я пошел быстро по этому пути.

Марселина, которой я сообщил свои предположения, аккуратно проверила все счета, но не нашла в них ни одной погрешности; счета были убежищем честности Бокажа. — Что делать? — Махнуть рукой. — Но теперь я с глухим раздражением наблюдал за лошадьми и коровами, не слишком это показывая.

У меня было четыре лошади и десять коров; этого было достаточно, чтобы меня терзать. Одну из моих четырех лошадей все еще называли «жеребенком», хотя ей было уже больше трех лет; ее в это время выезжали; это начинало меня интересовать, но в один прекрасный день мне пришли сказать, что с ним абсолютно нельзя справиться, никогда ничего нельзя будет сделать и что самое лучшее для меня будет избавиться от этого жеребенка. Как бы для того, чтобы опровергнуть мои возможные сомнения, ему дали разбить передок тележки и раскровянить себе ноги под коленями.

Мне было трудно в этот день сохранить спокойствие, и меня удерживало только то, что я стеснялся Бокажа. "В конце концов, — думал я, — он больше грешит слабостью, чем злой волей, а виноваты слуги; но они не чувствуют никакой узды".

Я вышел во двор посмотреть жеребенка. Слуга, державший и бивший его, при моем приближении стал его ласкать, я сделал вид, что ничего не заметил. Я не очень знал толк в лошадях, но этот жеребенок казался мне красивым; он был полукровка, светло-гнедой, изумительно стройный; у него был очень резвый взгляд, грива и хвост почти светлые. Я убедился в том, что он не ранен, потребовал, чтобы перевязали его ссадины, и ушел, не прибавив ни слова.

Вечером, когда я увиделся с Шарлем, я постарался узнать от него, что он думает о жеребенке.

— Я считаю его очень смирным, — сказал он, — но они не умеют с ним обращаться; он совсем сбесится у них.

— А ты бы как за него взялся?

— Не хотите ли доверить его мне на неделю? Я ручаюсь за него.

— Что ты с ним станешь делать?

— Вы увидите.

На следующий день Шарль повел жеребенка на луг в то место, где его огибала река и падала тень от великолепного орешника; я отправился туда тоже вместе с Марселиной. Это одно из моих самых ярких воспоминаний. Шарль привязал жеребенка веревкой длиною в несколько метров к крепко вбитому в землю колу. Слишком нервный, жеребенок сначала яростно стал рваться; затем, утомившись и присмирев, он стал бегать по кругу более спокойно; его удивительно упругая рысь ласкала взор и очаровывала как танец. Шарль, стоя в центре круга и перепрыгивая через веревку при каждом обороте, возбуждал его или успокаивал голосом; в руках его был длинный хлыст, но я не замечал, чтобы он пользовался им. Все в его фигуре и движениях, благодаря его молодости и веселью, придавало этой работе вид увлекательной забавы. Вдруг, каким-то образом, он оказался верхом; лошадь замедлила ход, потом остановилась; он слегка ее погладил, потом внезапно я увидел его уверенно сидящим верхом; он еле держался за гриву, смеялся и, наклонившись, продолжал ласкать животное. Одно мгновение жеребенок начал было брыкаться; теперь он снова шел такой ровной, красивой и гибкой рысью, что я позавидовал Шарлю и сказал ему это.

— Еще несколько дней дрессировки, и седло не будет уже беспокоить его; через две недели даже ваша жена сможет ездить на нем: он будет смирный, как ягненок.

Шарль был прав: через несколько дней лошадь доверчиво позволяла себя гладить, седлать, направлять; и в самом деле, Марселина могла бы кататься на ней, если бы позволяло состояние ее здоровья.

— Вы должны были бы, сударь, сами испробовать жеребенка, — сказал мне Шарль.

Я ни за что не сделал бы этого один, но Шарль предложил оседлать для себя другую лошадь с фермы; удовольствие сопровождать его увлекло меня.

Как я был благодарен моей матери за то, что она водила меня в детстве в манеж! Мне помогло воспоминание об этих давних уроках. Я не слишком удивился, очутившись верхом на лошади; через несколько секунд у меня прошел всякий страх, и я почувствовал себя вполне удобно. Лошадь Шарля была тяжелее, не породистая, но на вид приятная, особенно потому, что Шарль хорошо держался в седле. Мы усвоили привычку кататься немного каждый день; большей частью мы выезжали рано утром, когда трава была покрыта прозрачной росой; мы достигали опушки леса; нас обдавали брызгами совсем мокрые кусты орешника, которые мы задевали; вдруг открывался горизонт; то была широкая Ожская долина; вдали чувствовалось море. Мы останавливались на минуту, не слезая с коней; восходящее солнце окрашивало, отодвигало, рассеивало туман; потом мы крупной рысью ехали назад; мы немного отдыхали на ферме; работа едва начиналась; мы наслаждались гордой радостью, что мы первые и показываем пример рабочим; потом мы быстро оставляли их; я возвращался в Ла Мориньер к тому времени, когда Марселина вставала.

Я приезжал пьяный от воздуха и быстроты, с немного онемевшим телом от какой-то сладостной усталости, с душой, полной здоровья, жадности, свежести. Я заходил к ней, не снимая верховых сапог, и приносил к ее постели, где она лежала, ожидая меня, запах мокрых листьев; он ей нравился, по ее словам. Она слушала мои рассказы о нашей прогулке, о пробуждении полей, о начале работы… И казалось, что она тоже радуется тому, что я живу, как тому, что она сама живет. Вскоре я стал злоупотреблять и этой радостью, наши прогулки стали затягиваться, и иногда я возвращался только к полудню.

Однако я усердно посвящал остаток дня и вечер подготовке моего курса. Работа моя подвигалась вперед; я был ею доволен и не считал невозможным издать впоследствии мои лекции отдельной книгой. По какой-то естественной реакции, в то время как моя жизнь налаживалась, усваивала определенный порядок, и я с удовольствием налаживал все вокруг себя и руководил им, — я все больше и больше увлекался стародавней этикой готов, и в то время, как в своих лекциях со смелостью, в которой меня потом достаточно упрекнули, восторгался дикостью и строил ее апологию, я тогда же старательно пытался победить, если не совсем уничтожить, все то, что могло напомнить мне ее вокруг меня или во мне самом. До каких пределов доводил я эту мудрость или это безумие?

Двое из моих фермеров, срок аренды которых истекал к Рождеству, желая возобновить ее, пришли ко мне; надо было, согласно обычаю, подписать бумаги, так называемое "обещание аренды". Так как я был решительно настроен, благодаря доводам Шарля, и возбужден ежедневными беседами с ним, я уверенно ожидал арендаторов. Они, твердо помня, что арендатора не так легко заменить новым, потребовали сначала снижения арендной платы. Тем сильнее они были поражены, когда я прочел им «обещание», мною самим составленное, где я не только отказывался уменьшить арендную плату, но еще и отбирал у них некоторые участки земли, из которых они, как я полагал, не извлекали никакой пользы. Они сначала сделали вид, что принимают это за шутку… "Вы, конечно, шутите? Что вам делать с этими участками? Они ничего не стоят, и если мы с ними ничего не делаем, значит, с ними ничего и сделать нельзя…" Потом, видя, что я говорю серьезно, они заупрямились; я заупрямился тоже. Они думали напугать меня, грозя уйти. Я только и ждал этого.

— Хорошо, уходите, если желаете! Я вас не удерживаю, — сказал я им, взял обещание аренды и разорвал у них на глазах.

Итак, я остался с более чем ста гектарами земли на руках. Уже некоторое время я подумывал о том, чтобы поручить заведывание ими Бокажу, считая, что этим, хотя и косвенно, я передаю его Шарлю; я воображал также, что сам буду усиленно этим заниматься; впрочем, я почти не размышлял: самый риск предприятия соблазнял меня. Фермеры должны были уехать только около Рождества, до тех пор мы как-нибудь обернемся. Я сообщил об этом Шарлю; его радость сразу же не понравилась мне; он не мог скрыть ее; благодаря этому я еще сильнее почувствовал его чрезмерную молодость. Времени оставалось немного; наступила пора, когда снят урожай и земля свободна для запашки. По установившемуся обычаю, работы старого и нового фермера идут непрерывным порядком; первый оставляет свои владения участок за участком, как только снят урожай. Я боялся мести в качестве каких-нибудь проявлений враждебности со стороны обоих уволенных арендаторов, но они, наоборот, изображали по отношению ко мне полнейшую любезность (я только впоследствии узнал, из какой выгоды они это делали). Я пользовался этим, чтобы утром и вечером бродить по их полям, которые должны были скоро ко мне вернуться. Начиналась осень; пришлось взять больше рабочих, чтобы ускорить запашку и посев; мы купили бороны, катки, плуги; я разъезжал, наблюдал за работами, руководил ими, радовался тому, что сам распоряжаюсь и властвую.

Тем временем на соседних полях арендаторы начали сбор яблок; яблоки падали, катились в густую траву, их было так много, как еще никогда; не хватало работников; приходили из соседних деревень; их нанимали на неделю; Шарль и я иногда ради забавы помогали им. Некоторые сбивали с веток запоздалые плоды; отдельно складывали яблоки, которые сами падали от чрезмерной зрелости, иной раз подгнившие; часто они лежали побитые или раздавленные в высокой траве; не было возможности не наступать на них. Терпкий и сладкий запах, подымавшийся от полей, смешивался с запахом вспаханной земли.

Осень надвигалась. Утра последних ясных дней — самые свежие, самые прозрачные. Иногда влажный воздух синил даль, еще более отодвигая ее, и превращал прогулку в путешествие, неестественная прозрачность воздуха приближала горизонт; казалось, его можно было задеть крылом; я не знаю, что из двух наполняло душу большим томлением. Моя работа была почти закончена; по крайней мере я так говорил себе, чтобы иметь больше права отвлекаться от нее. Все время, которое я не проводил на ферме, я был около Марселины. Вместе мы выходили в сад; мы шли медленно; она томно и тяжело опиралась на мою руку; мы садились на скамейку, откуда видна была вся долина, которую вечер заливал светом. Она нежным движением опиралась на мое плечо, и мы так сидели до вечера, без жестов, без слов, чувствуя, как тает в нас день… Каким молчанием умела уже окутываться наша любовь! Это потому, что любовь Марселины была сильнее, чем выражающие ее слова, и я бывал подчас почти тоскливо взволнован этой любовью. Как иногда от дуновения трепещет совсем спокойная вода, так можно было прочесть на ее лице самое легкое волнение; таинственно она слушала в себе трепет новой жизни; я наклонялся над ней, как над глубоким и чистым водоемом, в самой глубине которого, насколько хватало зрения, видна была лишь одна любовь. Ах! Если только это было счастье, я знаю, что с той поры я хотел удержать его, как тщетно пытаешься удержать между рук убегающую воду; но я уже чувствовал рядом со счастьем что-то другое, что прекрасно расцвечивало нашу любовь, но так, как расцвечивает осень.

Осень надвигалась. Роса, с каждым утром все более мокрая, не высыхала на опушке леса; на заре она была белая. Утки на прудах били крыльями, они дико трепыхались, иногда видно было, как они поднимаются и с резким криком шумно летают над Ла Мориньер. Однажды утром они исчезли; Бокаж запер их. Шарль сказал мне, что их запирают каждую осень в пору перелета птиц. Через несколько дней погода переменилась. Как-то вечером вдруг поднялся сильный ветер, сильное, нераздельное дыханье моря, принесшее с севера дождь и унесшее перелетных птиц. Состояние здоровья Марселины, хлопоты об устройстве новой квартиры, подготовка к моим первым лекциям — все должно было торопить нас в город. Рано начавшаяся плохая погода прогнала нас.

Правда, из-за работ на ферме я должен был бы вернуться туда в ноябре. Я очень досадовал, узнав новые планы Бокажа; он объявил мне о своем желании снова отправить Шарля на образцовую ферму, на которой, как он считал, сыну надо было еще поучиться. Я долго спорил, пустил в ход все доводы, какие только мог придумать, но не мог его заставить уступить; он согласился только на то, чтобы несколько сократить это обученье, что позволило бы Шарлю вернуться немного раньше. Бокаж не скрывал от меня, что управление двумя фермами будет делом не легким; но он сообщил мне, что у него есть в виду два очень надежных крестьянина, которых он собирался взять к себе на службу; это будут почти фермеры, почти арендаторы, почти рабочие; дело было для нашего края слишком новым, чтобы он решался меня очень обнадеживать в смысле успеха; но, говорил он, "ведь вы сами этого захотели". Разговор этот происходил в конце октября. В первых числах ноября мы переехали в Париж.

II

Мы поселились на улице С., около Пасси. Квартира, которую нам подыскал один из братьев Марселины и которую мы осмотрели во время нашего последнего приезда в Париж, была гораздо больше перешедшей ко мне от отца, и Марселину немного беспокоила не только более высокая плата, но и всякие связанные с квартирой расходы. Ее страхам я противопоставлял свое притворное отвращение ко всему, что недоделано; я заставлял себя верить в это и намеренно это преувеличивал. Конечно, различные расходы по устройству превысят наш годовой доход. Но наше уже давно значительное состояние сейчас должно было еще увеличиться; я рассчитывал на свои лекции, на издание моей книги и даже — какое безумие! — на доходы со своих ферм. Поэтому я не останавливался ни перед какими тратами, убеждая себя при каждой из них, что я этим крепче связываю себя, и полагая, что вместе с тем я убиваю всякий вкус к бродяжничеству, который я ощущал — или боялся, что ощущаю — в себе.

Первые дни, с утра до ночи, у нас проходили в разъездах по делам; хотя вскоре брат Марселины очень любезно предложил взять некоторые из них на себя, Марселина быстро почувствовала сильную усталость. Потом, вместо отдыха, который ей был необходим, ей пришлось, как только мы устроились, принимать гостей за гостями; благодаря отдалению, в котором мы до сих пор жили, они теперь особенно охотно собирались у нас, а Марселина, отвыкшая от света, не умела сокращать визиты и не решалась вовсе не принимать; вечером я видел ее совсем замученной, и если я не беспокоился по поводу ее слабости, естественная причина которой мне была известна, то, по крайней мере, я старался ее уменьшить, часто принимая вместо нее, что доставляло мне мало удовольствия, а иногда отдавая визиты, что доставляло мне удовольствия еще меньше.

Я никогда не был блестящим собеседником. Салонное легкомыслие, дух салонов — вещь, которая мне никогда не нравилась; правда, я в прежнее время часто бывал в них — но это время было так далеко! Что произошло с тех пор? Я чувствовал себя рядом с другими тусклым, скучным, недовольным, стеснительным и вместе с тем стесненным… По несчастной случайности, вы, которых я тогда уже считал единственными моими друзьями, не были в Париже и должны были вернуться еще очень нескоро. Легче ли было бы с вами разговаривать? Быть может, вы бы меня лучше поняли, чем я понимал себя сам! Много ли я знал о том, что росло во мне и о чем я вам сегодня рассказываю? Будущее казалось мне вполне спокойным, и никогда я не считал себя настолько хозяином его, как тогда.

И даже если бы я был проницательнее, какую помощь против себя самого мог бы я найти в Гюбере, Дидье, Морисе и стольких других, которых вы знаете и цените не больше, чем я? Очень скоро, увы, я увидел невозможность быть понятым ими. С первых же бесед я увидел, что они как бы заставляют меня играть искусственную роль, заставляют, под страхом прослыть притворщиком, походить на того, кем я, с их точки зрения, был и остался; и для большего удобства я притворно принял мнения и вкусы, которые мне приписывали. Нельзя быть одновременно искренним и казаться им.

Я несколько охотнее встречался с людьми своей профессии, археологами и филологами, но в беседах с ними нашел немногим больше удовольствия и волнения, чем в перелистывании хороших исторических справочников. Вначале я еще надеялся найти более непосредственное понимание жизни у нескольких романистов и поэтов, но признаться, они его вовсе не обнаружили; мне казалось, что большинство из них не живет, а довольствуется тем, что кажется живущим, и еще немного — они стали бы рассматривать жизнь, как досадную помеху к сочинительству. Я не мог осуждать их за это; я не утверждаю, что ошибка была не с моей стороны… Впрочем, что я понимал под словом "жить"? — Это как раз то, чему мне хотелось, чтобы меня научили. Все они ловко рассуждали о разных жизненных событиях, но никогда о том, чем эти события определяются.

Что касается нескольких философов, которые должны были бы меня вразумить, я уже давно знал наперед, чего можно было ожидать от них; математики или неокантианцы, все они держались возможно дальше от волнующей действительности и интересовались ею не больше, чем математик интересуется реальным существованием величин, которые он измеряет.

Возвращаясь к Марселине, я не скрывал от нее скуки, которую рождали во мне эти встречи.

— Они все похожи друг на друга, — говорил я. — Каждый повторяет соседа. Когда я говорю с одним из них, мне кажется, что я говорю с несколькими.

— Но, мой друг, — отвечала Марселина, — вы не можете требовать от каждого из них, чтоб он отличался от всех остальных.

— Чем больше они похожи между собой, тем больше они отличаются от меня.

И потом я продолжал с печалью:

— Никто из них не сумел быть больным. Они живут так, как будто живут и не знают, что живут. Впрочем, я сам с тех пор, как бываю с ними, больше не живу. Например, сегодня что я делал? Я должен был оставить вас с девяти часов; перед уходом я едва поспел почитать немного; единственный хороший момент за день. Ваш брат ждал меня у нотариуса, и после нотариуса он уже не отставал от меня; я должен был отправиться с ним к обойщику; он мне мешал у краснодеревца, и я расстался с ним только у Гастона; я позавтракал в той части города с Филиппом, потом встретился с Луи, который ждал меня в кафе; прослушал с ним глупейшую лекцию Теодора, которого я осыпал похвалами по окончании; для того чтобы отказаться от его приглашения на воскресенье, мне пришлось проводить его к Артюру; с Артюром я смотрел выставку акварелей; завез карточки к Альбертине и Жюли… Измученный, я возвращаюсь и застаю вас такой же усталой, как я сам; вы видели Аделину, Марту, Жанну, Софи… и теперь вечером, когда я вспоминаю о всех занятиях этого дня, я чувствую, что этот день так напрасен, так пуст, что мне хочется схватить его на лету, начать его снова час за часом, — и мне грустно до слез.

Все же я не мог бы сказать, что я подразумевал под словом «жить», и не был ли причиной моего стеснения просто-напросто мой новый вкус к более просторной и свободной жизни, менее принужденной и связанной с другими людьми; причина эта казалась мне гораздо таинственнее; я думал, что это — тайна воскресшего, так как я оставался чужим среди людей, как выходец с того света. Вначале я испытывал лишь довольно мучительную растерянность, но скоро появилось совсем новое чувство. Я утверждаю, что раньше я не ощущал никакой гордости при выходе в свет моих трудов, за которые я получал столько похвал. Чувствовал ли я теперь гордость? Возможно, но к ней, во всяком случае, не примешивалось ни малейшего оттенка тщеславия. В первый раз в жизни у меня явилось сознание моей собственной ценности; важно было то, что отделяло, отличало меня от других. Мне надо было говорить то, чего никто, кроме меня, не говорил и не мог сказать.

Вскоре после этого я начал свой курс; так как меня побуждала к этому сама тема, я вложил в свою первую лекцию всю мою новую страсть. Заговорив о позднейшей латинской цивилизации, я изобразил тонкую культуру, подымающуюся над толщей народа, как некая секреция, которая вначале знаменует собою изобилие, избыток здоровья, потом сразу же застывает, твердеет, сопротивляется полному соприкосновению духа с природой и скрывает под упорной видимостью жизни ослабление самой жизни, создает футляр, в котором тоскует, прозябает, затем умирает стесненный дух. Словом, развивая до конца свою мысль, я заявил, что культура, рожденная жизнью, убивает жизнь.

Историки осудили мою тенденцию, как они говорили, к слишком поспешным обобщениям. Некоторые осудили мой метод; а те, кто хвалил меня, поняли меня еще меньше, чем все другие.

В первый раз я встретил Меналка при выходе из своей аудитории. Я с ним не был близок прежде, а незадолго до моей женитьбы он снова отправился в одну из своих дальних экспедиций, которые лишали нас его общества нередко на целые годы. Когда-то он мне совсем не нравился; он казался мне гордецом и не интересовался моей жизнью. Поэтому я был удивлен, увидев его на своей первой лекции. Даже его заносчивость, которая отталкивала меня от него раньше, понравилась мне, а улыбка, с которой он ко мне подошел, показалась мне тем более очаровательной, что я знал, как редко она у него бывает. Совсем недавно нелепый и позорный скандальный процесс послужил предлогом для газет, чтобы забрызгать его грязью; те, которых оскорбляло его пренебрежение и превосходство, ухватились за этот случай, чтобы отомстить ему; и больше всего раздражало их то, что он, казалось, не был огорчен этим.

— Надо позволить им выговориться, — отвечал он на оскорбления, — это утешает их в том, что они не могут предъявить ничего лучшего.

Но "хорошее общество" возмутилось, и те, кто, как говорится, "уважает себя", сочли нужным отвернуться от него, ответив на его презрение презрением. Это являлось для меня только лишним поводом: привлекаемый к нему тайной силой, я подошел и дружески обнял его на глазах у всех.

Увидев, с кем я разговариваю, последние из докучавших мне удалились; я остался один с Меналком.

После раздражающей критики и глупейших комплиментов я почувствовал отдых от немногих его слов по поводу моей лекции.

— Вы сжигаете то, чему поклонялись, — сказал он. — Это хорошо. Вы поздно к этому пришли, зато огню будет больше пищи. Я еще не знаю, хорошо ли я все понял; вы меня заинтересовали. Я не очень разговорчив, но мне хотелось бы побеседовать с вами. Давайте пообедаем вместе сегодня.

— Дорогой Меналк, — ответил я, — вы, кажется, забыли, что я женат.

— Да, это правда, — продолжал он, — видя сердечную простоту, с которой вы решились подойти ко мне, я мог вообразить, что вы более свободны.

Я испугался, что оскорбил его, но еще более побоялся показаться ему слабым; я сказал ему, что приду к нему после обеда.