161787.fb2
Он повернулся и окинул взглядом сбитый строй жалких, усталых существ, молодых и старых, у каждого из которых в безумных глазах тлела напряжённость и надежда. Они уже плохо соображали. Простота финала сломила их последние силы.
— Перед вами русские. Люди, которые триста лет назад дали вам приют на своей земле, когда никто и нигде в мире не хотел дать вам приюта. На русской многострадальной земле вы растили своих детей, строили дома, и русский труд и русская щедрость умножали ваши богатства. Вы никогда не щадили их, никогда не считались с ними. Сегодня — ваш час, потому что одна из колонн ляжет в эту землю. Выбирайте судьбу. Быстро берите лопаты и быстро копайте!..
Что тут произошло! Будто ногой вышибли плотную и толстую дверь. Ударили голоса, взметнулся общий гуд — слова и нелепые междометия. Даже дети закричали, словно давно дожидались этого мига.
Толпа дрогнула, сломилась и пришла в движение.
Офицер брезгливо отступил в сторону, и мимо него, поднимая пыль, побежали десятки ног.
Увлечённый вскипевшей толпой, несколько шагов вслед за сгорбившимся отцом и бабушкой Фридой, безумно растопырившей руки, пробежал и он, Сёма.
И вдруг его схватил за плечо какой-то мужчина, на мгновение выступивший из русской колонны, и резко рванул к себе. Немец-конвоир в это время смотрел в другую сторону.
— Что Вы?.. — отреагировал Сёма, боясь отстать от отца. Вокруг оглушительно ревели и топали. Где-то впереди уже звенькали лопаты.
— Молчи, — строго приказал мужчина, не отпуская железных рук. — Может, и спасёшься. Спросят, скажешь, что я твой отец. Запомни: Фома Петрович Воронков.
Всё случилось так быстро, и Фома Петрович обладал, верно, такою внутренней силой, что он, Сёма, покорился, ошеломленно наблюдая, как толпа, разбившись на кучки, начала копать у дороги и два солдата, на которых указал офицер, жестами придали этому отчаянному порыву определённость замысла. Уже обозначились контуры будущей общей могилы: два метра на десять или даже больше.
Сёма видел, что копает и его отец, согнувшись, в подтяжках, а рядом стоит человек с носовым платком на голове и подаёт какие-то советы. И бабушка там недалеко, вертит головой во все стороны, конечно же, ищет его, Сёму. Совсем ополоумела старая: что ты, лопату хочешь ему дать или мороженое?..
Солнце палило так, что нить сознания временами прерывалась: только звуки лопат да вздохи выброшенной земли. Он, Сёма, помнит, что впервые ощутил ненависть к своему отцу, мешковатому, кургузому, с непропорционально большой головой, вечно небритому, нарочно подмигивающему при разговоре обеими глазами. Вспомнилось, как он ругался с матерью, уже после ареста дяди Арона, предложив забрать в дом его приёмную дочь.
— Татарка тебе нужна! — по-еврейски кричала возмущённая мать. — Ты же задницу ей откроешь, как Арон, но какая у неё задница? Как у козы!..
Они ругались так нудно и долго, что Сёма впал в отчаяние и захотел повеситься. Нашло — и показалось, что только так он освободится от их криков и всех остальных долгов жизни: все чего-то требуют, что-то велят и никто не хочет оставить его в покое, дать ему в тишине поколдовать над почтовыми марками, единственной радостью, которая у него открылась и которой он посвящал все своё время.
Он и петлю сделал — из бельевой верёвки, да не выдержал штырь в стене — вывалился, когда он натянул верёвку для пробы. А тут как раз постучали, разрушили замысел. А потом уже расхотелось. Да и собранных марок было жаль — девять альбомов, восемь из которых, самых ценных, достались ему от дяди Арона, — марки начала XX века — английские, австрийские, французские, российские… Первые почтовые марки многих стран — им цены нет…
Трижды загадывал Сёма на грозу и ливень, при котором он мог бы убежать далеко в лес, трижды считал до ста, но «механизмы человеческого воздействия на события», о которых любил распространяться дядя Яша, приятель отца, помогавший раввину вести домашнее хозяйство, видимо, в тот день отказывали. Но, скорее всего, он не знал формулы, которую, вероятно, знал дядя Яша. Про него говорили, что он силою взгляда оборвал однажды все груши в саду своего недоброжелателя.
Тогда он ещё верил в эти глупости, которые ему охотно внушал и отец, повторяя, что только евреи признаны на земле истинным богом, остальные — скоты в человеческом обличье, и боги их — чучела скотов…
«Очнись, очнись, хлопец!» — над ухом громко произнёс Фома Петрович, который позднее приоткрыл ему иной мир, которого он прежде вообще не замечал, — мир природы, заставлявшей дрожать и волноваться всё сущее, как ветер заставляет дрожать и волноваться травы.
Протиснувшись вперёд, Сёма увидел жуткое действо. Совершенно абсурдное, оно совершалось по-своему логично, так что любая мысль, что оно застопорится, сорвётся, остановится, натолкнувшись на какую-либо преграду, отпадала сама собою. Это был суд неба, высший из возможных на земле.
Офицер завершил обход вырытой ямы и посчитал её, видимо, вполне достаточной. Подозвав кого-то из младших чинов в каске, он дал короткое указание, которое тот повторил громко для всех немцев.
Евреи громко гомонили, разделённые на две неравные половины: те, что копали, постоянно сменяясь, — по пять-шесть человек на одну лопату, и те, что копать не могли при всем желании, — дети, старики и больные, которым с великим трудом дался и этот изнурительный поход к смерти. Было видно, что каждый из них что-то говорил, и ни один не слушал другого.
Конвоиры обеих групп перестроились, имея в виду какую-то новую задачу. Снова залаяли свирепые овчарки. Солдаты с трудом удерживали поводки. Все карабины были сняты с плеч.
Но страшнее всего были прибывшие с офицером автоматчики. Сёма понял, что это расстрельная команда. О таких командах среди евреев говорили, что это специально обученные изуверы из уголовников; дикий ужас наводит на человека сам вид этих палачей. Да, они леденили душу даже тем, что вовсе не суетились, и в присутствии офицера, которого Сёма назвал для себя «ангелом смерти», походили не на уголовников, а скорее на вершителей неведомой высшей воли. Может быть, божьей, потому что сами евреи подтвердили свою вину тем, что тотчас схватились за лопаты и вырыли общую могилу.
Всех, кто копал, поставили у ямы спиной к ней. Третьим от дальнего края был сутулый отец Сёмы. Белый лоб его сверкал от пота.
По краю дороги цепочкой по-одному прошли автоматчики и встали напротив своих жертв. Пять-шесть метров их отделяло, не более.
Офицер поднял руку. «Фоер!» — подал команду младший чин в чёрной каске, ефрейтор или обер-ефрейтор.
И тотчас же тихо, совсем тихо затрещали выстрелы — синий дымок метнулся, стёртый через секунду дохнувшим в этот миг ветерком.
Все люди попадали в яму.
Сёма, вовсе не ощущая себя как живое существо, в этот миг никого не жалел. И отца не жалел, подумав только о том, что зря он тащил на себе золотые монеты и кольца, рассчитывая на подкуп. Эти вершители высшей воли были неподкупны, потому что никого не обыскали, не взяли ни новой обуви, ни новой одежды.
Оставшиеся люди вдруг закричали. Это был прощальный вопль ужаса и покорности. Человек с носовым платком на голове, сумевший как-то пристроиться к старикам и детям, теперь потрясал воздетыми вверх руками. Бабушки Фриды нигде не было видно, так что у Сёмы мелькнула мысль, что ей как-либо удалось скрыться.
Позднее Фома Петрович рассказал ему, что иные из евреев попрыгали в яму ещё до выстрелов. В их числе, наверно, была и бабушка Фрида: она шагнула навстречу вечности, видимо, усомнившись в том, что имеет право на защиту Бога.
Но и остальных людей, парализованных страхом и отчаянием, тотчас привели в движение, подняв собак, почуявших кровь и бесновавшихся. Эти люди встали уже как попало, сцепившись руками со своими детьми.
— Сволочи, — громко сказал Фома Петрович, когда автоматчики снова пустили в ход оружие.
— Может, кто-то спасётся? — спросил Сёма.
— Нет, — ответил Фома Петрович, неотрывно глядя на злодеяние. — Когда зароют, все задохнутся. И кто выползет, жить всё равно уже не будет. Есть закон общей могилы.
Сёма не понял. И до сих пор не знает, что это такое — «закон общей могилы». Но постоянно помнит о том, что такой закон существует.
Русская колонна потрясённо молчала.
Офицер, заложив руки за спину, поднял голову. В голосе его не было ни раскаяния, ни торопливого стремления убедить в своей правоте.
— На всех языках мира произносят мудрость, которая открывается человеку одной из первых: не рой другому могилы, чтобы не попасть в неё самому. Всё, что совершилось сейчас, и есть подтверждение этой древней заповеди. Каждый народ долженсражаться за свою свободу и независимость. Каждый народ должен быть справедливым и верить в справедливость для всех. Если народ грабит чужое, если угодничает, теряет достоинство, проявляет малодушие, такому народу нет места на земле. Еслинарод исповедует интернационал, установку плебеев, дегенератов и люмпенов, скрывающую чужую диктатуру, он неминуемо гибнет, как всякий слепец, безногий и безъязыкий безумец. И это справедливо. Вы, русские, показали ещё раз, что вы не достойны своих великих предков. Вы юдовизированы пропагандой. Бесперспективен и мрачен ваш путь отныне!.. И вот последнее моё слово, я не намерен повторять его дважды: берите лопаты, зарывайте могилу и ступайте на все четыре стороны, унося свойпозор и память о величии германского духа!
Он повернулся и легко поднялся в кабину грузовика.
— Давай, мужики, а то ведь расстреляют — и за что? — призвал кто-то. — Похоронить убитого — долг живого!
И колонна пришла в неторопливое движение, и её молчание было протестом, и он был сильнее крика.
— Останешься здесь, — строго приказал Фома Петрович Сёме. — Будешь мне за родного сына, пока будешь помнить этот урок!..
Он ушёл, а Сёма беззвучно рыдал, тревожась уже за Фому Петровича: а если он не вернётся? А если передумает? Да ведь и то могло случиться, что немцы узнали бы: вот, русский человек оставил живым еврейского мальчика, назвав его своим сыном…
Десятка полтора мужчин, закапывавших расстрелянных, видно, плохо делали свою работу. Немец в каске ходил среди людей и громко ругался, указывая пальцем. А потом заставил всех утаптывать сырую землю и даже для острастки дважды выстрелил поверх голов.
Очищенные лопаты аккуратно сложили в кузов. Автоматчики молча расселись по бортам, и грузовик, проехав вперёд ещё метров десять, развернулся и уехал. Сверкнули стёкла кабины, в которой сидел офицер, читая книгу.
Конвоиры вскинули на плечи карабины, построились и тяжело пошагали вслед за машиной, ничего не сказав, ничего не объяснив, а людская толпа, раздавленная происшествием, осталась на поле и рассыпалась тотчас, едва люди поняли, что они, действительно, свободны в своей несвободе побеждённых.
Фома Петрович взял за руку Сёму, и они побрели по дороге, держа путь в деревню, где у Фомы Петровича жил какой-то родственник.
Потрясение от пережитого вытекало из сёминого сердца ещё много лет — по капле. Сотни раз он возвращался к событию, растоптавшему его детство. Он не плакал об отце, не рыдал о бабушке Фриде — силился понять, в чём состояла правда и власть немецкого офицера.