161787.fb2
Она разделась догола и стала танцевать, хрипло при этом напевая:
Дальше шла сплошная похабщина, и Борух весело смеялся, бегал на четвереньках и лаял звонко, как комнатная собачка…
Назавтра он привёл с собой четырёх лучших учеников класса, которых всегда ненавидел. Ему хотелось посмотреть, что сделает с ними Ида. Лозунг «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» получил внезапно новый, таинственный смысл.
Это было давно. Очень давно. Но он, как сегодня, видит ошеломлённые и растерянные глаза одноклассников.
Ида оголилась на глазах у мальчишек. Она показала каждому всё то, чем располагала, и заставила всех сходиться друг с другом в задний проход, обещая, что после этого они получат право сойтись и с ней.
Все подростки ошалели, впав в невменяемое состояние. Было видно, что порок сокрушил их слабую мораль.
Уже на следующий день Борух убедился, что они как бы совершенно потеряли свою прежнюю сущность, — притихли и не слушали учителя.
В течение месяца они сползли на тройки и двойки, зато каждую субботу ходили к Иде, и она рассказывала, посмеиваясь, что каждый из них передаёт ей идиотские записки с признаниями в горячей любви.
Учителя недоумевали, родители, вероятно, тоже встревожились, поскольку их дети стали приходить домой в подпитии: Ида угощала их водкой до и после своих сеансов. Она давала немного — рюмку, говоря, что иначе они «блеванут и потеряют к этому интерес».
— Веди других, — довольно говорила Ида, красуясь перед зеркалом. — Есть ещё отличники?
— Больше нет.
— Вот, видишь, было бы в тебе чуть больше ума, ты теперь легко сделался бы первым учеником класса и школы, но ты и сам весь устремлён на влагалище… Десять тысяч таких вот неприметных бардачков в этой стране могли бы упрочить наше преобладание, но наши недоумки почему-то всегда больше верили в демагогию, не умея устроить настоящего духовного погрома. Ёська их перешиб бескорыстием… Увы, пока мы в этом не Копенгаген. Если на Западе, где полно наших, поверят нам и раскроют перед нами все свои секреты, в дополнение к этим бардачкам мы непременно создадим ещё другие, типа «новейших сект», и наша роль в мире уже никем не будет оспариваться. Вот самое величайшее изобретение человеческого гения: превратить созидательный акт совокупления в разрушительный акт умопомрачения и смерти!.. Мы всех накроем женским пирожком, и Ёську в том числе!..
Он, Борух, тогда был ещё далёк от тонкостей большой политики и не понимал всего смысла идиных речей, хотя знал, конечно, что Сталин, опрокинувший Троцкого и его сторонников, является лютым врагом еврейской нации. Его отец, когда заходила речь о Сталине, корчил отвратительную рожу и брызгал слюной: «Что, суки, убедились? А я ещё в 25-м году всех предупреждал: «Никакой власти в чужие руки! Все они, нацмены, сговорятся, в конце концов, за наш счёт, потому что мы — истинные хозяева в стране!..»
Чего-то многоопытная Ида не учла, и грянул гром. Он, Борух, как раз установил, что она принимает школьников и сама. Он ревновал, понимая, что ревновать не имеет права, что подлинная любовь Иды, если она и существует, принадлежит чему-то иному…
Вскоре после Нового года повесился Морозов, а через месяц второй бывший отличник Темников попался на краже.
Темников был сыном крупного работника НКВД, и папаша сумел организовать и раскрутить дознание. Вскоре была арестована Ида, а его, Боруха, допрашивали прямо в школе — в кабинете директора.
Конечно, всё замяли: наши люди умели придать всякому делу, в котором фигурировали евреи, характер антипартийной выходки, покушения на интернационализм, национальной расправы, но всё же стало известно, что Ида — вовсе не Ида, а Дора Фогельсон, активнейшая троцкистка. В первые годы революции она работала в ЧК Ярославля, но была уволена по причине садистских издевательств над заключёнными. Это же смехота: как можно было сочувствовать белогвардейцам, которые бледнели от ярости уже только при слове о комиссарах?..
Эту весть огласила однажды мать, придя с базара, где встретила знакомую, имевшую доступ к секретам всего их захолустного городка:
— О Борух, ты чуть было не угодил в политические сольтисоны! Имей в виду, старая шлюха, что приходила к нам, — Ида, да, Ида, — её арестовали, нашли очень много золотых вещей, ей всё носили эти дети, которых она развращала. Ты понимаешь, чем это пахнет, на кого мы нарвались? Всем говори, что ты её не знаешь и никогда не видел. Лярва может ляпнуть, что через нас сбывала краденое. Они духарятся, пока им всё позволено, а после обливают грязью даже родную мать! Кстати, у неё сифилис, так что зайди к Шнейдеру, нашему соседу по старой квартире, я с ним уже договорилась!..
Шнейдер взял большие деньги за «профилактику». Борух являлся к нему раз десять, и, в конце концов, Шнейдер, сонный бездельник, соривший похабными анекдотами, заверил, что Борух спасён благодаря его искусству и дорогим закордонным лекарствам.
Борух не представлял себе, что это такое — сифилис, он больше досадовал, что прервана его половая гаврилиада. Но как-то так получилось, что он буквально в том же месяце связался с учительницей по черчению — Оксаной Петровной Гореглядовой. У них намечался даже роман, хотя Оксана Петровна была старше Боруха лет на тридцать.
Он пришёл к ней «на консультацию» в её каморку, помещавшуюся в пристройке к школьному зданию, и силой совершил с ней то, что совершал с Идой. Она поддалась, боясь криком привлечь соседей, живших за фанерной перегородкой.
Бедная женщина, ошеломлённая внезапностью приступа вроде бы дисциплинированного ученика, лишилась дара речи. Это было явное насилие. Но он знал, что теперь она будет помогать ему, особенно если станет завучем, и это было главное, что ему было нужно от её сухого, провяленного привычным аскетизмом тела.
Но Оксану Петровну завучем не сделали, и она сама призналась, по какой причине:
— Мой отец был священником в Екатеринославе… Его зарубили красные казаки…
Женщина была одинокий и несчастной, беженкой из-под Ленинграда. Но наглый похотливец, видимо, на свой лад утешил её. То, что произошло, и половым актом назвать было нельзя. Так, обмацал, общупал со всех сторон, бередя забытое, и испачкал ей рейтузы.
Зато, — он это помнит, хорошо помнит, — именно тогда у него появилось ликующее чувство, которое, верно, двигало и героической Идой: он ощущал себя властелином над этой русской бабой, дочерью православного священника, иначе говоря, зачуханного аборигена, не знавшего ни действительного Бога, ни настоящей веры. Потом он хотел взять Оксану Петровну со спины, но она не далась…
Он уже усвоил, что все отношения должны приносить прибыль. И каждый раз, когда он навещал стеснительную Оксану Петровну, пятнами красневшую при его появлении, он уходил домой с какой-либо старинной книгой или иконой. Оксана Петровна, опустив глаза, тихо говорила: «Вот, продай где-нибудь и купи себе мороженое или билет в кино…»
Он продавал и выгодно продавал, всякий раз скрывая выручку.
Однажды он высмотрел и положил к себе в портфель тёмную иконку в золотом окладе. Отец сказал Боруху, что эта иконка стоит больше, чем английский легковой автомобиль, картинка которого висела у них в уборной. «Надо только найти сведущего покупателя…»
Правда, когда Борух пришёл «на консультацию» в следующий раз и по привычке набросил на дверь крючок, Оксана Петровна, пунцовая от гнева, заикаясь, выпалила:
— Вон, паршивец, гнусный ублюдок, отпрыск дьявола! Чтоб и духу твоего никогда больше не было!..
Он был доволен финалом: у неё уже ни книг, ни икон не осталось…
Сталин задыхался на полу в своей рабочей комнате. Он знал, что тяжёлую дверь заперли на ключ и уже не откроют. Такая жестокая, нестерпимо болючая правда является к людям лишь однажды, если является. К нему она явилась, как пробуждение в гробу под землёй…
Он не мог даже пошевелиться: его сразили, как зверя. Не пулей, боясь возмездия, а ядом, оружием трусов и негодяев.
Сдавленное со всех сторон сердце просилось на волю, хотелось глотка свежего воздуха, но дохнуть всей грудью он не мог: всё в груди болело, всё ныло, будто стальным прутом проткнули её насквозь.
Он тихо стонал временами, впадая в забытьё, но кого волновали эти стоны? Ещё вчера, когда он был здоров и силён, к его дыханию прислушивался весь мир, а теперь, может, и охрану нейтрализовали каким-либо подлым образом, может, перебили всех — экономил. Экономил даже на охране, на этих сетях сигнализации, думал: зачем? Построим лучше ещё одну школу, откроем ещё один завод… А оно, видишь, обернулось так, что был бы нужен и этот почасовой обход главного объекта охраны. Господи, разве всесильный может представить миг своего бессилия?..
Даже телефон ни разу не зазвонил: вывели линию из строя…
Сердце останавливалось, а потом вновь продолжало, захлебываясь, стучать. Но всё тише и глуше…
«С врагами играть нельзя, им надо обрывать жало и крылья», — прорывалась временами тоскливая наука. Он не сопротивлялся бесполезной уже мысли: да, конечно, врагов надо нейтрализовывать, потому что они одержимы жаждой мести и убийства: или ты — или они… Разве его подозрения не оправдались?..
Слишком, слишком он был великодушным. И теперь, когда он сокрушил военную машину Германии, злопыхательская, дирижируемая со стороны молва вновь начинает приписывать ему жестокость эпохи, о всех мерзостях которой, вероятно, в полной мере, знает только он один. Невозможно поверить, к каким коварным плутням прибегает враг, чтобы добиться поставленных целей…
Ему припишут вину за все жертвы и за все страдания и праведников, и негодяев — так было и будет, пока в мире действует подполье, упрямо и нагло считающее, что власть повсюду должна принадлежать избранному клану. Кем избранному? Для каких целей? Какой народ, трижды умывшийся кровью и потерявший половину своих сыновей, должен гнуть спину на тех, кто предъявляет претензии, ссылаясь на божью волю?..
Для того она и изобретена, эта воля, чтобы служить предлогом. И разве дело в евреях или в армянах, в цыганах или в крымских татарах? Всё это бедные заложники развращённых чудовищ… Все, кто прикрывает свою земную гнусность небесным авторитетом, совершают преступление…
Всему миру втемяшат, что он — причина всех несчастий, как уже было в конце 30-х, когда он решился спросить и за нескончаемые зверства в ЧК, и за наглый грабёж подследственных, и за дикие издевательства над их жёнами и детьми. Кому-кому, а уж ему, Сталину, хорошо известно: изуверы стремились как можно больше людей толкнуть под кровавые колёса репрессий, чтобы было кому поддержать будущий штурм сталинского авторитета, — ювелирная пакость, просчитанная до микронов…
Он никогда не опускался до политического крохоборства. Он был человеком чести, но это было бесполезно демонстрировать перед «товарищами», не знающими, что это такое. Однако, едва он получил реальную власть, его главными принципами сделались миролюбие, доброжелательность и снисхождение. При всей требовательности. Он был неумолим только тогда, когда иначе было никак нельзя… Он не признавал мести — месть всегда мелка и позорна…
Судьба лучше нас знает, куда повернуть. Что мы можем противопоставить судьбе, которая куётся всей историей, в том числе прошлым и будущим?..
Он верил в то, что милосердие действует сильнее, чем жестокость. Пули обрывали жизнь, но не обрывали линий зла. А пощада открывала сердца и несла новые урожаи. Он вырвал из клещей смерти тысячи, десятки тысяч: и партийных деятелей, и военачальников, и советских работников, и учёных, и писателей. И все они, почти все, даже имевшие за собой действительную вину, восторженно благодарили потом, искренне каясь в промахах или злых умыслах…
В письмах-признаниях клялись в вечной благодарности… Надо было своевременно опубликовать эти письма, тонны писем, как ему советовали, теперь их уничтожат, как и всё остальное, чтобы исказить правду…
Не успел… Какое страшное слово! Самое страшное из всех слов — «не успел»… Не успел, не успел, не успел!.. Из Казахстана ему написали о судьбах бывших белогвардейцев. Бесчисленные муки претерпели они… Гонимые подлыми и произвольными политическими ветрами, несчастные утеснялись ещё и негодяями, которых всегда полно на дне жизни… Использовать белогвардейскую эмиграцию против фанаберии партийных баев и террора космополитов? Возможно, возможно, потому что только белоэмигрантам досконально известна изнанка западной «добропорядочности» и повсеместный гнёт «Интернационала»…