161883.fb2 Закон Тайга - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 20

Закон Тайга - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 20

Глава 5

Утром Трофимыч рассказал людям обо всем. Никто не уди­вился. Лаврова лишь дружно пожалели.

Новички не решились комментировать услышанное. Неловко им стало. Не по себе. И только Шмель остался прежним:

—   Где вы надыбали такого мусора, у какого совесть была иль проснулась? Туфта все это! Лажа! И хмырь это все наботал! Стал бы ему легавый душу, как портки, наизнанку выворачи­вать. Да кто он такой? Хотя оба они - одинаковое говно! Нече­го о них думать и жалеть! Не кенты! Отдай приказ тому же Лаврову, всех нас, как сявок, перещелкал бы.

Трофимыч осек его взглядом. До конца дня работали мол­ча. А едва пришли на обед, машина из села пожаловала. Крытая брезентом. В кузове скамейки новые, белизной отливают.

— Это что ж, концерт доставили нам? Сами, гражданин начальник, за всех артистов будете? - осклабился Шмель.

Ефремов было насупился. Хотел ответить резко. Но вовре­мя вспомнил о цели визита и засверкал, засветился белозубой улыбкой.

Сделав перекличку всей бригады новичков, пятерых мужи­ков из сучьих позвал в машину:

—  Реабилитированы! Документы готовы! Вас ждут в Трудо­вом. Обедайте и поедем!

Но от палаток машина ушла не сразу. Люди ждали свободу. Но успели привыкнуть друг к другу.

Митрич, сам того не ожидая, в последний раз кормил обе­дом условников. Ноги у него заплетались. То-то радость будет в доме! Не ожидают нынче! А он и нагрянет, снегом на голову свалится.

Последний день в тайге, последний костер, последние сло­ва... В них вслушивались те, кто оставался здесь.

—  Ты, Шмель, не гонорись, не держи на меня зла, но бри­гадиром тебе нельзя быть. Слишком фартовый. А тут и человек нужен. Он в тебе пока не родился. Значит, Санька меня заме­нит. Он душу не потерял. У тебя она подморожена в «малине». Понял меня? - положил руку на плечо бугра Яков.

—   Заметано. Нехай паханит. Я свой кайф на воле ловить буду, - согласился Шмель.

—    Возьмите портсигар на память. Он серебряный. Дедов­ский. Когда-нибудь и меня вспомните, - протянул Санька по­дарок Иллариону.

—  А это тебе, Митрич, носи на здоровье, - совал Генка шерстяной шарф деду.

—  Не надо мне, родимый. Старый я стал. На что барахлом обрастать? С собой в гроб не заберу. А тебе он нужен. Тут без его не можно. А память добрая про тебя и так жить останется. Куда ей деваться? А ты себя береги. Пуще всего. Сохрани тебя, страдальца, Бог...

Когда люди сели в кузов машины, оставшиеся загалдели:

—  Счастливого пути, мужики!

—  До встречи на воле!

—  Век легавых не видать!

—  Пусть житуха файным кайфом будет!

—  Не забывайте нас, кенты!

Машина вскоре скрылась в тайге, увозя людей из прошлого.

Около палаток сразу стало тихо. Людей заметно поубави­лось. Хотя голоса уехавших еще звучали в памяти.

Осиротели палатки. В них еще хранилось тепло ставших воль­ными. И оставшиеся их заняли, чтобы жить чуть свободнее. Казалось, ничего не изменилось в жизни условников. Так же с утра, чуть свет, вставали люди. И, перекусив, уходили в тайгу. Там вкалывали до черных пузырей, до искр из глаз, до немоты в руках и ногах. До того, что солнце потеть начинало, глядя на них, глохла тайга.

—  Ну и звери на работу! Никогда не видел таких. Даже на воле! - удивлялся Новиков. И часто у костра заводил с людьми разговор о будущем: - Посмотрю я на тебя, Шмель, и диву даюсь! Да ты на воле - находка!

—  Это я и так знаю. Кенты заждались. Грев прислали, пад­лы! Не то б тыквы им свернул по приходу! И в сраку воткнул вместо свистка! Где они еще такого пахана надыбают? - щу­рился самодовольно Шмель

—    Завязал бы с ними! Ты и так сумеешь себя прокормить. Хочешь, отрекомендую тебя своему другу. Он капитан на рыбо­ловном судне! Заживешь, как человек! - предложил Новиков.

—  А мой навар в общаке - сявкам под хвост? Э-э, нет. У всякого свои дорожки. Я не малахольный, чтоб на воле - в мужики! Я - фартовый. Им и сдохну в свое время.

— Да вы б у нас в кузне большие деньги имели, если, б туда устроились! Дом вам дали бы, семьей обзавелись, - убежденно сказал Санька.

—  А ты заглохни, пацан! - цыкнул на него Шмель, не глядя.

—  Смотришь на вас в тайге и не верится, что фартовый. Будто всю жизнь лес валили. - Генка поддержал Саньку.

—   Вот это - верняк! Как попадаю в зону, враз меня на заготовку леса! Если все сложить, я этого леса свалил больше, чем любой фраер на воле. Но я не фраер. Отмолочу положняк, и кранты! Фраерам - жены, фартовым - «малины»! Эх-х, скорей бы вырваться! Приморился я тут! Застоялся! Пора бы и в дела!

—  И опять в зону, - прервал Новиков.

—  Хорошо, если так. А у нас милиция двух воров застрелила в магазине. Оба молодые. Жаль. Могли бы работать, как все, - размышлял Костя.

—  Это уж от фортуны.

— А я, когда выйду на волю, в институт поступлю учиться, - размечтался Санька.

—  Держи шире! Кому нужен? С судимостью, с такой стать­ей тебя и близко к науке не пустят. Ишь, сопли распустил, - образумил, просветил Рябой.

Услышав это, Санька загрустил. Неужели до конца жизни все испортил ему отец?

—  А по какой специальности учиться хочешь? - спросил Новиков.

—  На агронома...

—  Если даже тебя не реабилитируют, судимость не помешает получить эту специальность. Я так думаю. Вот учителем иль военным стать уже труднее было бы, - рассуждал старший охраны.

—  Может, Бог даст, и без науки устроишься в жизни светло и счастливо. Лишь бы живым вернуться домой. Не калекой. Никому не быть в обузу. Чтобы мог сам себя прокормить, сво­им трудом, своими руками, - говорил Харитон.

—  А вы, батюшка, чем займетесь, когда освободитесь? - спросил Генка.

—   На что меня Творец поставил, тем и займусь. Что всю жизнь делал.

—  А если все церкви закроют, что тогда делать будете?

—   Разве только в храмах учим мы свою паству добру и милосердию, любви к ближнему и боязни греха? Нет, сынок, слово наше люди слышат повсюду - в больницах и тюрьмах, на площадях и в школах, в скорбных домах инвалидов и пре­старелых. Оно нужнее хлеба. Одних ободрит, укрепит, других утешит, иных образумит и удержит от греха. Если в день свой помогу хоть одному человеку, кем бы тот ни был, значит, нужен я на земле. Если слово наше сушит слезы на глазах несчастных и укрепляет в их сердцах веру в милосердие Со­здателя, нам надо жить. А слышат нас в храме иль на улице - все равно.

—  А если не станет верующих? Как тогда жить станете?

—  Такого не случится никогда! На вере весь род человече­ский держится. Ею живет. Вера для людей - их кровь. И ни­когда крещеные не забудут Бога. Это на ваши собрания людей силой надо загонять. А к нам они идут сами. Доброй волей. Обидите вы - человек со скорбным сердцем к нам идет за со­ветом и утешением. Мы и учим - терпению христианскому, чистоте души. Учим уважать власти. Ибо кесарь - от Бога.

—    А кесарь что? Церкви закрывает! Вас в тюрьмы, зоны! Разве это правильно? За что уважать вам такую власть? - уди­вился Новиков, вспомнив, что за все время ни разу не слышал от отца Харитона обид на посадивших его.

—  А отчего мне гневить свое сердце? Ведь меня убрали от паствы. Спрятали, значит, меня испугались. Значит, меня на­род слушал и услышал. И мое слово, какое сказал я пастве сво­ей, слышнее слова кесаря, который требовал не посещать хра­мы. Меня можно посадить, убить! И не только меня. Но слово Божие и вера в него - не во власти кесаря. А что касается обиды иль моего терпения, оно - ничто в сравнении с тем, что Бог терпел от рода человеческого. Но спас его. Вот где терпе­ние! И любовь к нам, недостойным! Потому не ропщу! Кто я? Пылинка и червь. А Господь и меня видит, жизнь дарит! Могу ли я, видя это, обижаться на смертных?

— А у вас приход будет? - тихо спросил Санька.

— Непременно! Бог не оставит и меня без дела. В это всегда верю!

—  У нас в селе тоже батюшка был. Его люди в своих домах от ареста прятали. А потом не стало его. Уехал или схватили, никто не видел, - вспомнилось Саньке.

Фартовые эти разговоры не поддерживали. Они могли обо­рвать, нагрубить любому, но никогда не обижали Харитона. Не спорили с ним. Не хаяли священников. И если политические невольно обижали Харитона, фартовые тут же вступались за него.

Всем фартовым, сучьим детям и уехавшим новичкам надол­го запомнился случай на деляне. Недавний. Тогда собирали хлы­сты в пачку. Увязывали их, чтоб бульдозерист не растерял по кочкам и буреломам.

Харитон, поднявший хлыст на комель, ждал, покудйгАнд­рей Кондратьевич протянет трос в петлю. Но новичок замеш­кался, и священник,.не удержав, выронил тяжесть. Хлыст задел палец на ноге. От внезапной боли новичок взорвался такой бра­нью, что фартовые удивились. Уж чего только не услышал в свой адрес Харитон. Он вытирал вспотевший лоб. Ни слова не сказал новичку. Не оправдывался, не обвинял. А тот, словно его подменили, забыл все человечьи слова. И тогда не выдер­жал Шмель:

—  Захлопни пасть, фраер! Сам облажался! Чего на человека хлебальник открыл? Иль думаешь, заткнуть его некому? Я тебе сам мозги просушу. Чтоб наперед зенки из задницы вытаскивал при пахоте! Тебя за пожар никто не попрекал. Хотя оттрамбо- вать мудаков стоило файно. Ты ж, за говно, развонялся на всю тайгу! Падла, а не мужик. Ты не то в политические, в работяги не вылез. А будешь лишнее ботать, зенки в жопу вгоню. Усеки, паскуда вонючая!

Андрей Кондратьевич онемел от удивления. Охрана молча наблюдала. Никто не вступился за новичка.

—  Я вас считал интеллигентом, умным, справедливым че­ловеком. А вы на деле скандальный кабатчик, - досадливо по­морщился Илларион. И после того не становился в пару с Анд­реем Кондратьевичем.

Только нерешительный, всепрощающий Арсен работал с ним вместе, но на перекуры уходил от него.

Даже перед отъездом он не извинился перед Харитоном. Уехал, не простившись, не подав руки. Внешне все сделали вид, что забыли ссору. И все ж помнили. Потому именно о нем, Андрее Кондратьевиче, старались не говорить, не вспо­минать.

Лето шло к исходу. И оставшиеся в тайге сучьи дети уже не ждали для себя реабилитацию.

Считали, что ими никто не интересуется. Устали, забыли, а может, там, наверху, заняты люди делами более важными, чем копание в чужих судьбах, чьих-то ошибках и просчетах.

Устав ждать, сучьи дети успокоились. Вернувшись в преж­нее состояние, считали месяцы, а кто и годы до воли. Работали даже по выходным дням, удивляя охрану усердием. Да и что за отдых в тайге? Валяться в палатке никому не хотелось. А повы­шенная выработка приближала волю, давала заработки, а день­ги по освобождении ой как понадобятся! Оттого и старались, использовали каждую минуту с толком. На обед уходило не боль­ше получаса.

У Саньки - и того меньше. От него, вальщика, работа дру­гих зависела. Потому раньше всех старался поесть.

Вот и сегодня. Денек как на заказ. Солнце с утра. Бригадир ухватил пилу за ручки и к сосне направился. Надо аккуратно свалить, чтобы уцелел куст аралии. Его листьями не раз сам лечился. «Вот туда, на корягу», - оглянулся вальщик и потя­нулся завести пилу, как вдруг услышал:

—  Говорит радиостанция «Голос Америки» из Вашингтона. Начинаем наши передачи для советских радиослушателей на волнах...

Санька бросил пилу, огляделся. По щекам покатились сле­зы. «Кто так зло, так неуместно шутит?» - сжал он кулаки.

А голос продолжал:

—  В сегодняшней передаче мы расскажем нашим радиослу­шателям о жизни и работе заключенных, отбывающих наказа­ние на Сахалине. В частности, о бригаде политических узни­ков, которые еще не знают, что завтра трое из них выйдут на свободу по реабилитации.

У Саньки перехватило дух. Пот крупными каплями стекал со лба. Бригадир понял: его разыгрывают, и шагнул к кусту аралии. Там Рябой, в три погибели скрутившись, морду вывер­нул и верещал чужим голосом:

—  Санька, падла, не махайся! Я про тебя хороший сон ви­дел. Блядью буду, скоро похиляешь на волю...

—    Разыграл, гад, взял на понял! - шутливо тузились му­жики.

Но вскоре Санька забыл о розыгрыше. Дерево за деревом валил. Не до смеха.

—  Бригадир! Эй! Санька! Тебя мусор зовет! - услышал он голос Шмеля.

Отмахнулся. Не до шуток. А фартовый за плечо ухватил, показывает куда-то. Оглянулся: Ефремов в сторонке стоит. С ноги на ногу переминается нетерпеливо. Заждался.

— Чего?! - громко спросил Санька, перекрикивая гул пилы.Тот рукой махнул, к себе позвал.

Санька пилу заглушил. Направился к начальнику милиции. Следом за ним остальные поспешили. Из любопытства.

—  Бригадира и вас, отец Харитон, я забираю с собой в Тру­довое. Реабилитированы... Мне поручено объявить вам об этом первому.

Санька вытирал мокрый лоб. И услышал рядом голос Рябого:

—  Ну что, бригадир, стемнил я или верняк ботал? С тебя магарыч!

— Документы вам отдаст тот человек! Он ваши дела изучал. Ему вы своей свободой обязаны! - указал Ефремов на сгорб­ленного, отвернувшегося от всех мужчину.

Он незаметно сидел в стороне, на поваленном Санькой де­реве и, казалось, ничего не слышал. Вот он встал, оперевшись на костыль, заметно хромая, сделал несколько шагов навстречу бригадиру.

—  Тихомиров?! - удивились мужики.

—  Оклемался, фраер!

— Одыбался, едри его в хвост! Я ж ботал, что такие сами не гаснут! - расхохотался Шмель.

—  Привет, мужики! - подошел Тихомиров.

—    Вы что ж, в Трудовом остались? - изумился Санька.

—  В Поронайске. Там меня склеили, собрали по частям. А срастись всему помогла реабилитация. Справился с увечьями. Могу жить без посторонней помощи. А поскольку я юрист, пред­ложили поработать в комиссии по реабилитации. Я с радостью согласился. И первыми ваши дела рассмотрел.

— А тех, кого на вышку послал, как вернешь? - насупился Шмель.

— Больше, чем я сам себе сказал, упрекнул, обругал и нака­зал, никому уж не дано. Жить до смерти в разладе с самим собой, поверьте, Шмель, нелегко. Когда-то и к вам придет та­кое, и вы поймете меня сполна...

—  Я не лажался! - обрубил бугор резко.

—  Трудно вам было сюда ехать. Нога болит. Зачем себя му­чили? - посочувствовал Санька.

— Я к Новикову. Его ищу. Спасибо хочу ему сказать. Един­ственный, он верил мне. Он выжить, выстоять помог.

— Да он у палаток. Там его найдешь, вместе со своими гор­бушу ловит на ужин. Около реки поищи! - подсказал Рябой.

—  А где Харитон? - оглянулся Ефремов удивленно.

Священник ушел подальше от посторонних глаз. В тайгу, в самую глухомань, где его никто не увидит и не помешает. Там он стал на колени и, обратясь к Богу, молился всем своим уста­лым сердцем, благодарил Создателя за ниспосланную ве­ликую радость.

Люди, увидев его молящимся, остановились. Не решились прервать, помешать общению с Богом. Знали: это единствен­ное поддерживало священника все годы и помогало дожить до сегодняшнего дня.

Санька с Харитоном вскоре ушли с деляны. Вернувшись к палаткам, начали собираться в дорогу.

Санька аккуратно сложил в рюкзак вещи. Ничего не забыл.. А когда вышел из палатки, увидел, что Харитон задумчиво си­дит у костра.

—  Отец Харитон! - позвал он громко.

—  Что, Саня? - отозвался священник.

—  Собираться когда будете?

—  Я уже готов в дорогу.

—  А вещи? Где ваши вещи?

— Я ничего с собой не беру. Кроме памяти. Тряпки - сует­ное. Они мне обузой будут.

—  А как же без них? Переодеться в чистое нужно будет?

—  В моем положении о чистоте души надо думать. Ее бе­речь. А вещи сгодятся ближним, кто остается. Им, право, нуж­нее. На волю лучше уходить налегке, чтоб острей радость чув­ствовать. Да и что в моем возрасте нужно? Что потребуется из немногого, Бог даст. Он каждого видит.

Санька попытался было сам собрать вещи отца Харитона, но тот категорически запретил ему это делать и, усадив Саньку рядом с собой, указал на Тихомирова и Новикова, разговарива­ющих на берегу реки поодаль от людей.

—  Шофер Тихомирова дождется. Без него не поедет в Тру­довое. Значит, и у нас минута на размышления есть, - сказал Харитон.

—  Пойду потороплю их, - встал Санька.

—  Не смей мешать. Поимей сердце, - удержал Харитон парня.

Новиков сидел на прогретой солнцем коряге. Слушал Ти­хомирова, изредка спрашивал его о чем-то.

—  Конечно, в Поронайске останусь. На материк не поеду. Нет мне туда путей-дорог. Тем более реабилитируют сейчас мно­гих. Не исключена встреча с кем-нибудь из тех, кого я в зону отправлял. И, как заведено, обвинят не того, кто заставлял са­жать, а меня, отправившего в зону. Тут уж извинения не помо­гут, - жаловался Тихомиров.

— Пешек сделали из нас с вами. Вы вслепую работали, мы - охраняли. Тоже виноваты, что слишком строги бывали зачастую, считая невиновных врагами.

—  Я кругом виноват. Семья и та отвернулась. Жена, еще куда ни шло, была согласна принять, приехать ко мне. А дети наотрез отказались. Выросли, поняли все по-своему. Семьи у них. Написали: мол, не позорь. Живи без нас. Сам. Один на один со своей совестью. Даже на внуков не раз­решили глянуть. Дескать, как мы им объясним, кто ты есть и почему тебе нельзя жить с нами? Ну и жена раздумала. В бабках осталась. Написала, что так ей спокойнее и лучше. Чужие по­нимают, а свои - нет. Вот что досадно.

—  Понимают такие, как я. Потому что сам, и тоже понево­ле, в этом виноват. Другие - не простят. Ни вас, ни меня. А потому живем по-собачьи. Среди людей до смерти - в охран­никах. Человеком никто не считает. Вон мои ребята после служ­бы возвращаются домой, и никто из них не сознается, чем здесь занимался. Стыдятся. Во сне боятся проговориться. А разве так должно быть? В армии мужать, а не звереть должны парни. Ка­кие из них получатся защитники Отечества, если они сегодня своих охраняют, невинных, пострадавших от произвола? Разве за такое станут жизнями рисковать? Иль поверят, что завтра сами не окажутся за запреткой ни за что? Парни мои не слепые. Умеют думать, сопоставлять, анализировать. Их с толку не со­бьешь. И уже в армию не хотят идти служить. Чтоб не попасть в отряд охраны, во внутренние войска, держать под стражей своих отцов и братьев. Мы, поверьте, еще не всю чашу до дна выпили. Те, кому довелось стоять на посту однажды, видеть и слышать нынешнее, о себе еще заявят. Отрыгнутся горечью. Потому что они пока молоды.

— А дети реабилитированных? Их семьи? Они до конца жиз­ни нам своего горя не простят, - грустно добавил Тихомиров.

—  Мой друг отказался отправлять в зону оклеветанного, - вспомнил Новиков.

—  И что?

—  Самого расстреляли. Повесили ярлык и все... И того му­жика не удержали в жизни. Нашелся послушный. Наученный примером. И, рад стараться, выполнил приказ в точности...

—  Еще один дурак, - покачал головой Тихомиров.

—  Нет. Не дурак. Он жить хотел. Видно, у него нервы были покрепче, чем у предшественника. Знал: эту машину, я имею в виду карательные органы, в одиночку не изменить, - вздохнул старший охраны.

—   Э-э, мелко пашете. Разве в них суть? Каратель тоже не сам по себе действует. Ему заказали музыку, он - исполняет. Тут выше бери. Много выше. Я-то ведь и о другом знаю. Как самих чекистов убирали в моей области. Вслед за теми, кого они - по приказу... И тоже не всех в зоны, а и к стенке. А главное, не только несогласных иль думающих. Даже тупарей. Чтоб свидетелей не было, чтоб никто не рассказал о том, что знал и видел. Не важно, по несогласию иль по дури. Ведь даже зверь следы своей охоты заметает. Так и здесь случалось.

Не всяк это поймет...

—  Обидно, что до конца жизни за эту самую охоту отвечать нам придется. Нам предъявят счет. И чем дальше, тем строже. Одного, говоря по чести, опасаюсь, чтобы это не возобнови­лось, - выдал беспокойство Новиков.

—  Не думаю.

—  Всех сучьих будете реабилитировать? - поинтересовался старший охраны.

— Дела покажут. Пока изучаем. Я не один этим занимаюсь.

—  Скорее бы вы с ними разобрались. У иных уж сроки к концу подходят. Вон у Генки - полтора месяца осталось. А у Юрки - полгода. Им уже не облегчите участь. Припоздали. Так хоть имя верните, пока не все еще потеряно. Извиняться, как и благодарить, нужно ко времени.

Тихомиров улыбнулся:

—  Верно сказано. Я вот тоже спасибо пришел сказать. За себя... Пока не опоздал.

— Данила Николаевич! Скорее, помогите сеть вытащить! - позвали охранники.

Новиков вскочил. Наспех пожал руку Тихомирову и побе­жал к реке.

Вскоре машина покинула палаточный лагерь. В кузове, при­жавшись к борту, сидели Харитон и Санька. Годы проработали они вместе. Спали в одной палатке, ели из одного котла. Оди­наково промокали, простывали под занудливыми дождями. Мерзли на лютом холоде. Радовались теплу. Врозь было только горе. У каждого свое.

Раньше помногу говорили. Делились сокровенным. Теперь молчали. Слов не стало.

Першило в горле у Саньки. Да так, что дышать было нечем.

—  Куда теперь пойдешь, сынок? - участливо спросил отец Харитон.

—  Некуда мне, батюшка. К отцу - не могу. Сердце его не прощает. А своей семьи нет у меня...

—    Идем со мной. В семинарию, может, возьмут. Духовным лицом, Бог даст, станешь. Тебе есть чему паству учить. Да и молодым священникам наглядным примером будешь. Нелегок наш хлеб, но чист от скверны. И если есть в тебе .изначальное, чистое, пусть и наставит на путь праведный.

—  Недостоин я чести такой. Вон отца своего простить не могу. Куда же мне других учить добру, терпению и прощению?

—   Смирись сердцем и простишь родителя через мудрость лет. А что в дом его идти не хочешь, это понятно. Я не уговари­ваю тебя.

Но когда машина уже вошла в Трудовое, Санька попросил:

—   Отец Харитон, если будет возможность, помогите мне с семинарией. Я пересилю себя и прощу отца. Серд­цем и разумом. Только бы жизнью своей не причинять мне боль людям, не делать их несчастнее, чем они есть. А помочь, если Бог даст, сумею.

Через месяц после этого пришло в Трудовое письмо от Сань­ки. Получил его Генка. Прочел и долго сидел, задумавшись. Верить иль нет? Но на конверте адрес монастыря, где теперь жил и учился Санька.

Генка прочел письмо вечером у костра, когда все условни­ки собрались отдохнуть и пообщаться.

Условники сели поближе к Генке, всем хотелось узнать, как устроился на воле недавний бригадир.

—   «Ты удивишься, получив мое письмо. Тем более что знал все мои мечты и планы, связанные с освобождением. Но человек лишь предполагает. А Бог - располагает. Ему я и вверил свою судьбу и жизнь без остатка и ни на минуту не пожалел о сделанном выборе. Я хочу стать священником. По­ступил в семинарию и живу в монастыре, чтобы постом и молитвой очистить душу и тело от мирской суеты и скверны. Я сам того пожелал. И рад, что такая возможность мне пре­доставилась. Меня поняли. Как редко я с этим встречался! Мою просьбу уважили, и я бесконечно счастлив, что смогу служить Богу!

Меня уже никто не заставит делать то, чего я не хочу, никто не толкнет в грех. Не заставит сделать зло ближнему.

Ты удивишься. И скажешь, по своему обыкновению, что жизнью надо наслаждаться, потому что она - единственная и очень короткая. Но и ее нам с тобой укоротили.

Я сумел простить родителя. Ты удивлен? Не стоит, право! Ведь я обрел большее - Бога! Я осознал себя не зэком, а Божь­им творением. Это старая добрая истина, насильно выбитая из наших голов и сердец негодяями. Какое счастье осознать в себе это ощущение вновь! Я человек - творение Создателя! А не то, чему учили в школах недоучки-учителя.

Какая радость окрыляет меня, когда я обращаюсь с молитвой к Творцу и знаю: Он слышит меня. Слышит, возможно, и потому, что все наносное, грязное и греховное осталось в зоне. И я, от­страдавший за себя и отца, сумел отмыть и очистить свою душу, отскоблить сердце от зла и ненависти, от обид. И мне теперь лег­ко и просто. Теперь я научился понимать, почему отец Харитон никогда не сетовал на случившееся с ним, никого не ругал. Он вышел на свободу не надломленным, не больным. Бог сохранил его и в неволе. Отец Харитон достойно перенес все ниспослан­ные ему испытания и остался крепок в вере'своей. Мне покуда далеко до него, но я очень стараюсь... Знаю, страдание и боль мы получаем от ближнего, а еще - за грехи свои. И лишь избавление - от Бога.

Я рад, что через муки прозрел и увидел свое будущее. Что не избрал другое - чуждое мне дело, суетную, греховную жизнь. Я огорчался, что кесарь, отнявший у меня так много, откажет мне и в малом. Теперь я никогда не обращусь к нему. Нет юно­сти, не было радостей. Мне все вернул Господь наш. А про­шлое, минувшее - в науку мне и тем, кто вместе со мною по­святили будущее Богу. Как много здесь таких, как я! Нас не оттолкнули. Потому что нашим душам и сердцам проще по­нять, почувствовать и помочь беде ближнего.

В наш монастырь недавно пришел новый послушник. По­стригся в монахи, принял обет безбрачия. И как ты думаешь, кто он в прошлом? Фартовый! Так-то! Нет! Не от следствия у нас укрылся! Это в прошлом осталось. Он - прямо из зоны к нам! Землю у монастыря целовал, слезами умывался. Все рас­сказал о себе сам».

—  Сдвинулся кент! Видать, фартовые задрыгу перетрамбо- вали, передержали на подсосе. Вот и отказала тыква! На корню сгнила! - вставил Шмель.

—  Ты читай, читай, - просили Генку условники.

—  «Человек этот тоже на северах наказание отбывал. Душу он там поморозил. Трудно ему будет поначалу. Но о прошлом, выплакав его однажды, больше вспоминать не хочет. Работой, постом и молитвой лечится. Человеческое имя теперь имеет. А прежде Касаткой его звали».

Услышав это, Шмель вскочил. Глаза навыкат от удивления. Слова застряли в горле. А вырваться не могли.

—  Звезданулся, падла! А общак? Мой положняк куда заны- чил? Просрал, паскуда! Я ж ему три «малины» вместе с нава­ром, с понтом, с барухами оставил! А он меня с носом? - взвыл бугор диким голосом.

—  Читай дальше, - попросили условники.

Фартовые внимательно вслушивались в каждое слово.

—  «Этот человек сознался, что имел большие деньги. Все оставил ворам. Ничего с собой не взял. Не запачкал ни рук, ни совести. Принес сюда в монастырь - единственное...»

—  Небось свой навар, - вставил Шмель.

—  Не-е-е, поди, свой положняк с зоны, - предположили фартовые.

—  «Душу свою, для спасения», - продолжил Генка.

—  Сколько ж он за нее потребовал, этот хмырь? Он за нее не продешевит, стервяга! Я его, гада, знаю...

—    «Настоятель наш спросил, что привело его в монастырь? Он ответил: «Надежда на спасение. Может, сумею вымолить прощение и всею жизнью буду избавляться, замаливать грехи».

Знаешь, хотели воры ограбить наш храм. Так этот человек не дал. Помешал им. Он и сторож, и дворник, и водовоз теперь. Без денег все делает. А ночами молится в часов­не. Пришло и к нему просветление. Сам рассказал, как умирал на шконке на Колыме. Все от него отвернулись. Кому нужен больной? Он обратился к Богу...

Возможно, и без этого пришел бы в монастырь, но тут со­мнений в его душе не осталось. Бог показал ему истинное лицо его друзей. Которые и под смерть отказали в куске хлеба. И человеку стало страшно. Не за будущее. Он для себя решил. Прошлого испугался. Не увидел вокруг себя ни одного лица. А по нему,душу человеческую узнают.

Не обессудь, Геннадий, что не зову тебя к себе. Ведь дого­варивались мы с тобой на воле плечом к плечу дальше по жиз­ни идти. Судьба определила все иначе. И я доволен. Я не зову тебя в семинарию, ибо этот выбор определяет только собствен­ное сердце. Твоему я не волен советовать и подсказывать. Всяк у нас - хозяин своей судьбы. Пиши мне. Привет всем людям от меня. Да хранит вас Бог!»

—   Куда же ты подашься теперь? - спросил Генку после долгой паузы Рябой.

—  В лесотехникум поступить попытаюсь. Буду лесоводом, как предки. Они в тайге всю жизнь. Далеко от людей и полити­ки. Потому и беды их обходят, что в ту глухомань никто нос не сует.

—  Ты ж молодой! Одичаешь в одиночестве. С ума сойдешь. Это ж самого себя запрятать на наказание! Не выдержишь, - встрял маленький тощий фартовый по кличке Чита.

—  Нет, не беда в тайге жить. Я там душу вылечу и память заодно. Я к лесу привычный, - отмахнулся Генка.

—  А что бы стали делать вы, фартовые, если б вас поста­вили государством руководить? - улыбаясь, подкинул тему Новиков.

—  Не по Сеньке шапка! - отмахнулся Тарзан.

—  А что? Я бы, для понта, поначалу всю водяру бесплатно раздавал людям. Пусть хавают до усеру. Зато через две недели ни одного алкаша не было бы. Все тверезые ходили бы на пахо­ту. Лишь запретный плод сладок. Потом открыл бы бардаки. Пусть кральки потешились бы вволю, а не прятались по подво­ротням, не вкалывали б на стройках и тракторах, как мужики. Ну и прежде всего - мусоров бы прогнал. Запряг бы вместо коней в деревнях. Чтоб хоть какой-то навар с них поиметь. Ра­зогнал бы торгашей и вместо них фартовых поставил.

—  Уж они наторговали бы! - рассмеялся Новиков.

—  А я магазины сделал бы частными. А сам у себя кто стыдит? Тут двойная польза будет. Торгаши в товарах ни хрена не смыслят. А мы в нем знаем толк, и как хранить, сбыть его - учить не надо. Уж мои кенты не положат колбасу рядом с табаком. А на сахар мыло не взгромоздят. Не поставят ящики печенья рядом с одеколоном. Не будут хранить безде­лушки из рыжухи в темных, сырых складах, в железных ящи­ках. Рыжуха солнце любит. Не станут шерсть держать в мешках. А мех в подсобках.

—  А я бы еще и медиков разогнал под задницу, - встрял Чита.

—   Да погоди, не возникай покуда! Тебя в закон недавно взяли. Это ко мне вопрос, я и ботаю! - оборвал Шмель и про­должил: - Фартовый не только цену товару знает. Он сумеет его сбыть. И не просто всучить, как это теперь делается, а по­советовать, отрекомендовать товар. Рассказать обо всех его до­стоинствах, научить с ним обращаться. У нас, при хорошем то­варе, от покупателя отбою не было б. Никто бы не ботал по фене на пахоте. Все культурно. С обхождением. Солидный шиш нарисовался - гони ему кофе, коньяк, файный товар мечи на прилавок. Ему кресло, внимание, обхождение.

— А следом сявку, чтоб адресок узнать, - не выдержал Ни­кита.

—   Зачем? Пархатого мокрить - себе вредить. Как станем дышать, если в магазины одни шложопые, навроде тебя, рисо­ваться станут? Да и на что его гасить, если он свои башли за наш товар добровольно отдаст? Нет, нам без таких кисло.

— А как с деревенским, городским, обычным людом посту­пили бы? - заинтересовался Генка.

—  Все для жизни дали б каждому. Харчи, барахло, хазу. Но заставили бы вкалывать, как папу Карлу. Ему - без отказу, и он - на совесть.

—  А с интеллигенцией что сделал бы? - рассмеялся Но­виков.

—  Как в «малине». Клевых оставил бы пахать на своих мес­тах, а кто навара не дает - под сраку и занимайся делом У меня не завелось бы плохих медиков, педиков. Я б им учинил разборку! Ну скажи мне, на что так много музыкантов разве­лось? И не только те, кто в кабаках свистопляс гонит, а и эти - забубенные? У них тоже деление, вроде нашего, на фартовых и шпану. Так вот те, что задолбанные - всех разогнал бы. У них не музыка, а сплошь - дрянь. Иль художники! Мужики! Воло- сья до задниц, как у баб, малюют, ни одна «малина» в их карти­нах по бухой не разберется. А закажи стольник изобразить - слабо! За что их харчить? Не-ет, я б их вместо сявок городские отхожики чистить приморил бы. А музыкантов - ули- . цы и дворы мести. Чтоб дурь с калганов вылетела.

— Суровый правитель из тебя получился бы, - покачал го­ловой Новиков.

—  Ну а с армией как обошлись бы? - не выдержал Ва­нюшка.

— А на что она нужна? Оставил бы тех, кто границу стрема- чит. Стоит там на шухере. Остальных - по домам. Нечего с народа соки выжимать. Пусть всяк себя харчит своим горбом и на чужой хребет не лезет. Тех, что на гоп-стоп на границе - стопорилам платил бы... Ну и других без дела не оставил бы.

— А банки, сберкассы кто охранял бы у вас?

—  Так это все частное! У себя никто не украл бы. Мусоров держать без понту! Если фартовые свой банк держат, в него никто не влезет. И все могут быть спокойны! - вмешался Рябой.

— А заводы, фабрики?

— Как пахали, так и пахали бы! Только башлей больше дали бы. Чтоб вкалывали файно, а не ваньку валяли.

—  Не дали боги свинье роги, и на том спасибо! - подал голос художник. Он никогда не вступал в разговоры с фартовы­ми, а тут его за живое задели.

—  Чего ты там вякнул? - мигом перекосилось лицо Шме­ля, и, если бы не охрана, кисло пришлось бы интеллигенту.

—   А вы, Григорий, чем займетесь? - спросил музыканта Новиков. Тот замялся. После отъезда Митрича он, единствен­ный, был приставлен к кухне. И у него неплохо получалось.

—  Наверное, в повара пойду. И не потому, что музыку не люблю. Слабовато она кормит. Платят мало. А у меня - дети. Может, сытнее так будет. Легче прожить, - признался бывший музыкант.

—  Ну мы - ладно! Как-то устроимся. А вот вы что станете делать, когда некого будет охранять? - подал голос художник.

— Такого не случится. Пока существуют государства - есть правосудие. Значит, будут зэки... И без дела мы не останемся. Ну а если помечтать, представить себе розовую сказку, то и у нас имеются и руки, и головы. Никто не рождается готовым охранником. У каждого есть гражданская профессия - водите­ля, электрика, сварщика, токаря. Есть и с образованием. Так что не пропали бы, не остались бы без заработка и куска хлеба.

—  А что, мужики! Вот выйдете на волю, не будет больше политических заключенных. Уйдут фартовые на свободу. Зажи­вет тайга! И забудется это время. Эта деляна. Только в Трудо­вом станет отбывать условное наказание всякая мелкая шпана, какая от жиру лишнего бесится.

— Данила Николаевич! Старший! Принимайте пополнение! Машина в пути сломалась. Пришлось всех пехом доста­вить! - закричали из темноты.

—  Помечтали и будет. Жизнь по-прежнему бьет ключом по голове, - встал Новиков и позвал: - Давай к костру! На пере­кличку! Никто не сбежал? Считай по головам!

Перед костром выстроились люди. Молодые и старые. Лица хмурые, свирепые. Руки в кулаки сцеплены. На фартовых и су­чьих исподлобья смотрят.

—   Что за зверинец возник? Откуда? По какой статье? - спросил Шмель крайнего, рыжего мужика.

Тот зыркнул по-рысьи на бугра, ответил грубо:

—  Чай не поп и не прокурор, чтоб допрашивать. Без тебя хватило до зарезу...

—  Знать, редкое говно! Иначе чего скрывать? - сообразил Шмель и пристально вглядывался в лица мужиков.

Их было чуть больше десятка. Взлохмаченные, небритые, голодные, они озирались по сторонам, опасливо оглядывая всех, с кем им придется жить бок о бок не один день.

Когда Новиков убедился, что пополнение прибыло в пол­ном составе - никто не сбежал по дороге, сел к костру вместе с охранниками, доставившими зэков. Прибывшим предложил расположиться в пустующей палатке новичков. Распорядился накормить людей.

У костра осталась лишь часть охраны. Старожилам деляны не терпелось познакомиться поближе с пополнением. Раз при­были ночью, было что скрывать. Есть что прятать. Значит, и эти за политику влипли. Иных по ночам не водят по тайге.

И, прихватив одного из новых за шиворот, Шмель спросил:

—  Кто будете?

—  Люди, - ответил тот, выкручиваясь из руки бугра.

—  Это мы еще увидим! По какой статье сюда?

—  А ты что, батюшка? Я не на исповеди.

—  Колись, падла! - сдавил ворот так, что мужик чуть язык не выронил на сапоги. И хрипло назвал статью.

Пальцы бугра вмиг разжались.

— А ну, отваливай, козел, пидер, падла вонючая! - заорал так, что условники все до единого из палаток выскочили. На бугра уставились и на мужика, шмыгнувшего в кучу новеньких. - За измену Родине. Значит, полицай иль староста. Еще дезертиров по этой статье упекают...

—  А ты откуда знаешь? - удивился один из прибывших.

—  Заруби себе на шнобеле, паскуда немытая, что я уголов­ный кодекс раньше азбуки одолел! А ваша статья - на харях без слов горит.

—  Сам за доброе попал? - ухмылялся мужик.

—  Тебе до меня хилять долго, гнида недобитая!

— Что пасть дерешь? Бугришь тут? Так захлопнись. Мы, как и все, сюда не просились. Привезли. Отныне тут станем жить! - подошел к Шмелю плечистый, крепкий мужик, ростом выше фартового.

—  Что не сами, без тебя знаем. А вот насчет вместе жить - видно будет...

—  Шмель! Прекратите разборки! - послышался от костра требовательный голос Новикова, и бугор, ошпарив взглядом приехавших, ушел в палатку.

Утром, после завтрака, все условники под усиленной охра­ной пошли в тайгу.

Шмель шел рядом с Рябым, не оглядываясь, словно забыл о пополнении. Сучьи дети о своем говорили. О реабилитации. Генка ее уже не ждал. У него на днях - звонок. Это надежнее. Реабилитация - лишь мечта, слабая надежда.

Сегодня, как назло, предстояло валить лес в Лысом распад­ке. Место гнилое, гиблое. В сплошных корягах. Бока сопок - рыже-серая глина. Пропахшая тухлятиной. Внизу - серный ис­точник коптит. Пузырится зеленой пеной. Там не только рабо­тать, дышать нечем.

Дед Митрич когда-то обозвал тот распадок отхожкой. Да так и закрепилась за тем местом эта кличка. Валить лес в рас­падках всегда начинали снизу. Так и быстрее, и легче.

Фартовые и сучьи дети остановились, чтобы обговорить, кто где начнет работу. И, распределившись, спустились вниз.

Шмель валил дерево за деревом, заранее зная, что Генка от него не отстанет. Сучкорубы работали не разгибаясь. И только пополнение стояло в стороне, сбившись в кучу, не зная, к кому примкнуть.

—  Что сбились, как бараны? Живо за дело! - злилась охрана.

Мужики заметались, не зная, куда себя девать.

—  Сгинь, линяй отсюда, лысая чума! - закричал Шмель на мужика, ставшего напротив дерева, которое бугор собирался валить.

Ель упала, не задев ротозея. Тот запоздало понял, что могло случиться, и растерялся вконец.

—  Шмель! Займите людей делом! - попросил Ванюшка ло­мающимся баском.

Фартовый заглушил пилу на время и, указав вниз, скоман­довал:

—  Пусть хлысты вниз скатывают. Тут бульдозер не прихи­ляет. Там в распадке и пачковать надо. Нечего стоять, как yG- равшись!

До обеда фартовый измотался. Вверх, вниз по склону, все бегом, с пилой через пни и коряги. А тут еще дождь старой бабой за шиворот моросил. Не поймешь, от чего больше рубаха парила. Ладони гудели от пилы. Ноги словно

каменные. Сил больше не было. «Надо перекурить», - решил фартовый и, усевшись под разлапистую ель, достал папиросу.

—  Угости и меня, - подошел один из новых и протянул руку за куревом.

—  На! Подавись! Всегда я брал! Теперь меня обирают! - буркнул Шмель недовольно. И добавил: - Все на халяву пад­кие!

Но новый не обиделся. Не огрызнулся. Сел напротив. Заку­рил молча. Даже спасибо не сказал.

—  Тебя как зовут? - спросил Шмель.

— Тит.

—  Это чего? Кликуха?

—  Нет. Имя такое.

—  Значит, будешь Тип. Мне так файней помнить. Так вот секи, что я тебе трехну, будешь в паре со мной вкалывать. Мур­ло у тебя подходящее, с медвежью жопу. Мне такой нужен. Чтоб клин в спил одним ударом вколачивал. Без промаху.

—  А если откажусь?

—  Куда денешься? Я тут - бугор. У нас здесь свой «закон - тайга». Что ботну, то заметано. Коль вильнешь, мало не пока­жется. Так-то! - Шмель встал, глянул в упор на мужика, сидев­шего неподвижно. - Иль зенки лопнули? Хиляй за мной! - рыкнул так, что Тит вскочил ошпаренно.

Фартовые, наблюдавшие за бугром, разулыбались довольно:

— Знай наших! С бугром не полязгаешь. Вмиг кентель скру­тит. - И, оглянувшись на новых, .решили пойти буром, под­мять их враз, сегодня, сломать, подчинить себе без оговорок. Не оглядываясь на охрану. Ведь главное в тайге - работа, по­казатели. Они не делаются слабаками. И, словно по команде, осмелели, подстегнутые примером бугра.

Новых подталкивали взашей, подгоняли, понукали окрика­ми, заставляя не просто шевелиться - крутиться по-беличьи. Бранью оглушили, ввели в смятение. Угрозами - внушили страх.

Им не давали присесть, смахнуть пот со лба, глянуть под ноги.

Фартовые взяли реванш за все: за собственную безысход­ность и вынужденное подчинение, за муки и лишения, за утра­ченное достоинство.

Личность? Здесь есть только зэки! Индивиды - их ломает тайга и трамбовка. Гордость? Здесь ее и не такие потеряли на­всегда и забыли о значении, существовании, подлинном смыс­ле этого понятия. Честь - здесь в чести лишь «закон- тайга», остальное - бесчестье. Имя? Его в тайге помнят лишь охран­ники, когда вычеркивают из списков живых...

- Вгоняй, мать твою в душу! - кричал Шмель.

И Тит вбивал клин в спил. Валил дерево, потея не только напрягшимся, багровеющим лицом, а и трясущимися коленя­ми, скрипящей спиной.

—  Живей! Смотри не обоссысь! - торопил Шмель напар­ника.

Тот по неопытности не знал, что стоило едва углубить спил и дерево само упало бы, без посторонних усилий.

Но Шмель кайфовал, глядя, как напарник рвал кишки, как, по-медвежьи облапив ствол, тряс его, словно в нем общак «ма­лины» занычен. Волком выл от досады. А фартовый изгалялся:

— Что, падла, кишка тонка? Не по зубам? Ты тут все пят­ки обгадишь, покуда ее уложишь. Эх, мудила жалкий! Куда вам с нами пахать? Брысь, козел! Дай я! - резанул по стволу навстречу спилу. И дерево пошатнулось, грохнулось головой в распадок.

А там сучкорубы новых впрягли. Поставили впереди себя и гнали, как зайцев. Грозили топорами мошонку отсечь. Попро­буй пойми, шутят иль правду говорят? С этих станется. Сомне­ний нет.

Там сучьи дети со стороны за фартовыми наблюдали. Знали - обламывали воры новых. Без того нельзя. Все через эту закалку прошли. Живы остались. С неделю, верно, жизнь не мила будет. Зато быстрее втянутся. Работа эта лучше слов спесь сгоняет, вы­бивает топор напрочь. Кует характер живучий, выносливый.

—  Хиляй шустрей, Тип! Да ты куда, падла, вылупил зенки? Окосел, что ли, паскуда вонючая?! - Шмель схватил измотав­шегося мужика в жменю и толкнул носом в сосну. - Стой, пидер облезлый! Держи ствол, чтоб не шатался! - заорал так, что тайга оглохла;

Сучьи знали: не надо держать ствол. Пила его и так срежет за милую душу. Но это будет потом. Сейчас притирка шла. Тут без ломки не обойтись. Она как воздух...

—  Держи! А не держись, хорек! Иль вовсе съехал? - вопил Шмель, и мужик, выпучив глаза, вцепился в дерево едва ли не зубами, как в собственную корявую судьбину. Только бы не выпустить, не уронить.

Чуть выше Рябой напарника захомутал. Широкого, крепко­го мужика. Изощренно изгалялся:

—  Разверни хлыст от катушек. Скати вниз.

Мужик схватил спиленное дерево за комель. Не только сдви­нуть, приподнять не смог. Его бригадой не одолеть.

—  Чего расплылся? Шевелись!

Спина хрустела. Дрожали, тряслись руки. Кажется, еще немного и выскочит нутро следом за надорванным серд-

Руки в кровь сбиты, в ссадинах. Ладони подушками вспух­ли. Даже глазам больно, из орбит лезли. А Рябой знай себе:

—  Убери ту корягу, а то к дереву не подступиться.

И снова рвал мужик тяжесть из земли. По лицу то ли пот, то ли слезы бежали вперемешку со злой грязью.

—  Чего раскорячился? Вбивай клин, мудак! - рычал Шмель на своего напарника.

Тот, промахнувшись, себе по пальцам угодил. В сапогах сыро стало. Завопил не своим голосом. А бугор будто не видел. Об­ложил матом и подгонял. У мужика из глаз снопы искр летели. Да кому пожалуешься? Осмеют...

Новые сучкорубы паром изошли. Разогнуться некогда. От, дерева к дереву бегом. Топоры приросли к ладоням. Ноги и те враскорячку. Сдвинуть невозможно. Голова гудела от шума, кровь в висках стучала. А фартовым - все мало. Словно реши­ли за день всю тайгу под корень извести. Заодно и новых. Все силы из них вымотать.

Разъезжались ноги на сырой глине. Тут без груза пройти мудрено. Сколько раз падали - теперь не счесть. Фартовые над этим хохотали. Охрана и сучьи дети молчали.

Всему есть конец. Придет он и этому дню. Только бы до­ждаться, только дожить, стучали топоры, сердца...

—  Убери хлыст, зараза! Чего вылупил буркалы? Живо! - орал Шмель.

Напарник поднатужился, сдвинул. И упал лицом в грязь.

—  Сачкуешь, прохвост, задрыга! Коленки сдали! В бок тебя бодали, шкура облезлая! Шустри, свинота!

Напарник задыхался. Он молчал. Старый кряжистый му­жик из новых поспешил ему на помощь и нарвался:

—  Ты куда возник, плесень лягушачья? А ну, вали отсюда, пенек гнилой, покуда не расколол до самой жопы! Хиляй, бо- таю тебе, падла! - попер на старика бугор.

Тот не уходил. Выпрямился. Топор ухватил покрепче:

—  Чего над человеком изгаляешься, зверюга? Сам сдвинь! Иль ослеп, не видишь, ослаб вконец.

—   Ослаб, пусть сдохнет! Твоя срака чего воняет? Линяй, покуда не нарвался!

—  Не дери глотку! Я старше тебя!

—  В своей хазе бугри! Тут тебе не с бабой! Сгинь, перхоть! -, замахнулся кулаком. У старика от удивления челюсть отвисла. - Валяй по холодку, добром трехаю! Не доводи до греха! - схватил Шмель старика за грудки и отшвырнул в сторону.

Тот коротко охнул, ударившись спиной о ствол.'И словно по команде, налетели новички на бугра со всех сторон. С кулаками, топорами на фартового накинулись.

Охрана тут же вмешалась. Расшвыряла с бранью, окриками. Не дремали и фартовые. Покуда охрана подскочила, успели в зубы насовать.

За беспорядки на работе в этот день новых оставили без обеда и отдыха. Когда фартовые пошли к палаткам, пополне­ние под надзором охраны работало без роздыху. Многим из них казалось, что этому дню не будет конца-. Когда вернулись ус­ловники на деляну, в распадке лежали три пачки хлыстов.

Шмель был доволен, но вида не подал и снова впряг напар­ника в работу до упаду. Тот и не ожидал передышки.

Оклемавшийся старик работал вместе со всеми сучкоруба­ми. Он смерил фартового недобрым взглядом, словно задумал злое. Шмеля это только рассмешило. Он отозвал в сторону Читу, что-то шепнул ему, указав взглядом на старика. Фартовый оск­лабился и поставил деда впереди себя обрубать сучья, ветки.

Через час старик, вымотавшись, ткнулся головой в грязь. Не выдержал бешеной гонки, заданной фартовым. В глазах по­мутилось, не стало дыхания, вывалился топор из рук.

—   Что? Пердун отдыхает? - вылил на него ведро воды Шмель. И, перешагнув через старика, приказал: - Дай ему по салазкам, чтоб не сачковал.

Чита тут же врезал изо всех сил суковатой веткой по подош­вам деда. Тот вмиг очнулся от боли. Встал.

—  Вкалывай, падла! Лежать на том свете будешь! Пока ды­шишь - паши, - сказал бугор, улыбаясь, как кенту. Бледное лицо старика перекосило от боли и злобы. - Проссысь, полег­чает! - бросил Шмель через плечо и пошел к напарнику. - Тип, ты почему клопа не давишь?! - заорал он, увидев, что тот курит. Мужик вмиг вскочил. И побежал за Шмелем побитой собакой.

Дождь вымочил людей до нитки. Но работа в распадке не прекращалась ни на минуту. И лишь когда совсем стемнело, Шмель крикнул:

—  Шабаш, мужики!

Дважды эту команду повторять не пришлось. Топоры, че­керы, тросы и клинья сами из рук попадали. Условники серой цепью возвращались к палаткам. Сучьи дети, тихо переговари­ваясь, чуть приотстали от всех. Охрана их не торопила. Плотно окружила пополнение, чтобы бузы не вышло. Но новым было не до того.

Многие, придя к палаткам, отказались от ужина: едва при­легли, тут же уснули тяжелым усталым сном.

И только Шмель не успокоился. Отыскав среди уснувших напарника, поднял окриком, погнал умыться и поесть. У того ложка из рук выпадала, застревал в горле кусок, а бугор, подкладывая в мйску пшенную кашу, приговаривал: дог

—  Хавай, дура! Сегодня только разминка была. Настоящая пахота - впереди.

Мужика от этого успокоения икота одолела. Стало жаль са­мого себя. И почему-то тоска напала.

—  Чего скис, Тип! Ты давай, набивай пузо! На пустое - ни хрена не сможешь вкалывать.

Мужик потянулся за чаем. Кружка выпала из рук, кипятком ошпарил колено.

— Лопух приложи. За ночь пройдет, - посоветовал бугор и спросил: - В полицаях долго кантовался?

—  Полтора года. Потом сбежал. От своих и немцев.

—  Чего ж так?

—  Наши наступать стали. Я узнал и ходу. А когда война откатилась от наших мест, меня поймали. И все...

—  Чего в полицаи подался? Жрать хотел жирно?

—  Какой там жрать? У меня отца раскулачили в этом селе. Коммунисты. Босяки голожопые. Всю живность с подворья уве­ли, кроме собаки. Зерна на посев, картошку на семена не оста­вили. Подчистую. Даже хлеб из печи забрали. А нас пятерых бросили с голоду сдыхать. Мать в ту зиму умерла. А отца забра­ли. Так и не сыскал его следов. Ну вот и вернулся я в село. В войну. Сам к немцам пришел. Сказал все. И о том, что скрылся от мобилизации. Что всех коммунистов знаю в морду. И за пол­года сыскал каждого, кто мою семью ограбил. Всех своими ру­ками к стенке ставил. А детвору - в Германию. Чтобы, вырос­шая, добила бы выживших нечаянно своих же родственников.

—  Вон оно что! А я думал, что с жиру за куском погнался, - покачал головой Шмель.

—   Твою семью ограбили? А только ли ее? У меня троих сыновей в родном доме, где родились, всех уложили. Дочку ссиловали. Бабу повесили. Меня измордовали. Заставили смот­реть на зверство ихнее. Чтоб с горя я подох. Да вот не вышло у них это. Не свихнулся даже. Хотя три дня связанный валялся в доме. Покуда родня ночью прийти насмелилась. Развязали. Уйти уговорили из села. Я ушел. За границу. Вернулся с немцами. Что же, я должен был руки убийцам целовать, по-твоему? - побелел лицом проснувшийся старик и продолжил: - Хлеб по­сеять можно, хозяйство - нажить, здоровье - поправить. А вот детей с могилы не поднимешь. Я не за зерно, не за корову и свиней, за детей своих отомстил. Всем! За испозоренную дочь, какую скопом силовали. Комсомольцы, чтоб их... А ведь когда ловил их, руки целовали, сапоги. Прощения просили, сдыхать не хотели. Молили о пощаде. А они моих сынов пожалели? С чего ж я их щадил бы? За что? Семья была! А сиротой на весь свет оставили. И я не простил. Даже когда матери этих иродов ко мне пришли, тоже не стал слушать, а сделал, как со мной. На их глазах кончал, - трясло старика от воспо­минаний. - Раздевал догола серед села. На лютом холоде. И хлестал их кнутом до костей. Покуда сплошной лепешкой не становились. Иных, кто над дочкой издевался, на куски пустил. Изрубил топором, как туши разделывал. И к ногам тех, кто их на свет произвел... Всякому своего жаль. Они меня зверем зва­ли. Сами таким сделали. Чего ж на меня обижаться было? Иль себя не узнали? - усмехнулся старик. - Я ни о чем не жалею. Свое пожил. Были радости. Когда-то. В основном - горе. Но и его одолел. Отплатил всем обидчикам. За свое. И повторись, то же самое утворил бы. Меня потому и не расстреляли, что я не за харчи и скот, за детей мстил. Мне политика без нужды. Я в ней не смыслю. И за нажитое не держался. И немец мне до задницы был. Свое болело. Потому, когда судили меня, вся де­ревня подтвердила, что не брешу я.

—  Чего ж не слинял с немцем? Иль не знал, что ждет? - удивился бугор.

—  Как же не знал? Все знал! Только к чему скрываться? Прячутся те, кто жить хочет, шкурой дорожит. А мне держаться стало не за что. Когда счеты свел, пусто в свете стало. До того злоба держала в жизни. А потом, когда последнего из подвала вытащил и кончил, самому жить расхотелось.

—  Они что ж, на войну не пошли те комсомольцы? - уди­вился бугор.

—  Не успели. Немец их враз накрыл.

—  А теперь, когда выйдешь, куда подашься?

—  К себе в село. Там с сыновьями на одном погосте буду.

—    Кем же был до войны? - спросил Рябой.

—  Хозяйствовал на земле. Как и все люди. Не воровал, не убивал, своим трудом жил. По Писанию...

—  Наши дела особая комиссия проверяла. Удивлялась, как это мы живы? А потому, что все мы пострадали от произвола, нас из тюрьмы послали на условное, - продолжил Тит.

—  Ну ты хоть мстил! А я за что влип? - заговорил рыжий мужик, которого все новые звали Панкратом. - Меня, как не­мец в село пришел, сами деревенские уговорили согласиться в старосты. Чтоб чужого, зверя не прислали, от какого всем было бы лихо. Старики просили. Мол, ты, Панкратий, свой, все тебя знаем. Человек степенный, умный, рассудительный. Один гра­мотный средь нас. Никого не дашь в обиду новым властям. На тебя вся надежда. Стань заступником перед иноземцами. И со­гласился, на свою беду, - вздохнул мужик. - Везде война, стрельба, смерти. А у нас - тишь и гладь. Хлеб сеяли, картоху. Лен растили. Ни одной бомбы за все годы. Ни одного человека не убило. Своей смертью старики помирали. Дети спо­койно росли. Церковь работала. Немцев мои сельчане за всю войну в глаза не видели. Не было их у нас. И партизан не- знали. Да вдруг услышал в соседней деревне, что уходят немцы. Наши наступают. Я в селе своим рассказал о том. Обрадовался, что костюм старосты мне даром оставили. Денег не взяли за него. Он же из чистой шерсти. Вот и надел я его, как на празд­ник. А тут наши. На машинах, танках. Промчались с ветром. Я им рукой махал. А через неделю меня взяли. И говорят: раз был в старостах, значит, предатель. Ну и что, если никого не пре­дал, не убил? На немца работал, и все тут. На суде сельчане вступились. Мол, мы его уговорили, упросили. Да никто их слу­шать не стал. Повесили клеймо - и на Колыму. Так-то людям добро делать...

Фартовые и сучьи окружили новых плотным кольцом. Всем хотелось узнать, что за люди в этой партии прибыли. На деляне не поговоришь. Там некогда, работать надо. А здесь, у костра, никто не помешает.

—  Ну, я понимаю, свои оборзели. Перебор получился. Но почему не обратиться к своим властям за помощью, зачем с немцем пришел, сработал им на руку? Неужель в собственном доме сами не сумеем порядок навести? Иль не можем без чужо­го дяди? - возмутился Новиков.

—  К кому идти? К тем, кто моих убил, так? Они и по мне вскоре розыск объявили. Сообщили родственники, - нахму­рился старик.

—  В прокуратуру надо было.

—  Да что вы, гражданин начальник! Кто ей поверит? Нет у нас законов. У кого кулак сильнее, тот и прав. Кто кого зажал, тот и барин...

—  То-то повсюду люди слезами умываются от тех законов. Тут уж не до них, выжить бы как-нибудь.

—  И все ж прав старшой. Плохо, хорошо, но в своей семье разбираемся сами, без соседей. И тут, я думаю, согласиться в полицаи, чтоб своего убить, дело последнее, - вставил Генка.

—   Своего? Это свои моих детей поубивали? Свои - мою семью порушили? - вскочил старик. Его губы тряслись. - Ты роди, вырасти их, потом поймешь, как они дороги, как нестер­пимо больно их терять. Уж лучше бы я не дожил до того дня!

—   Зачем же с помощью немцев это делали? Иль самому духу не хватило? - шпынял Генка.

—  Немцы ловили. Я опознавал и казнил. Сам. Одному мне не поймать бы их всех. А тут помощь. Какая мне разница от кого? Я ненавидел их больше, чем все вместе взятые фрицы. Я готов был остаток жизни раздать за каждого пойманного обид­чика и убийцу моих детей. Мне было наплевать, кто помогает мне и кому на руку моя злоба. Я свое сделал. И любой отец на моем месте так же поступил бы. Иль я не прав? А кто из вас не воспользовался бы этим случаем, может, послед­ним в жизни? Кто обвинит меня за случившееся? Если не было закона, чтоб спасти моих детей, где закон, обвиняющий меня? Да я на всю жизнь возненавидел власть, пославшую ко мне убийц! Я никогда не смирюсь с нею!

Старик упал, из его рта пошла пена, он задергался, забор­мотал что-то непонятное.

—  Снова приступ...

— Ребята! Эй, мужики! Держите его. Окалечится, помогите! - просил Тит, с трудом удерживая беснующегося старика.

Шмель указал фартовым взглядом. Те скрутили человека. Придержали. Едва приступ прошел, выпустили из рук.

Старик лежал у костра на заботливо подсунутой под него телогрейке.

— Давно эго? - спросил Шмель.

—  С того самого дня. Как ребят моих убили. В тот день трепать стало. Когда вспоминаю их - начинается. Мне бы вну­ков нынче баловать. На санках катать, будь сыны живыми. Да Бог не дал радости. Как пес по зонам мотаюсь в старости.

—  Ты, дед, не дави на жалость. Здесь почти все с побитой душой. Не без потерь в сердце. Судьбы у всех покалечены. Но

’ руки в крови не марали. Не подыгрывали врагу! Не позорили себя и род свой, нацию, народ не срамили на весь свет. Тебе больно, пусть другим не легче будет, так, что ли? Люди в войну жизни положили, чтоб от врага землю очистить, а ты с врагом пришел? Привел их на нашу землю мстить за сынов своих. А сколько у других убито - отцов и сыновей? Ты о том подумал? Реки крови текли. А все такие, как ты, помогали! Из-за кучки негодяев ты свой дом, землю, могилы детей предал! Старый негодяй! Попадись в мои руки, не пожалел бы! - вспылил Но­виков.

Фартовые отпаивали старика горячим чаем. Им было жаль человека, потерявшего в жизни все. Зовущего собственную смерть. Но и она к нему не торопилась. Словно сговорившись с людьми, ждала, наслаждалась муками уставшего от жизни ста­рика.

—  Вот вернется человек в свою деревню. С кем-то сосед­ствовать будет. Здороваться. Обживаться. К ком>£то в гости пой­дет. Иначе нельзя, уж так устроен человек, не может жить в одиночестве, но как себя переделать, изменить, как станет смот­реть в глаза сотням невинных, на чей порог привел врага? Ведь эти люди, даже пострадав от немца, защищали его на суде! Это какое сердце надо иметь, какую терпимость? Такими земляка­ми гордиться надо. Если осталась в вас хоть малая теплинка земли своей, за одно это перед деревней до смерти ка­яться должны. У них родню убивали на войне тоже без

вины. Те, кого вы привели. И вас не упрекали, - глядя в кос­тер, словно сам с собою разговаривал Новиков.

— А не хрен было его детей мокрить! - возмутился Шмель.

—  Их что, просто так, ни за что убили, ни слова не говоря, ничего не требуя? - удивился Генка.

—   Да нет! Велели корову вывести из хлева. И свиней. А сыновья собаку с цепи спустили. Она на чужих кинулась. Без разбору всех кусать стала. Озверела, как и люди. С того и нача­лось. Я не успел образумить, успокоить ребят, как их убили. А мертвым слова не нужны. Запоздал я. А они поспешили, - при­знал старик.

—  Вот теперь все понятно. Нашла коса на камень. Так часто случается. Всем не хватило ума и терпения. У каждого свое боле­ло. И, поверьте, все, кого нам охранять приходилось, считают себя невиновными. Никто за всю мою жизнь не сказал, что был осуж­ден правильно. Все проклинают беззаконие. Не спорю, наруше­ния были, есть и, к сожалению, будут. Но не в каждом случае. Никто не оправдывает ошибки! Ведь цена их слишком дорога - искалеченные человеческие судьбы. За эти ошибки и наказание должно быть строгим. Но... Нельзя утрировать. Нельзя погасить все разом. Как это вы сделали: чтобы с кучкой негодяев разде­латься, подставили под смертельную опасность все село.

—  И неправда! Никого, кроме тех убийц и насильников! Ни одного человека, кроме них, никого пальцем не тронул!

Условники молчали. Большинству было жаль своего - зэка. Ведь по себе знали, как болит обида, как нестерпимо жжет горе, как безмерно долог срок...

На следующий день фартовых словно подменили. Они' уже не покрикивали на новых. И, определив старшим у них стари­ка, которому не промедлили дать кличку Бирюк, уже не надры­вали людей на работе. Старика звали Клементий. Его подруч­ный - Фома. Оба сами сумели управлять людьми. И хотя не бегали на работе, от дела не отлынивали. Они даже на перекур садились отдельной группой.

Учетчик, замерявший выработку фартовых, сучьих и бирю­ков, в конце каждого дня объявлял, кто сколько сделал.

Теперь здесь не было ссор и разногласий. И Новиков удив­лялся, как быстро сошлись люди. Ведь раньше даже политические не обходились без конфликтов. Сталкивались характеры, разные убеждения и взгляды. Порою искры летели при выяснении отно­шений. Приходилось охране быть постоянно начеку, а иногда и вмешиваться. Здесь же все оставалось спокойно.

Тихо, без зависти проводили люди на свободу Генку. При­сели с ним напоследок у костра. Поговорили по душам.

— Иди в лесотехникум, сынок! Ты правильно решил. Работа эта больше старикам подходит, ну да ты лишь с виду молодой. Пережил больше десятка мужиков. По­знаний за целую деревню набрался. Тебе нынче покой нужен. Отдохни. Заберись в глушь, подальше от людей. И береги от них себя, свою душу и сердце. Не помогай и не вреди никому. Тайга тебе заменит и родню, и ближних. Она быстрее всех тебя поймет, - напутствовал Фома.

—  Людей сторонись, то верно. Не бери на свою душу их беды и никому не верь. Вот видишь, даже твой здешний друг в монастырь ушел. К Богу. От всех разом. Одному Господу свое единственное отдал - судьбу, - говорил сучий по фамилии Пашной. И добавил грустно: - Хоть оставшееся проживет спо­койно, без лжи.

—  Вы его не на пенсию, на свободу провожаете. А говорите с ним так, будто отпеваете, прощаетесь навсегда. Не верите, что можете когда-нибудь встретиться. Хотя все может случиться. Зачем же столько грусти? - спросил Новиков.

—  Вам, гражданин начальник, не усечь того! Покуда фра­ер с нами был, мы его держали. Теперь самому придется от­махиваться от всех. А ведь судимый. Это клеймо за ним по- хиляет до креста. От него не отмажешься. Если потом и реа­билитируют, даже последняя падла уголовником обзовет. Вся­кому хайло не заткнешь. Не раз он скиснет от ошибок ваших. Сколько лет ему отведено, лишь Бог знает. Но много раз по­жалеет, что выжил здесь и выехал на волю. Это верняк. Не темню. Оттого фартовые в «малины» хиляют, что после даль- няков и зон средь фраеров жить не клево. Живьем в могилу запекут, - сказал Рябой.

—  А вы пробовали уйти в откол? - оживился Новиков.

—  Я? Нет! Мне без понту завязывать с кентами. Другие мы­лились. Да сорвалось.

Сучьи дети сидели молча, неподвижно. Что вспомин-алось им, о чем думалось? Огрубелые, задубленные морозами и дож­дями лица покрылись за лето темным загаром. Мало кого из них узнают теперь родные и друзья.

Одна ошибка не только отобрала часть жизни. Она изувечи­ла здоровье, надломила, отняла все, что имел каждый из них. Она навсегда отняла человеческое имя среди людей, оставив взамен казенное определение - зэк.

И поставь ты их хоть кем угодно, создай любые, самые луч­шие условия, но и через годы, даже под конец жизни, пробуж­даясь среди ночи, под утро, станут вздрагивать, ожидая побуд­ки охраны:

—  Вставай, падла!

Сколько раз в боли, в немом крике сожмется сердце каждо­го из них. Никто не поверит льстивым словам друзей, предавших молодость. Как грома, предвещающего беду,

станут опасаться похвалы в свой адрес. Ибо она всегда была предвестником несчастья, потому что вызывала зависть.

Север вбил им свое отношение к жизни, собственное пони­мание происходящего и людей. Научил пренебрегать словами и ценить только истинные ценности. Их так немного осталось в жизни! Да и самой жизни, быть может, на одно дыхание.

Эти люди уже опасались свободы. Они отвыкли от нее и вспоминали, как изменившую когда-то женщину, которой не предъявишь спрос, потому что не жена...

Сучьим детям больше, чем другим, поначалу было тяжко. Они писали жалобы, потому что еще во что-то верили. Они требовали справедливости и правды, которые никогда не загля­дывали в зоны и тюрьмы и не открывали их ворота. Они плака­ли по ночам, потому что не могли смириться с клеветой. И доносами. Они сходили с ума, потому что не всякий может сми­риться с несправедливостью. Они умирали, потому что не каж­дому дано стерпеться с положением скота и лишением звания человека.

Выживали немногие. У кого и здоровье, и нервы оказались покрепче, кто, перестав верить людям, открыл для себя Бога. И, поверив в него, общался с ним единственным. Ему не лгали. Каялись, советовались, просили помощи и поддержки.

Немудрено, что большинство зэков, отщипнув от скудной пайки кусок хлеба, лепили из него для себя нательный крест. Черный он получался, как терпение в горе. А может, от слез мужских...

С крестами этими нигде не расставались. Их берегли, как жизнь. Их целовали, как единственную надежду, последний луч солнца. А если, случалось, крошился крест на чьей-то пропоте­лой шее, тут же лепили новый.

Носили эти кресты все. И сучьи дети, и фартовые, и даже бирюки успели. Повырезали из дерева. Без креста из палаток не выходили. Крест считался лучшим подарком в тайге.

Был такой и на Генкиной шее. Почерневший, он прошел с ним весь Север, через годы и горе.

Пришел сюда парень неверующим. А уходил - другим... Вера эта помогла ему до воли дожить, в жизни удержаться, ос­таться человеком.

Сегодня Генка долго не мог заснуть. Уже поджидал охран­ник, который на мотоцикле повезет его в Трудовое. Он знал: сегодня последний день, и тихо прощался с людьми, тайгой, с днем уходящим, который скоро станет вчерашним.

Утром, когда туман еще скрывал палатки, Генка заглянул в каждую. Спят. Жаль будить. И, сев на мотоцикл, уехал с охранником из тайги, пожелав оставшимся: «Да по­до? может вам Бог!»

Проснувшиеся условники пожелали парню счастливого пути и вскоре ушли в тайгу.

Работы в распадке оставалось немного. Дня на три. И тогда условников переведут в другое место. Где лес - сплошняк. Нет молодых посадок. Не надо за каждым деревом по километру от­мерять. Там и бульдозер будет. Значит, никто не сорвет спину.

Да и надоело сновать по сопкам, чьи осклизлые бока не раз подводили людей. Измучило серное зловоние, сырость и холод.

Там, в тайге - солнце. А сюда оно и не заглядывает. Там - орехи и грибы, их можно добавить к скудному рациону. Там - ягоды. А в распадке - пусто, как в брюхе сатаны. Сплошное зло и боль. Может, потому и поспешали условники поскорее покончить с гиблым местом и забыть его навсегда.

Под ногами чавкала глина, затягивая ноги чуть не до колен. Фартовые валили деревья уже наверху, почти у кромки. Обру­бали их вместе с бирюками, а сучьи дети скатывали хлысты вниз, пачковали. Работы хватало всем. На время никто не смот­рел. Не до того. К обеду снова пошел дождь. Мелкий, занудли­вый. Условники не обращали на него внимания: задерживаться здесь на лишний день никому не хотелось.

Шмель от дерева к дереву носился. Вот и к ели подступил­ся. Могутной, разлапистой. Та лапами даже пятки укрыла себе, как баба сарафаном, от чужих глаз.

Фартовый с гиком их спиливал, хохоча:

—  Ты ж моя краля необоссаная, ишь как затырилась. Вся лохматая, вся колючая! Иль я не по кайфу тебе, лярвушка мох­ноногая? А ну, заголяйсь, туды твою в качель!

Дерево охнуло скрипуче, пошатнулось и загудело вниз.

Никто сначала не понял, что произошло. Громадная глыба земли, сорванная задравшимися корнями ели, с шипением полз­ла вниз, переворачивая на своем пути стволы, вырывая кусты и деревья. Она закручивала их в свое нутро и ползла, глотая по пути всех и вся. Вот она сорвалась с обрыва и опрокинулась на сучьих детей.

—  Мужики! Кенты! - заорал Шмель.

Он случайно уцелел: поспешил к другому дереву и убежал от смерти.

Оползень перекрыл его голос, опередил предупреждение. Как всякая смерть, он одолел внезапностью.

Глина... Сотни кубометров в секунды оголили бок сопки и забили распадок вязкой грязью.

—  Лопаты! Скорее! - закричал Шмель.

Но через минуту сюда сполз новый, более мощный опол­зень.

—  Уходите! Всем наверх! - закричал старший ох­раны.

Условники, задыхаясь, лезли из распадка. Испуганно огля­дываясь по сторонам, они цеплялись за удержавшиеся кусты, деревья. От страха у всех дрожали руки.

—  Всем наверх! - еще раз крикнул Новиков.

Из распадка первой показалась лохматая голова бугра. Он встал, раскорячась, на краю распадка, подавая руку каждому выжившему, помогал вылезти из липкой жути.

Когда все уцелевшие выбрались, Новиков побелел:

—  Это все? Не может быть! - Он заглянул в распадок. Там было пустынно и безлюдно.

Из пятидесяти шести человек в живых остались семнадцать...

У старшего охраны задрожали руки. Впервые понял Лавро­ва, которому не захотелось жить. Шмель, с почерневшим ли­цом, не веря своим глазам, смотрел в распадок. Он не ругался. Он никого не проклинал. Он что-то шептал тихо-тихо, отвер­нувшись ото всех. Дрожали плечи фартового. Крепкие, несги­баемые, железные. Их за много ходок не согнула, не поморози­ла Колыма. Он никогда ни перед кем не склонил голову. Но что-то сломалось в его душе...

«Где вы, кенты? Неужель это конец, застопорило и вас бе­дой? За что ожмурились? Зачем я дышу?!»

Грязная, промокшая, дрожащая горсточка людей возвраща­лась к палаткам. Сколько они шли? Кто засекал время пути от жизни к смерти? Кто, почему погиб, зачем выжил? Эти вопро­сы всегда остаются без ответа...