161883.fb2
Утром Трофимыч рассказал людям обо всем. Никто не удивился. Лаврова лишь дружно пожалели.
Новички не решились комментировать услышанное. Неловко им стало. Не по себе. И только Шмель остался прежним:
— Где вы надыбали такого мусора, у какого совесть была иль проснулась? Туфта все это! Лажа! И хмырь это все наботал! Стал бы ему легавый душу, как портки, наизнанку выворачивать. Да кто он такой? Хотя оба они - одинаковое говно! Нечего о них думать и жалеть! Не кенты! Отдай приказ тому же Лаврову, всех нас, как сявок, перещелкал бы.
Трофимыч осек его взглядом. До конца дня работали молча. А едва пришли на обед, машина из села пожаловала. Крытая брезентом. В кузове скамейки новые, белизной отливают.
— Это что ж, концерт доставили нам? Сами, гражданин начальник, за всех артистов будете? - осклабился Шмель.
Ефремов было насупился. Хотел ответить резко. Но вовремя вспомнил о цели визита и засверкал, засветился белозубой улыбкой.
Сделав перекличку всей бригады новичков, пятерых мужиков из сучьих позвал в машину:
— Реабилитированы! Документы готовы! Вас ждут в Трудовом. Обедайте и поедем!
Но от палаток машина ушла не сразу. Люди ждали свободу. Но успели привыкнуть друг к другу.
Митрич, сам того не ожидая, в последний раз кормил обедом условников. Ноги у него заплетались. То-то радость будет в доме! Не ожидают нынче! А он и нагрянет, снегом на голову свалится.
Последний день в тайге, последний костер, последние слова... В них вслушивались те, кто оставался здесь.
— Ты, Шмель, не гонорись, не держи на меня зла, но бригадиром тебе нельзя быть. Слишком фартовый. А тут и человек нужен. Он в тебе пока не родился. Значит, Санька меня заменит. Он душу не потерял. У тебя она подморожена в «малине». Понял меня? - положил руку на плечо бугра Яков.
— Заметано. Нехай паханит. Я свой кайф на воле ловить буду, - согласился Шмель.
— Возьмите портсигар на память. Он серебряный. Дедовский. Когда-нибудь и меня вспомните, - протянул Санька подарок Иллариону.
— А это тебе, Митрич, носи на здоровье, - совал Генка шерстяной шарф деду.
— Не надо мне, родимый. Старый я стал. На что барахлом обрастать? С собой в гроб не заберу. А тебе он нужен. Тут без его не можно. А память добрая про тебя и так жить останется. Куда ей деваться? А ты себя береги. Пуще всего. Сохрани тебя, страдальца, Бог...
Когда люди сели в кузов машины, оставшиеся загалдели:
— Счастливого пути, мужики!
— До встречи на воле!
— Век легавых не видать!
— Пусть житуха файным кайфом будет!
— Не забывайте нас, кенты!
Машина вскоре скрылась в тайге, увозя людей из прошлого.
Около палаток сразу стало тихо. Людей заметно поубавилось. Хотя голоса уехавших еще звучали в памяти.
Осиротели палатки. В них еще хранилось тепло ставших вольными. И оставшиеся их заняли, чтобы жить чуть свободнее. Казалось, ничего не изменилось в жизни условников. Так же с утра, чуть свет, вставали люди. И, перекусив, уходили в тайгу. Там вкалывали до черных пузырей, до искр из глаз, до немоты в руках и ногах. До того, что солнце потеть начинало, глядя на них, глохла тайга.
— Ну и звери на работу! Никогда не видел таких. Даже на воле! - удивлялся Новиков. И часто у костра заводил с людьми разговор о будущем: - Посмотрю я на тебя, Шмель, и диву даюсь! Да ты на воле - находка!
— Это я и так знаю. Кенты заждались. Грев прислали, падлы! Не то б тыквы им свернул по приходу! И в сраку воткнул вместо свистка! Где они еще такого пахана надыбают? - щурился самодовольно Шмель
— Завязал бы с ними! Ты и так сумеешь себя прокормить. Хочешь, отрекомендую тебя своему другу. Он капитан на рыболовном судне! Заживешь, как человек! - предложил Новиков.
— А мой навар в общаке - сявкам под хвост? Э-э, нет. У всякого свои дорожки. Я не малахольный, чтоб на воле - в мужики! Я - фартовый. Им и сдохну в свое время.
— Да вы б у нас в кузне большие деньги имели, если, б туда устроились! Дом вам дали бы, семьей обзавелись, - убежденно сказал Санька.
— А ты заглохни, пацан! - цыкнул на него Шмель, не глядя.
— Смотришь на вас в тайге и не верится, что фартовый. Будто всю жизнь лес валили. - Генка поддержал Саньку.
— Вот это - верняк! Как попадаю в зону, враз меня на заготовку леса! Если все сложить, я этого леса свалил больше, чем любой фраер на воле. Но я не фраер. Отмолочу положняк, и кранты! Фраерам - жены, фартовым - «малины»! Эх-х, скорей бы вырваться! Приморился я тут! Застоялся! Пора бы и в дела!
— И опять в зону, - прервал Новиков.
— Хорошо, если так. А у нас милиция двух воров застрелила в магазине. Оба молодые. Жаль. Могли бы работать, как все, - размышлял Костя.
— Это уж от фортуны.
— А я, когда выйду на волю, в институт поступлю учиться, - размечтался Санька.
— Держи шире! Кому нужен? С судимостью, с такой статьей тебя и близко к науке не пустят. Ишь, сопли распустил, - образумил, просветил Рябой.
Услышав это, Санька загрустил. Неужели до конца жизни все испортил ему отец?
— А по какой специальности учиться хочешь? - спросил Новиков.
— На агронома...
— Если даже тебя не реабилитируют, судимость не помешает получить эту специальность. Я так думаю. Вот учителем иль военным стать уже труднее было бы, - рассуждал старший охраны.
— Может, Бог даст, и без науки устроишься в жизни светло и счастливо. Лишь бы живым вернуться домой. Не калекой. Никому не быть в обузу. Чтобы мог сам себя прокормить, своим трудом, своими руками, - говорил Харитон.
— А вы, батюшка, чем займетесь, когда освободитесь? - спросил Генка.
— На что меня Творец поставил, тем и займусь. Что всю жизнь делал.
— А если все церкви закроют, что тогда делать будете?
— Разве только в храмах учим мы свою паству добру и милосердию, любви к ближнему и боязни греха? Нет, сынок, слово наше люди слышат повсюду - в больницах и тюрьмах, на площадях и в школах, в скорбных домах инвалидов и престарелых. Оно нужнее хлеба. Одних ободрит, укрепит, других утешит, иных образумит и удержит от греха. Если в день свой помогу хоть одному человеку, кем бы тот ни был, значит, нужен я на земле. Если слово наше сушит слезы на глазах несчастных и укрепляет в их сердцах веру в милосердие Создателя, нам надо жить. А слышат нас в храме иль на улице - все равно.
— А если не станет верующих? Как тогда жить станете?
— Такого не случится никогда! На вере весь род человеческий держится. Ею живет. Вера для людей - их кровь. И никогда крещеные не забудут Бога. Это на ваши собрания людей силой надо загонять. А к нам они идут сами. Доброй волей. Обидите вы - человек со скорбным сердцем к нам идет за советом и утешением. Мы и учим - терпению христианскому, чистоте души. Учим уважать власти. Ибо кесарь - от Бога.
— А кесарь что? Церкви закрывает! Вас в тюрьмы, зоны! Разве это правильно? За что уважать вам такую власть? - удивился Новиков, вспомнив, что за все время ни разу не слышал от отца Харитона обид на посадивших его.
— А отчего мне гневить свое сердце? Ведь меня убрали от паствы. Спрятали, значит, меня испугались. Значит, меня народ слушал и услышал. И мое слово, какое сказал я пастве своей, слышнее слова кесаря, который требовал не посещать храмы. Меня можно посадить, убить! И не только меня. Но слово Божие и вера в него - не во власти кесаря. А что касается обиды иль моего терпения, оно - ничто в сравнении с тем, что Бог терпел от рода человеческого. Но спас его. Вот где терпение! И любовь к нам, недостойным! Потому не ропщу! Кто я? Пылинка и червь. А Господь и меня видит, жизнь дарит! Могу ли я, видя это, обижаться на смертных?
— А у вас приход будет? - тихо спросил Санька.
— Непременно! Бог не оставит и меня без дела. В это всегда верю!
— У нас в селе тоже батюшка был. Его люди в своих домах от ареста прятали. А потом не стало его. Уехал или схватили, никто не видел, - вспомнилось Саньке.
Фартовые эти разговоры не поддерживали. Они могли оборвать, нагрубить любому, но никогда не обижали Харитона. Не спорили с ним. Не хаяли священников. И если политические невольно обижали Харитона, фартовые тут же вступались за него.
Всем фартовым, сучьим детям и уехавшим новичкам надолго запомнился случай на деляне. Недавний. Тогда собирали хлысты в пачку. Увязывали их, чтоб бульдозерист не растерял по кочкам и буреломам.
Харитон, поднявший хлыст на комель, ждал, покудйгАндрей Кондратьевич протянет трос в петлю. Но новичок замешкался, и священник,.не удержав, выронил тяжесть. Хлыст задел палец на ноге. От внезапной боли новичок взорвался такой бранью, что фартовые удивились. Уж чего только не услышал в свой адрес Харитон. Он вытирал вспотевший лоб. Ни слова не сказал новичку. Не оправдывался, не обвинял. А тот, словно его подменили, забыл все человечьи слова. И тогда не выдержал Шмель:
— Захлопни пасть, фраер! Сам облажался! Чего на человека хлебальник открыл? Иль думаешь, заткнуть его некому? Я тебе сам мозги просушу. Чтоб наперед зенки из задницы вытаскивал при пахоте! Тебя за пожар никто не попрекал. Хотя оттрамбо- вать мудаков стоило файно. Ты ж, за говно, развонялся на всю тайгу! Падла, а не мужик. Ты не то в политические, в работяги не вылез. А будешь лишнее ботать, зенки в жопу вгоню. Усеки, паскуда вонючая!
Андрей Кондратьевич онемел от удивления. Охрана молча наблюдала. Никто не вступился за новичка.
— Я вас считал интеллигентом, умным, справедливым человеком. А вы на деле скандальный кабатчик, - досадливо поморщился Илларион. И после того не становился в пару с Андреем Кондратьевичем.
Только нерешительный, всепрощающий Арсен работал с ним вместе, но на перекуры уходил от него.
Даже перед отъездом он не извинился перед Харитоном. Уехал, не простившись, не подав руки. Внешне все сделали вид, что забыли ссору. И все ж помнили. Потому именно о нем, Андрее Кондратьевиче, старались не говорить, не вспоминать.
Лето шло к исходу. И оставшиеся в тайге сучьи дети уже не ждали для себя реабилитацию.
Считали, что ими никто не интересуется. Устали, забыли, а может, там, наверху, заняты люди делами более важными, чем копание в чужих судьбах, чьих-то ошибках и просчетах.
Устав ждать, сучьи дети успокоились. Вернувшись в прежнее состояние, считали месяцы, а кто и годы до воли. Работали даже по выходным дням, удивляя охрану усердием. Да и что за отдых в тайге? Валяться в палатке никому не хотелось. А повышенная выработка приближала волю, давала заработки, а деньги по освобождении ой как понадобятся! Оттого и старались, использовали каждую минуту с толком. На обед уходило не больше получаса.
У Саньки - и того меньше. От него, вальщика, работа других зависела. Потому раньше всех старался поесть.
Вот и сегодня. Денек как на заказ. Солнце с утра. Бригадир ухватил пилу за ручки и к сосне направился. Надо аккуратно свалить, чтобы уцелел куст аралии. Его листьями не раз сам лечился. «Вот туда, на корягу», - оглянулся вальщик и потянулся завести пилу, как вдруг услышал:
— Говорит радиостанция «Голос Америки» из Вашингтона. Начинаем наши передачи для советских радиослушателей на волнах...
Санька бросил пилу, огляделся. По щекам покатились слезы. «Кто так зло, так неуместно шутит?» - сжал он кулаки.
А голос продолжал:
— В сегодняшней передаче мы расскажем нашим радиослушателям о жизни и работе заключенных, отбывающих наказание на Сахалине. В частности, о бригаде политических узников, которые еще не знают, что завтра трое из них выйдут на свободу по реабилитации.
У Саньки перехватило дух. Пот крупными каплями стекал со лба. Бригадир понял: его разыгрывают, и шагнул к кусту аралии. Там Рябой, в три погибели скрутившись, морду вывернул и верещал чужим голосом:
— Санька, падла, не махайся! Я про тебя хороший сон видел. Блядью буду, скоро похиляешь на волю...
— Разыграл, гад, взял на понял! - шутливо тузились мужики.
Но вскоре Санька забыл о розыгрыше. Дерево за деревом валил. Не до смеха.
— Бригадир! Эй! Санька! Тебя мусор зовет! - услышал он голос Шмеля.
Отмахнулся. Не до шуток. А фартовый за плечо ухватил, показывает куда-то. Оглянулся: Ефремов в сторонке стоит. С ноги на ногу переминается нетерпеливо. Заждался.
— Чего?! - громко спросил Санька, перекрикивая гул пилы.Тот рукой махнул, к себе позвал.
Санька пилу заглушил. Направился к начальнику милиции. Следом за ним остальные поспешили. Из любопытства.
— Бригадира и вас, отец Харитон, я забираю с собой в Трудовое. Реабилитированы... Мне поручено объявить вам об этом первому.
Санька вытирал мокрый лоб. И услышал рядом голос Рябого:
— Ну что, бригадир, стемнил я или верняк ботал? С тебя магарыч!
— Документы вам отдаст тот человек! Он ваши дела изучал. Ему вы своей свободой обязаны! - указал Ефремов на сгорбленного, отвернувшегося от всех мужчину.
Он незаметно сидел в стороне, на поваленном Санькой дереве и, казалось, ничего не слышал. Вот он встал, оперевшись на костыль, заметно хромая, сделал несколько шагов навстречу бригадиру.
— Тихомиров?! - удивились мужики.
— Оклемался, фраер!
— Одыбался, едри его в хвост! Я ж ботал, что такие сами не гаснут! - расхохотался Шмель.
— Привет, мужики! - подошел Тихомиров.
— Вы что ж, в Трудовом остались? - изумился Санька.
— В Поронайске. Там меня склеили, собрали по частям. А срастись всему помогла реабилитация. Справился с увечьями. Могу жить без посторонней помощи. А поскольку я юрист, предложили поработать в комиссии по реабилитации. Я с радостью согласился. И первыми ваши дела рассмотрел.
— А тех, кого на вышку послал, как вернешь? - насупился Шмель.
— Больше, чем я сам себе сказал, упрекнул, обругал и наказал, никому уж не дано. Жить до смерти в разладе с самим собой, поверьте, Шмель, нелегко. Когда-то и к вам придет такое, и вы поймете меня сполна...
— Я не лажался! - обрубил бугор резко.
— Трудно вам было сюда ехать. Нога болит. Зачем себя мучили? - посочувствовал Санька.
— Я к Новикову. Его ищу. Спасибо хочу ему сказать. Единственный, он верил мне. Он выжить, выстоять помог.
— Да он у палаток. Там его найдешь, вместе со своими горбушу ловит на ужин. Около реки поищи! - подсказал Рябой.
— А где Харитон? - оглянулся Ефремов удивленно.
Священник ушел подальше от посторонних глаз. В тайгу, в самую глухомань, где его никто не увидит и не помешает. Там он стал на колени и, обратясь к Богу, молился всем своим усталым сердцем, благодарил Создателя за ниспосланную великую радость.
Люди, увидев его молящимся, остановились. Не решились прервать, помешать общению с Богом. Знали: это единственное поддерживало священника все годы и помогало дожить до сегодняшнего дня.
Санька с Харитоном вскоре ушли с деляны. Вернувшись к палаткам, начали собираться в дорогу.
Санька аккуратно сложил в рюкзак вещи. Ничего не забыл.. А когда вышел из палатки, увидел, что Харитон задумчиво сидит у костра.
— Отец Харитон! - позвал он громко.
— Что, Саня? - отозвался священник.
— Собираться когда будете?
— Я уже готов в дорогу.
— А вещи? Где ваши вещи?
— Я ничего с собой не беру. Кроме памяти. Тряпки - суетное. Они мне обузой будут.
— А как же без них? Переодеться в чистое нужно будет?
— В моем положении о чистоте души надо думать. Ее беречь. А вещи сгодятся ближним, кто остается. Им, право, нужнее. На волю лучше уходить налегке, чтоб острей радость чувствовать. Да и что в моем возрасте нужно? Что потребуется из немногого, Бог даст. Он каждого видит.
Санька попытался было сам собрать вещи отца Харитона, но тот категорически запретил ему это делать и, усадив Саньку рядом с собой, указал на Тихомирова и Новикова, разговаривающих на берегу реки поодаль от людей.
— Шофер Тихомирова дождется. Без него не поедет в Трудовое. Значит, и у нас минута на размышления есть, - сказал Харитон.
— Пойду потороплю их, - встал Санька.
— Не смей мешать. Поимей сердце, - удержал Харитон парня.
Новиков сидел на прогретой солнцем коряге. Слушал Тихомирова, изредка спрашивал его о чем-то.
— Конечно, в Поронайске останусь. На материк не поеду. Нет мне туда путей-дорог. Тем более реабилитируют сейчас многих. Не исключена встреча с кем-нибудь из тех, кого я в зону отправлял. И, как заведено, обвинят не того, кто заставлял сажать, а меня, отправившего в зону. Тут уж извинения не помогут, - жаловался Тихомиров.
— Пешек сделали из нас с вами. Вы вслепую работали, мы - охраняли. Тоже виноваты, что слишком строги бывали зачастую, считая невиновных врагами.
— Я кругом виноват. Семья и та отвернулась. Жена, еще куда ни шло, была согласна принять, приехать ко мне. А дети наотрез отказались. Выросли, поняли все по-своему. Семьи у них. Написали: мол, не позорь. Живи без нас. Сам. Один на один со своей совестью. Даже на внуков не разрешили глянуть. Дескать, как мы им объясним, кто ты есть и почему тебе нельзя жить с нами? Ну и жена раздумала. В бабках осталась. Написала, что так ей спокойнее и лучше. Чужие понимают, а свои - нет. Вот что досадно.
— Понимают такие, как я. Потому что сам, и тоже поневоле, в этом виноват. Другие - не простят. Ни вас, ни меня. А потому живем по-собачьи. Среди людей до смерти - в охранниках. Человеком никто не считает. Вон мои ребята после службы возвращаются домой, и никто из них не сознается, чем здесь занимался. Стыдятся. Во сне боятся проговориться. А разве так должно быть? В армии мужать, а не звереть должны парни. Какие из них получатся защитники Отечества, если они сегодня своих охраняют, невинных, пострадавших от произвола? Разве за такое станут жизнями рисковать? Иль поверят, что завтра сами не окажутся за запреткой ни за что? Парни мои не слепые. Умеют думать, сопоставлять, анализировать. Их с толку не собьешь. И уже в армию не хотят идти служить. Чтоб не попасть в отряд охраны, во внутренние войска, держать под стражей своих отцов и братьев. Мы, поверьте, еще не всю чашу до дна выпили. Те, кому довелось стоять на посту однажды, видеть и слышать нынешнее, о себе еще заявят. Отрыгнутся горечью. Потому что они пока молоды.
— А дети реабилитированных? Их семьи? Они до конца жизни нам своего горя не простят, - грустно добавил Тихомиров.
— Мой друг отказался отправлять в зону оклеветанного, - вспомнил Новиков.
— И что?
— Самого расстреляли. Повесили ярлык и все... И того мужика не удержали в жизни. Нашелся послушный. Наученный примером. И, рад стараться, выполнил приказ в точности...
— Еще один дурак, - покачал головой Тихомиров.
— Нет. Не дурак. Он жить хотел. Видно, у него нервы были покрепче, чем у предшественника. Знал: эту машину, я имею в виду карательные органы, в одиночку не изменить, - вздохнул старший охраны.
— Э-э, мелко пашете. Разве в них суть? Каратель тоже не сам по себе действует. Ему заказали музыку, он - исполняет. Тут выше бери. Много выше. Я-то ведь и о другом знаю. Как самих чекистов убирали в моей области. Вслед за теми, кого они - по приказу... И тоже не всех в зоны, а и к стенке. А главное, не только несогласных иль думающих. Даже тупарей. Чтоб свидетелей не было, чтоб никто не рассказал о том, что знал и видел. Не важно, по несогласию иль по дури. Ведь даже зверь следы своей охоты заметает. Так и здесь случалось.
Не всяк это поймет...
— Обидно, что до конца жизни за эту самую охоту отвечать нам придется. Нам предъявят счет. И чем дальше, тем строже. Одного, говоря по чести, опасаюсь, чтобы это не возобновилось, - выдал беспокойство Новиков.
— Не думаю.
— Всех сучьих будете реабилитировать? - поинтересовался старший охраны.
— Дела покажут. Пока изучаем. Я не один этим занимаюсь.
— Скорее бы вы с ними разобрались. У иных уж сроки к концу подходят. Вон у Генки - полтора месяца осталось. А у Юрки - полгода. Им уже не облегчите участь. Припоздали. Так хоть имя верните, пока не все еще потеряно. Извиняться, как и благодарить, нужно ко времени.
Тихомиров улыбнулся:
— Верно сказано. Я вот тоже спасибо пришел сказать. За себя... Пока не опоздал.
— Данила Николаевич! Скорее, помогите сеть вытащить! - позвали охранники.
Новиков вскочил. Наспех пожал руку Тихомирову и побежал к реке.
Вскоре машина покинула палаточный лагерь. В кузове, прижавшись к борту, сидели Харитон и Санька. Годы проработали они вместе. Спали в одной палатке, ели из одного котла. Одинаково промокали, простывали под занудливыми дождями. Мерзли на лютом холоде. Радовались теплу. Врозь было только горе. У каждого свое.
Раньше помногу говорили. Делились сокровенным. Теперь молчали. Слов не стало.
Першило в горле у Саньки. Да так, что дышать было нечем.
— Куда теперь пойдешь, сынок? - участливо спросил отец Харитон.
— Некуда мне, батюшка. К отцу - не могу. Сердце его не прощает. А своей семьи нет у меня...
— Идем со мной. В семинарию, может, возьмут. Духовным лицом, Бог даст, станешь. Тебе есть чему паству учить. Да и молодым священникам наглядным примером будешь. Нелегок наш хлеб, но чист от скверны. И если есть в тебе .изначальное, чистое, пусть и наставит на путь праведный.
— Недостоин я чести такой. Вон отца своего простить не могу. Куда же мне других учить добру, терпению и прощению?
— Смирись сердцем и простишь родителя через мудрость лет. А что в дом его идти не хочешь, это понятно. Я не уговариваю тебя.
Но когда машина уже вошла в Трудовое, Санька попросил:
— Отец Харитон, если будет возможность, помогите мне с семинарией. Я пересилю себя и прощу отца. Сердцем и разумом. Только бы жизнью своей не причинять мне боль людям, не делать их несчастнее, чем они есть. А помочь, если Бог даст, сумею.
Через месяц после этого пришло в Трудовое письмо от Саньки. Получил его Генка. Прочел и долго сидел, задумавшись. Верить иль нет? Но на конверте адрес монастыря, где теперь жил и учился Санька.
Генка прочел письмо вечером у костра, когда все условники собрались отдохнуть и пообщаться.
Условники сели поближе к Генке, всем хотелось узнать, как устроился на воле недавний бригадир.
— «Ты удивишься, получив мое письмо. Тем более что знал все мои мечты и планы, связанные с освобождением. Но человек лишь предполагает. А Бог - располагает. Ему я и вверил свою судьбу и жизнь без остатка и ни на минуту не пожалел о сделанном выборе. Я хочу стать священником. Поступил в семинарию и живу в монастыре, чтобы постом и молитвой очистить душу и тело от мирской суеты и скверны. Я сам того пожелал. И рад, что такая возможность мне предоставилась. Меня поняли. Как редко я с этим встречался! Мою просьбу уважили, и я бесконечно счастлив, что смогу служить Богу!
Меня уже никто не заставит делать то, чего я не хочу, никто не толкнет в грех. Не заставит сделать зло ближнему.
Ты удивишься. И скажешь, по своему обыкновению, что жизнью надо наслаждаться, потому что она - единственная и очень короткая. Но и ее нам с тобой укоротили.
Я сумел простить родителя. Ты удивлен? Не стоит, право! Ведь я обрел большее - Бога! Я осознал себя не зэком, а Божьим творением. Это старая добрая истина, насильно выбитая из наших голов и сердец негодяями. Какое счастье осознать в себе это ощущение вновь! Я человек - творение Создателя! А не то, чему учили в школах недоучки-учителя.
Какая радость окрыляет меня, когда я обращаюсь с молитвой к Творцу и знаю: Он слышит меня. Слышит, возможно, и потому, что все наносное, грязное и греховное осталось в зоне. И я, отстрадавший за себя и отца, сумел отмыть и очистить свою душу, отскоблить сердце от зла и ненависти, от обид. И мне теперь легко и просто. Теперь я научился понимать, почему отец Харитон никогда не сетовал на случившееся с ним, никого не ругал. Он вышел на свободу не надломленным, не больным. Бог сохранил его и в неволе. Отец Харитон достойно перенес все ниспосланные ему испытания и остался крепок в вере'своей. Мне покуда далеко до него, но я очень стараюсь... Знаю, страдание и боль мы получаем от ближнего, а еще - за грехи свои. И лишь избавление - от Бога.
Я рад, что через муки прозрел и увидел свое будущее. Что не избрал другое - чуждое мне дело, суетную, греховную жизнь. Я огорчался, что кесарь, отнявший у меня так много, откажет мне и в малом. Теперь я никогда не обращусь к нему. Нет юности, не было радостей. Мне все вернул Господь наш. А прошлое, минувшее - в науку мне и тем, кто вместе со мною посвятили будущее Богу. Как много здесь таких, как я! Нас не оттолкнули. Потому что нашим душам и сердцам проще понять, почувствовать и помочь беде ближнего.
В наш монастырь недавно пришел новый послушник. Постригся в монахи, принял обет безбрачия. И как ты думаешь, кто он в прошлом? Фартовый! Так-то! Нет! Не от следствия у нас укрылся! Это в прошлом осталось. Он - прямо из зоны к нам! Землю у монастыря целовал, слезами умывался. Все рассказал о себе сам».
— Сдвинулся кент! Видать, фартовые задрыгу перетрамбо- вали, передержали на подсосе. Вот и отказала тыква! На корню сгнила! - вставил Шмель.
— Ты читай, читай, - просили Генку условники.
— «Человек этот тоже на северах наказание отбывал. Душу он там поморозил. Трудно ему будет поначалу. Но о прошлом, выплакав его однажды, больше вспоминать не хочет. Работой, постом и молитвой лечится. Человеческое имя теперь имеет. А прежде Касаткой его звали».
Услышав это, Шмель вскочил. Глаза навыкат от удивления. Слова застряли в горле. А вырваться не могли.
— Звезданулся, падла! А общак? Мой положняк куда заны- чил? Просрал, паскуда! Я ж ему три «малины» вместе с наваром, с понтом, с барухами оставил! А он меня с носом? - взвыл бугор диким голосом.
— Читай дальше, - попросили условники.
Фартовые внимательно вслушивались в каждое слово.
— «Этот человек сознался, что имел большие деньги. Все оставил ворам. Ничего с собой не взял. Не запачкал ни рук, ни совести. Принес сюда в монастырь - единственное...»
— Небось свой навар, - вставил Шмель.
— Не-е-е, поди, свой положняк с зоны, - предположили фартовые.
— «Душу свою, для спасения», - продолжил Генка.
— Сколько ж он за нее потребовал, этот хмырь? Он за нее не продешевит, стервяга! Я его, гада, знаю...
— «Настоятель наш спросил, что привело его в монастырь? Он ответил: «Надежда на спасение. Может, сумею вымолить прощение и всею жизнью буду избавляться, замаливать грехи».
Знаешь, хотели воры ограбить наш храм. Так этот человек не дал. Помешал им. Он и сторож, и дворник, и водовоз теперь. Без денег все делает. А ночами молится в часовне. Пришло и к нему просветление. Сам рассказал, как умирал на шконке на Колыме. Все от него отвернулись. Кому нужен больной? Он обратился к Богу...
Возможно, и без этого пришел бы в монастырь, но тут сомнений в его душе не осталось. Бог показал ему истинное лицо его друзей. Которые и под смерть отказали в куске хлеба. И человеку стало страшно. Не за будущее. Он для себя решил. Прошлого испугался. Не увидел вокруг себя ни одного лица. А по нему,душу человеческую узнают.
Не обессудь, Геннадий, что не зову тебя к себе. Ведь договаривались мы с тобой на воле плечом к плечу дальше по жизни идти. Судьба определила все иначе. И я доволен. Я не зову тебя в семинарию, ибо этот выбор определяет только собственное сердце. Твоему я не волен советовать и подсказывать. Всяк у нас - хозяин своей судьбы. Пиши мне. Привет всем людям от меня. Да хранит вас Бог!»
— Куда же ты подашься теперь? - спросил Генку после долгой паузы Рябой.
— В лесотехникум поступить попытаюсь. Буду лесоводом, как предки. Они в тайге всю жизнь. Далеко от людей и политики. Потому и беды их обходят, что в ту глухомань никто нос не сует.
— Ты ж молодой! Одичаешь в одиночестве. С ума сойдешь. Это ж самого себя запрятать на наказание! Не выдержишь, - встрял маленький тощий фартовый по кличке Чита.
— Нет, не беда в тайге жить. Я там душу вылечу и память заодно. Я к лесу привычный, - отмахнулся Генка.
— А что бы стали делать вы, фартовые, если б вас поставили государством руководить? - улыбаясь, подкинул тему Новиков.
— Не по Сеньке шапка! - отмахнулся Тарзан.
— А что? Я бы, для понта, поначалу всю водяру бесплатно раздавал людям. Пусть хавают до усеру. Зато через две недели ни одного алкаша не было бы. Все тверезые ходили бы на пахоту. Лишь запретный плод сладок. Потом открыл бы бардаки. Пусть кральки потешились бы вволю, а не прятались по подворотням, не вкалывали б на стройках и тракторах, как мужики. Ну и прежде всего - мусоров бы прогнал. Запряг бы вместо коней в деревнях. Чтоб хоть какой-то навар с них поиметь. Разогнал бы торгашей и вместо них фартовых поставил.
— Уж они наторговали бы! - рассмеялся Новиков.
— А я магазины сделал бы частными. А сам у себя кто стыдит? Тут двойная польза будет. Торгаши в товарах ни хрена не смыслят. А мы в нем знаем толк, и как хранить, сбыть его - учить не надо. Уж мои кенты не положат колбасу рядом с табаком. А на сахар мыло не взгромоздят. Не поставят ящики печенья рядом с одеколоном. Не будут хранить безделушки из рыжухи в темных, сырых складах, в железных ящиках. Рыжуха солнце любит. Не станут шерсть держать в мешках. А мех в подсобках.
— А я бы еще и медиков разогнал под задницу, - встрял Чита.
— Да погоди, не возникай покуда! Тебя в закон недавно взяли. Это ко мне вопрос, я и ботаю! - оборвал Шмель и продолжил: - Фартовый не только цену товару знает. Он сумеет его сбыть. И не просто всучить, как это теперь делается, а посоветовать, отрекомендовать товар. Рассказать обо всех его достоинствах, научить с ним обращаться. У нас, при хорошем товаре, от покупателя отбою не было б. Никто бы не ботал по фене на пахоте. Все культурно. С обхождением. Солидный шиш нарисовался - гони ему кофе, коньяк, файный товар мечи на прилавок. Ему кресло, внимание, обхождение.
— А следом сявку, чтоб адресок узнать, - не выдержал Никита.
— Зачем? Пархатого мокрить - себе вредить. Как станем дышать, если в магазины одни шложопые, навроде тебя, рисоваться станут? Да и на что его гасить, если он свои башли за наш товар добровольно отдаст? Нет, нам без таких кисло.
— А как с деревенским, городским, обычным людом поступили бы? - заинтересовался Генка.
— Все для жизни дали б каждому. Харчи, барахло, хазу. Но заставили бы вкалывать, как папу Карлу. Ему - без отказу, и он - на совесть.
— А с интеллигенцией что сделал бы? - рассмеялся Новиков.
— Как в «малине». Клевых оставил бы пахать на своих местах, а кто навара не дает - под сраку и занимайся делом У меня не завелось бы плохих медиков, педиков. Я б им учинил разборку! Ну скажи мне, на что так много музыкантов развелось? И не только те, кто в кабаках свистопляс гонит, а и эти - забубенные? У них тоже деление, вроде нашего, на фартовых и шпану. Так вот те, что задолбанные - всех разогнал бы. У них не музыка, а сплошь - дрянь. Иль художники! Мужики! Воло- сья до задниц, как у баб, малюют, ни одна «малина» в их картинах по бухой не разберется. А закажи стольник изобразить - слабо! За что их харчить? Не-ет, я б их вместо сявок городские отхожики чистить приморил бы. А музыкантов - ули- . цы и дворы мести. Чтоб дурь с калганов вылетела.
— Суровый правитель из тебя получился бы, - покачал головой Новиков.
— Ну а с армией как обошлись бы? - не выдержал Ванюшка.
— А на что она нужна? Оставил бы тех, кто границу стрема- чит. Стоит там на шухере. Остальных - по домам. Нечего с народа соки выжимать. Пусть всяк себя харчит своим горбом и на чужой хребет не лезет. Тех, что на гоп-стоп на границе - стопорилам платил бы... Ну и других без дела не оставил бы.
— А банки, сберкассы кто охранял бы у вас?
— Так это все частное! У себя никто не украл бы. Мусоров держать без понту! Если фартовые свой банк держат, в него никто не влезет. И все могут быть спокойны! - вмешался Рябой.
— А заводы, фабрики?
— Как пахали, так и пахали бы! Только башлей больше дали бы. Чтоб вкалывали файно, а не ваньку валяли.
— Не дали боги свинье роги, и на том спасибо! - подал голос художник. Он никогда не вступал в разговоры с фартовыми, а тут его за живое задели.
— Чего ты там вякнул? - мигом перекосилось лицо Шмеля, и, если бы не охрана, кисло пришлось бы интеллигенту.
— А вы, Григорий, чем займетесь? - спросил музыканта Новиков. Тот замялся. После отъезда Митрича он, единственный, был приставлен к кухне. И у него неплохо получалось.
— Наверное, в повара пойду. И не потому, что музыку не люблю. Слабовато она кормит. Платят мало. А у меня - дети. Может, сытнее так будет. Легче прожить, - признался бывший музыкант.
— Ну мы - ладно! Как-то устроимся. А вот вы что станете делать, когда некого будет охранять? - подал голос художник.
— Такого не случится. Пока существуют государства - есть правосудие. Значит, будут зэки... И без дела мы не останемся. Ну а если помечтать, представить себе розовую сказку, то и у нас имеются и руки, и головы. Никто не рождается готовым охранником. У каждого есть гражданская профессия - водителя, электрика, сварщика, токаря. Есть и с образованием. Так что не пропали бы, не остались бы без заработка и куска хлеба.
— А что, мужики! Вот выйдете на волю, не будет больше политических заключенных. Уйдут фартовые на свободу. Заживет тайга! И забудется это время. Эта деляна. Только в Трудовом станет отбывать условное наказание всякая мелкая шпана, какая от жиру лишнего бесится.
— Данила Николаевич! Старший! Принимайте пополнение! Машина в пути сломалась. Пришлось всех пехом доставить! - закричали из темноты.
— Помечтали и будет. Жизнь по-прежнему бьет ключом по голове, - встал Новиков и позвал: - Давай к костру! На перекличку! Никто не сбежал? Считай по головам!
Перед костром выстроились люди. Молодые и старые. Лица хмурые, свирепые. Руки в кулаки сцеплены. На фартовых и сучьих исподлобья смотрят.
— Что за зверинец возник? Откуда? По какой статье? - спросил Шмель крайнего, рыжего мужика.
Тот зыркнул по-рысьи на бугра, ответил грубо:
— Чай не поп и не прокурор, чтоб допрашивать. Без тебя хватило до зарезу...
— Знать, редкое говно! Иначе чего скрывать? - сообразил Шмель и пристально вглядывался в лица мужиков.
Их было чуть больше десятка. Взлохмаченные, небритые, голодные, они озирались по сторонам, опасливо оглядывая всех, с кем им придется жить бок о бок не один день.
Когда Новиков убедился, что пополнение прибыло в полном составе - никто не сбежал по дороге, сел к костру вместе с охранниками, доставившими зэков. Прибывшим предложил расположиться в пустующей палатке новичков. Распорядился накормить людей.
У костра осталась лишь часть охраны. Старожилам деляны не терпелось познакомиться поближе с пополнением. Раз прибыли ночью, было что скрывать. Есть что прятать. Значит, и эти за политику влипли. Иных по ночам не водят по тайге.
И, прихватив одного из новых за шиворот, Шмель спросил:
— Кто будете?
— Люди, - ответил тот, выкручиваясь из руки бугра.
— Это мы еще увидим! По какой статье сюда?
— А ты что, батюшка? Я не на исповеди.
— Колись, падла! - сдавил ворот так, что мужик чуть язык не выронил на сапоги. И хрипло назвал статью.
Пальцы бугра вмиг разжались.
— А ну, отваливай, козел, пидер, падла вонючая! - заорал так, что условники все до единого из палаток выскочили. На бугра уставились и на мужика, шмыгнувшего в кучу новеньких. - За измену Родине. Значит, полицай иль староста. Еще дезертиров по этой статье упекают...
— А ты откуда знаешь? - удивился один из прибывших.
— Заруби себе на шнобеле, паскуда немытая, что я уголовный кодекс раньше азбуки одолел! А ваша статья - на харях без слов горит.
— Сам за доброе попал? - ухмылялся мужик.
— Тебе до меня хилять долго, гнида недобитая!
— Что пасть дерешь? Бугришь тут? Так захлопнись. Мы, как и все, сюда не просились. Привезли. Отныне тут станем жить! - подошел к Шмелю плечистый, крепкий мужик, ростом выше фартового.
— Что не сами, без тебя знаем. А вот насчет вместе жить - видно будет...
— Шмель! Прекратите разборки! - послышался от костра требовательный голос Новикова, и бугор, ошпарив взглядом приехавших, ушел в палатку.
Утром, после завтрака, все условники под усиленной охраной пошли в тайгу.
Шмель шел рядом с Рябым, не оглядываясь, словно забыл о пополнении. Сучьи дети о своем говорили. О реабилитации. Генка ее уже не ждал. У него на днях - звонок. Это надежнее. Реабилитация - лишь мечта, слабая надежда.
Сегодня, как назло, предстояло валить лес в Лысом распадке. Место гнилое, гиблое. В сплошных корягах. Бока сопок - рыже-серая глина. Пропахшая тухлятиной. Внизу - серный источник коптит. Пузырится зеленой пеной. Там не только работать, дышать нечем.
Дед Митрич когда-то обозвал тот распадок отхожкой. Да так и закрепилась за тем местом эта кличка. Валить лес в распадках всегда начинали снизу. Так и быстрее, и легче.
Фартовые и сучьи дети остановились, чтобы обговорить, кто где начнет работу. И, распределившись, спустились вниз.
Шмель валил дерево за деревом, заранее зная, что Генка от него не отстанет. Сучкорубы работали не разгибаясь. И только пополнение стояло в стороне, сбившись в кучу, не зная, к кому примкнуть.
— Что сбились, как бараны? Живо за дело! - злилась охрана.
Мужики заметались, не зная, куда себя девать.
— Сгинь, линяй отсюда, лысая чума! - закричал Шмель на мужика, ставшего напротив дерева, которое бугор собирался валить.
Ель упала, не задев ротозея. Тот запоздало понял, что могло случиться, и растерялся вконец.
— Шмель! Займите людей делом! - попросил Ванюшка ломающимся баском.
Фартовый заглушил пилу на время и, указав вниз, скомандовал:
— Пусть хлысты вниз скатывают. Тут бульдозер не прихиляет. Там в распадке и пачковать надо. Нечего стоять, как yG- равшись!
До обеда фартовый измотался. Вверх, вниз по склону, все бегом, с пилой через пни и коряги. А тут еще дождь старой бабой за шиворот моросил. Не поймешь, от чего больше рубаха парила. Ладони гудели от пилы. Ноги словно
каменные. Сил больше не было. «Надо перекурить», - решил фартовый и, усевшись под разлапистую ель, достал папиросу.
— Угости и меня, - подошел один из новых и протянул руку за куревом.
— На! Подавись! Всегда я брал! Теперь меня обирают! - буркнул Шмель недовольно. И добавил: - Все на халяву падкие!
Но новый не обиделся. Не огрызнулся. Сел напротив. Закурил молча. Даже спасибо не сказал.
— Тебя как зовут? - спросил Шмель.
— Тит.
— Это чего? Кликуха?
— Нет. Имя такое.
— Значит, будешь Тип. Мне так файней помнить. Так вот секи, что я тебе трехну, будешь в паре со мной вкалывать. Мурло у тебя подходящее, с медвежью жопу. Мне такой нужен. Чтоб клин в спил одним ударом вколачивал. Без промаху.
— А если откажусь?
— Куда денешься? Я тут - бугор. У нас здесь свой «закон - тайга». Что ботну, то заметано. Коль вильнешь, мало не покажется. Так-то! - Шмель встал, глянул в упор на мужика, сидевшего неподвижно. - Иль зенки лопнули? Хиляй за мной! - рыкнул так, что Тит вскочил ошпаренно.
Фартовые, наблюдавшие за бугром, разулыбались довольно:
— Знай наших! С бугром не полязгаешь. Вмиг кентель скрутит. - И, оглянувшись на новых, .решили пойти буром, подмять их враз, сегодня, сломать, подчинить себе без оговорок. Не оглядываясь на охрану. Ведь главное в тайге - работа, показатели. Они не делаются слабаками. И, словно по команде, осмелели, подстегнутые примером бугра.
Новых подталкивали взашей, подгоняли, понукали окриками, заставляя не просто шевелиться - крутиться по-беличьи. Бранью оглушили, ввели в смятение. Угрозами - внушили страх.
Им не давали присесть, смахнуть пот со лба, глянуть под ноги.
Фартовые взяли реванш за все: за собственную безысходность и вынужденное подчинение, за муки и лишения, за утраченное достоинство.
Личность? Здесь есть только зэки! Индивиды - их ломает тайга и трамбовка. Гордость? Здесь ее и не такие потеряли навсегда и забыли о значении, существовании, подлинном смысле этого понятия. Честь - здесь в чести лишь «закон- тайга», остальное - бесчестье. Имя? Его в тайге помнят лишь охранники, когда вычеркивают из списков живых...
- Вгоняй, мать твою в душу! - кричал Шмель.
И Тит вбивал клин в спил. Валил дерево, потея не только напрягшимся, багровеющим лицом, а и трясущимися коленями, скрипящей спиной.
— Живей! Смотри не обоссысь! - торопил Шмель напарника.
Тот по неопытности не знал, что стоило едва углубить спил и дерево само упало бы, без посторонних усилий.
Но Шмель кайфовал, глядя, как напарник рвал кишки, как, по-медвежьи облапив ствол, тряс его, словно в нем общак «малины» занычен. Волком выл от досады. А фартовый изгалялся:
— Что, падла, кишка тонка? Не по зубам? Ты тут все пятки обгадишь, покуда ее уложишь. Эх, мудила жалкий! Куда вам с нами пахать? Брысь, козел! Дай я! - резанул по стволу навстречу спилу. И дерево пошатнулось, грохнулось головой в распадок.
А там сучкорубы новых впрягли. Поставили впереди себя и гнали, как зайцев. Грозили топорами мошонку отсечь. Попробуй пойми, шутят иль правду говорят? С этих станется. Сомнений нет.
Там сучьи дети со стороны за фартовыми наблюдали. Знали - обламывали воры новых. Без того нельзя. Все через эту закалку прошли. Живы остались. С неделю, верно, жизнь не мила будет. Зато быстрее втянутся. Работа эта лучше слов спесь сгоняет, выбивает топор напрочь. Кует характер живучий, выносливый.
— Хиляй шустрей, Тип! Да ты куда, падла, вылупил зенки? Окосел, что ли, паскуда вонючая?! - Шмель схватил измотавшегося мужика в жменю и толкнул носом в сосну. - Стой, пидер облезлый! Держи ствол, чтоб не шатался! - заорал так, что тайга оглохла;
Сучьи знали: не надо держать ствол. Пила его и так срежет за милую душу. Но это будет потом. Сейчас притирка шла. Тут без ломки не обойтись. Она как воздух...
— Держи! А не держись, хорек! Иль вовсе съехал? - вопил Шмель, и мужик, выпучив глаза, вцепился в дерево едва ли не зубами, как в собственную корявую судьбину. Только бы не выпустить, не уронить.
Чуть выше Рябой напарника захомутал. Широкого, крепкого мужика. Изощренно изгалялся:
— Разверни хлыст от катушек. Скати вниз.
Мужик схватил спиленное дерево за комель. Не только сдвинуть, приподнять не смог. Его бригадой не одолеть.
— Чего расплылся? Шевелись!
Спина хрустела. Дрожали, тряслись руки. Кажется, еще немного и выскочит нутро следом за надорванным серд-
Руки в кровь сбиты, в ссадинах. Ладони подушками вспухли. Даже глазам больно, из орбит лезли. А Рябой знай себе:
— Убери ту корягу, а то к дереву не подступиться.
И снова рвал мужик тяжесть из земли. По лицу то ли пот, то ли слезы бежали вперемешку со злой грязью.
— Чего раскорячился? Вбивай клин, мудак! - рычал Шмель на своего напарника.
Тот, промахнувшись, себе по пальцам угодил. В сапогах сыро стало. Завопил не своим голосом. А бугор будто не видел. Обложил матом и подгонял. У мужика из глаз снопы искр летели. Да кому пожалуешься? Осмеют...
Новые сучкорубы паром изошли. Разогнуться некогда. От, дерева к дереву бегом. Топоры приросли к ладоням. Ноги и те враскорячку. Сдвинуть невозможно. Голова гудела от шума, кровь в висках стучала. А фартовым - все мало. Словно решили за день всю тайгу под корень извести. Заодно и новых. Все силы из них вымотать.
Разъезжались ноги на сырой глине. Тут без груза пройти мудрено. Сколько раз падали - теперь не счесть. Фартовые над этим хохотали. Охрана и сучьи дети молчали.
Всему есть конец. Придет он и этому дню. Только бы дождаться, только дожить, стучали топоры, сердца...
— Убери хлыст, зараза! Чего вылупил буркалы? Живо! - орал Шмель.
Напарник поднатужился, сдвинул. И упал лицом в грязь.
— Сачкуешь, прохвост, задрыга! Коленки сдали! В бок тебя бодали, шкура облезлая! Шустри, свинота!
Напарник задыхался. Он молчал. Старый кряжистый мужик из новых поспешил ему на помощь и нарвался:
— Ты куда возник, плесень лягушачья? А ну, вали отсюда, пенек гнилой, покуда не расколол до самой жопы! Хиляй, бо- таю тебе, падла! - попер на старика бугор.
Тот не уходил. Выпрямился. Топор ухватил покрепче:
— Чего над человеком изгаляешься, зверюга? Сам сдвинь! Иль ослеп, не видишь, ослаб вконец.
— Ослаб, пусть сдохнет! Твоя срака чего воняет? Линяй, покуда не нарвался!
— Не дери глотку! Я старше тебя!
— В своей хазе бугри! Тут тебе не с бабой! Сгинь, перхоть! -, замахнулся кулаком. У старика от удивления челюсть отвисла. - Валяй по холодку, добром трехаю! Не доводи до греха! - схватил Шмель старика за грудки и отшвырнул в сторону.
Тот коротко охнул, ударившись спиной о ствол.'И словно по команде, налетели новички на бугра со всех сторон. С кулаками, топорами на фартового накинулись.
Охрана тут же вмешалась. Расшвыряла с бранью, окриками. Не дремали и фартовые. Покуда охрана подскочила, успели в зубы насовать.
За беспорядки на работе в этот день новых оставили без обеда и отдыха. Когда фартовые пошли к палаткам, пополнение под надзором охраны работало без роздыху. Многим из них казалось, что этому дню не будет конца-. Когда вернулись условники на деляну, в распадке лежали три пачки хлыстов.
Шмель был доволен, но вида не подал и снова впряг напарника в работу до упаду. Тот и не ожидал передышки.
Оклемавшийся старик работал вместе со всеми сучкорубами. Он смерил фартового недобрым взглядом, словно задумал злое. Шмеля это только рассмешило. Он отозвал в сторону Читу, что-то шепнул ему, указав взглядом на старика. Фартовый осклабился и поставил деда впереди себя обрубать сучья, ветки.
Через час старик, вымотавшись, ткнулся головой в грязь. Не выдержал бешеной гонки, заданной фартовым. В глазах помутилось, не стало дыхания, вывалился топор из рук.
— Что? Пердун отдыхает? - вылил на него ведро воды Шмель. И, перешагнув через старика, приказал: - Дай ему по салазкам, чтоб не сачковал.
Чита тут же врезал изо всех сил суковатой веткой по подошвам деда. Тот вмиг очнулся от боли. Встал.
— Вкалывай, падла! Лежать на том свете будешь! Пока дышишь - паши, - сказал бугор, улыбаясь, как кенту. Бледное лицо старика перекосило от боли и злобы. - Проссысь, полегчает! - бросил Шмель через плечо и пошел к напарнику. - Тип, ты почему клопа не давишь?! - заорал он, увидев, что тот курит. Мужик вмиг вскочил. И побежал за Шмелем побитой собакой.
Дождь вымочил людей до нитки. Но работа в распадке не прекращалась ни на минуту. И лишь когда совсем стемнело, Шмель крикнул:
— Шабаш, мужики!
Дважды эту команду повторять не пришлось. Топоры, чекеры, тросы и клинья сами из рук попадали. Условники серой цепью возвращались к палаткам. Сучьи дети, тихо переговариваясь, чуть приотстали от всех. Охрана их не торопила. Плотно окружила пополнение, чтобы бузы не вышло. Но новым было не до того.
Многие, придя к палаткам, отказались от ужина: едва прилегли, тут же уснули тяжелым усталым сном.
И только Шмель не успокоился. Отыскав среди уснувших напарника, поднял окриком, погнал умыться и поесть. У того ложка из рук выпадала, застревал в горле кусок, а бугор, подкладывая в мйску пшенную кашу, приговаривал: дог
— Хавай, дура! Сегодня только разминка была. Настоящая пахота - впереди.
Мужика от этого успокоения икота одолела. Стало жаль самого себя. И почему-то тоска напала.
— Чего скис, Тип! Ты давай, набивай пузо! На пустое - ни хрена не сможешь вкалывать.
Мужик потянулся за чаем. Кружка выпала из рук, кипятком ошпарил колено.
— Лопух приложи. За ночь пройдет, - посоветовал бугор и спросил: - В полицаях долго кантовался?
— Полтора года. Потом сбежал. От своих и немцев.
— Чего ж так?
— Наши наступать стали. Я узнал и ходу. А когда война откатилась от наших мест, меня поймали. И все...
— Чего в полицаи подался? Жрать хотел жирно?
— Какой там жрать? У меня отца раскулачили в этом селе. Коммунисты. Босяки голожопые. Всю живность с подворья увели, кроме собаки. Зерна на посев, картошку на семена не оставили. Подчистую. Даже хлеб из печи забрали. А нас пятерых бросили с голоду сдыхать. Мать в ту зиму умерла. А отца забрали. Так и не сыскал его следов. Ну вот и вернулся я в село. В войну. Сам к немцам пришел. Сказал все. И о том, что скрылся от мобилизации. Что всех коммунистов знаю в морду. И за полгода сыскал каждого, кто мою семью ограбил. Всех своими руками к стенке ставил. А детвору - в Германию. Чтобы, выросшая, добила бы выживших нечаянно своих же родственников.
— Вон оно что! А я думал, что с жиру за куском погнался, - покачал головой Шмель.
— Твою семью ограбили? А только ли ее? У меня троих сыновей в родном доме, где родились, всех уложили. Дочку ссиловали. Бабу повесили. Меня измордовали. Заставили смотреть на зверство ихнее. Чтоб с горя я подох. Да вот не вышло у них это. Не свихнулся даже. Хотя три дня связанный валялся в доме. Покуда родня ночью прийти насмелилась. Развязали. Уйти уговорили из села. Я ушел. За границу. Вернулся с немцами. Что же, я должен был руки убийцам целовать, по-твоему? - побелел лицом проснувшийся старик и продолжил: - Хлеб посеять можно, хозяйство - нажить, здоровье - поправить. А вот детей с могилы не поднимешь. Я не за зерно, не за корову и свиней, за детей своих отомстил. Всем! За испозоренную дочь, какую скопом силовали. Комсомольцы, чтоб их... А ведь когда ловил их, руки целовали, сапоги. Прощения просили, сдыхать не хотели. Молили о пощаде. А они моих сынов пожалели? С чего ж я их щадил бы? За что? Семья была! А сиротой на весь свет оставили. И я не простил. Даже когда матери этих иродов ко мне пришли, тоже не стал слушать, а сделал, как со мной. На их глазах кончал, - трясло старика от воспоминаний. - Раздевал догола серед села. На лютом холоде. И хлестал их кнутом до костей. Покуда сплошной лепешкой не становились. Иных, кто над дочкой издевался, на куски пустил. Изрубил топором, как туши разделывал. И к ногам тех, кто их на свет произвел... Всякому своего жаль. Они меня зверем звали. Сами таким сделали. Чего ж на меня обижаться было? Иль себя не узнали? - усмехнулся старик. - Я ни о чем не жалею. Свое пожил. Были радости. Когда-то. В основном - горе. Но и его одолел. Отплатил всем обидчикам. За свое. И повторись, то же самое утворил бы. Меня потому и не расстреляли, что я не за харчи и скот, за детей мстил. Мне политика без нужды. Я в ней не смыслю. И за нажитое не держался. И немец мне до задницы был. Свое болело. Потому, когда судили меня, вся деревня подтвердила, что не брешу я.
— Чего ж не слинял с немцем? Иль не знал, что ждет? - удивился бугор.
— Как же не знал? Все знал! Только к чему скрываться? Прячутся те, кто жить хочет, шкурой дорожит. А мне держаться стало не за что. Когда счеты свел, пусто в свете стало. До того злоба держала в жизни. А потом, когда последнего из подвала вытащил и кончил, самому жить расхотелось.
— Они что ж, на войну не пошли те комсомольцы? - удивился бугор.
— Не успели. Немец их враз накрыл.
— А теперь, когда выйдешь, куда подашься?
— К себе в село. Там с сыновьями на одном погосте буду.
— Кем же был до войны? - спросил Рябой.
— Хозяйствовал на земле. Как и все люди. Не воровал, не убивал, своим трудом жил. По Писанию...
— Наши дела особая комиссия проверяла. Удивлялась, как это мы живы? А потому, что все мы пострадали от произвола, нас из тюрьмы послали на условное, - продолжил Тит.
— Ну ты хоть мстил! А я за что влип? - заговорил рыжий мужик, которого все новые звали Панкратом. - Меня, как немец в село пришел, сами деревенские уговорили согласиться в старосты. Чтоб чужого, зверя не прислали, от какого всем было бы лихо. Старики просили. Мол, ты, Панкратий, свой, все тебя знаем. Человек степенный, умный, рассудительный. Один грамотный средь нас. Никого не дашь в обиду новым властям. На тебя вся надежда. Стань заступником перед иноземцами. И согласился, на свою беду, - вздохнул мужик. - Везде война, стрельба, смерти. А у нас - тишь и гладь. Хлеб сеяли, картоху. Лен растили. Ни одной бомбы за все годы. Ни одного человека не убило. Своей смертью старики помирали. Дети спокойно росли. Церковь работала. Немцев мои сельчане за всю войну в глаза не видели. Не было их у нас. И партизан не- знали. Да вдруг услышал в соседней деревне, что уходят немцы. Наши наступают. Я в селе своим рассказал о том. Обрадовался, что костюм старосты мне даром оставили. Денег не взяли за него. Он же из чистой шерсти. Вот и надел я его, как на праздник. А тут наши. На машинах, танках. Промчались с ветром. Я им рукой махал. А через неделю меня взяли. И говорят: раз был в старостах, значит, предатель. Ну и что, если никого не предал, не убил? На немца работал, и все тут. На суде сельчане вступились. Мол, мы его уговорили, упросили. Да никто их слушать не стал. Повесили клеймо - и на Колыму. Так-то людям добро делать...
Фартовые и сучьи окружили новых плотным кольцом. Всем хотелось узнать, что за люди в этой партии прибыли. На деляне не поговоришь. Там некогда, работать надо. А здесь, у костра, никто не помешает.
— Ну, я понимаю, свои оборзели. Перебор получился. Но почему не обратиться к своим властям за помощью, зачем с немцем пришел, сработал им на руку? Неужель в собственном доме сами не сумеем порядок навести? Иль не можем без чужого дяди? - возмутился Новиков.
— К кому идти? К тем, кто моих убил, так? Они и по мне вскоре розыск объявили. Сообщили родственники, - нахмурился старик.
— В прокуратуру надо было.
— Да что вы, гражданин начальник! Кто ей поверит? Нет у нас законов. У кого кулак сильнее, тот и прав. Кто кого зажал, тот и барин...
— То-то повсюду люди слезами умываются от тех законов. Тут уж не до них, выжить бы как-нибудь.
— И все ж прав старшой. Плохо, хорошо, но в своей семье разбираемся сами, без соседей. И тут, я думаю, согласиться в полицаи, чтоб своего убить, дело последнее, - вставил Генка.
— Своего? Это свои моих детей поубивали? Свои - мою семью порушили? - вскочил старик. Его губы тряслись. - Ты роди, вырасти их, потом поймешь, как они дороги, как нестерпимо больно их терять. Уж лучше бы я не дожил до того дня!
— Зачем же с помощью немцев это делали? Иль самому духу не хватило? - шпынял Генка.
— Немцы ловили. Я опознавал и казнил. Сам. Одному мне не поймать бы их всех. А тут помощь. Какая мне разница от кого? Я ненавидел их больше, чем все вместе взятые фрицы. Я готов был остаток жизни раздать за каждого пойманного обидчика и убийцу моих детей. Мне было наплевать, кто помогает мне и кому на руку моя злоба. Я свое сделал. И любой отец на моем месте так же поступил бы. Иль я не прав? А кто из вас не воспользовался бы этим случаем, может, последним в жизни? Кто обвинит меня за случившееся? Если не было закона, чтоб спасти моих детей, где закон, обвиняющий меня? Да я на всю жизнь возненавидел власть, пославшую ко мне убийц! Я никогда не смирюсь с нею!
Старик упал, из его рта пошла пена, он задергался, забормотал что-то непонятное.
— Снова приступ...
— Ребята! Эй, мужики! Держите его. Окалечится, помогите! - просил Тит, с трудом удерживая беснующегося старика.
Шмель указал фартовым взглядом. Те скрутили человека. Придержали. Едва приступ прошел, выпустили из рук.
Старик лежал у костра на заботливо подсунутой под него телогрейке.
— Давно эго? - спросил Шмель.
— С того самого дня. Как ребят моих убили. В тот день трепать стало. Когда вспоминаю их - начинается. Мне бы внуков нынче баловать. На санках катать, будь сыны живыми. Да Бог не дал радости. Как пес по зонам мотаюсь в старости.
— Ты, дед, не дави на жалость. Здесь почти все с побитой душой. Не без потерь в сердце. Судьбы у всех покалечены. Но
’ руки в крови не марали. Не подыгрывали врагу! Не позорили себя и род свой, нацию, народ не срамили на весь свет. Тебе больно, пусть другим не легче будет, так, что ли? Люди в войну жизни положили, чтоб от врага землю очистить, а ты с врагом пришел? Привел их на нашу землю мстить за сынов своих. А сколько у других убито - отцов и сыновей? Ты о том подумал? Реки крови текли. А все такие, как ты, помогали! Из-за кучки негодяев ты свой дом, землю, могилы детей предал! Старый негодяй! Попадись в мои руки, не пожалел бы! - вспылил Новиков.
Фартовые отпаивали старика горячим чаем. Им было жаль человека, потерявшего в жизни все. Зовущего собственную смерть. Но и она к нему не торопилась. Словно сговорившись с людьми, ждала, наслаждалась муками уставшего от жизни старика.
— Вот вернется человек в свою деревню. С кем-то соседствовать будет. Здороваться. Обживаться. К ком>£то в гости пойдет. Иначе нельзя, уж так устроен человек, не может жить в одиночестве, но как себя переделать, изменить, как станет смотреть в глаза сотням невинных, на чей порог привел врага? Ведь эти люди, даже пострадав от немца, защищали его на суде! Это какое сердце надо иметь, какую терпимость? Такими земляками гордиться надо. Если осталась в вас хоть малая теплинка земли своей, за одно это перед деревней до смерти каяться должны. У них родню убивали на войне тоже без
вины. Те, кого вы привели. И вас не упрекали, - глядя в костер, словно сам с собою разговаривал Новиков.
— А не хрен было его детей мокрить! - возмутился Шмель.
— Их что, просто так, ни за что убили, ни слова не говоря, ничего не требуя? - удивился Генка.
— Да нет! Велели корову вывести из хлева. И свиней. А сыновья собаку с цепи спустили. Она на чужих кинулась. Без разбору всех кусать стала. Озверела, как и люди. С того и началось. Я не успел образумить, успокоить ребят, как их убили. А мертвым слова не нужны. Запоздал я. А они поспешили, - признал старик.
— Вот теперь все понятно. Нашла коса на камень. Так часто случается. Всем не хватило ума и терпения. У каждого свое болело. И, поверьте, все, кого нам охранять приходилось, считают себя невиновными. Никто за всю мою жизнь не сказал, что был осужден правильно. Все проклинают беззаконие. Не спорю, нарушения были, есть и, к сожалению, будут. Но не в каждом случае. Никто не оправдывает ошибки! Ведь цена их слишком дорога - искалеченные человеческие судьбы. За эти ошибки и наказание должно быть строгим. Но... Нельзя утрировать. Нельзя погасить все разом. Как это вы сделали: чтобы с кучкой негодяев разделаться, подставили под смертельную опасность все село.
— И неправда! Никого, кроме тех убийц и насильников! Ни одного человека, кроме них, никого пальцем не тронул!
Условники молчали. Большинству было жаль своего - зэка. Ведь по себе знали, как болит обида, как нестерпимо жжет горе, как безмерно долог срок...
На следующий день фартовых словно подменили. Они' уже не покрикивали на новых. И, определив старшим у них старика, которому не промедлили дать кличку Бирюк, уже не надрывали людей на работе. Старика звали Клементий. Его подручный - Фома. Оба сами сумели управлять людьми. И хотя не бегали на работе, от дела не отлынивали. Они даже на перекур садились отдельной группой.
Учетчик, замерявший выработку фартовых, сучьих и бирюков, в конце каждого дня объявлял, кто сколько сделал.
Теперь здесь не было ссор и разногласий. И Новиков удивлялся, как быстро сошлись люди. Ведь раньше даже политические не обходились без конфликтов. Сталкивались характеры, разные убеждения и взгляды. Порою искры летели при выяснении отношений. Приходилось охране быть постоянно начеку, а иногда и вмешиваться. Здесь же все оставалось спокойно.
Тихо, без зависти проводили люди на свободу Генку. Присели с ним напоследок у костра. Поговорили по душам.
— Иди в лесотехникум, сынок! Ты правильно решил. Работа эта больше старикам подходит, ну да ты лишь с виду молодой. Пережил больше десятка мужиков. Познаний за целую деревню набрался. Тебе нынче покой нужен. Отдохни. Заберись в глушь, подальше от людей. И береги от них себя, свою душу и сердце. Не помогай и не вреди никому. Тайга тебе заменит и родню, и ближних. Она быстрее всех тебя поймет, - напутствовал Фома.
— Людей сторонись, то верно. Не бери на свою душу их беды и никому не верь. Вот видишь, даже твой здешний друг в монастырь ушел. К Богу. От всех разом. Одному Господу свое единственное отдал - судьбу, - говорил сучий по фамилии Пашной. И добавил грустно: - Хоть оставшееся проживет спокойно, без лжи.
— Вы его не на пенсию, на свободу провожаете. А говорите с ним так, будто отпеваете, прощаетесь навсегда. Не верите, что можете когда-нибудь встретиться. Хотя все может случиться. Зачем же столько грусти? - спросил Новиков.
— Вам, гражданин начальник, не усечь того! Покуда фраер с нами был, мы его держали. Теперь самому придется отмахиваться от всех. А ведь судимый. Это клеймо за ним по- хиляет до креста. От него не отмажешься. Если потом и реабилитируют, даже последняя падла уголовником обзовет. Всякому хайло не заткнешь. Не раз он скиснет от ошибок ваших. Сколько лет ему отведено, лишь Бог знает. Но много раз пожалеет, что выжил здесь и выехал на волю. Это верняк. Не темню. Оттого фартовые в «малины» хиляют, что после даль- няков и зон средь фраеров жить не клево. Живьем в могилу запекут, - сказал Рябой.
— А вы пробовали уйти в откол? - оживился Новиков.
— Я? Нет! Мне без понту завязывать с кентами. Другие мылились. Да сорвалось.
Сучьи дети сидели молча, неподвижно. Что вспомин-алось им, о чем думалось? Огрубелые, задубленные морозами и дождями лица покрылись за лето темным загаром. Мало кого из них узнают теперь родные и друзья.
Одна ошибка не только отобрала часть жизни. Она изувечила здоровье, надломила, отняла все, что имел каждый из них. Она навсегда отняла человеческое имя среди людей, оставив взамен казенное определение - зэк.
И поставь ты их хоть кем угодно, создай любые, самые лучшие условия, но и через годы, даже под конец жизни, пробуждаясь среди ночи, под утро, станут вздрагивать, ожидая побудки охраны:
— Вставай, падла!
Сколько раз в боли, в немом крике сожмется сердце каждого из них. Никто не поверит льстивым словам друзей, предавших молодость. Как грома, предвещающего беду,
станут опасаться похвалы в свой адрес. Ибо она всегда была предвестником несчастья, потому что вызывала зависть.
Север вбил им свое отношение к жизни, собственное понимание происходящего и людей. Научил пренебрегать словами и ценить только истинные ценности. Их так немного осталось в жизни! Да и самой жизни, быть может, на одно дыхание.
Эти люди уже опасались свободы. Они отвыкли от нее и вспоминали, как изменившую когда-то женщину, которой не предъявишь спрос, потому что не жена...
Сучьим детям больше, чем другим, поначалу было тяжко. Они писали жалобы, потому что еще во что-то верили. Они требовали справедливости и правды, которые никогда не заглядывали в зоны и тюрьмы и не открывали их ворота. Они плакали по ночам, потому что не могли смириться с клеветой. И доносами. Они сходили с ума, потому что не всякий может смириться с несправедливостью. Они умирали, потому что не каждому дано стерпеться с положением скота и лишением звания человека.
Выживали немногие. У кого и здоровье, и нервы оказались покрепче, кто, перестав верить людям, открыл для себя Бога. И, поверив в него, общался с ним единственным. Ему не лгали. Каялись, советовались, просили помощи и поддержки.
Немудрено, что большинство зэков, отщипнув от скудной пайки кусок хлеба, лепили из него для себя нательный крест. Черный он получался, как терпение в горе. А может, от слез мужских...
С крестами этими нигде не расставались. Их берегли, как жизнь. Их целовали, как единственную надежду, последний луч солнца. А если, случалось, крошился крест на чьей-то пропотелой шее, тут же лепили новый.
Носили эти кресты все. И сучьи дети, и фартовые, и даже бирюки успели. Повырезали из дерева. Без креста из палаток не выходили. Крест считался лучшим подарком в тайге.
Был такой и на Генкиной шее. Почерневший, он прошел с ним весь Север, через годы и горе.
Пришел сюда парень неверующим. А уходил - другим... Вера эта помогла ему до воли дожить, в жизни удержаться, остаться человеком.
Сегодня Генка долго не мог заснуть. Уже поджидал охранник, который на мотоцикле повезет его в Трудовое. Он знал: сегодня последний день, и тихо прощался с людьми, тайгой, с днем уходящим, который скоро станет вчерашним.
Утром, когда туман еще скрывал палатки, Генка заглянул в каждую. Спят. Жаль будить. И, сев на мотоцикл, уехал с охранником из тайги, пожелав оставшимся: «Да подо? может вам Бог!»
Проснувшиеся условники пожелали парню счастливого пути и вскоре ушли в тайгу.
Работы в распадке оставалось немного. Дня на три. И тогда условников переведут в другое место. Где лес - сплошняк. Нет молодых посадок. Не надо за каждым деревом по километру отмерять. Там и бульдозер будет. Значит, никто не сорвет спину.
Да и надоело сновать по сопкам, чьи осклизлые бока не раз подводили людей. Измучило серное зловоние, сырость и холод.
Там, в тайге - солнце. А сюда оно и не заглядывает. Там - орехи и грибы, их можно добавить к скудному рациону. Там - ягоды. А в распадке - пусто, как в брюхе сатаны. Сплошное зло и боль. Может, потому и поспешали условники поскорее покончить с гиблым местом и забыть его навсегда.
Под ногами чавкала глина, затягивая ноги чуть не до колен. Фартовые валили деревья уже наверху, почти у кромки. Обрубали их вместе с бирюками, а сучьи дети скатывали хлысты вниз, пачковали. Работы хватало всем. На время никто не смотрел. Не до того. К обеду снова пошел дождь. Мелкий, занудливый. Условники не обращали на него внимания: задерживаться здесь на лишний день никому не хотелось.
Шмель от дерева к дереву носился. Вот и к ели подступился. Могутной, разлапистой. Та лапами даже пятки укрыла себе, как баба сарафаном, от чужих глаз.
Фартовый с гиком их спиливал, хохоча:
— Ты ж моя краля необоссаная, ишь как затырилась. Вся лохматая, вся колючая! Иль я не по кайфу тебе, лярвушка мохноногая? А ну, заголяйсь, туды твою в качель!
Дерево охнуло скрипуче, пошатнулось и загудело вниз.
Никто сначала не понял, что произошло. Громадная глыба земли, сорванная задравшимися корнями ели, с шипением ползла вниз, переворачивая на своем пути стволы, вырывая кусты и деревья. Она закручивала их в свое нутро и ползла, глотая по пути всех и вся. Вот она сорвалась с обрыва и опрокинулась на сучьих детей.
— Мужики! Кенты! - заорал Шмель.
Он случайно уцелел: поспешил к другому дереву и убежал от смерти.
Оползень перекрыл его голос, опередил предупреждение. Как всякая смерть, он одолел внезапностью.
Глина... Сотни кубометров в секунды оголили бок сопки и забили распадок вязкой грязью.
— Лопаты! Скорее! - закричал Шмель.
Но через минуту сюда сполз новый, более мощный оползень.
— Уходите! Всем наверх! - закричал старший охраны.
Условники, задыхаясь, лезли из распадка. Испуганно оглядываясь по сторонам, они цеплялись за удержавшиеся кусты, деревья. От страха у всех дрожали руки.
— Всем наверх! - еще раз крикнул Новиков.
Из распадка первой показалась лохматая голова бугра. Он встал, раскорячась, на краю распадка, подавая руку каждому выжившему, помогал вылезти из липкой жути.
Когда все уцелевшие выбрались, Новиков побелел:
— Это все? Не может быть! - Он заглянул в распадок. Там было пустынно и безлюдно.
Из пятидесяти шести человек в живых остались семнадцать...
У старшего охраны задрожали руки. Впервые понял Лаврова, которому не захотелось жить. Шмель, с почерневшим лицом, не веря своим глазам, смотрел в распадок. Он не ругался. Он никого не проклинал. Он что-то шептал тихо-тихо, отвернувшись ото всех. Дрожали плечи фартового. Крепкие, несгибаемые, железные. Их за много ходок не согнула, не поморозила Колыма. Он никогда ни перед кем не склонил голову. Но что-то сломалось в его душе...
«Где вы, кенты? Неужель это конец, застопорило и вас бедой? За что ожмурились? Зачем я дышу?!»
Грязная, промокшая, дрожащая горсточка людей возвращалась к палаткам. Сколько они шли? Кто засекал время пути от жизни к смерти? Кто, почему погиб, зачем выжил? Эти вопросы всегда остаются без ответа...