161959.fb2
Рябинин удивился своей усталости — не было ни томительных допросов, ни крикливых очных ставок, ни изнуряющего выезда на происшествие... Весь день тихохонько читал многотомное дело. Неужели сорок лет — возраст? Ему казалось, что теперь он утомится, просиди рабочий день у пустого стола. Но ведь прочел два тома — с размышлениями, с выписками, с прищуренным вниканием в непонятные почерки...
Он вскочил, прижав пальцами дужки прыгнувших очков. Вспомнил — Иринка просила купить фломастеры. Рисовать рожи, которые выходили такими страшными, что она сама притихала от удивления. До каких часов магазины: до семи, до восьми?
Рябинин торопливо спрятал тома в сейф и схватил портфель, в котором ничего не было, кроме свежих газет да его дневника. Он уже потянулся за плащом, когда телефонный звонок остановил вскинутую руку. Какое-то малое время Рябинин так и стоял с поднятой рукой и ждал: показалось? Перестанут звонить? Ошиблись номером? Но телефон упорно трещал, словно видел, что хозяин кабинета стоит у своего плаща. Можно не подходить. Некоторые следователи так и делали: рабочий день кончился, никого нет. Аппарат не видит...
Рябинин опустил руки, подошел к столу и взял трубку:
— Да?
— Сергей Георгиевич, хорошо, что не ушли.
— Стою одетый.
— Это пригодится, — пошутил прокурор чуть виноватым голосом, который обдал Рябинина нехорошим предчувствием. — Вам придется выехать на место происшествия.
— Юрий Артемьевич, семь часов, уже заступил дежурный по городу...
— Все так, но происшествие в нашем районе, попадет дело к нам, вернее, к вам. А случай редкий.
— Убийство?
— Нет, кража ребенка.
— О-о... Я таких дел и не расследовал.
— Вот и попробуйте. Машина сейчас будет, — окреп голосом прокурор.
Рябинин вяло опустил трубку...
Нет, одно дело он расследовал. Мамаша заскочила в магазин, а когда вернулась, то грудного младенца не было. Коляску с ним нашли за два квартала от магазина. Девочки-первоклассницы решили покатать малыша. На розыск и расследование ушло что-то около часа.
Он положил в портфель дежурную папку и подсел к столу...
Мир отодвинулся. Пропала усталость. Отлегли от сердца все заботы. Выветрились из головы два прочитанных тома. И даже семья отошла куда-то далеко, за туманную черту. Даже Иринка с фломастерами... Пришли беспокойство и нервная напряженность, которые все и вытеснили.
Рябинин спрашивал других следователей. Волновались многие, объясняя это тем, что на месте происшествия легко упустить важную деталь. Какой-нибудь окурок, какую-нибудь пылинку... Если бы только из-за этого. А расследуя дело, разве нельзя упустить деталь? Да какую там деталь... Ошибиться можно так, что потом век не забудешь. Но ведь не деревенеешь на допросах, нет ломкой сухости во рту на очных ставках, не тянет гастритная боль на опознаниях... Видимо, дело в другом. На месте происшествия следователь работает на виду, под десятком изучающих его глаз. Как артист, А человеческие взгляды — давят.
Машина зафыркала под самым окном. Рябинин вздохнул и опять потянулся за плащом...
Ехал он с сиреной, поэтому ожидал увидеть толпу. Но у дома и на лестничной площадке никого не было. Ни любопытных, ни работников милиции. Он позвонил. Дверь распахнул инспектор Петельников. Оказавшись в передней, Рябинин бросил скорый взгляд в комнату. И там никого, кроме расстроенного мужчины и заплаканной женщины. Видимо, потерпевшие. Ни понятых, ни экспертов, ни инспекторов...
— Где же все? — тихо спросил Рябинин.
— А тут никто и не нужен.
— Расскажи, в чем дело...
— Украли девочку пяти лет, она играла во дворе. Родители никого не подозревают. Свидетелей нет. Вот и все.
Вот и все. Даже нет места происшествия: ни следов, ни отпечатков, ни взломанных дверей.
— Когда это случилось?
— Примерно в двенадцать дня.
— Может быть, просто заблудилась?
— Проверены все отделения милиции.
— Вадим, а никого на примете не держишь?
— Мои примеченные думают, как бы от своих детей избавиться.
Рябинин снял плащ и вошел в комнату. Родители посмотрели на него одновременно и вроде бы одним общим взглядом, хотя глаза отца темнели иконно, а глаза матери вряд ли что видели от слез. И все-таки их взгляды слились в немом вопросе: не принес ли этот новый человек спасение от беды?
— Я следователь прокуратуры Рябинин, буду заниматься вашим делом.
Отец не ответил. Мать вроде бы кивнула. Но их общий взгляд распался — теперь они сидели каждый по себе.
— Мне нужно вас допросить.
— Господи, какой еще допрос... — не сказала, а кому-то пожаловалась она, как жалуются богу.
— Мы все сообщили, — отрезал муж.
— Но закон обязывает, — мягко возразил Рябинин.
— Я не могу говорить, — всхлипнула она.
— Допроси их завтра, — посоветовал инспектор. — Приметы уже разосланы, фотография на размножении...
— Попрошу завтра к десяти в прокуратуру, — чуть официальнее сказал Рябинин.
С потерпевшими — как с малыми детьми...
Рябинин потерялся, следя за убегающей мыслью...
...Юристы, да и он тоже, считают себя в первых рядах борцов с преступностью. Судья, дающий наказание. Нет, ближе к преступнику следователь, который допрашивает, — через стол. А еще ближе? Тогда инспектор уголовного розыска — он ловит, дыхание в дыхание. Ближе некуда. Оказывается, есть — потерпевший. Он принимает первый удар, он в первых рядах борьбы с преступностью...
— Напрасно вы так убиваетесь, — бодро сказал Рябинин.
Они даже не ответили — только жена посмотрела на него внимательно: кто это? Следователь? Что это? Профессиональная задубелость?
— Во-первых, дети пропадают частенько, — начал врать он тем же бодрым тоном.
— Что-то не читал, — буркнул муж.
— Об этом не пишут. Во-вторых, почему вы думаете, что ее именно украли? Да я вот только в этом году разобрался в пяти подобных случаях.
И он стал их придумывать один за другим, напрягая свою тощую фантазию, которой на последний случай и не хватило бы, не помоги инспектор — он рассказал о девочке, пропавшей на день из детского сада. Рябинин видел, как внимание, этот признак жизни, осветил лицо матери. Но муж сидел каменно, дико разъедая черным взглядом мебель в комнате.
— А если какие-нибудь... изуверы или насильники? — тихо предположила она.
— Вряд ли. В нашем районе лет десять этого не было, — быстро ответил инспектор.
— Ну, а если девочка украдена, то украдена женщиной, — заключил Рябинин почти радостно.
— Мужчины детей не воруют, не водка, — успел вставить Петельников.
— Нам от этого не легче, — сразу вскипел муж.
— Легче, — отрезал Рябинин, ибо его уверенность должна передаваться им. — Во-первых, девочка в заботливых руках. Не любящий детей ребенка не украдет. Во-вторых, мы ее скоро найдем. Ребенок не бриллиант, не спрячешь.
— А если ее увезут в другой город? — спросила мать.
— Вокзалы уже перекрыты, — ответил инспектор.
— Завтра вас жду. До свидания, — попрощался Рябинин: ему показалось, что родителей он немного успокоил...
Они отпустили машину, побрели пешком.
Сентябрьский вечер обдал их уставшим за день ветерком. Как узнается осень в городе? Вот в такую теплынь? По ранней темноте. По долго не высыхающей лужице. По холодной струе воздуха, которая, взявшись неизвестно откуда, может полоснуть лицо. По запаху прелых листьев и трав, невесть как долетевшему из далеких лесов. По плащу на Рябинине, взятому на всякий случай.
— Как живешь, Вадим? — спросил Рябинин, стараясь взглядом дотянуться до лица инспектора.
— Еще не женился.
— Чего ж так? — усмехнулся Рябинин, зная, что вопросами о женитьбе Петельникова донимали.
— Не берут.
Каждая вторая встречная девушка примечала инспектора, выделяя его взглядом среди ровного потока лиц. И вроде бы каждая третья ему улыбалась. И каждая четвертая готова была остановиться. Но одна нестарая женщина глянула и на Рябинина, а в следующий, послевзглядный миг он ее узнал — год назад привлекалась как мошенница.
— В тебе еще не проснулся инстинкт отцовства. — У Рябинина не выходила из головы покинутая квартира.
— Ты сказал о нем с каким-то благоговением...
— Благороднейший инстинкт.
— А ты не видишь тут некоторой несуразицы?
— В материнском и отцовском инстинкте? — удивился Рябинин.
— Слово «инстинкт» всегда стояло со словом «низменный».
— Это не о материнском.
— Мы говорим, что материнство священно. А это всего-навсего — инстинкт.
— Ну и что?
— Я как-то привык ценить интеллект, а не инстинкты. Тогда ведь и другие инстинкты священны, а? Секс, голод, сохранение жизни... Какие там еще?
— Вадим, инстинкт материнства я тоже священным не считаю. Но на этом инстинкте держится материнская любовь — она вот священна.
— Чего ж она на интеллекте не держится? — уже вскользь бросил инспектор, остывая к разговору.
— Тебе не понравились эти родители? — спросил вдруг Рябинин.
— Да нет. Вчера я из детского садика одного папашу чуть было не отправил в вытрезвитель.
— Так про детский садик ты не выдумал?
— Даже выезжал. Девочки день не было. Говорит, ходила с тетей. Видимо, ушла и заблудилась.
Они стояли на перекрестке.
— Ты теперь куда? — спросил Рябинин.
— Работать по этому делу, в райотдел.
— Если что будет, то вызывай в любое время.
Осторожно, соизмеряя силу, инспектор пожал его руку. Но сейчас бы Рябинин на боль внимания не обратил, потому что не выходила из головы комната, где мать и отец молча просидят воспаленную ночь. И еще не вышел из головы их прерванный разговор.
— Не понимаю этой преступницы, — сказал инспектор уже на отходе.
— Вероятно, бездетная.
— Взяла бы сиротку...
— А как зовут девочку?
— Иринка.
Совпадение, модное имя. Ничего не значащее совпадение.
И все-таки его желудок сдавило медленной и тихой болью. Да нет, перешло и на сердце.
Из дневника следователя. Меня поражает языковая свобода Иринки. Если у нее нет мысли, то уж нет. Но если мысль появилась — главным образом, в форме вопроса, — то она ее выразит легко и просто, ибо для нее мысль важнее, чем все правила языка.
Переместительный закон она зовет перемесительным, земледелие — землеплодием, зубило — дубилом, жнейку — жнеелкой, косилку — косеелкой... Вместо «членораздельно» говорит «членоразумно», «плотоядные» у нее «плодоядные», «наглядные пособия» стали «ненаглядными»... Урюк она зовет урдюком, памятуя, что там, откуда родом урюк, есть еще и курдюк.
Вчера она спросила:
— Пап, а зачем человеку надпочник?
— Не надпочник, а надпочечник.
Она призадумалась: точное слово надпочник вон, оказывается, какое...
— Зачем этот надпечечник?
— Не надпечечник, а надпочечник.
— Ну, надпупочник...
— Да не так!
— А как? Надпопочник?
О преступлениях он рассказывал только жене. Даже о самых кошмарных. Но о краже девочки, да еще тоже Иринки, Рябинин умолчал. И теперь у себя в кабинете думал — почему? Боязнь рока? Или не хотел расстраивать Лиду, которая приняла бы это к сердцу и весь вечер промолчала бы, словно к чему-то прислушиваясь?
Рябинин ничего не делал — сидел у пустого стола. Нет, на столе лежали две бумаги: постановление о возбуждении уголовного дела и чистый бланк протокола допроса. Нет, делал — ждал Катунцевых, родителей похищенной девочки.
Первым пришел отец. Он устало сел и устало — устал за ночь — сказал:
— Жена будет попозже.
Теперь, при дневном свете, Рябинин его рассмотрел...
Среднего роста, слегка огрузневший сорокалетний мужчина. Лицо тяжелое, может быть, за счет широкого подбородка и крупных губ. Лысеющая голова острижена коротко, по-спортивному. Очки, но вроде бы не обязательные, лишние на крепком лице — не то что у Рябинина, для которого очки были живым, неотъемлемым органом вроде уха или руки.
— Никаких сведений? — спросил он, оживая губами.
— Только одно: ни в моргах, ни в больницах вашей дочери нет, — выдавил из себя Рябинин, стараясь хоть как-то его утешить.
— Да украли ее, украли.
— Почему вы так в этом уверены?
— Ну, а где она? Девочка хорошенькая...
— Как это случилось?
— Я был на работе. Со слов жены... Она с дочкой пришла из булочной и оставила ее во дворе, в песочнице. Поднялась в квартиру буквально на десять минут — хлеб положила. А вышла... Ирки нет. Жена квартал обегала. Никто не видел и не слышал. Разве пятилетний ребенок сможет далеко уйти за десять минут?
Катунцев то снимал очки, то надевал. Сколько в них? Что-нибудь минус полтора, минус два. Но теперь Рябинин видел его глаза: большие, темные, упорно и как-то отчаянно глядящие на следователя.
— Вы кого-нибудь подозреваете?
— Разумеется, нет.
— А есть у вас враги?
— Разумеется, есть.
— С похищением их никак не связываете?
— Я работаю ведущим инженером... Неужели вы думаете, что если я забраковал деталь рабочему Иванову или завернул чертеж инженеру Петрову, то они утащат моего ребенка?
Рябинин не ответил, что он думает. Этим людям, людям науки и техники, казалось, что мир человеческих отношений так же упорядочен, как мир математики и механизмов. Они не ведали, что броуновское движение судеб, характеров и натур рождает обилие тех явлений, к которым, казалось бы, большие числа неприменимы из-за их неповторимости. Он должен был проверить любое количество логических версий и оставить место, возможно и не последнее, для нелогичной, именуемой случаем.
— Родственники у вас есть?
— У жены, но они ребенком не интересуются.
— Есть ли у вас друзья?
— Близкий один, с которым дружим столами.
— Как дружите?
— То есть домами. Мы так шутим, потому что встречаемся только по праздникам за столом.
— Значит, версию, как говорится в пословице, «невестке в отместку» вы отметаете?
— Абсолютно.
Катунцев в очередной раз снял очки и мелко забарабанил дужками по столу. Этот разговор его раздражал своей ненужностью. Вместо того чтобы искать преступника, следователь задавал бессмысленные вопросы. Но потерпевший не знал, что в эту ночь инспектор Петельников не смыкал глаз.
— Во что была одета девочка?
— В красное платьице.
— Еще что?
— Ну, это скажет жена.
— Есть ли у нее какие-нибудь приметы: родинки, отметинки, физические недостатки?..
— Не замечал.
— Какая у нее речь?
— Обыкновенная, детская.
— Что она любит?
— Что все дети любят, то и она.
— Со взрослыми контактна?
— Не знаю.
— Она любознательна?
— Не замечал. А к чему все это?
— Чтобы ее узнать, потому что девочку наверняка переоденут.
— У вас есть фотография.
— Я полагал, что отец скажет о дочери больше, чем фотография.
Так нельзя. Этот упрек сейчас подобен издевательству. Отец может справедливо взорваться: вы ищите, а не учите! С потерпевшим как с ребенком...
Но Катунцев надел очки и устало объяснил:
— Работаю много. Да еще машина...
— Какая машина?
— «Волга» у меня. Тоже время берет.
Рябинин умолк, обессилев от сравнения несравнимого. Образ этого ведущего инженера сразу лег к себе подобным, в свою давно готовую и полнехонькую ячейку. У него работа, работа, работа... А вечером под машиной в гараже. А в субботу болеть за хоккей или футбол. А в воскресенье рыбачить... Рябинин никогда не знал, о чем говорить с такими людьми. Они прекрасно понимали машины и плохо разбирались в человеческих отношениях; Рябинин разбирался в человеческих отношениях и ничего не понимал в машинах.
Рябинин потерялся, следя за подступающей мыслью, которая близко так и не подступила, как непринятый поезд, встав где-то в тупиках сознания... Она, эта мысль, шла от виктимологии — науки, утверждающей, что некоторые преступления совершаются только в отношении определенных людей. Тогда естественно, что у такого отца украли ребенка. Но так думать об убитом горем человеке — кощунство. Да и полно отцов хуже этого ведущего инженера.
— Если не найдете ребенка, то жена с горя умрет, — тихо сказал Катунцев, обмякая лицом, отчего крупные губы стали еще крупнее, а взгляд открылся Рябинину простым, беззлобным страданием.
— Почему думаете, что не найдем?
— А-а... Есть известные прокуроры. Кони, например. Есть известные адвокаты, Плевако... Полно известных юристов. А вот известного следователя я не знаю.
— А Шерлок Холмс? — пошутил Рябинин.
Катунцев на шутку не отозвался. Да и кто шутит с убитым горем...
Из дневника следователя. Иринкины вопросы неожиданны и разнообразны. Где она только их выкапывает? Мне кажется, она забила бы всех эрудитов мира, будь такая встреча. Пока я бреюсь, а она запихивает в портфель непонятное сооружение с головой и колесом, называемое «самоходный Миша», между нами вспыхивает одноприсестный разговор:
— Пап, медведь в берлогу залез?
Сентябрь, наверное еще бродит.
— Рановато ему.
— Пап, уксус горит?
Водка, знаю, горит, а кислоты вроде бы нет.
— Вряд ли.
— Пап, а ты суп из корешков жень-шеня ел?
Корень этот целебный, да ведь кто знает, может быть и едят. Делают же салаты из примулы.
— Его не варят, а делают лекарство.
— Пап, обезьяны теперь в людей происходят?
Тут уж я знаю наверняка, а мою мысль о том, что случается наоборот и некоторые люди происходят в обезьян, можно оставить и при себе.
— Не происходят, на это нужны миллионы лет.
— Нет, происходят.
— А ты о Дарвине знаешь? — решился и я на вопрос.
— Вот о нем-то, папа, я с тобой и говорю.
— Что ты о нем говоришь?
— Дарвин — это человек, который произошел от обезьяны.
На рассвете Петельников поехал в бассейн. Душ и зеленая хлорированная вода смыли бессонную ночь и вроде бы просветлили голову. Мокрый вернулся он в райотдел, взял в канцелярии подоспевшие бумаги и сел за стол у себя в кабинете тяжело, словно на плечах лежала штанга. Ночь все-таки давила.
Из сводок, рапортов, отношений и писем инспектор почему-то сразу извлек конверт с приколотой секретарем лаконичной бумажкой: «Анонимка». Он вытащил лист простой белой бумаги и прочел текст, написанный синей пастой...
«Товарищи милиция! Девочку, которую вы ищете, видели с цыганкой или молдаванкой на вокзале».
Почерк крупный, неровный, измененный. Кто ее написал? Человек, который хочет помочь следствию, но не хочет быть свидетелем. Но тогда зачем менять почерк? Чтобы навести на неверный след? Мол, не ищите, девочки в городе нет. Цыганка, молдаванка...
Память, взбодренная купанием, вроде бы включалась в работу. Анонимка была со смыслом — в том микрорайоне, где украли девочку, жили цыгане, занимали целый дом. Тогда нужно идти к тете Рае, тогда к ней...
Петельников отбросил на висок черное крыло упавших мокрых волос. Штанга, лежавшая на плечах, легко скатилась на пол — сна как не бывало. Инспектор распахнул шкаф, где имелось все необходимое для нового рабочего дня: бритва, свежая рубашка, кофеварка, черный хлеб и пиленый сахар. Он брился, всматриваясь в натянутую, загорелую за лето кожу: в крепкие, каменно сомкнутые губы; в чуть искривленный нос, пострадавший от боксерских перчаток; в темные глаза и черные несохнущие волосы. Нет, лицо не ожирело, да на такой работе и не ожиреет. И не худое, когда скулы кожу продирают, — сухощавое лицо.
Он надел синюю рубашку, темный галстук и пиджак черной кожи. И еще раз посмотрел в нишу, где стояло зеркало, — вылитый мафиози. Только черных перчаток и усиков не хватает.
Там же, под нишей, стоял и окоченевший кофейник, который на секунду задержал его взгляд. Но где-то за стенами уже пропищало девять. Инспектор бросил в рот два кусочка сахара и захлопнул шкаф...
Квартира тети Раи встретила его тихой дверью, обитой плотным синтетическим материалом. Инспектор позвонил. Тишина не ответила. Он еще раз позвонил, и тогда дверь открылась сразу, будто человек стоял за нею и ждал повторного звонка.
Инспектор увидел, что в передней бушует огонь — красная кофта цыганки горела, как закатное солнце, и казалось, что в этом жаре сейчас оплавятся ее золотые неподъемные серьги.
— Заходи, сокол, — сказала она вязким, почти мужским голосом.
— Здравствуй, Раиса Михайловна.
— В гости или по делам?
— И так, и этак.
Они прошли в комнату, устланную коврами. Инспектор сел на край дивана. На что села хозяйка, он не успел разглядеть, ибо то, на что она села, накрылось широченными юбками, как цветным парашютом. Говорили, что во второй комнате лежит кошма, висит кнут и стоит тележное колесо; что во второй комнате разводится костер и поются хорошие цыганские песни.
— Как здоровье, Раиса Михайловна?
— Здоровье, сокол, не деньги — обратно не вертается.
— А что такое?
— Зуб болит, коньячком вот полощу.
На круглом столе, накрытом камчатой скатертью, посреди горы фруктов высилась початая бутылка коньяка.
— Не пригубишь ли рюмочку-вторую, сокол?
— Спасибо, мне еще летать.
— А кофейку?
Лицо он был официальное, но пришел к ней неофициально, поэтому для беседы выпить кофейку можно. С куском бы мяса.
Она стукнула ладонью в стену. Тут же открылась дверь и вошла молчаливая цветастая девочка с подносом. Ждали его тут или попал к завтраку? Девочка принесла второй поднос, отчего крепкие губы инспектора дрогнули: копченая колбаса, сыр, бутерброды с какой-то рыбкой... Сласти. А пришел он неофициально. Нет, пришел он все-таки по делу.
Инспектор взял горячую чашку, коснувшись еды лишь рассеянным взглядом.
— Раиса Михайловна, есть жалобы, что ваши цыганочки продолжают гадать на улицах...
— У кого ж это языки чешутся?
— Мелкое мошенничество.
— Э, сокол, почему люди не хотят жить красиво, а? Подошла чавела статная да горячая, шаль цветнее луга, серьги блеском душу греют, поцелуйные губы улыбаются... Взяла твою руку, сказала судьбу и попросила за это позолотить ручку. Неужели грех?
— Так ведь обман.
— Э, сокол, обман-то обман, да приятный. А лотерея не обман? Выигрыш то ли выпадет, то ли нет. И с судьбой так. Угадаешь или не угадаешь.
Горячий натуральный кофе. Ковры. Девочка-прислужница. Сладкие речи. Пышная старая цыганка в золоте. Только этого... фимиама не хватает. Где он? В гостях у шахини?
— Ну, а ты, Раиса Михайловна, гадаешь?
— Отчего ж не погадать, если попросят.
— А каков процент попадания?
— Не шути, сокол, с судьбой.
— Говорят, стопроцентное.
— Пусть говорят, сокол: кобыла сдохнет, а язык отсохнет.
— Есть информация, Раиса Михайловна, что предсказываешь ты, в какой магазин, сколько и в какое время поступает дефицит. Интересно, откуда узнаешь?
— Сокол, зря ты едой-то моей брезгуешь...
Кожа желтая, но без морщин. Скулы блестят. Глаза черны, как цыганская ночь. В волосах ни одной седой тропинки. Говорили, что ей восемьдесят. Говорили, что она колдунья. Цыгане ее слушались, как родную мать, да она и была тут матерью и бабкой многих.
— А ты, сокол, пришел не из-за гаданья.
— Как узнала — руку ведь не показывал?
— Соколята твои по квартирам летали.
— Раиса Михайловна, девочку украли...
— Сокол, при твоей работе дурнем быть негоже. Украли дите, так, значит, чавелы? В нашем доме все цыгане работают. Я получаю пенсию. Да, сокол, иногда цыганки гадают. Натура просит. А зачем цыгану чужой ребенок, когда своих девать некуда? Или ты думаешь, мы кровь человеческую пьем?
Желтое широкое лицо неожиданно побледнело, а скулы даже побелели, словно кожа на них истончилась до кости. Глаза полосовали инспектора черным огнем. Волосы сами выскользнули из-под оранжевой ленты и рассыпались по плечам. Она размашистым движением отбросила их с глаз, взяла сигареты и умело затянулась. Говорили, что в той, второй комнате она курит трубку, черную и корявую, как столетний корень.
— А если у меня есть сигнал? — осторожно спросил Петельников.
— Открой свои карты, и я приоткроюсь.
— Девочку увела цыганка...
— Девочку увела блондинка.
Не донеся до губ, инспектор поставил чашку на стол.
— Дальше, — приказал он.
— Все, сокол.
— Откуда знаешь про блондинку?
— Сокол, я узнаю у бога.
— Едем в прокуратуру, — инспектор встал и застегнул пиджак.
— Зачем?
— Для официального допроса.
— Сокол, я скажу там, что ничего не ведаю. Пошутила, мол, с соколом-то...
— Раиса Михайловна, я пришел сюда как человек к человеку. Я не угрожаю, не приказываю — я предупреждаю и прошу. Если это сделала не цыганка, то какой смысл молчать?
— Отвечаю, сокол, как человек человеку. Цыганки ходят по району, цыганята бегают по улицам... Они все видят, и я все знаю. Неужели я отдам цыганят таскаться по судам? Хороша была бы старая цыганка Рая...
Инспектор сел, не сломленный ее доводами, а готовый к долгой осаде.
— Раиса Михайловна, неужели не понимаешь? Совершено преступление, человек об этом что-то знает... Да разве мы отстанем?
Она выпустила дым, как испустила последний дух. Ее лицо потеряло жизнь: оскудел подбородок, стихли губы, на чем-то невидимом остановился взгляд и вроде бы мгновенно потухла сигарета. Она сидела, как шаманка. Петельников ждал, силясь разгадать это представление.
— А ты погадай, — вдруг очнулась она.
— Погадать?
— Или тебе нужна бумажная справочка?
— Не обязательно, — согласился инспектор: в конце концов, сейчас его интересовали любые сведения в любой форме.
— Тогда погадай.
— На чем погадать? — еще не понимал он.
— Дай левую руку...
Инспектор подошел к ней и протянул ладонь. Она взяла ее в свои крепкие, словно выточенные из коричневого дерева ладошки и повернула к оконному свету. Волосы, так и не поднятые, шторой закрывали ее лицо. Она их откинула, глянув на него хитрым блеском глаз:
— Сокол, позолоти ручку.
Инспектор уже принял игру. Свободной рукой он нашарил давно болтавшийся в кармане металлический рубль и положил на свою ладонь. Рубль пропал, как растворился в воздухе.
— Судьбу, сокол, твою я не вижу. Цыганка Рая за рубель судьбы чужой знать не хочет. А на сердце у тебя забота от казенного дома. Дума твоя, куда делось дитя малолетнее в красном платьице. Вот эта линия показывает, ой показывает, что увела девочку женщина беленькая, молодая, лет двадцати пяти, одетая модно, в джинсовый брючный костюм...
— Куда вела? — не утерпел инспектор.
— Этого судьба не ведает. Но судьбе ведомо — вот эта линия, — что женщина проживает на той же улице, где и девочка, в доме шестнадцать. Но там пять корпусов. Все, сокол. А большего ни судьба, ни я не знаю. Да ведь на рубель и хватит, а?
Инспектор вернулся на диван, обессилев от полученных сведений. Он смотрел на цыганку, которая спокойно курила, и-чуть заметная усмешка нарушала крепость ее Коричневых губ.
— Ой, сокол, забыла, да тебе и нужно ли... Духами от нее пахнет сильно, как от пузырька.
— Какими?
— Ты б меня про серьги спросил, а в духах я неопытная. Называются они вроде бы «Не вертите».
— «Не вертите»? — даже переспросил инспектор, удивленный странным названием.
— Или «Не вертитесь».
— Раиса Михайловна, все, что сказала, — верно?
— Сокол, обманывать милицию и брать с нее деньги за гаданье хорошая цыганка не станет.
— Взяла же рубль, — улыбнулся инспектор.
— Он у тебя.
Петельников сунул руку в карман — рубль лежал там.
Из дневника следователя. Умственно обессилев от Иринкиных вопросов, думаю: «Ну, и я тебя тоже дойму ими...»
— Ира...
— А? — шепотом отзывается она.
— Почему тихо говоришь?
— Потому что я думаю.
— О чем?
— О джиннах.
— А что бы ты попросила у джинна, если бы он вылез из бутылки?
— Из какой бутылки?
— Неважно, из какой. Допустим, из-под шампанского, — вспоминаю я самую объемистую бутылку.
— Я бы его попросила, чтобы он влез обратно.
— А желания? — удивляюсь я.
— Папа, он же будет пьяный...
Рябинину было бы легче допросить рецидивиста, чем видеть перед собой эту потерпевшую.
Катунцева подсела тихо, словно к нему за стол опустилась ночная белая птица. Маленькая белокурая женщина с красными и пустыми от горя глазами... В ней была какая-то незавершенность, и Рябинин не сразу понял, в чем она состояла и почему появилось именно это слово — незавершенность. Он помолчал, давая ей освоиться в этом кабинетике...
Волосы завиты крупно, но каждое колечко или недозавито, или уже распрямилось. Губы накрашены — нет, подкрашены. Брови подведены слегка, да вроде бы одна бровь доведена краской не до конца. Лицо попудрено: лицо ли? Не одна ли щека? Вот только под глазами лежала глубокая чернь, как на старинном серебре. Но это уже не от красок и не от карандашей.
Рябинин потерялся, следя за убегающей мыслью...
...Мы определяем человека постоянным и вечным, как гранитный валун. А он переменчив, ибо человек есть его состояние в эту минуту. Разве эта женщина до вчерашнего дня была такой? Да иная была женщина, иной был человек...
Она подняла на следователя блеклые голубые глаза, которые отозвались в нем ответной мыслью: а какими они были вчера? При дочке? Блеклыми?
— Я вам памятник поставлю...
Он сухо улыбнулся: если бы все потерпевшие ставили ему памятники, то не хватило бы никаких проспектов.
— Только найдите дочку, — добавила она, берясь за платок.
— Найдем и без памятника, — бодро заверил Рябинин, давая ей минуты поплакать.
Минуты? У нее были ночные часы. И все-таки нужные ей минуты, тут, при официальном лице, при сопереживателе.
Рябинин потерялся, следя за убегающей мыслью...
... Почему мы радуемся минутами, а горюем часами? Почему веселимся днями, а грустим годами? Почему слезы нам даются легче, чем смех? Не угнездились ли в наших генах столетия войн, моров, недородов, распрей?..
— Я знала, что случится беда.
— Знали? — построжавшим голосом он отогнал преждевременную радость.
— Сон видела...
— Какой? — вежливо спросил Рябинин.
— Будто бы сидим мы в нашем дворе. В том самом... И учимся писать. А Ира вдруг и говорит: «Мама, у меня правая рука не пишет». — «Ничего, говорю, доченька, мы левой выучимся». Тут появляется женщина, вся в белом, с каким-то странным лицом и говорит: «Зря, зря учитесь — все равно не успеете». А, господи, кому этот сон нужен...
Катунцева хотела что-то добавить, и Рябинин ждал этого добавления, все еще надеясь на крупицы информации.
— Лучше бы не просыпалась, — добавила она.
— Опишите подробно одежду и внешность девочки...
Она стала рассказывать, и зримая ясность легла на ее лицо — так бывает в пасмурный день, когда солнца и не видно, но оно вдруг высветит землю сквозь бумажно истонченные облака. Потерпевшая говорила о дочке и видела ее тут, в этом кабинете. Петельникову бы сейчас показать ее лицо... Инстинкт? Нет, это любовь на нем, это человеческая душа.
Рябинин потерялся, следя за убегающей мыслью...
...Человеческая душа. Не есть ли это наши инстинкты, пропущенные через интеллект?..
— Может быть, вы что-нибудь замечали?
— Нет.
— Враги у вас есть?
— Нет.
— Никого не подозреваете?
— Нет.
— А соседей?
С мужем говорить было легче. Тот на кого-то злился: на преступника ли, на прокуратуру ли, на милицию, на жену — и не просил ему сочувствовать.
— Ну как могла так поступить женщина? — спросила она, женщина, спросила мужчину.
Он не знал, хотя мог бы назвать не одну причину: одиночество, бесплодие, упреки мужа, инстинкт, общественное мнение... Но он знал, что люди без нужды ничего не совершают. Он даже полагал, что без острой нужды они не совершают ничего плохого. Кроме преступлений. Но тогда плохой человек не тот, который делает плохо в случае необходимости, а тот, который поступает так без нужды...
— Где же бог? — спросила она.
— Бога нет, — вяло улыбнулся он.
— В таких-то случаях должен быть...
— В таких случаях должен, — согласился Рябинин.
Бог... Если бог создавал жизнь на земле, то свою работу он не доделал. Земная жизнь — это сплошная «незавершенка».
— Как ее бог не отвел, когда она готовилась, — тихо, уже ни к кому не обращаясь, сказала Катунцева.
Готовилась ли она к преступлению?..
Рябинин остерегался прописных истин. Не потому, что в них не верил... Эти очевидные истины так окаменевали, так схватывались цементом, что побеги прорастающих истин уже не могли отколупнуть от них ни зернышка.
Считалось, что хорошо подготовленное преступление раскрыть трудно. Но он давно вывел одно странное и вроде бы неприемлемое правило, отлученное от логики: чем тщательнее готовится человек к преступлению, тем больше останемся доказательств. Меньше всего следов от преступлений внезапных.
Если она готовилась, то наверняка ходила и высматривала девочку — тогда ее могли запомнить. Например, отпрашивалась с работы — тогда ее начальник подтвердит. Скажем, посвятила в свою тайну подружку — тогда та знает. Допустим, была в последние дни нервной — тогда все видели. Вдруг купила детскую игрушку, вдруг отремонтировала квартиру, вдруг пошла за совхозным молоком...
Это если готовилась. А если нет? Тогда шла мимо песочницы и украла. Нет. Ребенок не дамская сумочка и не туфли в магазине — походя не возьмешь. Она готовилась, и тщательнейшим образом. А если готовилась...
— Но тогда выходит, что преступница охотилась именно за вашей девочкой... Почему?
— Она очень хорошенькая. Вы же видели фотокарточку.
— Хорошеньких девочек много.
— Ласковая, тихая, доверчивая... За любым пойдет, только скажи ей доброе слово. Отец ей даже внушал, что нельзя быть такой тихоней.
— Видимо, у нее ваш характер.
Она вдруг пугливо и вопрошающе посмотрела на него неяркими глазами и тут же отвела взгляд подальше, к стене, к сейфу.
— Что? — непроизвольно спросил Рябинин.
— А? — удивилась она этому «что?».
Рябинин поймал ее вернувшийся блеклый взгляд, но теперь в нем ничего не увидел, кроме покорности судьбе. Мало ли каких бывает мимолетных испугов у человека? Он сам на дню пугается десять раз — то за уголовное дело, то за Иринку, то за Лиду...
— А почему вы так уверены, что девочку украла именно женщина? — спросил он, уже зная о визите Петельникова к цыганке.
— Я же видела сон...
Из дневника следователя. Лида штопает, а Иринка монотонно долбит ее вопросами:
— Мам, ты китайцев любишь?
— Люблю.
— А негров?
— Люблю.
— А англичанцев?
— Англичан. Люблю.
— А узбекистанцев?
— Тоже люблю.
— А тигров?
— Почему ты с наций перескочила на животных? — спрашивает и Лида, опасаясь, что от тигров уже недалеко и до желанных кошек.
— А дурачков любишь? — возвращается Иринка к людям.
— Вот дураков я не люблю.
— А это самая большая, нация на земле, — бурчу я у своего стола понепонятнее, ибо Лида против внушения негативных мыслей.
Под давлением общественности — главным образом, зубоскальных насмешек в райотделе — инспектор Леденцов расстался с изумрудным костюмом и теперь был в лазурном. Но зеленый с темными бородавками галстук остался и походил на крокодильчика, подвешенного за хвост к шее инспектора.
— Молодец, — похвалил Петельников.
— Это вы за пять корпусов?
— Нет, за идеальную маскировку.
— То есть, товарищ капитан?
— Никто не узнает, что ты работаешь в уголовном розыске.
— То есть, товарищ капитан? — переспросил Леденцов.
— Думают, что в цирке клоуном.
Леденцов помолчал, поспевая за крупными ботинками старшего инспектора.
— Товарищ капитан, рыжая шевелюра требует своего колера.
— Перекрась ее для пользы службы.
Они шли к пяти корпусам шестнадцатого дома. Ребята из уголовного розыска за день изучили все квартиры, расспросили всех старушек, просмотрели домовые книги, опросили дворников — просеяли шестнадцатый дом сквозь крупное сито. В его ячейки все уплыло, кроме шести фамилий, шести девушек от двадцати до тридцати лет, беленьких, в джинсовых брючных костюмах. Эти фамилии уместились на крохотной, как шпаргалка, бумажке. Проверить их Петельников намеревался лично.
У магазина «Духи» они остановились.
— Подожди-ка, — велел Петельников и шагнул внутрь.
Его обдал жаркий воздух и аромат всех цветов мира, которых вроде бы доставили сюда возом и свалили где-то в душной кладовой. Инспектор взглядом поискал знакомое светлое лицо, оттененное синью век и кармином губ. Оно белело на своем месте, на фоне подсвеченного неоном стекла. Петельников кивнул. Продавщица сразу оставила своих покупателей и оказалась за свободным краем прилавка,у инспектора.
— Как жизнь, Поленька?
— Спасибо, «душим» клиента.
— А у меня к вам дело.
— Уголовное?
— Нет, личное.
— Если нужны духи, то ни в коем случае не берите «Юбилейные». Ими нельзя пользоваться не только женщине, но и мужчине после бритья.
— А есть духи «Не вертите»?
Она изумленно обдала его темнотой глаз, хлопнула синью век и рассмеялась:
— Шутите?
— Ну, скажем, для детей. Мол, ребята, «Не вертитесь»...
— Название духов должно сочетать товарные качества с поэтическим вымыслом.
— Ну, а нет ли чего близкого по созвучию?
Полина задумалась. Ее безукоризненно белая кожа походила на мелованную бумагу. Уж не вымачивает ли она лицо в каких-нибудь французских «шанелях»?
— Не вертите... Господи, да это «Нефертити».
— О! Поля, у вас голова такая же светлая, как и ваша кожа. Кстати, чем эти «Нефертити» отдают?
— Букет комбинированный, пряный, слегка корой, слегка старинной мебелью...
— Поленька, я ваш должник. Как там жених?
— Сделал предложение, — и она порозовела, словно впитанная «Шанель» вся испарилась.
— Если обманет, то скажите мне — я посажу его на пятнадцать суток.
— Ну а «Нефертити» возьмете?
— Неужели я похож на человека, который орошает себя духами?
— Для жены.
— Неужели я похож на женатого?
— Есть хороший мужской одеколон «Фаворит».
— Поленька, от мужчины должно пахнуть табаком, коньяком и чесноком...
Леденцов ждал у витрины, рассеянно оглядывая девушек, — они улыбались, полагая, что из этой витрины он и вышел.
— Итак, духи зовутся «Нефертити», а пахнут мумией, — сообщил Петельников.
— Тогда мы ее найдем, товарищ капитан.
Инспекторам других районов города работать с Петельниковым было непривычно. Мешала не его бессонная работоспособность, не странная сила темных глаз к цепкого голоса, не подкупающая уверенность, — мешал юмор. Им был заражен весь их отдел, и, может быть, благодаря вечным шуткам коллектив инспекторов работал весело и неутомимо.
Пять корпусов шестнадцатого дома стояли к улице торцами, как громадные силикатные кирпичи. Петельников заглянул в свою бумажку: в первом корпусе жили две искомые девушки, а в остальных по одной. Первый корпус был перед ними. Инспекторы пошли в парадную и поднялись на третий этаж. Леденцов осторожно надавил звонок, одновременно глянув на Петельникова, — в квартире шумела музыка.
Когда открыли дверь, то она, музыка, свободно вырвалась на лестницу и понеслась вниз и вверх, отскакивая от ступенек четким ритмом. Молодой человек с длинными волосами улыбнулся им и по-женски отбросил локоны с плеч.
— Нам Светлану Ипатову, — сказал Петельников.
— Проходите, мужики, — молодой человек отступил в переднюю и крикнул куда-то в глубину квартиры: — Светка, новые гости!
Оттуда, из глубины, из музыки, гомона и сигаретного дыма материализовалось волнистое существо со светлыми волосами — такими же длинными, как у молодого человека. Оно улыбалось неопределенной, отлетевшей с земли улыбкой:
— Ребятки, вы мне нравитесь...
— А у вас улыбка Джоконды, правда, подвыпившей, — ответил комплиментом и Леденцов.
— Ребятки, но я вас не знаю...
Рядом с волнистым существом встало другое — тоже женское, черненькое, угловатое, с грудью, перечерченное колкими подвесками. Оно заломило тонкие руки и хрипло изумилось:
— Ой, да ведь это же Спартак Вербило!
— Спартак... кто? — переспросил Леденцов, потому что изумление относилось к нему.
— Вы дрессировщик Спартак Вербило! У вас в цирке номер с терьерами...
— Девушка, он терьера от интерьера не отличит, — примирительно сказал Петельников.
— Ой, дошло! — чуть не взвизгнула она. — Он арфист!
— Мало ли жуликов? — подтвердил парень в локонах.
— Спасибо, конечно, но, как говорит мой товарищ, я арфу от Марфы не отличу, — признался Леденцов.
— Спартачок, — она погрозила пальчиком с заостренным ноготком. — Ты же играл в Большом зале бемоль-фантазию, а?
— Девушка, ему моль-то не поймать, — сказал Петельников и, опасаясь, как бы их сейчас не схватили и не усадили за столы, коснулся рукой кармана с удостоверением и добавил строгим голосом: — Мы из уголовного розыска.
— Боже! — томно взорвалось беленькое существо, освобождаясь от неземной улыбки, которая-таки отлетела. — Даже в такой день испортят настроение...
— Я сделаю тому подсечку, кто его испортил! — пустотный голос перекрыл всю музыку, вытащив за собой и его хозяина, крепыша полусреднего веса.
— Подсечку кому — Вербиле? — изнемогла от такого предположения черненькая.
— Ему, — подтвердил крепыш и повел такими плечами, словно у него под пиджаком была еще и кавказская бурка.
— Вадусик, сбрось кайф! Это же арфист и дрессировщик Вербило...
— Да не сделает подсечку, — успокоил свою заступницу Леденцов.
— Это почему же? — плечистый пьяно мотнул головой, сближая ее с леденцовской.
— У тебя шнурок развязался.
Крепыш шатко присел и начал ощупывать ботинки.
— Вадка, иди в комнату — они из милиции, — вмешалась беленькая Светлана Ипатова, обрушиваясь на инспекторов: — Господи, я же сказала на допросе, что за рулем сидел Мокин. Неужели не поверили?
— А вы сказали правду? — строго спросил Петельников.
— Ну какой смысл врать?
— Тогда вопрос исчерпан. Пойдем, Вербило...
— Счастливого и культурного вам праздничка, — добавил Леденцов.
Они вышли из квартиры, сбежали по ступенькам и оказались на улице, у газончика с белыми флоксами.
— Товарищ капитан, ваше предыдущее замечание о моей одежде принято к сведению, — виновато сказал Леденцов.
— Ну, и какой теперь костюм наденешь?
— У меня есть красный, в тон прическе.
— Неплохо, будешь вроде пожарной машины.
— Тогда куплю мышиный, товарищ капитан.
Флоксы еще не осыпались. Своим несильным запахом они придавали сентябрьскому воздуху осеннюю грусть. Петельников вдохнул глубоко:
— Ну, какими духами пахло от подозреваемой номер один?
— Спиртным и сигаретами.
— Она ни при чем.
— Ни при чем.
Они не смогли бы толком объяснить, откуда эта уверенность. От веселой ли гулянки — не стала бы женщина веселиться после такого злодейского поступка. От ее ли поведения — не так ведет себя человек с замутненной совестью. И еще от чего-то, что не передается словами. Да и где ребенок, не в этой же дымной компании? Куда-нибудь спрятала? Краденого ребенка спрятала, а сама резвится? Так не бывает.
Из дневника следователя. Иринка вошла в переднюю, и я подхватил ее вместе с портфельчиком.
— Пап, ты мне все перепелки сломал.
Смотрю на косички-обрубочки, на чистенький лобик, на вздернутый носик... Да нет, дело тут не в «перепелках», — голубые глаза затуманены и куда-то убегают от меня взглядом.
— Почему у тебя глаз красный?
— Я плакала, но двумя глазами.
— Что случилось?
— Разве сам не видишь по лицу?
— Двойка, что ли?
Она ткнулась мне в живот, опять заплакала. Я гладил ее по коротким косичкам, чувствуя глухое раздражение и против двойки, и против учительницы. Знаю, что нужна и двойка, нужны и слезы... Да вот есть ли что в мире, чем можно оплатить детские слезы? Стоят ли они того, из-за чего пролиты?
— За что двойка-то?
Оказалось, за поведение. Оказалось, что Иринка сидела на уроке и беспричинно похохатывала. Оказалось, что ее враг, Витя Суздаленков, сидевший сзади, щекотал ей под мышками при помощи двух кривых палочек.
— Объяснила бы все учительнице...
— А на меня нашел столбяк.
На допросе Катунцева сказала: «Я же видела сон...» Она видела пророческий сон.
Скрепя сердце Рябинин вызвал ее повторно, хотя тревожить потерпевшую не хотелось — она не преступник, которому лишний допрос не повредит. Вызвал как бы тайно, без повестки, по телефону, не для допроса.
Большинство людей относилось к снам пренебрежительно, как к загробной жизни или гаданию. Но нереальные сны были реальной жизнью — их видели и помнили, им удивлялись и верили. Красивые сны украшали жизнь, страшные — тревожили. У него бывали сны, равные событиям, будто ночью что-то случилось. Они запоминались на всю жизнь, и со временем так и становились событиями прошлой жизни. Да вот и ученые говорят, что сны нужны для здоровья.
Рябинин думал о сновидениях...
За время следственной работы о пророческих снах он наслушался. Заключенные с готовностью рассказывали о них, о снах-предупреждениях. Вспомнился растратчик Шатохин, который за день до ареста видел себя во сне наголо остриженным. Вспомнился хулиган Спиридонок, жене которого привиделось кровавое пятно и она даже разбудила мужа. Вспомнился потерпевший Вагин, который заходил к следователю уже просто так, поговорить. Вагину тоже снились сны как события. Только страшные. Что ни сон, то все страшней и страшней. И однажды он понял, что в одну из ночей умрет от страха, не проснувшись. Потом этот тихий человек появляться перестал. Рябинин сходил в архив суда и отыскал в старом деле его домашний телефон. И позвонил — тихий человек умер от сердечного приступа. Ночью.
Рябинин думал о снах...
Он никому, кроме Лиды, не признавался, что верит в них. Не из боязни прослыть суеверным — он не смог бы вразумительно обосновать ту мысль, которой объяснял их пророчество. Вернее, он-то мог, но другие сочли бы эту мысль недоказанной.
Рябинин верил в интуицию, много о ней читал, часто о ней думал и собирал все, что ее касалось. Он знал, что многие в нее не верили, о ней не думали и ничего не собирали. У нее было много врагов, но были и сторонники. Лучшими защитниками интуиции оставались женщины, которые ей верили охотнее, чем здравому рассудку.
Интуицией Рябинин и объяснял вещие сны. Известны случаи, когда спящий мозг решал задачи, делал открытия, сочинял музыку... Почему же во сне он не способен к интуиции, которая по своей неощутимой сути ближе всего к сновиденьям? В обрывок забытой реальности; в какой-нибудь всплывший кусок жизни вкрадывалась та далекая догадка, которая не смогла пробиться при свете дня. Догадка, зревшая днем и всплывшая ночью...
Рябинин потерялся, следя за убегающей мыслью...
...Пророческий сон — это интуитивный сон...
Катунцева вошла, обдав его нетерпеливым взглядом надежды, тем взглядом, которого он и боялся.
— Что-нибудь узнали? — спросила она, еще не сев.
— Нет-нет, — торопливо бросил Рябинин, отводя глаза.
Она сразу отдалилась от него на безмерное расстояние. Он поскорей вернулся к ее лицу, боясь не поспеть за ней в эту безмерную даль. В увиденном лице ничего не изменилось, словно и не было второй остужающей ночи. Видимо, они, эти ночи, сколько бы их ни было, не принесут ей отдохновения, а будут копиться, как морщины к старости.
— Сны вы часто видите? — спросил Рябинин, испытывая неловкость за такой вопрос.
— Почти через день, — ответила она даже с некоторой готовностью.
— Сны... хорошие?
— Такие, что приснится — и не заснуть от дум.
— Страшные?
— Тяжелые, давящие...
— Так уж все тяжелые?
— Ну, не все... Но и тихих снов я не видела уже много лет.
— Тихих в смысле сна без сновидений?
— Нет... Когда видишь что-нибудь тихое, спокойное.
Рябинин помолчал, давая ей время привыкнуть к странному разговору о снах, да и сам обдумывая, как бы проще дойти до того вопроса, ради которого ее вызвал.
— А вы в них верите?
— Как же? — чуть удивилась она, не допуская иной возможности.
— Ну, и ваши сны... сбывались? — спросил он бессмысленно, ибо почти ежедневные давящие сны сбываться не могли.
— До этого случая — нет.
— Выходит, что верить им нельзя...
— Я знаю, как их сглазить, — нехотя сказала она, видимо не собираясь ничего объяснять.
— Как это сглазить? — настойчиво спросил Рябинин.
— О сне нужно кому-то рассказать. И он не сбудется. А вот если его утаить, то может сбыться.
— Ну, а этот, последний?
— Утаила, — с испугом призналась она, словно ждала от него упреков.
В сознании Рябинина неожиданно и вроде бы ни к чему вылущился из прошлого случай...
Горел чердак деревянного домишки. Ни лопат, ни багров, ни ведер, ни колодца... Он стоял вместе с бессильной толпой и ждал пожарных. А ночью приснился душный сон — какая-то легковая машина на его глазах проваливается посреди улицы под землю. Ее засыпает, засасывает... Но люди в ней живы и слышен их подземный разговор. Рябинин копает землю, но лопата гнется, как прутик. Он ищет лом и зовет дворника, но все-все проходят мимо. Он волнуется, кричит, машет руками... И просыпается.
Так совесть во сне расплатилась за его дневную пассивность.
Но к чему вспомнился этот пожар и сон? Ни к чему.
И тут же убегающая мысль... Нет, еще не мысль, а какой-то ее каркас, какой-то ее стержень пронзил его бессильное желание понять и своей стремительной силой упорядочить это рассеянное желание, сложив его в ясную мысль...
Сны питаются жизнью, как чага березой. Его сон об ушедшей в землю машине причудливо отразил виденный пожар. А что отражают ее сны?
— Вы чего-то боитесь? — спросил вдруг Рябинин, нацеливаясь очками в ее глаза.
— Я?
На это «я» он не ответил — оно вырвалось от неожиданности его вопроса.
— Ничего не боюсь, — спокойно ответила Катунцева, запутавшись безвольными пальцами в прическе.
— Почему же вам снятся тревожные сны?
— Они многим снятся...
Пальцы оставили растрепанную прическу и легли за край стола, на ее колени. В глазах едва заметной голубизны одна усталость.
— Скажите, вы эту женщину... разглядели там?
— Где?
— Во сне.
И опять она не удивилась, посчитав интерес следователя ко сну естественным.
— Ну, не очень, но видела...
— Как она одета?
— Что-то белое и длинное, вроде савана.
Рябинин развинтил ручку и записал на листке писчей бумаги — для себя, просто так: «Видимо, в белом плаще...»
— Какого роста?
— Чуть повыше меня.
«... среднего роста...»
— Старая, молодая?
— Нет, не баба-яга.
«... молодая или средних лет...»
— Лицо?
— Знаете, какое-то страшное и дикое.
— За счет чего страшное и дикое?
— Ну, зубы и скулы росли прямо на глазах.
«... скуластая, крупные и хорошие зубы...»
— Глаза видели?
— Нет, не помню.
— А губы?
— Их вроде бы совсем не было...
— Но зубы же видели?
— Зубы видела, а губ не помню.
«... губы тонкие...»
— А ее голос?
— Странно... Она ведь говорила про Ирочкину руку, но как-то не голосом.
— Что еще заметили? — спросил Рябинин буднично, словно речь шла о живом человеке.
— Уши у нее горели малиновым огнем.
«...в ушах серьги с красными камешками...»
— Еще?
— Все, я проснулась.
Его вопросы кончились. Но он спросил о том, о чем уже спрашивал:
— Ну, а хорошие-то сны вам снятся?
— Я говорила, что даже тихих не вижу. Все шумные...
Он посмотрел в ее чуть голубевшие, не отведенные глаза и подумал: как бы он жил, снись ему почти ежедневно нетихие сны?
— Не волнуйтесь, вашу девочку ищет вся милиция города.
Рябинин взял листок — словесный портрет женщины в саване из шумного сна — и спрятал его в сейф, чтобы никто не увидел.
Из дневника следователя. Не знаю, с какого теперь возраста разрешают детям говорить о любви. Наверное, с Джульеттиного. Тут уж ничего не попишешь — классика. Не знаю, будет ли моя Иринка Джульеттой, но Ромео у них уже есть — все тот же Витя Суздаленков. Как выяснилось, он заявил, что век бы не мыл шеи, не будь в классе девчонок. Иринка заклеймила его педагогическим голосом:
— Он плохой мальчик.
— Потому что тебя щекочет? — вступился я за Витю, поскольку и сам бы, к примеру, не носил галстука, не будь на свете женщин.
— Наташа Кулибанова с ним даже не разговаривает.
— Почему?
— А Витька распускает слух, что он в нее влюблен.
— Что ж плохого в этом слухе? — видимо, непедагогично спрашиваю я.
— А он еще распускает слух, что она жадная и заикается.
— Зачем же он это делает, если влюблен? — поддерживаю я разговор о любви под неодобрительные взгляды Лиды.
— А-а, чтобы другим мальчикам было неповадно...
Они взошли на пятый этаж, ибо корпуса были без лифтов. На лестничной площадке каждый сделал свою работу — Петельников заглянул в список, а Леденцов нажал кнопку. Дверь открылась сразу, будто имела разъемный механизм, включаемый звонком...
На пороге стояла девушка. Года двадцать три — двадцать четыре. Светлые прямые и короткие волосы. Джинсовый брючный костюм. Запах пряных духов — мебелью не мебелью, но корой пахло. Девушка улыбалась, но ее улыбка, видимо приготовленная не для них, усыхала под чужими взглядами.
— Вам кого?
— Вас, — улыбнулся Леденцов.
— Меня?
— Вы Лена Ямпольская? — спросил Петельников, доставая удостоверение.
Она заглянула в него осторожно, уже отступая в квартиру.
— Входите... А что случилось? С Виктором?
— Нет-нет, — заверил Петельников, оглядывая переднюю.
Однокомнатная квартира. Пока никаких признаков ребенка. Ни крика, ни детской одежды, ни игрушки. А в комнате?
— Нужно с вами поговорить, — сказал Петельников, ведя ее взглядом внутрь квартиры.
— И кое что записать, — добавил Леденцов, намекая, что в передней им оставаться никак нельзя.
— Проходите, — замявшись, согласилась она.
Голубой полумрак остановил их у порога. Стены большой комнаты неясно проступали книжными корешками, полированным выступом, блеснувшей вазой... Посреди, в просветленном пространстве, высился круглый стол с двумя примкнутыми креслами — шампанское, цветы, фрукты... Рядом другой столик с проигрывателем и с уже поставленным диском.
— Кажется, мы не вовремя, — решил Петельников.
— Ничего, вот сюда, пожалуйста...
Она показала им на диван и включила люстру, развеяв загадочный голубой воздух.
— День рождения, да? — спросил Леденцов.
— Нет.
— Ну, не у вас, у ребенка?
— У меня нет детей, — рассмеялась она. — Я и не замужем.
— Будете, — убежденно заверил Леденцов.
— Конечно, буду, — и она непроизвольно оглядела стол, наверное, уже в который раз.
— Виктора ждете?
— Жду.
— Ревнивый?
— Пожалуй... Он хоть и русский, но родился в Сухуми.
— Тогда мы пойдем, — вмешался в их разговор Петельников.
Они поднялись с дивана и вышли в переднюю.
— Вы же хотели что-то узнать? — удивилась она.
— А мы узнали, — сказал Петельников с той своей улыбкой, от которой большинство девушек становились несердитыми и красивыми.
— Что узнали?
— Узнали, что вы счастливый человек и милиции делать тут нечего. Наше место среди несчастных. До свидания.
На улице потемнело. Засветились окна, уже по-осеннему, ярко и уютно. Земля, еще согретая горячим дневным солнцем, запахла летней дождевой сыростью. И какие-то цветы, уже не флоксы, струили свой поздний запах по теплой, неостывшей стене дома.
— У нее будут свои дети, — задумчиво сказал Петельников.
— А как вы узнали, товарищ капитан, что она счастливая? По шампанскому?
— Нет, по салату из помидоров.
— Ясно, товарищ капитан.
— Леденцов, давно хотел спросить, как ты достигаешь такого недосягаемо примитивного уровня? Я-то понимаю, что ты прикидываешься дурачком.
— Никак нет, товарищ капитан, не прикидываюсь.
— В одном фантастическом рассказе всеми любимому дебилу сделали операцию и он стал умницей. Его тут же все возненавидели и выгнали с работы. Так хочешь быть всеми любимым?
Ответить Леденцов не успел, ибо осторожно надавливал кнопку очередной квартиры. Но за дверью не отзывались. Инспектора ждали, скучно рассматривая кремовый дерматин. Леденцов еще надавил и держал палец на звонке долго, пока в квартире что-то не звякнуло. К двери подошли.
— Кто? — спросил бесполый и скрипучий голос.
— Это мы, — отозвался Леденцов.
— Кто мы?
— Соседи.
Стукнула задвижка. Потом что-то звонко упало, видимо крюк. И только затем образовалась щель с тетрадку, годная лишь для одного глаза. Он и темнел.
— Какие такие соседи? — удивился голос, сразу потеряв свою скрипучесть.
— Из соседнего отделения милиции, — объяснил Петельников, показывая удостоверение.
Дверь приоткрылась, и предъявленный документ старая женщина оглядела уже двумя глазами.
— А чего вам?
— По делу, мамаша, — отозвался Леденцов, деликатно оттесняя ее в переднюю.
— Спросить и кое-что записать, — объяснил Петельников.
— В комнату хотите?
— Хотим, — признался Леденцов.
Она уперлась крепкими темными кулаками в бока. На кистях до самых локтей, белела, мыльная пена. Ее тело до самой шеи закрывал плотный и длинный, вроде мясницкого, фартук. Из-под тугой косынки на лоб вытекла седая струйка волос. Темные глаза, вроде бы не имеющие отношения к ее морщинистому лицу, покалывали инспекторов едким взглядом.
— Тогда скидывайте обувь.
— Леденцов, снимешь ботинки?
— Не могу, товарищ капитан, они казенные.
— Что их, сворую тут? — удивилась хозяйка.
— А там чего, в комнате? — заинтересовался Леденцов.
— Ковер там.
— Да мы, собственно говоря, не к нему, — сказал Петельников. — Мы к Марии Дудух.
— Эва, вспомнили. Она теперь не Дудух, а Романовская.
— Эва! — удивился Леденцов. — А почему так?
— Замужняя теперь.
— А вы ейная мамаша?
— Не ейная, а евойная.
— Где же сама невестка?
— С дитем гуляет.
— Какого полу?
— Кто?
— Не невестка же, а дите...
— Мужеского.
— Спасибо за внимание. Привет ковру.
Они вышли из квартиры, как выкатились.
Свежий, настоянный на придомных сквериках воздух обдал их чисто и прохладно. Но он мог течь и с темного неба, поднимаясь где-то в лесах к звездам и опускаясь тут на уже остывшие бетонные коробки. Инспектора молча дышали им, как пили воду из неожиданного родника.
Петельников глянул на товарища, яркость костюма и прическа которого притушили темный вечер:
— В конечном счете, Леденцов, человека ждут болезни, муки, смерть, вечность...
— Ждут, товарищ капитан.
— А он, человек, знай себе покупает ковры, дубленки, автомобили... Знай себе ссорится, убивает время, смотрит телевизор... Леденцов, да он герой!
— Или дурак, товарищ капитан.
Из дневника следователя. У нас два параллельных телефонных аппарата — в передней и в большой комнате. Услышав звонок, иногда мы с Иринкой одновременно снимаем трубки. И я слышу тонкий и устрашающий голосок:
— Это морг? Позовите мне дядю Васю с третьей полки. Он мне обещал свой глаз на...
— Суздаленков, я тебя узнала, — перебивает Иринка.
Но телефон уже пищит. Иринка угрюмо смотрит на аппарат, раздумывая. Затем берет трубку, набирает номер и кричит тонким и устрашающим голосом:
— Внимание! Морда, морда, я кирпич! Иду на сближение.
С утра солнце блестело неуверенно, но к полудню распалилось. Рябинин шел не спеша, греясь, может быть, уже в последних его лучах.
— Скажите, где тут детский сад? — спросил он старушку.
— А вон, где горит...
Там горело. За низеньким блочным корпусом взметнулся зубчатый кумач огня и стоял недвижно, чисто, без дыма. Там горела осень, там клены горели. И он пошел на этот огонь.
Ребята цветным горохом катались под деревьями. У каждого в руках пламенел неподъемный букет кленовых листьев, а они собирали их, захлебываясь от движений, словно тут рассыпаны были конфеты.
— Вы за кем пришли? — спросил мальчик, растерзанный, как и его букет.
— А я тоже за листочками, — улыбнулся Рябинин.
Мальчишка безмолвно отъял половину букета и протянул ему.
— Спасибо.
— Гражданин, оставьте казенных детей! — крикнула воспитательница, стоявшая у черного кленового ствола.
Рябинин пошел к ней будто стегнутый ее словами.
— Говорите, казенные дети? — глухо спросил он.
— В данное время за них отвечает государство. Я же вас не знаю, гражданин...
— Тогда давайте знакомиться, — все еще глухо предложил он, доставая удостоверение.
Она даже не заглянула в него и, осветив юное лицо почти радостной улыбкой:
— Извините, но иногда подойдет какой-нибудь пьяница...
— А я что — похож? — спросил Рябинин, простив ей «казенных детей».
— Вы похожи на доктора, — она вдруг покраснела, словно этим сравнением могла его обидеть.
— Это из-за очков.
— Нет, у вас такое лицо...
Они сели на скамейку, зажатую двумя кленами. Воспитательнице было лет двадцать. Простенькое лицо, простенькая прическа и простенький на голове платочек. Но живые глаза как бы заслоняли эту простоту веселым любопытством.
— Я и есть доктор, — вздохнул Рябинин.
— Вы же показали книжечку...
— Доктор лечит тело, а я должен лечить душу.
Любопытствующий взгляд воспитательницы отстранился легким недоумением.
— Следователь лечит социальные болезни, — сказал он и добавил, чтобы окончательно рассеять ее отстраняющее недоумение: — Я наставляю людей, дабы они не пили, не курили и не безобразничали.
Люди, маленькие и суетливые, те самые людишки, которых больше всего поучают, веселым табунком захлестнули их скамейку.
— Дядя, а есть книжки про дрессировку котей? — спросил мальчишка, тот, который поделился листьями.
— Не котей, а кошек, — поправила воспитательница.
— Братцы, не знаю. О дрессировке собак есть.
— Дети, дайте нам с дядей поговорить.
Рябинин смотрел на них...
Они будут выше ростом, чем его поколение. У них будет шире грудная клетка. Станут сильнее физически. Они будут все знать. Будут умнее и способнее... А будут ли они добрее? Останется ли этот распахнутый, как и его букет, мальчишка собой — отдаст ли половину себя по первому слову, как отдал листья? А ведь он чудо, этот мальчишка. Да и каждый ребенок чудо...
Рябинин потерялся, следя за убегающей мыслью...
...Каждый ребенок — чудо. Каким же должно быть воспитание, чтобы вырастить из него человека, лишенного всяких чудес?..
— Вы, наверное, пришли по поводу Иры Катунцевой?
— Да.
— Я ничего не знаю. Так и сказала вашему товарищу...
Протокол ее допроса лежал в портфеле, но он надеялся, что память воспитательницы, растревоженная беседой с инспектором и работая по инерции, отыщет какую-нибудь забытую деталь. И ему требовалось видеть тот садик, куда ходила похищенная девочка.
— Ира Катунцева — какая? — спросил он.
— Хорошая девочка, послушная, мягкая...
— Вы ничего... странного не замечали?
— Где?
— В девочке, в родителях, в посетителях...
— Нет.
— Посторонние к детям не подходили?
— Я никого не подпускаю.
— Подозрительных женщин во дворе не замечали?
— Нет.
Больше спрашивать было не о чем — ее память за эти дни ничего не отыскала. Двор, группу и воспитательницу он посмотрел. Все.
— А если бы украли девочку у нас? Меня бы засудили, — стынущим голосом сказала она и поежилась.
— Ну, такое случается раз в сто лет...
— Когда Таня Силина пропала, то я чуть с ума не сошла.
— Как пропала?
— Вышла на улицу и заблудилась. Ходила с какой-то женщиной.
Не об этом ли случае рассказывал Петельников?..
— Вы обращались в милицию?
— Да, к нам приходил сотрудник.
— Фамилию не помните?
— Высокий, симпатичный...
Он, Петельников. Так что это — совпадение? Но вроде бы и совпадения нет, а вернее, совпал пустяк, из которого ничего не вытекает: похищенная Ира Катунцева ходила в тот же садик, в который ходила и Таня Силина, заблудившаяся на улицах.
— А почему вы думаете, что она заблудилась?
— Что же другое?
— Покажите мне ее...
— Вот там темноволосая девочка в синем беретике. Только, ради бога, не спрашивайте ее об этом. Ваш товарищ с ней поговорил, а она в слезы.
Да нет, это пустячное совпадение он не так расставил — их нужно поменять местами: сначала заблудилась Таня, а потом пропала Ира. И эта перестановка вдруг высекла непроизвольный вопрос, на который он уже знал ответ:
— В тот день Таня была в этом же платьице?
— Да, в этом.
На Тане Силиной было красное платье.
Из дневника следователя. Приметы осени на всем. На кухне лежит громадный арбуз, на оконные стекла Иринка лепит принесенные мною кленовые листья, из шкафа вытащены облезлые меха... Лида оглядывает их подозрительно и размышляет вслух:
— Теперь выщипывают кролика под котик так, что не отличить...
Иринка бросает кленовые листья, идет к мехам и стоит, приоткрыв рот и растопырив куцые косички, которые походят на какие-то боковые рожки
— Мам, а долго его щипют?
— Пока не станет котиком.
— А как же хвостик?
— Что хвостик?
— Откуда же у кролика вырастет кошкин хвостик?
— Да выделывают не под кошку, а под котика.
— Мам, у котика и у кошечки хвосты одинаковые...
Леденцов звонил по-разному — эту кнопку он тронул ногтем мизинца. Дверь открыл пожилой мужчина в пижаме и с готовностью спросил:
— Насчет Симы?
— Да, — с такой же готовностью подтвердил Петельников.
— Вы уже третьи, — улыбнулся мужчина.
— А кто были другие?
— Да, наверное, ваши. Симу завтра выписывают.
— Завтра? — бессмысленно повторил Петельников.
— Хватит, месяц отболела. Да чего же мы стоим? Заходите...
— Нет-нет, спасибо, мы пойдем.
— И вам спасибо. Я рад, что Сима работает в вашем цехе. Хороший вы народ, ребята.
— Иначе нельзя, — заверил Леденцов.
Они пошли вниз, провожаемые растроганным взглядом отца.
На темной улице, при свете окон и появившейся луны, Петельникова взяло сомнение. У них осталось два адреса. В конце концов, неизвестные ему свидетели, скорее всего цыганские ребятишки, могли ошибиться в возрасте. В конце концов, замышляя преступление, эта женщина могла изменить внешность: перекрасить волосы, надеть чужой джинсовый костюм, надушиться не своими духами... В конце концов, могли ошибиться ребята из уголовного розыска и пропустить ее при своей просеивающей работе. Да и они с Леденцовым...
— А цыганка не наврала? — отозвался Леденцов на его молчание.
— Нет.
Они поднялись на второй этаж. Леденцов подавил кнопку большим пальцем, потом указательным — и так дошел до мизинца. За дверью ничего не звенело. Он приложил к ней ухо и слушал, ловя задверные звуки.
— Там ходят, товарищ капитан.
Петельников три раза стукнул ладонью в шершавое дерево, осыпав с него струпья сухой краски. Глухие шаги оборвались почти одновременно с щелчком открываемой двери...
— Ой!
Девушка запахнула халат, чуть не задув в руке свечку. Ее лицо закрывала тень — они видели только белую мучнистую щеку да растрепанный ореол волос, горевший мельхиоровым блеском.
— Я думала, что мама. Она так стучит...
— Вы Анна Бугоркова? — начал разговор Петельников.
— Да.
— Мы из милиции.
Она отступила, унося с собою свет.
— А что случилось?
— У нас к вам несколько вопросов.
Девять часов вечера, двое мужчин из милиции, женщина в халатике со свечой... Поэтому Петельников добавил мягким голосом:
— Не волнуйтесь, вас они не касаются.
Они уже стояли в передней, и две их большие тени черно колебались на стене. Анна Бугоркова почему-то смотрела не на инспекторов, а на эти тени, и в ее глазах метались крохотные свечные огоньки.
— А почему сидим без электричества? Испытываете энергетический кризис? — весело спросил Леденцов.
— Не знаю, второй день не горит.
— Вызвать электрика.
— Вызывала, не идет.
— Мужик в доме есть?
— Я мать-одиночка.
— И сколько лет ребенку?
— Четыре года девочке...
— А она тут не прописана?
— Прописана у моей мамы.
— Вот это мы и хотели выяснить, — вставил Петельников, чтобы закончить разговор.
Они могли уходить. Женщина, у которой есть один ребенок, не будет похищать второго. И почему эту Анну Бугоркову с ее девочкой цыганские ребятишки не могли принять за похитительницу? Той пять лет, а этой четыре. Да если у нее есть красное платьице...
— Леденцов, посмотри-ка пробки.
Она светила ему, заметно успокаиваясь. Леденцов тут же, в передней, нашел усик тонкой проволоки и через минуту яркий свет ослепил их и свечку. Она дунула на огонь и смущенными пальцами обежала пуговицы халата.
— Спасибо вам...
В тихую минуту, которая выпала после ее слов, они услышали ручейковый плеск с кухни.
— Что это? — спросил Петельников.
— Кран течет.
— Леденцов...
— Ключ нужен, товарищ капитан.
— А есть. Только вы запачкаете такой красивый костюм, — спохватилась она.
— Скорее выбросит, — буркнул Петельников.
Кухня оказалась просторной и уютной. Овальный стол посреди, диван под окном, желтые занавески и такой же абажур скрадывали плиту с кастрюлями. В один угол, как живой слоненок, уткнулся лохматый секретер, заставленный куклами и куколками. Над ним висела большая фотография курносой девочки с бантом, вертолетно сидящим на голове.
Повозившись минут двадцать с ключами и прокладками, Леденцов открыл кран, показывая струи разной силы.
— Ой, какое вам большое спасибо...
— Леденцов, это единственное полезное дело, которое ты сделал для общества.
— Хозяюшка, чиню обувь, белю, паяю, циклюю.
Она засмеялась, шумно уронив руки, и тут же ринулась ими к халату, который воспользовался смехом и распахнулся на две верхние пуговицы.
— А выпейте кофейку, а? Я быстро, а?
От этих ее слов Петельников вдруг ощутил земную усталость бессонных ночей и хлопотных дней. Ему нужны силы, чтобы оторвать тело от добрейшего дивана и взгляд от лохматого слоника-секретера.
— Если товарищ капитан прикажет пить кофе, то я приказ выполню.
— Товарищ капитан, а? В конце концов, вы его заработали.
— Ну, если заработали... — улыбнулся Петельников.
Пока они мыли руки, она летучей мышью металась по квартире — стремительно и бесшумно, чтобы не задержать их и не разбудить дочку. Овальный столик уставился тарелочками, чашечками и вазочками. И цветами, теми же флоксами, которые были с ними весь вечер и теперь стояли в высокой тонкостенной вазе из простенького стекла.
Анна Бугоркова успела переодеться в белую кофточку и коричневую свободную юбку. Она вошла в кухню и приостановилась, бросив вкрадчивый взгляд на Петельникова. Как?
Открытое белое лицо. Светлые волосы пушатся, не заслоняя ни лба, ни ушей. Чуть курносая. Губы живые, готовые улыбнуться или обидеться. Фигура сильная, плотная. И глаза, что-то вопрошающие у Петельникова. Как? Хороша.
Леденцов с интересом поглядывал на бутылочку с уксусом, вроде бы бесполезную для кофе. Но тарелки с влажными и дымными пельменями все объяснили.
— Вот сметана и масло...
— Пельмени государственные? — спросил Леденцов удушенным голосом, забив ими рот.
— Сама налепила, — сказала она радостно.
Чему же радуется? Включенному свету? Исправленному крану? Или развеянному одиночеству?
— Может, вам налить винца?
— При исполнении, — выдавил Леденцов, задыхаясь.
— Не погибни, — бросил Петельников.
— Лучше от пельменей, товарищ капитан, чем от ножа бандита.
Она села на угол, к вазе, и белые флоксы прильнули к ее плечу, сливаясь с ним чистотой и какой-то слабостью. И ее глаза опять глянули на Петельникова вопрошающе — как? И он опять безмолвно ответил почти незаметной улыбкой — красиво.
— Мужчины вас засыпят, — сообщил Леденцов.
— Чем засыпят?
— Брачными предложениями, когда узнают про такие пельмени.
— Да есть ли они...
— А вы их налепите побольше.
— Я про мужчин... Есть ли они?
И она долго посмотрела на Петельникова — есть ли они? Он бессловно ответил, закрыв глаза на долгую секунду, — есть.
— В нашем райотделе одни мужики, — сказал Леденцов, накалывая последнюю пельменину.
— Знаете, почему от меня ушел муж? Я во все блюда клала зеленый горошек.
— Неужели вам нужен такой дурак? — удивился Леденцов.
— Ребенку нужен.
— Ушел... к женщине? — спросил Петельников, принимая чашку с кофе.
— Теперь мужчины уходят не к женщине, а к своей маме.
— Это был не мужчина... — отозвался Петельников.
Она опустила мягкие руки и тягуче смотрела на него, спрашивая. О чем? Мужчина ли он? Петельников не ответил ни взглядом, ни лицом — об этом не спрашивают, это видят.
— Но и женщин, случается, нет, — заметил Леденцов, берясь за вторую чашку кофе.
— О, женщины есть, — живо отозвалась она, шелохнув белые флоксы.
— Поскольку я, пардон, холостяк, то утверждаю ответственно.
— Вы плохо смотрели...
— Я-то? Все время смотрю. Иду вчера мимо бани. Вдруг впереди меня стройненькая женщина, видимая мною со спины. Белые туфли, голые лодыжки, макси-плащ, платок на голове... Преследую на предмет знакомства. Она вдруг оборачивается ко мне небритой мордой и сиплым басом рубит: «Отстань, я Вася Шустрин. Одежу спьяну в бане потерял, вот меня бабы и приодели до дому дойти...»
Она улыбнулась рассеянно, возвращаясь взглядом к Петельникову, — есть ли женщины? Он улыбнулся, не сомневаясь, — есть, вот она.
— Леденцов, нам пора.
— У нас еще один адресок.
— Уже поздно, проверь его завтра сам.
Они встали. Леденцов проворно вышел в переднюю. Видимо, поднимаясь, Петельников задел штору и открыл часть окна. И даже при свете абажура они увидели луну, вычищенную осенью, — она ярко и далеко стояла над городом.
— Луна безжизненная, пустынная и холодная...
— Да, — согласился Петельников.
— Почему же люди думают о любви, увидев ее?
— Не знаю.
— Потому что она безжизненная, пустынная и холодная.
Инспектор взял ее руку и то ли пожал, то ли погладил.
— Аня, вы хороший человек и еще будете счастливы.
— Нет.
— Почему же?
— У меня гаснет свет и ломаются краны...
— А вы звоните мастеру.
— По какому телефону?
Петельников глубоко вздохнул, застигнутый бессмысленным желанием назвать его, этот номер. Но к чему?.У нее уже был в жизни зеленый горошек. И он сказал весело, отстраняясь от нее, от луны, от этой квартиры:
— Звоните по ноль два.
Из дневника следователя. У Иринки в школе бывают уроки труда, которыми я живо интересуюсь. На этих уроках девочки изучают неожиданные вещи. Например, как облупить яйцо. Как сварить кашу из тыквы. Как постирать носовой платок. Пекут коллективный пирог из коллективных продуктов и потом его коллективно съедают. А теперь они начали изучать манеры современного человека, чем заинтересовали меня еще больше.
— Ну, какие манеры усвоила? — спросил я после первого же урока.
Она подумала и заученно изрекла:
— После съедания пищи тарелку вылизывать нельзя.
Растрепанная хризантема в пластмассовом стакане белела на краю стола. Она была такой крупной, что могла опрокинуть стакан, поэтому Рябинин то и дело поглядывал на нее. Поэтому ли? Хризантему принесла Лида, выпроваживая его поздним вечером из этого кабинета. Теперь ему казалось, что Лида зримо стоит у края стола и безмолвно улыбается.
Рябинин пошелестел бумагами, отгоняя это наваждение...
Версии, ему нужно думать о версиях. Они строятся на фактах при помощи логики. Но следственный опыт подтачивал его ясные мысли — бывало, что успех приходил не на логических путях. Иногда следователю нужно сделать что-то наугад, на авось, наобум; иногда нужно подчиниться своему внутреннему голосу, называемому интуицией. Что же сделать ему? Внутренний голос молчал, заглушенный версиями. Нет, не версиями, а открытием, сделанным в детском саду.
Долгожданный инспектор легко вошел в кабинет и уже своим видом отрешил Рябинина от неповоротливых мыслей.
Коричневые брюки с огненной искрой отглажены так, что поставь их — будут стоять. Тонкий кофейный свитер обтягивает торс с такой любовью, что проступившая мускулатура кажется отлитой из темной меди. Черные волосы чуть сбиты набок, но сбиты крепко, нешелохнуто. Улыбка, открытая всему миру, казалось, шла впереди инспектора — ну да: сначала в кабинете появилась его улыбка, а потом и он вслед. Инспектора бы на обложку «Журнала мод». А мужчине идет быть недоспавшим, недобритым, недозастегнутым...
— Мучают заботы? — спросил Вадим почти игриво.
— Мучают.
— Не люблю людей, у которых заботы пишутся на лбу.
— Зато у тебя, похоже, забот нет.
— Есть одна.
— Какая же?
Сразу о деле они никогда не заговаривали. Инспектор подсел к углу стола, к хризантеме, и спросил, разглядывая ее удивленную растрепанность:
— Почему под безжизненной, пустынной и холодной луной человеку приходит мысль о любви?
Рябинин поправил ослабевшие очки. Инспектор безмятежно понюхал хризантему и разъяснил свой вопрос:
— Почему под холодной луной горячая любовь, а?
— А почему? — спросил Рябинин, не понимая этого разговора.
— Я вот тоже не ответил...
— Кому?
— Той женщине, которая спросила, — улыбнулся Петельников.
— А она не глупа.
— Кто?
— Та женщина, которая спросила.
Рябинин взял из папки анонимку. Инспектор оставил хризантему и глянул на следователя острым, невесть откуда взявшимся взглядом — они принимались за дело.
— Анонимка писана с целью увести нас из города, — сказал Рябинин.
— Значит?
— Значит, преступница и ребенок здесь, в городе.
— Почерк пыталась изменить.
— Только пыталась?
— Одну букву писала нормально, а вторую искажала, — Петельников ткнул пальцем в слово, похожее на растянутую гармошку.
— Странно... одно слово ровнехонько, а второе в мелких уступчиках, будто штриховали.
— Мог писать старик.
— Слово старик, а слово молодой?
— Или в транспорте.
— Тогда откуда довольно-таки равномерное чередование?
— Ну, дорога такая...
— Думаю, что писали на столе, где что-то работало. Например, швейная машина. Скорее, пишущая — на ней стук ритмичнее.
Петельников помолчал, взглядом показывая, что оценил догадку следователя. И заметил вскользь, как бы пытаясь уравнять сделанную ими работу:
— Кстати, духи называются «Нефертити».
— Как же пахнут?
— Сильно, приятно, ново...
Рябинин потерялся, следя за убегающей мыслью...
... Поражают нас запахи не сильные, не приятные, не новые — нам ложатся на душу запахи прошлого, ушедшего, забытого...
Они медлили с разговором, словно боясь несовпадения добытой информации или блеснувших догадок. Поэтому инспектор разглядывал хризантему, благо она светилась почти у его глаз. Поэтому следователь протирал очки, уже скрипевшие от сухой чистоты.
— Что дал обход квартир? — не вытерпел Рябинин.
— Ничего.
— Все обошли?
— Кроме одной.
Тот внутренний голос — родственник интуиции — тихо, но настойчиво шепнул свое слово о нелогичной версии, о той самой, которая наугад, на авось, наобум. Рябинин встал и прошел к сейфу, где из макулатурного угла высвободил погребенную там бумажку. И почти боязливо протянул ее инспектору, который обежал написанный текст одним брошенным взглядом.
— Что это?
Рябинин через его плечо вгляделся в свой почерк, словно инспекторский вопрос исказил все буквы.
«Видимо, в белом плаще, среднего роста, молодая или средних лет, скуластая, крупные и хорошие зубы, губы тонкие, в ушах серьги с красными камешками...»
— Что это? — повторил инспектор.
— А разве не видно? — хихикнул Рябинин.
— Не видно.
— Преступница, словесный портрет.
— Откуда?
— Да так, случайно...
— Откуда? — звонче повторил инспектор.
— Из сна.
— Ага, во сне увидел, — согласился Петельников, затвердевая губами.
— А что?
— Инспектора уголовного розыска бегают, а следователь прокуратуры нашел верного свидетеля и помалкивает, как частный предприниматель, — ответил Петельников уже не ему, а хризантеме.
— Предположить подобное может только узколобый хлыщ, — поделился с хризантемой и Рябинин.
— А увидеть преступницу во сне может только широколобый остряк, — разъяснил цветку инспектор.
Они бросили хризантему и встретились взглядами — они давно работали вместе, так давно, что и не помнили, когда начали дружить.
— Правда, если спать в очках... — добавил Петельников.
— Над физическим недостатком издевается, — опешил Рябинин.
И потерялся, следя за убегающей мыслью...
...Господи, не надо славы и приятной жизни, не надо денег, автомобилей и ковров... Ничего не надо — только не лишай единомышленников и единочувственников. Счастье не в единомыслии ли?
Вздохнув, Рябинин рассказал про сон потерпевшей. Инспектор слушал почти сурово, поигрывая молниями на своей папке из потертого крокодила. Эта неожиданная суровость удивила Рябинина лишь сперва — Петельников старался показать, что все воспринимает серьезно.
— Вадим, в человеческой жизни сны занимают не последнее место. Почему же ими пренебрегать?
— Не вздумай это сказать прокурору или начальнику райотдела, — посоветовал инспектор.
— Но снами интересуются и криминалисты.
— Да, если психически больной человек видит во сне преступление, которое может потом совершить.
Рябинин знал, что непроверенных истин Петельников не признавал — даже очевидных. А уж сон-то...
— Эта женщина давно не видела тихих снов. Почему бы?
— Может, у нее что-нибудь болит, — усмехнулся инспектор.
— Душа. Она чего-то опасается. Чего?
— Мало ли чего. Например, измены мужа...
— Тогда попробую с другой стороны. Ты не связываешь два факта, потому что не знаешь одного обстоятельства.
— А ты заговорил языком инспектора Леденцова.
— Не знаешь, что похищенная Ира Катунцева ходила в тот же садик, где ты искал потерявшуюся девочку.
— Вот как...
Рябинин наслаждался. Уверенность скатилась с инспектора, словно ее смыли ведром воды. Это ему за кофейный свитер и за литой торс. За брючки в стрелочку, которые гладил, наверное, с час, — за это ему.
— И обе в красных платьицах и очень похожи.
— Выходит, что преступнице была нужна только Ира Катунцева, — тихо сказал инспектор, уже позабыв про свою гордыню.
— А если так, — воспрял Рябинин, — то преступница выслеживала ее у дома, где и попала в поле зрения матери. Но сознание потерпевшей эту женщину не восприняло — днем. А вот ночью она явилась во сне под видом какой-то ведьмы. Заметь, потерпевшая описывает се внешность, но не голос. Потому что видеть видела, а не говорила. Сны на пустом месте не рождаются.
Инспектор задумчиво отщипнул у хризантемы лепесток. Рябинин ждал его слов, намереваясь не допустить второго покушения на хризантему — Лидина ведь. Но Петельников молчал, снедаемый какими-то своими мыслями. Поэтому Рябинин добавил:
— И еще. На допросе мать вдруг чего-то испугалась. Чего? Отец на допросе почему-то злился. На кого? На меня? Вряд ли. На преступника? Он что-то знает...
Петельников вжикнул молниями и спрятал рябининскую бумажку. Его лицо, освещенное додуманной мыслью, обратилось к следователю:
— Но женщина из сна совсем не похожа на женщину, про которую рассказала цыганка Рая.
— Да? — удивился Рябинин; удивился не тому, что они непохожи, а тому, что не догадался их сравнить.
— Сергей, — улыбнулся инспектор той улыбкой, которая бежала впереди него, — а не пора ли нам переменить профессию? Тебе, скажем, на библиотекаря, а мне на диск-жокея...
— Почему же?
— Что это за следователь прокуратуры, который строит версии на сновидениях? Что за инспектор уголовного розыска, получающий оперативную информацию у гадалки?
— Не рви хризантему, — буркнул Рябинин.
Из дневника следователя. Я вхожу в комнату, а Иринка делает мне знак молчать — она слушает радио. Боже, монолог Гамлета «Быть или не быть...». Лицо сосредоточено, словно решает задачку. Бровки насуплены, рот приоткрыт, даже вроде бы и не моргает.
— Понравился? — спросил я после монолога, не понимая, чем он ее привлек.
— Все правильно, — солидно заключила она. — Играешь в крестики-нолики и не знаешь, ставить или не ставить крестик...
В этот день Леденцов кончил работать по самой емкой версии — были проверены все подозрительные женщины города: судимые, легкого поведения, пьющие, тунеядки... Работа делалась для очистки совести, поскольку каждый инспектор знал, что этим женщинам дети не нужны — ни свои, ни чужие. Часов в девять вечера усталый леденцовский мозг вспомнил об одной непроверенной квартире; его усталый мозг о ней не забыл бы и на секунду, будь уверенность в успехе. Но приказ Петельникова есть приказ.
Чтобы скрасить дорогу, Леденцов купил пять жареных пирожков с капустой. Последний, пятый, он доел уже в полутьме лестницы, освещенной единственной лампочкой. Приметив бледную пуговку звонка, он утопил ее с приятной мыслью о пирожках, которых все-таки мало купил — восемь бы и все бы с мясом.
Дверь открыли так скоро, что приятная мысль о пирожках не успела пропасть — ну, хотя бы провалиться вслед за пирожками, — а лицо инспектора, по учению Петельникова, должно быть бесстрастно и бессмысленно, как чистый лист бумаги. Но во тьме передней никого не было.
— Давай, входи живей, — велел сухой голос из этой тьмы.
Леденцов послушно вошел.
— Давай-давай, топай, — заторопил старушечий голос. — Чего опоздал-то?
— Служба, — на всякий случай разъяснил инспектор.
Сухие кулачки сильненько уперлись в его спину, задав направление. Под их стремительным конвоем он миновал сумеречный коридор и вошел в большую комнату, пасмурную от табачного дыма и тихого голубого света.
— Садись, уже кончается, — шепнула старушка, толкнув его на какой-то мягкий топчанчик.
Головы, разных размеров и на разных уровнях, кочками чернели там и сям. Лиц он не видел — они были обращены к телевизору, синевшему в углу, как распластанная прямоугольная медуза. Нешелохнутая тишина, казалось, ждала какого-то события, взрыва, что ли.
— Мама, его убьют? — спросил детский голосок снизу, с полу.
— Смотри-смотри...
Шла последняя серия детектива. Инспектор уголовного розыска — там, на экране, — поправил под мышкой кобуру и заиграл на пианино ноктюрн Шопена. Леденцов зевнул. Но инспектор уголовного розыска — там, на экране, — улыбнувшись красавице, у которой от ноктюрна Шопена раздувались ноздри, бросил клавиши, вырвал из кобуры пистолет и пальнул в рецидивиста, шагнувшего из-за бархатной портьеры. Леденцову хотелось пить — пирожки с капустой чувствовались. Седой полковник — там, на экране, — положил руку на плечо инспектора уголовного розыска — того, на экране, — и спросил: «Ну, теперь спать?» — «Нет, — ответил тот, на экране, — у меня билеты в филармонию...»
Яркий свет люстры развеял океанскую мглу. Когда глаза привыкли, Леденцов обнаружил у своих ног ребенка, сидевшего на горшочке. Инспектор сделал ему бодучую козу, отчего мальчишка облегченно рассмеялся, отрешаясь от детективной стрельбы. Подняв голову, Леденцов увидел, что стоит как бы в кругу мужчин и женщин, которые смотрели на него с не меньшим интересом, чем — последнюю серию. Он тоже оглядел себя — все опрятно, все застегнуто; зеленый же костюм, могущий вызвать некоторое любопытство, покоился до праздников в шкафу.
— Кто это? — тихо спросил пышноусый мужчина у старушки.
— Так я думала, твой деверь.
— Это не мой деверь.
— Парень, ты чей деверь? — старушка подступала к нему с каким-то наскоком.
— Пока ничей, — ответил Леденцов, показывая улыбкой, что если кому этот деверь нужен, то пожалуйста, вот он.
Невесомым движением крупной руки пышноусый мужчина отстранил старушку:
— Молодой человек, ваши документы?
— Граждане, вы меня в чем-то подозреваете?
— Пятую серию задарма посмотрел, — выложила свои подозрения старушка.
— Граждане, мне нужна Иветта Максимова.
— А, так не сюда попали. Ее квартира рядом.
Пышноусый довел его до двери и на прощание осуждающе качнул головой, отчего усы, став в полумраке птицей, севшей ему под нос, ответно махнули крылышками — мол, Иветта Иветтой, а кусок пятой серии посмотрел.
Леденцов вздохнул в тишине лестничной площадки. Хотелось пить. С чего бы? Что он сегодня ел: утром стакан чая на ходу, в обед ничего, а потом пирожки с капустой. Стакан жидкости в день — как в пустыне. Интересно, в каком это райотделе инспектора ведут тонкие беседы, играют на пианино и стреляют в рецидивистов, а не жрут на ходу столовские пирожки с капустой? Туда бы устроиться. И он решил, что сейчас попросит у Иветты Максимовой стакан воды, а лучше три стакана, — и уйдет.
Леденцов нажал молочную кнопку звонка.
Видимо, его глаза уже перестроились на темноту, потому что свет из чужой передней резанул их.
— Мне Иветту Максимову, — сказал Леденцов, жмурясь.
— Я...
Она впустила его, сама оказавшись в том ярком свете. В домашних тапочках, в халате, в платке, под которым топорщилась решетка бигудей. Но инспектор разглядывал ее глаза, которые молча ждали чего-то неожиданного, как зрители из покинутой им квартиры ждали выстрела на экране. И он мог поручиться, что Иветта Максимова ждала чего-то плохого, похуже экранного выстрела.
— Здравствуйте, я инспектор уголовного розыска, — сказал он, выделив слово «уголовного».
Она только кивнула — кивнула с готовностью, словно он никем и не мог быть, кроме инспектора этого самого уголовного розыска.
— Иветта Семеновна, у вас, конечно, есть джинсовый брючный костюм?...
Она кивнула.
— Вы блондинка...
Она кивнула сразу, он еще не договорил.
— Вы любите духи «Нефертити».
Теперь она сделала шаг назад, точно решила убежать.
— Видите, мы все знаем, — улыбнулся Леденцов и, осененный уже не догадкой, а уверенностью, тихо спросил: — Где девочка в красном платье?
— Ее здесь нет...
— Одевайтесь, — приказал он, забыв про мучившую жажду.
Из дневника следователя. Вечер просидели с Иринкой в парке на берегу почти игрушечного прудика с чистой, уже осенней водой. Над нами были тоже игрушечные купола ив, свисавшие до самой земли, отчего издали походили на стога сена, поставленные впритык друг к другу.
Иринка не умолкала.
— Пап, в парке народу, как в бочке кислороду.
— Люди отдыхают...
— Пап, а вон пошел дядя с гнусной грацией.
— Нельзя так говорить о взрослых, — неуверенно учу я, потому что дядина грация вызвана крепкими напитками.
— А почему он фырчит по-кошачьи?
— Простудился...
— А мы постановили купить Суздаленкову намордник.
— Что, тоже фырчит?
— Нет, он ручки грызет, уже четыре огрыз. Пап, эту палку я брошу в воду чертям вместо оброка.
Пока бросает, молчит.
— Пап, Архимед был водопроводчиком?
— Нет, ученым. Чего-то ты говоришь без умолку?
— А у меня сегодня мыслительный день.
При первой встрече следователь и преступник бросают друг на друга первые взгляды — быстрые, откровенные, познающие, те взгляды, которые почему-то умеют — потому что первые? — познать больше, чем за все последующие допросы.
Когда открылась дверь, и женщина, маленькая на фоне Петельникова, ступила в кабинет, Рябинин глянул на нее, снедаемый лишь одной мыслью — похожа ли? На ту, из сна потерпевшей? На ту, словесный портрет которой он четко записал на бумаге? Но тонкая усмешка инспектора как бы вклинилась между следователем и женщиной, отчего взгляд лег уже предупрежденным — не похожа. Не та, не из сна. Ни заметных скул, ни крупных зубов, ни тонких губ... Ну и бог с ней, с выдуманной; бог с ней, с его теорией интуиции и сновидений, — перед ним стояла отысканная уголовным розыском преступница.
Перед ним стояла беловолосая девушка с круглым лицом, которое казалось бы милым, не смотри она с угрюмой испуганностью. Правая рука ее сильно теребила карман цветного плащика, сейчас чернющего в свете настольной лампы. Пальцы левой руки мертвым замком сомкнулись на пояске, чернеющем отсвета лампы и позднего вечера.
— Садитесь, — сказал Рябинин тускло, чтобы не выдать охватившего нетерпения.
Она села стремительно, словно боялась, что следователь передумает. Чуть в стороне сел и Петельников.
— Иветта Семеновна Максимова... Рассказывайте.
— Я хотела сама прийти.
— Что ж не шли?
— Боялась.
— Успокойтесь и рассказывайте, — строже приказал Рябинин.
Она вздохнула. Инспектор скрипнул кожаной курткой, приготовившись слушать. Рябинин скользнул по столу взглядом — на месте ли бумага и ручка?
— Ага...
— Что «ага»?
— Это у меня такая привычка.
— Рассказывайте.
— Ага, я стояла у магазина и собиралась купить помидоры...
— Иветта Семеновна, давайте сначала. Какая у вас семья?
— Мама и бабушка.
— Вы замужем?
— Нет.
— Своих детей не имеете?
— Нет.
Инспектор нетерпеливо потер щеку, отчего куртка скрипнула, как заскулила. Под окнами прокуратуры стояла машина, готовая ринуться за девочкой. В своей квартире какую ночь не спали родители. Да и сам Рябинин горел главным сейчас вопросом: где спрятан ребенок? Но его следственная натура требовала задать хотя бы несколько вопросов, подступающих к главному, к горевшему.
— Как вам пришла такая мысль? — заторопился он и спросил почти о главном.
— Какая?
— Похитить ребенка.
— Ага, я стояла у магазина, хотела купить помидоров...
— Сначала ответьте, почему вы на это решились?
— У магазина я стояла и думала о помидорах...
Теперь она умолкла сама, ожидая, что ее опять перебьют.
Рябинин и хотел, но настороженный взгляд инспектора заставил сказать:
— Продолжайте.
— Ага, ко мне подошла женщина...
— Какая женщина?
— Совершенно незнакомая. Ага, и говорит беспокойно, что ей нужно помочь. «Девушка, будьте любезны, помогите...» Эти слова запомнила. Она договорилась встретиться тут с мужем, а ее дочка играла во дворе, в песочнице. Приведите, говорит, девочку, а то муж подъедет на машине и подумает, что я не пришла. А им за город ехать...
— Ну? — нетерпеливо вырвалось у Рябинина, потому что она умолкла, словно все забыла.
— Я привела. Вот и все.
Рябинин и Петельников переглянулись. Посторонний человек не помешал им сказать все друг другу беззвучно. И может быть, хорошо, что в кабинете был посторонний человек и они обошлись без слов — ибо в них больше горечи, чем во взглядах.
Иветта Максимова что-то заметила и быстро повернулась к инспектору, оказавшись у его бесстрастного лица:
— Ага... Не верите мне?
— Тогда почему же вы хотели прийти к нам добровольно? — спросил инспектор, уж коли она повернулась к нему.
— Услышала, что милиция ищет какую-то девочку. Я и вспомнила...
Рябинин ей верил. Да и Петельников верил, стараясь оттолкнуть ту злость, которая была не против девушки, а против неудачи, против этой чертовой работы и против самого себя. И тогда они еще раз переглянулись долгим взглядом, в котором теперь было смирение и готовность искать дальше.
— Расскажите подробнее, — устало попросил Рябинин, потому что сразу почувствовал прожитый день и позднее время.
— Ага... Что подробнее?
— Например, опишите эту женщину.
— Ага...
Она говорила свое «ага», когда ей хотелось чуть подумать над ответом. Круглое лицо, выбеленное поздним и поэтому особенно ярким светом лампы, казалось отлитым из гипса, и его не оживляли ни трепет длинных ресниц, ни движение темных, от позднего света лампы, губ. А ведь это лицо показалось Рябинину миловидным... Теперь ее миловидность съел окончательный страх, — входя в кабинет, она еще надеялась на какую-нибудь ошибку или свою непричастность. Но неумолимый свет лампы жег ее лицо. Где же справедливость? Этот вопрос задел Рябинина жаркой правдой — невинный человек сокращает свою жизнь страхом, а виновный неизвестен, недосягаем и поэтому спокоен.
Рябинин потерялся, следя за убегающей мыслью...
...Мы ценим справедливость. Ценим... Разве ценим мы воздух? Да мы без него жить не можем...
— Вы успокойтесь, — сказал 6н так тихо, что, возможно, не услышал и Петельников.
— Значит, она правда украла ребенка?
— Правда.
— Боже, и я помогла...
— Вы не виноваты. Опишите-ка мне ее.
— Ага... Постарше меня, роста моего, волосы под беретом... Что еще?
— Какое лицо?
— Обыкновенное.
— Нос, губы, глаза... Одежда, цвет берета, выговор, какие-нибудь приметы...
— Ага... Внимания не обратила. Только помню, что плащ светлый.
— И больше ничего не помните?
— Ничего, — призналась она, пугливо заслоняясь ладонью от света лампы.
— Ну хоть узнаете ее?
— Узнаю, — с готовностью выпалила она.
— А что вы сказали девочке?
— Мама ждет.
— И она пошла?
— Да, только глянула на парадную дверь.
Тяжело пошевелился инспектор. Рябинин огладил чистый бланк протокола и вздохнул. Допрос кончился. Она ждала еще чего-то, еще каких-то разговоров и, может быть, ответа на притаенный вопрос — кто же украл ребенка? Но допрос кончился. Рябинин развинтил ручку и начал писать — обычно он печатал на машинке, но сейчас не хотел пугать тишину в пустой прокуратуре.
— Иветта, неужели вас ничего не удивило и не поразило? — спросил инспектор голосом, который испугал прокуратурскую тишину.
— Ага, — она повернулась к нему. — А вас что-нибудь удивило в моем рассказе?
— Удивило, — сразу рубанул инспектор. — Удивило, что вас ничего не удивило.
— А что должно меня удивить?
— Ну, хотя бы... Почему мать стоит на перекрестке, а ребенок играет во дворе?
— Мало ли почему... Девочку подальше от машин...
— Почему мать сама не сходила — там же рядом?
— А если бы пришла машина?
— Почему не сходить за ребенком, когда придет машина?
— Ага...
— И насколько я знаю матерей... Не пошлет она незнакомого человека за своим ребенком.
Инспектор будоражил память свидетельницы, как грел остывший мотор. Рябинин так бы не мог, потому что верил ей. И она повернулась к нему, словно защищаясь от инспектора, но взбудораженная память уже работала:
— Ага... женщина сказала, что ждет машину. А мне показалось, что ее машина стояла на той стороне улицы.
— Почему так показалось? — Рябинин бросил протокол.
— Не знаю. Показалось, и все.
— Какая машина? — спросил инспектор.
— Вроде бы «Москвич».
— Номер, цвет, сидел ли кто за рулем? — оживился Петельников.
— Ага... не знаю, не обратила внимания.
— А если вы подумаете, повспоминаете и завтра мы еще поговорим? — предложил Рябинин, вспомнив о пословице, что утро вечера мудренее.
— Хорошо, — легко согласилась она, подписывая куцый протокол.
— Я вас отвезу домой, — сказал инспектор. — Ага?
Из дневника следователя. Бедная Лида... Она сегодня чуть не умерла от страха. А виновато это злополучное уголовное дело, виноват я, болтавший о нем дома...
Лида зашла с Иринкой в магазин, сама побежала в кассу, а ее поставила в очередь и велела никуда не отходить от тети в зеленом пальто. Вернувшись, она не нашла ни Иринки, ни этой тети в зеленом пальто. Нет их! У Лиды сердце оборвалось — она выскочила на улицу, искала, спрашивала, звала и вернулась в магазин, чтобы звонить мне и в милицию...
У столика для покупок женщина в зеленом пальто укладывала в сумку продукты. А сзади, почти уткнувшись в ее спину, стояла Иринка.
— Доченька, почему ты здесь? — спросила Лида, приходя в себя.
— Мам, ты же велела от тети не отходить...
В костюмчике цвета давно не метенного асфальта, в кепке цвета давно не мытого слона, инспектор Леденцов серой мышью сквозил меж людей, домов, машин и деревьев. Его фигуру, ставшую щуплой, взгляды прохожих как бы пронизывали насквозь, точно стеклянную. Но он тоже их пронизывал, ничего не замечая, кроме идущего впереди мужчины в темно-зеленом плаще и светло-зеленой шляпе — Леденцов второй день ходил за Катунцевым, отцом похищенной девочки.
Сентябрь, оттеплев бабьим летом, вспомнил об осени. Вдруг подуло несильным, но сквозящим ветерком, который при почти безоблачном небе откуда-то брал капли дождя и мелкие желтые листья. С крыш, что ли? Леденцов ежился в костюмчике, но свой зеленый плащ — поярче, чем у этого Катунцева, — он не надел, а другого плаща, мышиного и невзрачного, как неметеный асфальт, у него не было.
Зеленый силуэт остановился у газетного стенда.
Это был их четвертый, как говорил Петельников, рейс. Катунцев ходил так медленно, словно знал, что за ним «пущены ноги», и старался облегчить им работу. Инспектора раздражали его частые и внезапные остановки, в которые и Леденцову приходилось рассматривать витрины, глазеть на рекламы или прибегать к старому доброму способу — завязывать шнурки на ботинках. После третьей остановки Леденцов решил, что с завязыванием шнурков пора завязывать, — будь ты хоть каким незаметным, но если человек оборачивается и в третий раз видит твою согбенную над ботинком фигуру, то он задумается. Нет ничего естественнее беседы двух прохожих...
Зеленый силуэт остановился у газетного стенда.
Леденцов зыркнул глазами, выискивая собеседника. К газону жалась старушка с будто свалянной из черной шерсти собакой.
— Ух какой симпатичный интерьер... Как величать?
— Рэдик.
— Небось жрет много?
— Не больше вашего, — отрезала старушка, всегда готовая к атакам несобачников.
— Сравнили. Я-то хожу на двух ногах.
— Ну и что?
— А он на четырех. Попробуй-ка, бабушка, побегай день по улице на четвереньках, так аппетит прорежется солдатский.
Старушка изумленно глянула на серенького паренька и натянула поводок, увлекая пса в зелень сквера. Пошла от сквера и зеленая фигура.
— Пока, Эдик, — попрощался с собакой Леденцов.
Черный терьер клыкасто осклабился.
Катунцев шел по проспекту как-то необязательно, вроде бы никуда не хотел и никуда не спешил. Что он не спешил, инспектор уже не сомневался. Но цель у этой вялой ходьбы была, и Леденцову хотелось поскорей уловить ее дальний намек.
Он поднял голову и увидел помертвелое небо. Кажется, теперь дождь пойдет уже оттуда, из этих туч, черных, как тот кудлатый пес. Леденцов вздернул воротник пиджачишки и глянул на теплую вывеску — «Кафетерий». Зря не надел свитер или спортивную куртку...
На перекрестке Катунцев задумчиво прирос к асфальту, словно никак не мог рассмотреть цвета светофора. И стоял, пропуская текущие толпы.
Леденцов помялся у фонарного столба. Пожилой мужчина с туго набитой апельсинами сеткой чуть замешкался рядом.
— Скажите, как пройти на Садовую? — спросил Леденцов.
— Молодой человек, вы на ней стоите.
— То есть, я хотел сказать — на Кленовую.
— Молодой человек, я знаю все улицы города... Кленовых у нас нет.
— Неужели все? — удивился Леденцов, не отпуская краем глаза зеленую фигуру на перекрестке.
— Все, — гордо подтвердил мужчина и качнул сеткой, будто на радостях надумал угостить инспектора апельсинами.
— Скажите, а есть улица имени инспектора Леденцова?
— Нет.
— Папаша, обязательно будет, — заверил Леденцов и пошел вроде бы неспешным, но быстро его уносящим шагом.
Два квартала шли они ровно — ровной скоростью на равном друг от друга расстоянии. Дождь, которого боялся инспектор, медлил — видимо, хлынет ливнем, чтобы проучить всех бесплащных, беззонтичных и бескурточных. У Катунцева-то плащ. Впрочем, у него и своя машина, которой за все эти четыре хождения он ни разу не воспользовался. Почему же? Машина бежала бы скоро, а ему надо медленно. И ему надо обязательно пешком — он ни разу не сел в транспорт.
Когда Леденцов поравнялся с баней, Катунцев вдруг присел на случайную скамейку. Инспектор скорым взглядом поискал угол, столб, куст или, в конце концов, яму, но спрятаться было негде. Оставалась баня, откуда Катунцева не увидишь. Леденцов повернулся к нему спиной и стал изучать распаренных людей, выходящих из бани, — допустим, он ханыга, жаждущий кружки пива.
Девушки даже после бани оставались симпатичными. У одной, в платочке, похожей на только что сваренную свеколку, он любезно спросил:
— Как помылись?
Она щелкнула зонтиком — оказывается, уже закрапало — и удивленно повела ненакрашенной бровкой:
— Знакомитесь у бани?
— Мне хочется увидеть девушку натуральную, ненакрашенную.
— Мы с вами похожи. Только я хожу в Академию наук, мне хочется увидеть непьющего и неглупого.
Леденцов скосил взгляд за плечо — зеленая спина удалялась.
— Спасибо за внимание и с легким паром, — попрощался он уже на ходу.
Дальнейший путь Катунцева инспектор знал. Теперь тот будет забирать вправо и вправо, пока не придет туда, куда уже приходил трижды, — теперь недалеко. Но дождик частым и белесым туманом застелил даль улицы и неближние дома; дождик уже ощутимой водой окропил лицо и увлажнил костюм, который и в мокром состоянии не потерял своего цвета давно не метенного асфальта. Леденцов убыстрил шаг, чтобы согреться. Теперь недалеко — лишь бы не останавливался.
У стадиона Катунцев подошел к табачному ларьку, шаря в кармане. Инспектор проворно вжался в группу спортсменов.
— Товарищ, вы тоже лучник? — сурово вопросил двухметровый парень.
— Что вы, ребята, я люблю чеснок.
Леденцов уже шел за уходящей зеленой фигурой, которая медленно темнела от воды; шел за этим — или вместе с этим — тонкоструйным дождем, пузырившим вчерашние лужи.
Как и предполагал инспектор, Катунцев дважды свернул направо и вышел к новостройкам — группке уже заселенных домов, стоявших посреди изрытого поля. К ним вела бетонная дорога для машин и асфальтовая дорожка для пешеходов, обсаженная молодыми тополями. Катунцев постоял тут долгих пять минут, что-то высматривая, ему лишь известное, — и повернул обратно. Инспектор знал, что теперь он сядет в троллейбус и вернется на работу.
Дождь, словно догадавшись о конце этой слежки, хлынул неосенним ливнем. Сразу и окончательно промокнув, Леденцов прыгнул в троллейбус, идущий вслед за тем, который увез Катунцева...
Кабинет Петельникова обдал его светом и теплом — уже начали протапливать.
— У вас, как в Сочах, товарищ капитан, — выдавили заколодившие губы.
— Лейтенант, вы не годны для работы в уголовном розыске.
— Я выполнил задание, товарищ капитан.
— Неужели ты не мог найти девушку с зонтиком?
— Обременила бы...
— Видо́к, начальник парижской тайной полиции, был крупный прохвост, но отменный сыщик. Однажды он с агентами наблюдал за домом. Простояв день, агенты так замерзли, что все ушли. А Видок отыскал кучу навоза, закопался в нее, согрелся, довел наблюдение до конца и поймал преступника.
— Я навозу не нашел, товарищ капитан, — отстучал зубами Леденцов.
Петельников снял с плитки фырчащий чайник, налил в большую фаянсовую кружку раскаленного чая и протянул инспектору:
— Пей и сходи к ребятам, переоденься.
Леденцов зажмурился, постоял не дыша и выпил осторожно, как живую воду.
— Спасибо, товарищ капитан. Разрешите все-таки доложить... Маршрут у него другой, но цель та же.
Петельников расстегнул карту микрорайона, где три красные стрелы вонзались в одну точку. Леденцов показал четвертый путь — на карту легла и четвертая красная стрела.
— Сколько там домов? — спросил Петельников.
— Штук десять.
— Зачем же он туда ходит?
— Кого-то ищет, товарищ капитан.
— А кого?
— Мы не знаем, — чуть было не икнул Леденцов, потому что коньяк погнал уже горячую кровь к горлу...
— Мы не знаем и поэтому не опознаем, но есть человек, который может опознать.
— Кто, товарищ капитан?
— Иветта Максимова.
Из дневника следователя. Почти все воскресенье Иринка просидела на диване с книжкой, беззвучно шевеля губами. Не звонила, не липла к телевизору, не ходила на улицу... И вдруг закрыла книжку, упала лицом в валик дивана и расплакалась.
— Что с тобой? — испугался я.
— Собачку жалко...
Тургенев, «Муму». Задали внеклассное чтение. Я поднял Иринку и вытер слезы, прекрасные слезы в ее жизни...
В понедельник перед сном я вспомнил:
— Спрашивали про Муму?
— Ага, троечка, — хмуро отозвалась она.
— Почему же?
— Я про Муму поняла, а про Герасима не поняла.
Разве можно ставить школьнице тройку за непонимание рассказа, над которым она плакала?
Бабье лето кончилось в одну ночь — утро проснулось уже осенью. Самая что ни на есть осенняя погода. Мелкий дождь сек проспект, как метель. Порывы сильного ветра бросали капли на стены домов, разбивая их в белесую пыль. Тополя гудели недовольно, как гигантские растрепанные шмели, но листву держали. Так ведь еще и не октябрь.
Он чуть приоткрыл форточку — студеный воздух, очищенный ветром, дождем и тополями, потек в щель. Рябинин прильнул к ней, как к ведру с колодезной водой.
И потерялся, следя за убегающей мыслью...
...Осенью воздух мы пьем, зимой дышим, летом вдыхаем, а весной им задыхаемся...
В дверь постучали.
— Войдите!
Иветта Семеновна Максимова вошла в кабинет, подобно втекающему осеннему воздуху, — свеженькая, с проступившим румянцем, с запахом холода и духов «Нефертити». Она улыбнулась следователю, как старому знакомому:
— Здравствуйте. Я пришла...
— Здравствуйте. Что-нибудь вспомнили?
— Да-да.
Они сели к столу с разных сторон и посмотрели друг на друга нетерпеливыми взглядами — она от желания обрадовать следователя, а он от желания получить информацию.
— Что-нибудь о машине? — попытался угадать Рябинин.
— Нет, о ее внешности.
Сожалеющая мысль о том, что автомобиль не найти, коли в городе их тысячи, шмыгнула в радостном ожидании — внешность преступницы важней автомобиля.
— Слушаю, — он поправил очки и глянул на пишущую машинку, словно та могла уйти, не дождавшись ее показаний.
— Ага... У нее серые короткие волосы.
— Вы говорили, что она в берете...
— Да, в берете, а из-под него торчат короткие серые волосы. И такая стрижка, рубленая...
— Какая?
— Ага, будто она стриглась не в парикмахерской, а так, у знакомой.
Рябинин заложил чистый бланк, и его пальцы, несомые радостью, выстукали строчки не хуже заправской машинистки. На последний удар губы свидетельницы сразу же отозвались своим «ага»:
— Ага, лицо у нее грубое, какое-то землистое. Похожее на плакаты.
— На какие плакаты?
— На медицинские, когда рисуют какую-нибудь холеру в образе женщины.
— Подробнее, пожалуйста.
— Ага... Нос длинный и острый. Лоб узкий, скошенный. Глаза блестят, как у пьяной.
Рябинин печатал — с такими приметами уголовный розыск найдет ее за день.
— Ага, у нее на кисти руки наколка.
— Что изображено?
— Не рассмотрела, но вроде бы гроб или крест.
Неприятное чувство, предшествующее гастритной боли, затлело в желудке. Неужели рецидивистка? Уголовный розыск перекрывал железнодорожные и автобусные вокзалы. А если они вдвоем и у них своя машина... Неужели гастролерша?
— Ага, и у нее золотая фикса.
Рябинин оторвался от букв, задетый недоброй догадкой. Круглое и миловидное лицо свидетельницы, гипсовое ночью, теперь горело каким-то истошным жаром. Она радостно смотрела на следователя, готовая ответить на любой его вопрос.
— А не заметили, был ли у нее в рукаве кастет?
Она думала миг, она даже «ага» потеряла.
— Что-то там блеснуло...
— Под кофтой пистолета не заметили?
— Да-да, одежда топорщилась.
— А хвостик? — тихо выдохнул он.
— Какой хвостик? — понизила голос и она.
— Маленький, как у ведьмы.
Она замешкалась от необычности вопроса, но ее сознание работало. Рябинин видел, как она тужится, выискивая ответ. Он ждал, удивленный.
— Вы... в переносном смысле?
— Нет, в прямом.
— Хвостика не заметила...
Здравый смысл остановил ее. Но она не спохватилась, не рассмеялась и даже ответила уклончиво — не заметила; хвост, может быть, и торчал, но она не заметила.
— Иветта Семеновна, а вы все это выдумали.
— Ага... Что я выдумала?
— Внешность преступницы.
— Зачем мне это нужно? — удивилась она.
— Не знаю. Ну, например, чтобы загладить свою моральную вину, вы захотели угодить следствию.
Она приоткрыла рот и отпрянула от стола, от машинки, от следователя.
— Иветта Семеновна, тогда чем объяснить, что вчера вы ничего не знали, а сегодня описываете ее внешность до мелочей?
— Но я же вспоминала всю ночь! — крикнула она.
— И вспомнили и фиксу, и наколку? — тоже чуть повысил голос Рябинин.
— Вы же сами сказали, что это была преступница...
Он увидел, что сейчас она расплачется. Ее щеки безвольно обвисли, на глазах теряя свою краску. Носик дрогнул, и она, уже ничего не видя, полезла в сумку за платком.
— Сами сказали, что это преступница, — повторила она, удерживая слезы на последней грани.
И Рябинин вдруг понял: нет, она не выдумала, не обманула и не вспомнила. Вчера он сказал, что женщина, пославшая ее за ребенком, преступница. А у каждого, кто смотрит и читает детективы, сложился облик преступника — страшного, уродливого, нечеловеческого. Ночью свидетельница вспоминала эту женщину... А коли она преступница, то и должна походить на преступницу. Так появились блатная фикса, гробовая наколка и казенная стрижка.
Рябинин выдернул из каретки ненужный протокол и сдвинул машинку на край стола. В кабинете стало тихо: следователь бесшумно протирал очки, свидетельница мяла в ладони бесшумный платок.
— Ну вы хоть ее узнаете? — спросил он, как и на вчерашнем допросе.
— Узнаю, — с готовностью вспыхнула она, но, нарвавшись на угрюмый взгляд следователя, добавила утекающим голосом: — Может быть...
— Может быть, — повторил Рябинин. — А мать девочки не видит тихих снов.
Из дневника следователя. Как-то, когда Иринка капризничала, я в сердцах спросил ее:
— Ты что, пуп земли?
Новые слова и обороты ее завораживают. Она смолкла, уставившись на меня округленными глазенками. Я знаю, что сказанное мною отложилось в ее головке, как там откладывается все новое.
У них в классе есть Валя Сердитникова, которая убеждена, что Бетховен жив. Ее безуспешно разубеждает весь класс. Сегодня она позвонила Иринке и, как я понял, сообщила, что Бетховен только что выступал по телевидению. Иринка охала, ахала, спорила, а потом спросила:
— Валя, ты октябренок или попа земли?
Девять высоких зданий стояли так, что прогалы меж ними издали не виделись — каждый дом какой-то своей частью набегал на фон другого дома, образуя все вместе единый, скалистый массив. Их стены облицевали синей плиткой, которая в осеннем белесом воздухе посветлела. И казалось, что посреди поля встал голубой замок и ждет своих рыцарей и своих принцесс. Они, рыцари и принцессы, обремененные зонтиками, сумками, портфелями и авоськами, торопливо шли по асфальтовой дорожке — кто к замку, кто к троллейбусной остановке.
Скамейка из широких реек стояла у тополька, который по молодости растерял почти всю листву. Третий вечер инспектора сидели тут с Иветтой Максимовой и бездельно разглядывали прохожих. Место казалось удачным: с одной стороны дорожки навалены трубы и плиты, с другой стояла вода, походившая на необозримую лужу или на обозримое озеро. Правда, к домам кое-где были проложены деревянные мостки, но лишь для пешеходов к соседним улицам. Путь же к транспорту и в город лежал тут, мимо их широкореечной скамейки.
Они много говорили, чтобы выглядеть неприкаянной компанией, осевшей в этом местечке.
— Товарищ капитан, дежурного райотдела обижают странные звонки.
— Какие звонки?
— Некая женщина настырно просит выслать оперативника для ремонта паровой батареи.
— А дежурный что?
— Само собой, не выражается.
— Ну, а женщина?
— Говорит, не обманывайте. Уже, мол, чинили.
Петельников неожиданно вздохнул, спрашивая уже неизвестно кого:
— Неужели у нее течет батарея?
— Все течет, все изменяется, товарищ капитан.
Если из домов шли одинокие пешеходы, то к домам текла долгая и нетерпеливая людская лента, выплеснутая транспортом. Каждая женщина вызывала у свидетельницы какое-то тихое обмирание — она безмерно расширяла глаза и вроде бы неслышно ахала. Сперва Петельников вполголоса спрашивал: «Ага?» — но потом только переглядывался с Леденцовым. Если она когда-то и могла опознать преступницу, то теперь ее память, размытая потоком женских лиц, вряд ли была на это способна. Но инспектора упорно сидели, надеясь на ее проблески, на случай, на свою интуицию, — и на все то, на что надеются, когда больше надеяться не на что.
Когда схлынула очередная толпа, свидетельница взяла на колени свою опухшую сумку и вынула шуршащий сверток с доброй дюжиной бутербродов.
— Ешьте, товарищи...
Леденцов воспрял:
— Мы не сэры и не паны, не нужны нам рестораны.
После трех часов напряженного сиденья, да на осеннем воздухе, пахнувшем водой и остатками полыни, бутерброды с подсохшим сыром казались изысканной едой. Себе она взяла один, тоненький.
— Это почему же? — удивился Петельников.
— Без чая не могу, изжога.
— Гастрит, — заключил Леденцов. — Картофельным соком со спиртом лечить не пробовали?
— Нет. Помогает?
— А чистым спиртом?
— Что вы...
— А пыльцой орхидеи с медом и со спиртом?
— Впервые слышу.
— А точеными когтями летучей мыши?
— На спирту? — засмеялась она.
— Спасибо, Иветта, — сказал Петельников, доев бутерброды. — Население нас подкармливает, а мы... Батарею починить не можем.
В конце концов, они не знали, зачем приходил сюда Катунцев. Может быть, квартиру ему дают в этом голубом массиве. Жена тут первая живет... Любовница... Родственники, знакомые, приятели — все те, кому он хотел бы рассказать о своем горе, да не решался. И как им пришло в голову связать преступницу с Катунцевым? Не проще ли допросить его, зачем и почему он сюда ходил? И теперь уж Петельникову мысль о проверке легковых автомобилей не показалась столь невыполнимой — чем сидеть у этой лужи. Да ведь Иветта и с машиной могла ошибиться.
— Как вам показалась оперативная работа? — спросил ее Леденцов.
— Упаси боже.
— А оперативные работники?
— Ага... Вы про себя?
— Я про товарища капитана.
— В себе-то он не сомневается, — вставил Петельников.
С погодой им повезло. Дождя не было, но сырой воздух — наверное, от этой лужи — пронизывал плащи, как бумажные. Мешало другое — ранняя темнота. От неонового фонаря, высокого и яркого, посвинцовела лужа, морозно побелел асфальт и помертвели их лица. Иветте приходилось всматриваться из последних зрячих сил.
— Расскажите что-нибудь, — попросила она Леденцова в очередное безделье.
— Значит, так: граф убил графиню, само собой, графином по голове...
— Нет, вы про вашу работу...
— Можно. Брал я однажды в «Европейской» Веру-Лошадь...
Он умолк, пропуская человек десять с пришедшего трамвая.
Иветта тихо обмерла и успокоилась, никого не узнав.
У последней женщины была под мышкой крупная и длинная коробка.
Петельникову показалось, что об этой женщине он что-то знает. Нет, видит ее впервые. Его память столько вместила мужчин и женщин, что могла вытолкнуть на свою поверхность что-нибудь далекое и похожее. В коробке что — кукла? И белый плащ — много ли женщин в белых плащах...
Видимо, он сделал какое-то движение в ее сторону, потому что Леденцов вскочил и мгновенно оказался рядом с женщиной:
— Скажите, который час?'
— Двадцать минут десятого, — сердито буркнула она, обходя инспектора.
Но Леденцов уже вновь стоял перед ней, приветливо улыбаясь:
— Закурить не найдется?
Петельников тоже подошел, но ему мешала тень от леденцовской головы, павшая на ее лицо. И когда она шагнула вбок, отрываясь от неожиданного препятствия, Петельников ее увидел. Крупные скулы... Крупные зубы хорошо видны, потому что она приоткрыла рот, намереваясь сказать или закричать. В ушах серьги... И белый плащ... Он видел эту женщину. Да нет, не видел. Читал: ее приметы написаны рукой Рябинина на бумажке, которая лежит у инспектора в кармане. Женщина из сна потерпевшей...
— Ребята, не хулиганьте.
И тут она увидела Иветту Максимову, немо стоявшую у фонарного столба. Гримаса, похожая на оборванную улыбку, метнулась от губ женщины к скулам. Она еще сделала шаг вбок, к луже, но вдруг бросила коробку на асфальт и побежала к голубым домам. Она неслась, оглашая холодный воздух цокотом каблуков. А рядом шел Петельников своими полутораметровыми шагами.
Из дневника следователя. Иринка, как дочь юриста, иногда задает социально-юридические вопросы. Как-то спросила, что такое налог за бездетность...
Налог за бездетность — это денежное наказание супругов за обездоливание самих себя, за добровольный отказ от счастья. Разумеется, так я подумал, — не могу же сказать, что есть люди, которые не любят детей. Поэтому начинаю говорить про таких теть... Но она, уже имея кое-какие представления о деторождении, поняла сразу:
— А-а, это такие тети, у которых в животе все перебурчилось.
И тут же другой вопрос про отпущение грехов. Тут уж я попотел. Попробуй-ка объясни ребенку, что такое грех, исповедь, духовник...
Она терпеливо выслушала.
— Пап, а теперь юридические консультации?
И опять горела поздняя лампа — только без Петельникова, который после обыска ринулся по адресам знакомых этой женщины. Рябинин смотрел в ее лицо прищуренными и злыми глазами, стараясь этой злости не выказывать, да и понять стараясь, откуда она, злость-то, которой у следователя не должно быть даже к убийце. Злость из-за ребенка — не нашли его в квартире... И Рябинину хотелось не допрос вести, а оглушить ее криком: «Где девочка? Где?»
— Ваша фамилия, имя, отчество?
— Дыкина Валентина Петровна.
— Год рождения?
— Тридцать четыре мне.
— Образование.
— Восемь.
— Кем работаете?
— Кладовщицей.
— Судимы?
— Нет.
В белом плаще, скуластая, крупные зубы, серьги... Все по сну. Нет, не все. Губы не тонкие. Но сейчас они броско накрашены, а без помады могли сойти и за узкие. Хорошая фигура, сильное тело — в кабинетике медленно устанавливался запах духов с легким привнесением женского пота, ничуть не портящего запаха духов. Темные глаза смотрят неотводимо. Это с чего же?
Любой допрос требует обстоятельности. Да ведь придешь к человеку по делу и то начинаешь с погоды. Поэтому Рябинин говорил с воришкой сперва о его жизни, с хулиганом — о его детстве, с убийцей — о его родителях... Ну а с чего начинать допрос женщины, укравшей ребенка? С любви, с мужчины, с ее здоровья?
— Ваше семейное положение?
— Одинокая.
— Замужем были?
Она улыбнулась — видимо, она считала, что улыбнулась. Ее лицо, почти круглое, странным образом заострилось и на миг как бы все ушло в редкие и крупные зубы. Так бы ухмыльнулась щука, умей она ухмыляться. И Рябинин понял — была замужем.
— Ну, была.
— Неудачно?
— Неужели удачно? Придет ночью пьяный и пересыпает брань сплошной нецензурщиной. А то заявит: «Всех ночью перережу». Не знаешь, как его и понимать.
— Развелись?
— Милиция развела.
— Почему милиция?
— Прихожу домой, а вещей нет. Следователь протоколы снимает, обокрали нас. Якобы. Муженек все вещи увез к приятелю, чтобы по суду со мной не делиться. И сам вызвал милицию.
— Так... Детей не было? — спросил Рябинин, вглядываясь в ее лицо.
— Какие дети от пьяницы? — спокойно ответила она.
— Давно развелись?
— Лет десять...
— Больше в брак не вступали?
— Я эта... неудачница.
И он потерялся, следя за убегающей мыслью...
...Удачник и неудачник. Значит, поймал удачу или упустил. Но разве жизнь и счастье меряются удачей?..
Допрос требует обстоятельности. Можно не спешить, когда говоришь с вором, грабителем, хулиганом... Даже с убийцей, ибо потерпевшему уже не помочь. Но сейчас Рябинину чудилось, что за ее стулом, за ее фигурой, за ее лицом тает и никак не может растаять туманный образ матери девочки. Не мог он быть обстоятельным. Да и она вроде бы разговорчива.
— Теперь рассказывайте, — покладисто предложил он.
— О чем?
— А вы не знаете?
— Не знаю.
— Рассказывайте о том, за что вас задержали.
— С точки зрения закона такое нарушение неправильно.
— Как?
— За что задержали-то?
Не знает, почему задержана... Но взгляд неотводим и готов к обороне — взгляд ждет вопросов. А ведь она должна бы ждать извинений, коли задержана ни за что.
— Валентина Петровна, что вы делали вечером третьего сентября?
— Не знаю, — сразу ответила она.
— Почему же не знаете?
— Да не помню.
— Я вижу, вы и не пытаетесь вспомнить.
— Чего пытаться... Память-то не бухгалтерская.
Рябинин вдруг заметил, что он придерживает очки, словно они, заряженные нетерпением, могут улететь с его лица. Но полетели не очки — полетели те вопросы, которые он берег на конец допроса, на крайний случай.
— Значит, вы не знаете, почему задержаны?
— Откуда же?
— А почему вы побежали от инспекторов?
— Побежишь... Два парня да девка, похожи на шайку.
— А зачем вы купили куклу?
— На сервант посадить, красиво.
— А зачем вы храните в холодильнике разное детское питание?
— Сама ем, оно натуральное.
Его припасенные вопросы кончились. Она ответила наивно и неубедительно. У Рябинина имелись десятки других хитрых вопросов, приемов и ловушек, но что-то мешало их задать и применить. Похищенная девочка... Преступление было настолько бесчеловечным, что все эти психологические ловушки казались ему мелкими и неуместными.
— Где девочка? — негромко спросил он, не отрывая пальцев от дужки очков.
— Какая девочка? — спросила и она, стараясь произнести слова повеселее.
— Неужели вы думаете, что ребенка можно спрятать?
— Чего мне думать-то...
— Вот что я сделаю, — сказал он с тихим жаром. — Сведу вас с матерью. Чтобы глаза в глаза.
— А я не боюсь! — вдруг крикнула она, разъедая его неотводимым взглядом.
И Рябинин в ее голосе, в этих темных глазах, в крепких скулах увидел столько силы, что понял — она не призна́ется.
Меж ними вклинился телефонный звонок. Нервной до дрожи рукой снял он трубку:
— Да...
— Она у тебя? — спросил Петельников.
— Да.
— Ее муж давно на Севере.
— Да.
— Мы нашли сожителя с машиной.
— Да.
— Ребенка у него нет, и он ничего не знает.
— Да.
— Она не признается?
— Да.
— Значит, доказательств веских нет?
— Да..
— Но ведь она украла!
— Да.
— Ты ее арестуешь?
— Нет.
— Отпустишь?
— Да.
Из дневника следователя. Бывает, что вечерами я читаю Иринке вслух. Она любит — приткнется где-нибудь рядом в самой неудобной позе и затихает. И слушает, не пропуская ни единого слова.
Стараюсь читать классику. Сегодня взялся за «Дубровского». Иринка слушала молча, насупившись, не выказывая никаких эмоций. Но вот мы дошли до того, как Дубровский пригласил Машу на свиданье.
— И она пойдет? — изумилась Иринка.
— А почему бы не пойти?
— Он же ограбит!
Лето спохватилось, словно кого-то недогрело — в середине сентября, после ветров, дождей и холодов вдруг опустило на город двадцатиградусную дымку.
Петельников распахнул окно, скинул пиджак, расшатал узел галстука и неопределенно прошелся по кабинету. Он ждал сожителя Дыкиной, с которым вчера из-за позднего времени поговорил кратко.
Взгляд, обежав заоконные просторы, притянулся к сейфу. Пока инспектор работал по делу, бумаги копились: жалобы, ответы учреждений, письма, копии приказов... Он взял пространное заявление с резолюцией начальника уголовного розыска и стал читать, сразу запутавшись в женском почерке, женских чувствах и женской логике...
Значит, так. Гражданка Цвелодубова жаловалась. На ее день рождения пришел свекор с вазой, Николай с Марией, тетя Тася, а деверь Илья обиделся. Деверь — это кто же? И почему он обиделся?
Последние дни он замечал в себе некоторую странность. Чаще всего дома, чаще всего вечером. Его охватывало подозрительное состояние, ни на что не похожее. Нет, похожее — на скуку. Пожалуй, на ожидание чего-то или кого-то. Вернее, на то чувство, которое остается на вокзале после проводов. Или после утраты близкого человека. Но инспектор не скучал — когда? Никого не ждал, не провожал и не хоронил. Может быть, это возрастное: как перевалит за тридцать пять, так и не по себе?
Петельников разгладил тетрадочные листки и принялся читать заявление гражданки Цвелодубовой сначала.
Значит, так. На ее день рождения пришли свекор с вазой, Николай с Марией и тетя Тася. А деверь Илья обиделся. Ага, обиделся на Валю. Откуда взялась Валя? Ага, свекор пришел не с вазой, а с Валей. А нужно было наоборот: прийти с вазой, а не с Валей. Вот деверь и обиделся. Чего же хочет Цвелодубова?
Мещанская чепуха. И на это уходили человеческие жизни. Он вспомнил свою однокомнатную квартиру...
Инспектор почему-то вспомнил свою однокомнатную квартиру, только что им лично отремонтированную: деревянные панели, притушенные светильники, белая тахта, хрустальный бар, хорошие книги, стереофоническая музыка... Теперь не стыдно и человеку зайти. У него бывал Рябинин, с которым они долго и сложно беседовали. Бывали инспектора уголовного розыска, много курившие во вред себе и квартире и обсуждавшие, как лучше взять Мишку-Кибера или как поставить на путь истинный Верку-Тынду. Приходили и женщины — иногда, редко...
Петельникова вдруг поразило странное желание, павшее на него ниоткуда и неожиданно, как дурь. Чепуха, мещанская чепуха с деверями и золовками... Этой чепухи ему и захотелось в своей квартире, похожей на гостиничный номер-люкс. Ну, без свекров и золовок, без этой Вали-вазы и обидчивого деверя Ильи. А просто чепухи, нелогичности, мелочи, может даже легкой глупости...
Например, котенка в передней, сидящего в тапке. Запаха с кухни, к которому он всегда принюхивался в квартире Рябинина. Веселой телефонной болтовни ни о чем. Брошенных вещей — например, женского халата — на белую тахту. Прихода соседки за луком или за этой... сокоотжималкой. Голоса на кухне, смеха в комнате, разговора в передней...
Петельников усмехнулся, в третий раз принимаясь за жалобу гражданки Цвелодубовой.
В дверь постучали. Это сожитель, Семенихин. Он вошел с неохотой и садился на стул долго, укрепляясь:
— Инспектор, у меня время не казенное.
— А у меня казенное.
На Семенихине был сносный костюм и вроде бы серая рубашка, но Петельникову казалось, что под пиджаком одна майка. Видимо, и бритвой он сегодня поработал, но щеки землисто темнели, как у людей, которые бреются от случая к случаю. Наверняка он сегодня не пил, но далекий запах спиртов витал где-то рядом.
— Семенихин, что-то не верится, что у тебя своя машина...
— Из-за внешнего вида?
— Хотя бы.
— А я все машине и отдаю. И деньги, и время.
— Ну, а детям? Трое ведь.
— Моих только двое.
— А чей же третий?
— Аист принес.
— Какой аист?
— Петька, водопроводчик из жилконторы.
— Ну, это с женой разбирайся, а воспитывать обязан всех.
— Что ж... У меня к ним отношение матерное.
— Это к детям-то?
— Вроде как у матери, — объяснил Семенихин, оглядывая куртку, рубашку и галстук инспектора.
Петельникову хотелось спросить этого тусклого мужчину, для чего он завел троих детей. От любви к ним, по требованию жены, для увеличения народонаселения, или они сами завелись? Но для интересных разговоров времени не было — инспектор ждал звонка Леденцова, идущего по городу своими оперативными путями.
— Семенихин, третьего сентября возил Дыкину?
— Говорит, довези последний раз до перекрестка и прощай.
— Как прощай?
— Все, любовь накрылась.
— Ну, и?..
— Довез. С того дня не виделись.
— А почему именно с третьего?
— Еёная блажь.
Нет, не «еёная блажь». Третьего сентября она украла ребенка, и этот потрепанный Семенихин стал ей не нужен.
— Свидетель говорит, что ты ее ждал?
— Постоял маленько. Вижу, она на той стороне улицы топчется, тоже вроде бы кого-то ждет. Я и уехал.
Второй день пустопорожних разговоров. Нет, кое-что из этого разговора добыто: третьего сентября Дыкина была на перекрестке и третьего сентября Дыкина прогнала любовника. Доказательства? Тонкие, как паутинка.
— А почему у нее нет детей?
— От кого ж?
— Ну, хотя бы от тебя.
— Так бы я и допустил. У меня своих хватает.
— Она хоть о детях говорила, думала, мечтала?
— Откуда мне знать, о чем она мечтала...
Инспектор обескураженно умолк. Ему захотелось вцепиться в шиворот Семенихина и трясти его до тех пор, пока не вытрясутся емкие слова о том человеке, которого этот автолюбитель знал три года. Да он, наверное, и жену-то свою не знает, и детей-то толком не помнит.
— С кем она дружит?
— Говорил уже, с Катюхой.
Катюху инспектор проверил. Наверняка у Дыкиной есть хорошая приятельница. Может быть, теперь весь розыск сводится к ее отысканию, потому что там спрятан ребенок. Но Семенихин ничего не знал.
— Инспектор, жена про Дыкину не узнает?
— Нет, но у меня есть совет.
— Какой?
— Семенихин, продай ты к черту свою машину, а? Купи себе галстук, своди детей в кино, вымой жене посуду, а?
— Не-е...
— Да ведь тебе и ездить некуда.
— «Жигуль» меня от напитков бережет.
Телефон прервал инспекторские проекты. Он схватил трубку, не сомневаясь, что звонит Леденцов.
— Да-да...
— Это ноль два? — спросил тихий, но ясный женский голос.
— Не ноль два, но милиция, — нетерпеливо ответил инспектор, намереваясь положить трубку.
— А у меня батарея не греет, — сообщил голос с грустной надеждой.
— Вызовите мастера, — улыбнулся инспектор, надеясь, что она услышит его улыбку.
— Но вы же сказали звонить по ноль два...
— Я мог и пошутить...
— Вы могли... А дочка утром спросила, кто нам исправил свет и кран. Я сказала, что волшебник, которого звать Ноль Два.
— Странное имя для волшебника.
— А я дочке объяснила. У него два крупных уха, как ноли. Два глаза, как ноли. Две овальные щеки, как ноли. А когда он улыбается, то губы складываются в два нолика...
— Вылитый я.
— Дочка теперь только о нем и говорит. «Мама, позови волшебника из двух ноликов, пусть сделает батарею тепленькой...»
Ненужная фигура Семенихина отстранилась, словно он отъехал на своем стуле к горизонту. То странное чувство, которое охватывало инспектора домашними вечерами, явилось вдруг с иным, теплым привкусом неожиданной радости. Что ж, все его дурные мысли о луке, соковыжималке, тапочке и котенке — к этому разговору? Он улыбнулся далекому Семенихину, и далекий Семенихин ответил всепонимающей ухмылкой.
— Как звать вашу дочку? — тихохонько спросил инспектор, точно мог ее разбудить.
— Самое простое имя.
— Маша.
— Нет, Катя.
— Передайте Кате, что волшебник Ноль Два очень занят — он ловит злую ведьму, ворующую детей.
— А когда поймает?
— Тогда он придет.
Из дневника следователя. Детский мир настолько своеобразен и загадочен, что мы о нем только догадываемся. Ребята все видят и слышат иначе, чем мы.
Иринка вдруг спрашивает:
— Пап, в филармонии лошади есть?
— Разумеется, нет.
— А зачем им ковбой?
— Да не нужен им ковбой.
— Не-ет, один нужен. По радио говорили...
На следующее утро я услышал объявление: в филармонии начинался конкурс в оркестр, в том числе требовался один гобой. Я Иринке, и объяснил. Но у нее уже готов новый вопрос, теперь из газеты, которую она держит, по-моему, вверх ногами.
— Пап, ослов куда принимают?
— Никуда не принимают, — лакирую я действительность.
— А тут написано: «Прием осла...»
Я смотрю газету, где, разумеется, напечатано: «Состоялся прием посла...»
Леденцов почти не таился. Казалось, что осенняя теплота сделала ненужными все оглядки и предосторожности. Он шел, распахнув пиджак и насвистывая, и его рыжая голова пылала, как осенний клен. Но открытым шел инспектор не из-за погоды — на общем совете решили Катунцева задержать и допросить, как только он подойдет к дому подозреваемой. Выходило, что инспектор висел на его хвосте последний раз.
Катунцев — тот уж определенно из-за снизошедшего солнышка — двигался скоро, точно боялся, что оно передумает и закроется уместными сентябрьскими тучами. Его шаги, похожие на спортивную ходьбу, удивляли инспектора — куда мужик спешит? Ведь дом Валентины Дыкиной не уехал, стоит себе на крепком фундаменте. Нет, солнышко тут ни при чем.
Через два квартала инспектор понял, что маршрут сегодня иной — Катунцев шел не к голубому жилмассиву. Тогда задуманная операция может измениться. И Леденцов стал увядать на глазах — застегнул пиджак, прекратил свист, сгорбился, юркнул в тень стен и натянул на голову беретик от плаща «болонья», словно погасил желтый фонарь.
Катунцев шел прямо, рассекая теплый воздух несгибаемой шляпой. Сказочный голубой массив остался в другой стороне. Высотное здание «Гидропроекта»... Сюда? Нет, миновал. Возможно, идет себе мужик по делам, а инспектор тащится сзади хвостиком. Станция автообслуживания. Конечно, сюда. Машина, небось, сломалась. Но прошел мимо, не притормозив. Ресторан «Садко»... Неужели сюда? Нет, свернул за угол и отмахал еще два квартала шагом, которому позавидовал бы ломовой конь...
Но вдруг его ход замедлился. Катунцев оглядел улицу и остановился, будто у него иссяк завод. Здесь, сюда? Здесь — он привалился к оголенной березе и закурил медленно, теперь уже никуда не спеша.
Леденцов забегал, как высвеченная мышь, — тихая и голая улица, где ни спрятаться, ни притвориться. Если свернуть за выступающий угол дома, то ничего не увидишь, а воровато выглядывать не годится; если перейти на другую сторону, то тебя видно, как ту самую высвеченную мышь. Оставались автоматы с газированной водой, которые забытой парочкой прислонились к стене. Лишь бы работали.
Инспектор подошел. Автоматы работали, и он облегченно нащупал в кармане горсть мелочи. И сделал первую глупость, выпив стакан залпом, еще не зная, сколько ему придется тут стоять. Второй стакан пил уже мелкими глотками — смаковал, как вино из подвальной бутылки.
Катунцев темнел под березой, вжимаясь в нее широкой спиной. Он рассеянно курил. Ждал. Но кого?
Четвертый стакан инспектор пил особенно долго. Хотя бы сиропы залили разные. Апельсиновый, сладкий, противный. Лучше чередовать — стакан с сиропом, стакан чистой. Пятый стакан он еще одолел, но шестым начал захлебываться, решив, что в его образовании есть пробел: в школе милиции учили криминалистике, праву, стрельбе, приемам борьбы, но не научили влить в себя пару литров газированной воды с апельсиновым сиропом. С пивом было бы легче, с пивом было бы проще.
Когда автомат нафыркал седьмой стакан, инспектор услышал нудный голосок:
— Парень, ты не лопнешь?
Пожилая дворничиха мела березовые листья.
— А что — жалко?
— Тут один тоже воду пил, а потом вошел в булочную перед закрытием и вопросик кассиру: «Закурить есть?»
Инспектор воспрял, надеясь на разговор, который заменил бы пытку водой.
— Мамаша, с похмелья я.
— И чего мужикам нравится в этой водке...
— Букет, мамаша.
— Говорят, сторож в каком-то музее весь спирт из-под уродов вылакал.
— Интересно, как же он его называл? Младенцо́вочка?
Дворничиха ему ответила, но он уже не слышал. Катунцев отвалился от березы и сделал шаг вперед. К нему подошла женщина в белом плаще. Дыкина, это Валентина Дыкина. Сейчас она увидит его, Леденцова, и побежит. Нужно что-то сделать — быстрое и точное...
— Тебя мутит, что ли? — дошел голос дворничихи.
Инспектор посмотрел на нее, а когда вернулся взглядом под березу, то увидел в руках Дыкиной белый пакет. У Леденцова осталось несколько мгновений. Нужно сделать что-то быстрое и точное — потом ведь ничего не докажешь.
Он распрямился, сдернул с головы берет и, полыхнув огненной шевелюрой, сунул под нос отпрянувшей дворничихе удостоверение:
— Гражданка, прошу быть свидетелем.
Она не успела ответить, как инспектор с раскрытым удостоверением прыгнул к идущему парню:
— Гражданин, прошу быть понятым.
Под березой ничего не изменилось — только пакет теперь был у Катунцева...
— Уголовный розыск, — представился Леденцов и цепкими, коршунскими пальцами впился в пакет.
Растерянность так обессилила Катунцева, что пакета он не удержал. Леденцов раскрыл его, емкий незаклеенный конверт, и показал понятым. Там зеленела пачка пятидесятирублевых купюр. Под скрещенными взглядами инспектор заправски пересчитал двадцать бумажек:
— Тыща рублей. Гражданин Катунцев и гражданка Дыкина, вы задержаны.
На всю операцию не ушло и пяти минут — даже слова никто не проронил.
Из дневника следователя. Иринку я считаю тишайшим ребенком. Но после родительского собрания ко мне подошла учительница и сообщила, что зовут ее Антониной Петровной, что преподает она математику и что она никогда не лазала в окно. Последние ее слова меня смутили, но я лишь вежливо улыбнулся.
— Вам известно, что Ирочка пишет стихи? — перешла она, как мне показалось, на другую тему.
— Не знал, но приятно слышать.
— Я вам их прочту, — обидчиво предложила она. — «Дано: Антонина лезет в окно. Предположим, что все окна заложим. Доказать, как Антонина будет вылезать...»
После у меня с Иринкой был разговор о назначении поэзии. Уверяет, что сочинила не она, а пятиклассники, и стих общий, давно всем известный. Так сказать, фольклор.
Катунцев, пожилая женщина, Дыкина, какой-то паренек и Леденцов заполнили кабинет, вытеснив из него почти весь воздух. И хотя Петельников об этом нашествии предупредил по телефону, Рябинин не успел внутренне собраться и встретил их вяло, как встречают нежданных гостей. Они молча толпились на свободном пространстве и почему-то громко дышали, словно за ними гнались до самой прокуратуры. Ничего важного для следствия Рябинин от них не ждал — так, какая-нибудь деталь, какой-нибудь нюанс, имеющий значение для дела косвенное, вроде ходьбы Катунцева к дому подозреваемой. Леденцов, уловивший его сомнение, звонко доложил от дверей:
— Сергей Георгиевич, гражданка Дыкина задержана при передаче денег гражданину Катунцеву, о чем есть свидетели.
Рябинина пронзила торопливая радость: нет, это не копеечная деталь. Теперь следствие окончено; эта взятка, как лопнувший нарыв, вывернет тайну дела — и следствие закончится.
— Свидетели, посидите, пожалуйста, в коридоре, — попросил Рябинин не своим, нетерпеливым голосом.
Они вышли. По велению его руки Дыкина и Катунцев сели к столу друг против друга, как для очной ставки. Леденцов остался стоять у двери, краснея головой, точно на нее пал случайный луч случайного осеннего солнца.
— Сколько? — спросил Рябинин разом у всех.
— Тысяча рублей, — ответил Леденцов, положил на стол белый пакет и вернулся к двери.
— За что? — опять спросил Рябинин у всех.
— Они знают, Сергей Георгиевич.
Рябинин на них и смотрел. Катунцев преломил свое широкое тело и разглядывал пол, лишь залысины мокро блестели, как подтаяли. Дыкина сидела, выставив вперед алеющие скулы, и упиралась в следователя неотводимым взглядом.
— За что дали деньги? — спросил он Дыкину.
— А вы у него узнайте, — кивнула она на Катунцева.
— Впрочем, и так ясно, — отрезал Рябинин, пытаясь сбить этот неотводимый взгляд. — За то, чтобы он не настаивал на привлечении вас к уголовной ответственности.
Дыкина улыбнулась своей острозубой улыбкой:
— А я не давала.
— Давала-давала, — подал голос Леденцов.
— А ты видел? — она повернулась к инспектору, теперь вперив в него неотводимый взгляд.
— Мы трое видели.
— Что видели-то?
— Конверт у вас в руках.
— А откуда он у меня взялся, парень?
— Из сумочки, тетенька.
— Нет, не из сумочки, — сказала она уже следователю, повернушись к нему с такой силой, что на столе шелохнулись бумаги.
Рябинин спохватился, что все делает неверно: надо же допросить каждого в отдельности, а затем провести очные ставки... Но его желание поскорее дойти до сути было так нетерпеливо, что он уже не мог да и не хотел остановиться. И, может быть, это компанейское следствие вывезет быстрее, чем сделанное по правилам.
— Гражданка Дыкина, вы отрицаете, что давали деньги гражданину Катунцеву? — официально спросил Рябинин.
— Да, отрицаю.
— Зачем же вы встречались?
— Он просил.
— А зачем взяли с собой деньги?
— Это не мои деньги.
— А чьи?
— Мои, — сказал вдруг Катунцев, распрямляясь.
— Ваши?! — не удержался от изумления Рябинин.
Катунцев стремительным жестом снял очки и глянул — нет, не на следователя, на которого должен был бы сейчас посмотреть, — а на Дыкину. Она ответила ему таким же неистовым взором, и эти их взгляды, брошенные друг на друга, не отводились, словно их замкнуло высокое и тайное напряжение, отчего Рябинин подумал, что встань он сейчас на пути этих скрещенных взглядов — просветили бы, прожгли.
— Почему ваши деньги оказались у Дыкиной?
— Я дал.
— За что?
— Чтобы она вернула моего ребенка.
— Зачем же платить деньги, когда есть правовые органы?
— Пока вас дождешься...
Все слова произнес он, не отцепляясь взглядом от взгляда Дыкиной, — их так и держало то высокое и тайное напряжение. Рябинин мог требовать откровенных показаний, приличного поведения в кабинете; мог требовать честной жизни, трезвой работы и семейной порядочности... Но у него язык не поворачивался сказать взрослому дяде: «Смотрите на меня».
— А ведь сказали неправду... К дому Дыкиной вы ходите с самого начала следствия.
Теперь Катунцев глянул на следователя, но глянул немо, без припасенных слов. Рябинин бы их подождал...
Дверь распахнулась как-то играючи, от большой силы, чуть не утянув за собой Леденцова. Большая играющая сила была только у одного рябининского знакомого. Петельников вошел в кабинет, в его середину, на что хватило одного широченного шага, и быстрым взглядом окинул Катунцева, и этот взгляд как бы повел в коридор. Рябинин догадался:
— Гражданин Катунцев, посидите, пожалуйста, в коридоре.
За ним вышел и Леденцов, видимо задетый тем же выводящим взглядом.
Петельников сел на катунцевское место и воззрился на Дыкину, отчего ее неотводимый взгляд отвелся-таки, выискивая что-нибудь более приятное и спокойное. Оно в кабинете оказалось — следователь.
— Сергей Георгиевич, я был на работе этой гражданки...
Рябинин и Дыкина смотрели друг на друга молча, и оба ждали слов инспектора.
— Там мне назвали ее старую приятельницу Зинаиду Гущину...
В простоватом лице Дыкиной что-то сместилось: то ли щеки дрогнули, то ли нахмуренный лоб безвольно разгладился, то ли губы переспело обмякли.
— Кстати, эта Гущина работает машинисткой. Так что если писать анонимку на столе, где она печатала...
Дыкина бледнела и не спускала глаз с Рябинина, словно ждала от него помощи.
— Гущина живет на проспекте Академиков, дом семьдесят три, квартира десять...
Дыкина, побелевшая и бескровная, не двигала ни единым мускулом — не моргала и, кажется, не дышала.
— Полагаю, ребенок там, Сергей Георгиевич.
Даже инспектор со своей боксерской реакцией не успел...
Дыкина взвилась над столом, как смерч, — лишь звонко щелкнул по полу упавший стул. Рябинин бессознательно прикрыл очки. И понял, что в тот миг, на который он заслонился, произошло что-то странное, никогда не бывавшее в этом кабинете. Он сбросил ладони со стекол очков и глянул ошарашенно...
Дыкиной в кабинете не было — у края стола, вровень с ним, одиноко висела лишь ее голова. От растерянности Рябинина прошили два глупых вопроса — где же тело и почему не шелохнется инспектор? Рябинин вскочил, ничего не понимая. И тогда увидел, что там, за столом, Дыкина стоит перед ним на коленях...
Он почему-то сразу вспотел. Чем только его не испытывали? Взятками, услугами, подходами, угрозами... Но вот впервые пытают жалостью. Да нет, к его состраданию обращались не раз, — теперь испытывают на честолюбие. Стоит, как перед владыкой. А ведь от такой власти у молодого следователя может закружиться голова.
— Немедленно встаньте, — тихо приказал Рябинин.
Но что она делает? Пытается неумело поймать его руку и поднести к губам. Поцеловать его руку. Да она с ума сошла...
— Встаньте же...
— Не забирайте ребенка!
Рябинин потерялся, следя за убегающей мыслью...
...Есть унижение, которое возвышает.
Инспектор схватил Дыкину под локти, поднял, как картонную, и усадил на стул. Теперь ее лицо горело сухим огнем — ни единой слезинки ни в глазах, ни на щеках.
— Ради бога, оставьте мне ребенка, — простонала она.
— Да вы слышите ли, что говорите? — чуть не вскрикнул Рябинин.
— Что я говорю?
— Просите отдать вам чужого ребенка?
— Это мой ребенок.
— Как это ваш? У него есть отец и мать...
Она откинулась на стул и выдохнула, пылая сухим жаром:
— Я — мать!
— Как это вы?
— Я родила ее! Это моя родная девочка...
Из дневника следователя. Не знаю, кем станет моя Иринка. Не знаю, сколько она будет зарабатывать и проживет ли в достатке. Не знаю, сделается ли красавицей или дурнушкой. Не знаю, какого найдет мужа и найдет ли. Даже не знаю, будет ли умной, способной, волевой, образованной... Но я точно знаю, что она вырастет душевным, а значит, и хорошим человеком.
Ходила с подружками в больницу проведать девочку и видела там много больных и несчастных. Вернулась домой тихая, сосредоточенная, задетая бедами других. Подошла ко мне и молча поцеловала, чего раньше без причины не делала.
Шли мы с ней по улице и увидели грузовик с поросятами. Она, конечно, спросила, куда их везут, а я, конечно, сдуру брякнул, что на мясокомбинат. Иринка третий день не ест мяса.
Рябинин был готов к признанию, но не к такому. Он растерянно подался к инспектору, который ответил пожатием своих широких плеч. Да она выдумала все, обезумев от дикого желания присвоить чужого ребенка... Нужно провести психиатрическую экспертизу — вменяема ли?
— А вы спросите у него! — зло предложила Дыкина.
Рябинин пробежался по кабинету, он научился, он умел — два шага до двери и два шага обратно. Нужно спросить, теперь же, не составляя никаких протоколов, пока воздух накален странной и нервной энергией, как электричеством перед грозой. Нужно спросить. Рябинин вновь оказался у двери, выглянул в коридор и позвал Катунцева.
Он вошел тяжело и набычившись, как борец на ковер. Его темный взгляд окинул кабинетик, оценивая, что тут произошло за то время, пока он сидел в коридоре. Ненужные очки, которые он держал за дужки, дрожали мелко, по-осеннему, словно его правая рука нестерпимо мерзла.
— Чей ребенок? — спросил Рябинин, не предлагая ему сесть и не садясь сам.
— Мой, — сразу ответил Катунцев, не удивившись этому дурацкому вопросу.
— Чей ребенок? — Рябинин стремительно повернулся к Дыкиной.
— Мой, чей же еще?!
— А, Катунцев?
— Ребенок мой, — отрубил он, не глядя на Дыкину.
— Кто же из вас говорит правду?
— Оба, — сказал вдруг инспектор.
— Оба?! — Рябинину показалось, что он ослышался.
Но Катунцеву и Дыкиной, видимо, так не показалось — он не взорвался, она не вскрикнула. Молчал и Петельников, чего-то выжидая. Рябинин остро глянул на него — что?
— Это их общий ребенок, — объяснил инспектор.
Но Рябинин не отвел взгляда: как узнал, где и давно ли? Впрочем, инспектор мог догадаться тут, сейчас, — он человек быстрого ума, не чета ему, тугодуму. Это их общий ребенок... Тогда все становится на свои места. Все ли?
И потерялся, следя за убегающей мыслью...
...Источник квалификации следователя лежит не в знании криминалистики и права, а в знании людей и жизни.
Пролетела хорошая мысль, и он напряг мозг, чтобы ее запомнить, — слишком много их, хороших и простеньких, которые неизвестно где берутся и неизвестно куда убегают.
— Дыкина, подождите в коридоре, — бросил Рябинин.
Она вышла напряженно, какими-то резиновыми шагами, готовыми к прыжку — сюда, в кабинет, где ничего не договорено и не решено. Инспектор исчез вслед за ней, потому что оставлять сейчас Дыкину одну было нельзя.
Рябинин приготовил бланк протокола допроса. Он почему-то сразу устал, словно ворочал бревна. От своего ли долгого непонимания, от психической ли слепоты... Или от наступившей в деле ясности?
— Рассказывайте, — велел Рябинин.
Катунцев нервно огляделся, будто черная сила невидимо потянула его в омут и ему была нужна протянутая рука — любая. Но в кабинете никого больше не было, а следователь не отозвался. Тогда Катунцев опустил взгляд на стол, на пакет с деньгами, и в его глазах, в его лице, следом за просьбой о помощи, далеким сполохом прошла злоба. Это у потерпевшего-то. И Рябинин понял, что Катунцев жалеет о своем обращении в следственные органы — ему проще было бы договориться с Дыкиной.
— Товарищ следователь, жизнь есть жизнь.
Рябинин кивнул, поборов усмешку. Жизнь есть жизнь. Популярная фраза, которая вроде бы все объясняла, ничего не объяснив. Коротко, мудро и загадочно. Но он-то знал, что за этим афоризмом следует какая-нибудь пошлость или банальщина.
— С Валентиной Дыкиной состоял я в связи. В прошлом. И как плачевный результат появился ребенок...
— Вы Дыкину любили? — спросил Рябинин, удивившись, почему не спросил про жену; видимо, из-за его слов «плачевный результат».
Катунцев сумрачно и непонимающе смотрел на следователя, словно тот спросил его о чем-то непотребном.
— Ах, да: жизнь есть жизнь, — усмехнулся Рябинин, зная, что этой усмешкой может спугнуть признание Катунцева.
— Моя супруга оказалась бездетной. Это с одной стороны. С другой стороны, Валентина учиняла скандал за скандалом. Мол, или женись на мне, или бери ребенка. И я выбрал последнее. Жена так хотела ребенка, что намеревалась взять в детдоме. А тут свой. Сочинил я легенду. Мол, у одной старушки есть девица, которая хочет тайно родить, отдать ребенка и остаться в неизвестности. Жена согласилась. Так вот мой собственный ребенок оказался у меня.
— А как оформили юридически?
— В сельской местности. Сослались на утерю справок.
— Жена до сих пор не знает?
— Нет.
— А Дыкина просила ребенка вернуть?
— Нет. Но когда он пропал, я сразу подумал на Валентину.
— Почему?
— У нее инстинкт проснулся.
— А у вас... проснулся?
Катунцев опять глянул непонятливо.
— Извините, жизнь есть жизнь, — спохватился Рябинин.
— А я живу не инстинктами, — все-таки ответил Катунцев.
Рябинин еще раз спохватился, но теперь не нарочито — он спрашивал о любви к Дыкиной, не спросил о любви к жене... Любовь к женщинам, а ведь уголовное дело не об этом. И не узнал главного. Не спросил, опустился бы Катунцев на колени ради своего ребенка, как стояла тут Дыкина...
— А дочку вы любите?
Катунцев помолчал и посмотрел на следователя открыто, с чуть притушенным вызовом:
— Почему вы копаетесь в личных отношениях, а не следствие ведете?
— Тут все следствие и заключается в том, чтобы разобраться в личных отношениях.
— Ну и долго будете разбираться?
— Если бы вы сразу сказали правду, то хватило бы дня.
Катунцев не ответил, усмехнувшись тяжело и неохотно.
— Мне кажется, что вы не доверяете следственным органам.
— Не следственным органам, а вам.
— Мне? — бессмысленно переспросил Рябинин как бы у самого себя.
Ему опять не ответили — он же спросил у самого себя, он же задал не тот вопрос. Нужно было спросить: «Почему?» Неужели только потому, что потерпевший уловил его неприязнь? И потерпевший будет прав, ибо свои симпатии-антипатии следователь обязан скрывать, как тайный порок. Бесстрастность — признак высокого профессионализма.
И потерялся, следя за убегающей мыслью...
...Бесстрастность — признак недоброй души.
— Почему? — спросил Рябинин как бы подталкивая убегающую мысль, чтобы она скорее убежала.
— Вы слишком добрый человек.
— С чего вы взяли?
— Уж вижу.
— А это... плохо?
— Я бы не хотел, чтобы меня допрашивал добрый следователь.
— А какой же — свирепый?.
— Да, свирепый. Ему дело иметь с преступниками, а не с барышнями. Вы, к примеру, можете эту Дыкину и пожалеть.
И Катунцев испытующе и колко глянул на следователя. Рябинин хотел ответить лишь откровенным взглядом, но не удержался и от прямых слов:
— Вы не любите свою дочку.
— Откуда вам это известно?
— Я помню первый разговор в этом кабинете.
— Но ее безумно любит моя жена.
Рябинин писал, испытывая нарастающую обиду, словно его оскорбили. Но его и оскорбили, назвав добрым. Иначе у него не вырвался бы этот дикий вопрос: «С чего вы взяли?» Мол, с чего выдумали такую глупость... Да нет, его не оскорбили, а намекнули на какую-то неполноценность. Но в этом кабинете кем только его не называли: дураком, службистом, ищейкой... И он только улыбался, потому что знал, что не дурак, не службист и не ищейка. Почему же теперь испортилось настроение? Или Катунцев попал? А быть добрым — стыдно? Ну да, быть добрым — это быть тихим, непробивным, непрестижным, второсортным...
— Подпишите протокол.
— Как вы поступите с Дыкиной? — тревожно спросил Катунцев.
— Сперва с ней поговорю.
И потерялся, следя за убегающей мыслью...
...Следователем может работать только добрый человек.
Из дневника следователя. Иринка пришла из школы заплаканная, какая-то замурзанная. Мы с Лидой всполошились:
— Что такое? Двойка?
— Нет, Мария Кирилловна про озера рассказывала. Про Байкал, про Селигер...
— Ну и что? — громко удивился я.
— Да-а, и про Ладожское озеро.
— Ну и что? — понизил я голос.
— Да-а, и про «Дорогу жизни».
— Так что? — уже тихо спросил я.
— Да-а. Она стала плакать.
— Ну, а ты почему в слезах?
— Да-а, и я заплакала.
Входя в свой кабинет, Рябинин частенько оглядывал грязно-малиновую дверь и думал, что же чувствуют ждущие тут вызова к следователю. И когда Дыкина появилась из-за грязно-малиновой двери, он увидел, что она там чувствовала...
Ни неотводимого взгляда, ни зубастой улыбки... Сильное тело утратило свою стать, и казалось, что ему хочется опереться на костыль. Скуластое лицо, говорившее о недавних сельских просторах, серело, как городской туман. Да и белый плащ, кажется, посерел от этого лица.
— Рассказывайте все, — попросил он без всякого нажима, не сомневаясь, что теперь она расскажет все.
Дыкина вздохнула. Рябинин знал, что эти вздохи ей сейчас нужны, как ему бумага для протокола. Поэтому он не торопил ее, начав бессмысленно листать настольный календарь.
— Чего ж тут рассказывать... Все так просто.
Да, все просто. Он за это и детективы не очень любил — за простой конец той истории, которая так сложно начиналась.
— Когда я сошлась с Катунцевым, то он мне гляделся богатым и душой, и телом.
— Как это телом?
— Статный, кость широкая, плечи мужицкие... И начальник, что мне тоже елей на душу.
Рябинин хотел спросить ее о любви, но вспомнил совет Катунцева — не в жизнь лезть, а вести следствие.
— С женой, говорил, разойдется, как в море корабли. Ну, я и надеялась. Только вижу, в голове у него другое. Хаханьки, вроде как отдых от семьи. Я-то непьюшка, а он как в комнату ступил, так бутылка на стол. Чувствую ребенка под сердцем, думаю, скрепит. Катунцев все обещаниями кормил, а сам продолжает коварный образ жизни. Тут и ребенок подоспел. Надеялась на вмешательство судьбы. Рожала-то не в роддоме. Нет, родила живорожденного. И что делать? Отца у него нет. Комнатка у меня, считай, метр на метр, вроде тещиной. Ну, и решилась ребеночка ему отдать, в его материальные условия. Ребенок-то не виноват.
Но Рябинин потерялся, следя за убегающей мыслью...
...Дети всегда правы.
— Ну, он жене чего-то там сочинил. И я отдала.
— Так легко?
— Да ведь не чужому, а отцу. Другие вон в интернаты сдают.
— Дальше.
— Чего там дальше... С Катунцевым было все обрублено. Год прошел, второй... Чую, что не жизнь у меня, а недоразумение. Как увижу крохотную девочку, так сердце оборвется по-шальному. У вас есть дети?
— Есть.
— Хотя вы мужчина.
— Ну и что?
— Охранительницей семьи завсегда была женщина.
— А мужчина кто же — бандит? — усмехнулся Рябинин.
— Мужчины до детей равнодушны. Поймете ли, не могу больше жить. Хоть руки на себя накладывай. Или ребенка забирай. Так ведь не отдадут. Ну, и решилась. Дальше вы знаете...
— У песочницы были?
— Да я год следила за ними.
— Чужую девочку из садика вы уводили?
— Я, по ошибке.
Рябинин всегда считал, что любое преступление имеет социальные корни. У преступления Дыкиной были другие Корни — биологические. Мать и ребенок. Но мать бросила ребенка, а это уже социальность.
— Ребенок у подруги, у Гущиной?
— Да. Отберете?
— Отберем, — резко подтвердил Рябинин.
— Но я мать.
— Бывшая.
— Я ее родила!
— Да, но есть и вторая мать.
— Она не мать.
— Теперь и она мать.
— Я пойду в суд. В Верховный!
— Вот и надо было идти в суд, а не воровать ребенка.
Дыкина бессильно заплакала, уронив голову на край стола.
— Поплачьте-поплачьте, — согласился Рябинин.
Она лишь глянула краем затуманенного глаза — ведь принято утешать и тянуть стакан с водой — и зарыдала пуще. Рябинин ждал, ибо верил в очистительную силу слез. Они, эти слезы, ей сейчас были нужнее любых сочувственных слов. Он знал это хотя бы потому, что в кабинете плакали чаще, чем смеялись.
— Катунцева ночей не спит, — негромко сказал Рябинин, когда всхлипы ослабели.
Дыкина не отозвалась. Но она его слышала, потому что плач со стола ушел куда-то на пол, затихая.
— И все эти пять лет ей не снилось тихих снов...
Дыкина открыла мокрое лицо и почти шепотом спросила:
— А я?
— Что вы?
— Какие сны вижу я?
— Не знаю.
— Когда отдала девочку, мне приснилось... будто роняю ее в колодец. И теперь... Нет, не сон этот увижу, упаси бог, а только во сне вспомню тот сон, как просыпаюсь вся в поту.
Она вытерла влажные скулы и еще блестящие глаза. И спросила без всякой надежды и вроде бы даже не у следователя:
— Отберете ребенка?
— Отберем, — жалостливым голосом согласился он.
И пока в кабинет входил инспектор, Рябинин успел начать и додумать длинную мысль о себе...
Он смог бы работать там, где обнажено человеческое горе, — в больнице, в колонии, на кладбище... Но он не смог бы работать судьей, потому что век бы не рассудил Катунцевых с Дыкиной.
В приоткрытое окно сочилась усталая осень.
Петельников смотрел на прореженные холодами безлистные кусты и думал, что теперь можно заняться и теми делами, которые накопились за этот месяц. Но в приоткрытое окно сочилась усталая осень, расслабляя его мозг запахами, свежестью и своей грустью, так любимой русским человеком. Нет, это не осень сочится, — шел такой мелкий, почти незаметный дождь, и казалось, что небо уныло сочится водой, и хотелось, чтобы кто-то всесильный сгреб его, небо, в кулак и отжал воду сразу, дождем. Усталая осень... А может, он устал?
Инспектор обошел кабинет так, чтобы миновать сейф с кипой неразобранных бумаг. И вновь оказался у приоткрытого окна, откуда сочилась осень.
Вчера лил проливной. Асфальт чист и черен, но вдоль поребрика, где бежала дикая вода и несла березовые листья, теперь яркой желтизной легла разветвленная молния — те березовые листья, которые вчера не поспели за дикой водой. Сама береза, росшая подальше, стояла тихо — осыпалась и, наверное, нарастила новое кольцо. Может быть, и у человека есть свои кольца, свои периоды жизни? Может быть, и человеку иногда надо менять квартиру, работу, мысли?
Он вернулся к столу, сел, медленно придвинул телефон и набрал номер, который, оказывается, уже запомнил. А ведь все имеет свои периоды жизни — деревья, вселенная, бабочки... Даже на расследование уголовного дела отпущен свой период.
— Это кто? — спросил его детский голосок.
— Катя?
— Ага.
— А я волшебник Ноль Два, — попытался сказать он голосом волшебника, но поскольку никогда их не слышал, то неожиданно отчеканил голосом дежурного райотдела.
— Мама, мама, волшебник Ноль Два в трубочке! — крикнула она куда-то в комнату и тут же спохватилась: — А ты к нам в окно влетишь или через вентилятор?
— Ну зачем же... Я приеду.
— На верблюде?
Инспектор замешкался, понимая, что приехать он должен если и не на верблюде, то как-то необычно.
— Я приеду на ноликах.
— Не упадешь?
— У меня два нолика, да я одолжу у приятеля-волшебника его два нолика — вот уже четыре. Да если приделать руль, да сверху синий огонек...
— А завывать будешь?
— Обязательно.
— А зачем?
— Чтобы отпугивать злых духов.
— А ты не обманываешь?
— Волшебники, между прочим, не обманывают.
Он еще ничего не услышал, кроме частого дыхания, но уже знал, что трубка в другой руке.
— Это вы? — спросил голос, чуть глуховатый от улыбки.
— Это я.
— Наконец-то...
— Я догадался, почему при виде холодной, пустынной и безжизненной луны человек думает о любви.
— Да?
— Потому что человеку становится так одиноко и холодно, что он тянется к другому человеку.
— А сейчас одинокая и холодная осень.
— Да, она сочится ко мне в окно.
— Она проникает в душу.
— Аня, а вы не забыли про зеленый горошек? Вдруг я его тоже не люблю?
— И я не буду любить.
— Вдруг, увидев луну, я всего лишь завою?
— И я буду подвывать.
— И вдруг я не волшебник?
— Неправда.
— Откуда вам знать?
— Я верю дочке.
Инспектор слушал ее неслышное дыхание и чего-то ждал. Но она сказала все, что может сказать женщина. Чего же он ждет? Себя. Инспектор услышал ответные стуки сердца. Но он не мальчишка — он ждал ответных волн разума. А их не было. Да ведь известно, что сердце с умом не всегда в ладу. Имеет ли право взрослый мужчина на необратимый шаг, за которым две судьбы и горечь зеленого горошка? Человек не дерево — может новое кольцо и не наращивать. Впрочем, он уже обещал девочке.
— Аня, вы одиноки...
— А вы? — перебила она.
— У меня есть ребята из уголовного розыска.
— А у меня есть дочка.
— Аня, я к тому, что от одиночества человек может и пень принять за волшебника.
— Я назойливая, да?
— Нет, вы одинокая.
— Знаете, что мне всегда снится? Одинокая береза посреди голой степи.
Где-то стороной сознания проплыл блеклый образ Катунцевой.
— Аня, вам снятся тихие сны. А теперь рядом с березкой будет сниться и столб, — улыбнулся Петельников.
— Вы придете? — обдала она трубку пряным дыханием, дошедшим до него.
— Да.
— Из жалости ко мне?
— Я обещал вашей дочери.
— Значит, из жалости.
— Аня, жалость лежит рядом с любовью.
Из дневника следователя. Пожалуй, я не знаю большей радости, чем радость иметь ребенка. Пожалуй, я не знаю желания сильнее, чем видеть Иринку счастливой. Только в это хрупкое состояние, именуемое счастьем, так много входит нам известного и неизвестного, что мы толком и не представляем его. Может быть, счастье — это когда снятся тихие сны?
Тогда пусть они опускаются на мою девочку до последних дней ее...