162027.fb2
— Почему она зеленая? — Аня оглянулась на Генриха, который за ней наблюдал.
— Цвет не имеет значения, — быстро отозвался он. — Важны оттенки.
Аня вернулась к картине. Она не понимала, плохо это или хорошо, потому что не имела других критериев, кроме своих ощущений. Ощущение же говорило ей только то, что от этой изломанной женщины нельзя просто так отмахнуться. Как нельзя отмахнуться от темных неясностей жизни.
Она знала, что Генрих ждет замечания по существу, и знала, что в таких случаях говорят, растягивая: интере-есно… Однако она удержалась, не стала поминать интерес, а решила составить общий обтекаемый комплимент позднее, когда посмотрит другие картины, — из тех, что стояли на шкафах и у стены.
Казалось, автор многократно переходил из одного творческого периода в другой. Менялась тональность, степень проработки деталей и, вероятно, техника — хотя об этом Ане трудно было уже судить. Представлены были тут вполне традиционные портреты и пейзажи, оставлявшие впечатление добросовестно исполненных упражнений, — ранний период художника. Имелись намеренно раздробленные сюжеты, которые перекладывали труд воображения на зрителя. Картины не только другой манеры, другой, казалось, руки, но, другого, мнилось, и века. Были тут опять же заглаженного письма химеры, уроды и уродства в невероятных нагромождениях и сочетаниях. Но и то, и другое, и третье — ничто не задерживало Аню, не давало ей случая остановиться и помечтать. Мешал к тому же и взгляд Генриха, который она встречала, мельком оглянувшись. Без чувства же, не отдаваясь свободно ощущениям, она не понимала картины. «Человек-выставка», внезапно подумала она. И сразу же усомнилось, что Генрих поймет эти слова как комплимент. Если уж она сама их так не понимала.
— Ты театральный художник. Театральный. Ты прекрасно с Колмогоровым… спелся, — сказала она.
Он ответил напряженной улыбкой. Замечание задело его.
— У тебя чувство сцены, чувство объема… Я думаю, есть театральный художник, а есть… Как в балете: есть характерный танцовщик, а есть классик, и там без отточенной техники…
— Ага! — сказал он, прерывая дальнейшие объяснения.
Но она продолжала:
— Был у меня молодой партнер, Балашов, мы с ним номер готовили. Я никогда и ни с кем так не вращалась — совершенно свободно. И умница, начитанный мальчик. Он меня никогда ничем не обидел. И я ему говорила: но танцор, Костя, ты никудышный. В классическом танце. А в джазе, на эстраде он на месте.
— Поучительная история! — возразил Генрих нетерпеливо. — Но как ты это себе представляешь: театральный художник?
— Не знаю, — сказала она. — В театре ты на месте.
— Да? А в цирке?
Она отлично понимала скрытое раздражение, возбуждавшее его реплики. Это раздражение удивляло ее — чего так злиться? И в то же время она чувствовала удовлетворение, получив возможность его позлить.
— Что ты создал на сцене — лучшее. Лучше всего этого. Не знаю почему так.
— Выше головы прыгнул?
— Дело в том, — сказала она с приятной уверенностью в себе и пластичным жестом, играя пястью, очертила мастерскую, — что на всё сразу человека не хватает. Это разве гений может, чтобы и то, и это…
Он хмыкнул.
— Может — не может… кого это волнует. Твои личные проблемы. Великая актриса — тебя я имею в виду, да — должна быть и великой танцовщицей. И то, и это. А если великая актриса прихрамывает как балерина…
Она хотела было возразить, но промолчала. И с бьющимся сердцем продолжала обход мастерской. Колкости и двусмысленные комплименты, на которые сбивался разговор, не доставляли ей удовольствия. Но она помнила, она ощущала кожей, чувствовала затылком, что это Генрих Новосел. Незаурядный мужчина, который тревожит и нервными своими замашками, и нервным разговором. И который глядит на нее сейчас взглядом художника. Нельзя было оставить это все просто так, без логического завершения. Чего-то такого, во всяком случае, что она могла бы признать за логическое завершение.
Геральдический натюрморт на стене заставил ее задержаться: ярко-синяя драпировка обнимала собой дрянной щит, деревянный меч в шершавой серебряной краске, кривое копье и шлем, безобразный бутафорский лук с обвисшей тетивой. Возникло у нее мимолетное соображение насчет всей этой нарочито выставленной, насмешливо вывернутой героики, почему-то однако художника занимавшей, но запуталась в собственных ощущениях. И пока обдумывала, откуда в ней столько злости, забыла и мысль, казавшуюся ей поначалу забавной.
А Генрих тоже со своей стороны, наверное, видел незаурядную женщину со своим нервическим обаянием. Балерину, весьма не глупо ему нахамившую. И тоже, кажется, испытывал потребность какого-то резкого жеста. Такого, чтобы вывел бы ее из себя.
— Записываю максимы, — небрежно заметил он, когда она остановилась у подоконника: среди разнообразного хлама стояла выписанная каллиграфическим почерком художника картонная карточка. Такие же цветные таблички с надписями Аня примечала по разным углам мастерской и прежде. Она взяла карточку.
— Все, что пришло в голову, — сказал Генрих с ненужным смешком.
Действительно, тут имелась и подпись: Г. Н.
— Бессмертие человека отменит искусство и религию, — прочитала она. — Почему бессмертие отменит религию… можно понять. Но почему бессмертие отменит искусство?
— Подумай.
Она покраснела — надо было надеяться, не очень заметно, — и поставила карточку на место — прислонила к бронзовой собачке.
— Знаешь, что мне в тебе особенно нравится?
Генрих, естественно, не знал. Она объяснила.
— Ты не боишься сказать несуразность. И от этого твоя словесная ловкость.
— А почему я должен бояться? — перебил он. — Откровенность штука обоюдоострая. Ты — не боишься? Рядом со мной.
Она принужденно засмеялась:
— Ну вот, опять несуразность.
И вернулась к мольберту с «зеленой женщиной». Слепо возле нее постояв, Аня достала из брошенной на стуле сумки книгу в пестрой обложке и молча протянула ее Генриху. Но тот все еще изучал с прищуром «зеленую женщину», как бы проверяя про себя Анино впечатление, и потому не сразу обратил на книгу внимание.
— А это уж моя несуразность, — сказала Аня неловко.
— Думаешь, я специалист по несуразностям? — хмыкнул Генрих, не затруднившись, и тогда только остановился взглядом на обложке: Вадим Переверзнев.
— Вот это? — что-то сообразил он и постучал пальцем по золотым буквам.
Она кивнула.
— Вадим. Моя первая любовь.
Генрих внимательно посмотрел на Аню и вернулся к книге.
— Читала?
— Вчера купила. Даже листать боюсь. Так вот… ношу с собой.
Казалось, она все еще колебалась, продолжать ли разговор.
Открыв книгу наугад, Генрих выхватил несколько фраз и выразительно вскинул брови. Но Аня решилась — словно Генрих толкнул ее своей иронией.
— Вадим приехал из армии, — сказала она ровно, — и сразу пришел в театр. Не предупреждая. А у меня спектакль. Я говорю, ой, Вадим, как здорово. У меня спектакль. Приходи завтра утром… Понимаешь, Генрих, меня тормозит… именно вот когда что-то особенно для меня важное. Будто унизительно объяснить.
Они все еще стояли возле «зеленой женщины», изредка бросая на нее скользящий, невнимательный взгляд, и от этого и разговор получался какой-то скользящий — не обязательный и ни к чему не обязывающий. Генрих слушал.
— Или, скорее, так… Я верю, все само собой еще скажется, если он доверится сейчас моему молчанию. Тому, что я почему-то не хочу… не могу просто договорить. А человек уходит.