16222.fb2
Она была одета в коричневое платье, и ее карие глаза, излучавшие тепло, были влажны. Когда, сжимая в руке гет — письмо о разводе, она вышла из здания суда, ее поджидали двое — светловолосый Свирш и доктор Танцер, молодые люди, попавшие в ее окружение уже в первый год ее замужества. В глазах их читалась радость. Этот прекрасный миг — ведь Тони Гартман распрощалась с мужем — им и во сне не снился. Радостные, оба они устремились к ней, чтобы пожать ей руку. Затем Свирш, завладев зонтиком Тони и повесив его ей на пояс, взял разом обе ее руки и потряс их с подчеркнутой симпатией. А после него взял ее руки Танцер — в свои большие и холодные ладони. При этом он глядел на нее ледяным подстерегающим взглядом сластолюбца, опасающегося, как бы предмет вожделения не ускользнул от него. Тони высвободила свои усталые руки из их рук и подняла глаза.
Свирш взял ее под руку, намереваясь пойти с нею. Танцер пристроился справа от нее, размышляя про себя: «Обскакал меня альбинос, но это ровно ничего не значит — сегодня он, а завтра я». И уже испытывал нечто подобное двойному интеллектуальному наслаждению: завтра он будет расхаживать с Тони, которая вчера принадлежала Гартману, а сегодня — Свиршу.
Когда они собрались уходить, из здания суда появился Гартман. Лицо его было затуманено, лоб наморщен. Несколько мгновений стоял он и осматривался, как человек, вступаюший во тьму и выбирающий путь, по которому пойдет. Увидел Тони и с нею Свирша и Танцера, посмотрел на нее усталым тяжелым взглядом и сказал:
— С ними ты идешь?
Тони отвела вуаль на лоб и сказала:
— Ты не хочешь?
Голос ее потряс его сердце. Он сблизил большие пальцы правой и левой рук, так что они обхватили друг друга, и сказал:
— Не иди с ними.
Тони скомкала платок, который держала в руке, и подняла на него глаза, полные печали; она стояла, лишенная сил, и смотрела на него. Всем своим видом она как бы говорила: «Взгляни на меня, разве могу я пойти одна?»
Он подошел к Тони. Свирш отстранил от нее свою руку и отступил. Танцер, который был выше Гартмана, напрягся словно атлет и стоял, распрямившись во весь рост. Но спустя мгновение ссутулился и обмяк. Сказал самому себе: «Ведь не из моих рук он уводит ее», приподнял шляпу и так же, как его приятель Свирш, пошел прочь, напевая куплет, только что им сочиненный.
Они оборачивались на ходу и смотрели назад, на того, кто был прежде мужем Тони. Свирш сердито ворчал, бормоча про себя: «Ничего подобного не видывал вовек…» Танцер прервал свой куплет, протер массивные очки и сказал:
— Клянусь туфлей папы римского, это похоже на Мухаммеда, двигающего своей бородой!
Свирш пожал плечами и скривил рот, имея в виду раздражение Гартмана, а не шутовство Танцера.
Когда Гартман остался с Тони, он чуть было не взял ее под руку, но спохватился, чтобы не дать ей почувствовать свое смятение. Несколько мгновений стояли они, не произнося ни слова. Развод неожиданно обрел чрезмерную конкретность, казалось, они по-прежнему стоят перед судом и в их ушах раздается блеяние этого старца. Стараясь сдержать слезы, Тони сжала в руке платок и зажмурила глаза. Гартман снял шляпу, чтобы освежить голову. «Что мы стоим тут?» — спросил он самого себя. В его ушах снова зазвучал голос, на этот раз не судьи, а писца, который читал решение о разводе и которому померещилась ошибка в тексте. «Что так всполошился этот несчастный? Из-за того, что я и Тони… вся эта история — странная, не иначе». И поскольку не знал он, что именно здесь странно, пришел в замешательство. Было очевидно, что нужно что-то предпринять. Он смял шляпу и стал помахивать ею, расправил ее, измял снова, снова надел и, проведя рукой от виска к подбородку, ощутил щетину. «Из-за этой волокиты с разводом забыл побриться, и вот Тони видит меня во всем моем уродстве», — подумал Гартман. «Ойсгэрэхнт хайнт — именно сегодня», — пробормотал он возмущенно. Утешил себя тем, что день этот прошел и уже не имеет значения, что отросла борода. И все-таки остался собой недоволен, сознавая, что пытается замаскировать свою безалаберность тщетными отговорками.
— Пойдем, — сказал он Тони. — Пойдем, — повторил он, так как не был уверен, что сказал, а если сказал — услышала ли она.
Солнце перешло в другое место. Глухой ветер завладел улицей, и окаменевшая печаль стенала из ее камней. Окна выглядывали из стен домов, чуждые самим себе и чуждые домам.
Гартман поднял глаза на распахнувшееся окно и попытался вспомнить, что он хотел сказать. Увидел женщину, выглянувшую оттуда. Подумал: «Нет, не это я имел в виду», — и начал говорить — не о том, о чем размышлял, а о другом. И через каждые два-три слова взмахивал рукой, в отчаянии от тех слов, что приходили ему на ум, а он выкладывал их перед Тони. Тони смотрела на его рот, следила за движениями его руки и пыталась сосредоточиться на том, что он говорит. Ведь речи его не превышают ее понимания — если бы он говорил спокойно и по порядку, она бы все поняла. Ее губы вздрагивали. Свежая морщинка слева у верхней губы самопроизвольно дернулась. Она провела по ней кончиком языка и подумала: «Б-же, пребывающий на небесах, до чего он печален. Верно, вспомнились ему его дочери…»
Гартман помнил о дочерях, весь этот день они стояли перед его глазами, но он не упомянул о них Тони ни словом, ни намеком, хотя снова и снова вбирал он их в свое сердце, то обеих, то каждую отдельно. Старшей, Беате, было девять, и она уже понимала, что отец и мать сердятся друг на друга. В отличие от нее младшая — Рената, которой было семь, еще ничего не замечала. Когда в доме исчез покой, приехала сестра матери Тони и взяла их с собою в деревню, и они не знают, что отец и мать… Гартман так и не завершил свою мысль — перед ним возникли глаза Беаты в то мгновение, когда она впервые осознала, что отец и мать не ладят друг с другом. Любопытство ребенка сочеталось с безотчетным изумлением перед взрослыми, которые ссорятся. Гартман потупился перед глазами дочери, потемневшими от удивления и скорби, немота сковала ее уста, потом ресницы ее опустились, и она вышла.
И снова Гартман почувствовал, что должен что-то сделать. Но поскольку не знал, что именно, снял шляпу и вытер лоб, протер кожаную ленту внутри шляпы и снова надел ее на голову. Тони приуныла, словно в ней была причина всех его затруднений. Остановилась и взяла в руки зонтик, который недавно Свирш повесил ей на пояс, и стала водить им по земле. Гартман снова заговорил. Ни одно слово из произнесенных им не касалось событий дня, но эти события звучали в его голосе. Тони что-то отвечала ему. Вникни она в смысл своих слов, убедилась бы, что говорит невпопад. Но Гартман воспринимал ее слова так, как будто они касались самой сути того, о чем он ведет речь.
Появилась маленькая девочка. Протянула ему пучок полевой гвоздики. Гартман догадался, чего она хочет, достал кошелек и бросил ей серебряную монету, девочка положила монету в рот, но не уходила. Гартман взглянул на Тони, как бы спрашивая, чего еще хочет девочка. Тони протянула руку и взяла цветы, вдохнула их запах и сказала: «Спасибо, детка моя хорошая!» Девочка переплела ножки, покачалась на месте направо-налево и пошла себе. Тони проводила ее взглядом, полным любви, на ее губах блуждала грустная улыбка.
— Ну и ну, — сказал Гартман со смехом, — малышка эта — честная торговка: получила деньги — должна отдать товар! Во всяком случае, эта сделка завершилась для меня благополучно.
Подумала Тони: «Ведь он говорит — эта сделка. Значит, какая-то другая сделка не кончилась для него добром».
Тони подняла на него глаза. Хотя и знала она, что Гартман не привык обсуждать с ней свои дела, но в тот час его сердце раскрылось, и он начал говорить о делах, в которых погряз против воли и никак не может покончить с ними. А они влекут за собой распри и дрязги, ссоры с компаньонами и посредниками, которые покупают товар за его деньги, а когда видят, что неизбежны убытки, списывают их на его счет.
Гартман начал с середины как человек, осаждаемый мыслями, и из его уст изливалось то, чем было переполнено его сердце. Тот, кто не искушен в коммерции, не сумел бы здесь ничего понять, тем более Тони, столь чуждая этой стороне жизни. Но Гартман, ничего не замечая, все продолжал рассказывать. И по мере того как он продвигался в своем повествовании, оно становилось все более сложным и запутанным, пока ему все не опротивело и в голосе его зазвучал гнев. Его посредники, на которых он полагался как на самого себя, злоупотребив его доверием, ввергли его в убытки, бесплодную трату времени, ссоры и унижение. Он до сих пор не знает, не ведает, как разделаться со всем этим. Заметив, что Тони слушает его, он вернулся к самому началу и растолковал ей все мелочи: то, чего не разъяснил, и то, чего не касался раньше. Тони начала схватывать общий смысл его слов, а то, что не воспринимала умом, постигала чувством, подняла на него глаза с сердцем, стесненным и озабоченным, потрясенная тем, что перед лицом всех своих горестей он стоит одиноко, без чьей-либо помощи и поддержки. Гартман ощутил ее взгляд и снова повторил для нее свой рассказ — на этот раз сжато. И внезапно все дела свои увидел по-другому, не так, как видел прежде. И поскольку он не собирался доказывать свою правоту, все для него прояснилось, и он осознал, что дела его вовсе не так уж плохи.
С напряженным вниманием Тони ловила каждую фразу, слетавшую с его уст. Из всего услышанного она уяснила, что причина его постоянного раздражения — в деловых неудачах. Сопоставила все это с историей развода. Он словно говорил: теперь ты знаешь, почему я был так раздражен, теперь ты знаешь, почему мы докатились до этого, дошли до развода. И Тони припомнилось все, что было связано с разводом, все предшествовавшие ему дни, но, вспоминая, она с неослабевающим вниманием прислушивалась к его рассказу.
Тони взглянула на него — ее карие глаза светились глубоким доверием. Она сказала:
— Я убеждена, Михаэль, ты найдешь достойный выход из затруднений, — и снова взглянула на него доверчиво и кротко, как если бы не он, а она сама попала в беду и просила о помощи.
Он посмотрел на нее так, как не смотрел с давних пор, и увидел ее такой, какой давно не видел. Она была на голову ниже его. Худоба ее плеч бросалась в глаза. На ней было гладкое платье, разрезанное на плечах, стянутое колечками коричневого шелка, и два белоснежных пятнышка проглядывали сквозь них. С трудом удержал он руку, чтобы не погладить ее.
Гартман не был привычен к длинным беседам с женой и меньше всего к беседам о делах. С тех времен, когда он построил свой дом, он ограничил себя домом и своей фирмой. Но дела обычно преследуют человека, и, бывало, он возвращался домой, и заботы читались на его лице. Вначале, когда их любовь была сильна и Тони просила его поведать ей свои тревоги, он отделывался поцелуем. Когда миновали те дни, он начал переводить разговор на другую тему, а с течением времени стал говорить с упреком: «Мало мне неприятностей на стороне, а ты еще пытаешься втащить их в дом!» Человеку хотелось бы забыть о деловых затруднениях, но мысли не подвластны ему, они осаждают его, превращая дом в филиал фирмы. Только в том и разница, что там дела овладевают его мыслями, а дома мысли одолевают его.
Отец не оставил Гартману богатого наследства, а жена не принесла приданого — все, что было у него, он добыл своим трудом. Его усердие было столь велико, что он отдалился от всего, не связанного с торговлей. Так оно было до женитьбы и так же — после женитьбы. Но, будучи холост, он говорил себе: «Женюсь, построю дом и в доме своем обрету душевный покой». А когда женился и построил дом, обнаружил, что обманут во всех своих ожиданиях. Вначале утешением ему была надежда, но вот и она оставила его.
Жена, правда, старается исполнить его желания, дети, которых она ему родила, растут, и, на первый взгляд, нет у него к дому никаких претензий. Разве что он не знает, что там делать. Завел он было друзей, но с течением времени, не найдя в них ничего интересного, стал воспринимать их так, словно они приходят только ради Тони.
Вначале он заглядывал в книги, которые читала Тони, и старался вникнуть в каждое слово. Но, прочитав три-четыре из них, читать перестал. «Любовные приключения и наряды, умствования и стенания, — размышлял Гартман, — к чему все это? Не хотелось бы мне оказаться в обществе таких людей!» Свое отношение к книгам Тони он перенес на нее самое, а потом и на весь дом. К времяпрепровождению с приятелями он не был привычен и, после того как запирал магазин, поневоле возвращался домой. Но не знал, чем занять себя там, и все ему опостылело.
Чтобы отвести душу, он начал курить. Вначале для того, чтобы затуманить сознание, а после — курил, как в тумане. Сперва сигареты, потом сигары. Сперва по счету, потом без счета, так что дым клубился по всему дому; курил, не видя в этом вреда, наоборот, ставил себе в заслугу то, что сидит молча, ничего не требуя от других. «У каждого своя отрада, — размышлял он. — Моя отрада в курении, ее отрада в другом». И поскольку он не потрудился узнать, в чем она, ее отрада, а от своей «отрады» удовлетворения не получал, сердцем его овладело смятение, и он стал ревновать ее к каждому мужчине, к каждой женщине, к каждому ребенку — ко всему.
Увидев ее разговаривающей с мужчиной или женщиной, играющей с ребенком, он говорил себе: «Что она так тянется к другим? Как будто у нее нет мужа и собственных детей!» Гартман был купцом и привык отмеривать товар точно, он знал, что тот, кто передаст лишнюю монету, потом ее недосчитается. Со временем он свыкся с этим — не потому, что примирился с ее поведением, а потому, что Тони стала ему не так дорога.
Солнце клонилось к закату. Всколыхнулись беззвучно колосья в полях. Одноглазо смотрели подсолнухи, их желтые лица потемнели. Гартман протянул руку в пространство и погладил тень Тони. Полное безмолвие царило во всей округе. Тони вонзила зонтик в землю и чертила им, оставляя царапины. Это действие, бесцельное и лишенное красоты, взволновало Гартмана. Снова он протянул руку и погладил воздух.
Солнце завершило свой переход, небосвод потемнел. Земля оцепенела в изумлении, деревья в полях окутались мглой. Становилось прохладней, бахчи благоухали. На вершине небосвода стала различима звезда величиной с булавочную головку. За нею еще звезда проступила между облаками и засияла, а за нею появились остальные звезды.
Дома и строения застыли в блаженстве безмолвия, и запах паленого терновника вместе с запахом скота поднимался от сада. Молчаливые, шли они оба, Михаэль и Тони. Парень и девушка сидели обнявшись и разговаривали. Внезапно их голоса смолкли, и дыханием затаенной страсти повеяло в воздухе. Пронесся легкий ветер, и послышался голос, а быть может, не голос…
Пробежал ребенок с горящей лучиной в руке. Однажды, когда был Михаэль Гартман ребенком, случилось, что у его матери кончились спички и она послала его принести огонь от соседки…
Бездумно пошарил он в кармане и достал сигарету, но запах поля отбил у него желание закурить. Он сжал сигарету в руке, раздавил ее и бросил. Понюхал пальцы и скривил нос. Тони достала из сумочки флакон с духами и вылила на руки несколько капель. Их запах донесся до него, и доброе расположение духа овладело им. «Так-то», — сказал он себе, то ли соглашаясь с чем-то, то ли спрашивая.
После разговора с Тони он не мог простить себе, что все эти годы не говорил с ней о делах. Не порицай он ее за стремление вникнуть в его заботы, быть может, ему удалось бы достичь взаимопонимания с нею, и они не дошли бы до такого отчуждения. Этот урок пришелся ему по душе, поскольку он воспринял его в укор себе — как оправдание Тони. Снова сцепил он большие пальцы рук и сказал:
— Этот Свирш, я ненавижу его.
Тони опустила голову и промолчала. Гартман продолжал:
— Я не переношу его.
— А Танцера? — спросила Тони очень тихо.
— Доктор Танцер? — Гартман произнес это имя гневно, по слогам. — Мне отвратительны все танцеры на свете! Казалось бы, для себя лично они ничего не хотят, но на самом деле всю свою жизнь подстерегают то, что предназначено для их приятелей. Свирш — знаю я, чего он жаждет. Стоит мне увидеть его белесые глаза и тщательно отделанные ногти, мне сразу же понятно, чего он добивается. Но Танцер — его душа всегда закрыта. Притворяется, что любит весь мир и не любит никого. Волочится за женщинами и ни одной женщины не любит ради нее самой, потому что она хороша, потому что она такая-то и такая-то, но потому, что она мужняя жена или потому, что она нравится другому, — именно этим она привлекательна для Танцера.
Тони подняла глаза на Михаэля. Была ночь, и он не видел ее глаз, но почувствовал, что ее взгляд исполнен благодарности, словно он одарил ее мудростью и знанием, которыми сама она овладеть не могла. Гартман, сердившийся на себя за то, что напомнил о Свирше и Танцере, испытал облегчение. Он огляделся по сторонам с чувством освобождения и радости. Увидел свет, мерцающий во тьме, протянул руку и, пальцем указав на него Тони, спросил:
— Ты видишь свет?
— Где?.. Да, там мерцает свет, — сказала Тони, вглядываясь в ночь.
Он сказал: