162261.fb2
Человек «никто» достал расчёску, медленно, явно затягивая время, расчесал волосы, вытер насухо руки, тяжело вздохнул, достал паспорт и тоскливо прошептал:
— Кем же ты окажешься, дружок?
Дружок оказался москвичом, Глебом Серафимовичем Марковым, тридцати двух лет от роду. Надежда, что он из местных, рухнула, и это создавало множество проблем.
— Эх, Глеб, Глеб, — простонал человек в простыне, — ну чтоб тебе оказаться здешним? Ну, был бы ты из соседнего города или деревни, так нет, прямо из самой Москвы принесло тебя лечь под поезд.
Эту проблему Валёк обдумал ещё ночью. Вариантов было несколько. Лучший — самоубийца местный. Его хватятся, заявят, там сопоставят, дадут опознать то, что от него осталось, вычеркнут человека из списка живых, и искать не будут. Хуже, когда приезжий. Хорошо, если к родственникам или в командировку в составе какой-нибудь комиссии, хорошо, если хватятся на месте, здесь же найдут и опознают. Плохо, если искать начнут там, откуда он приехал. Тогда объявят в розыск и каждая случайная встреча с милиционером может стать… Об этом думать не хотелось и он переключился на фотографию.
У Глеба было простое лицо, пиджак (может быть этот самый), рубашка и галстук. По чёрно-белой фотографии нельзя было определить цвет волос, но они были тёмными. Лицо чем-то притягивало, было в нём что-то знакомое, хотя он готов был поклясться, что никогда его раньше не видел. Там, в снежных сумерках, он не мог разглядеть его из-за снега, спущенных ушей шапки и краткости встречи, но ощущение узнаваемости не покидало. Смутное подозрение забрезжило в голове и человек «никто» подошёл к зеркалу. Он посмотрел на себя, перевёл взгляд на фотографию, приложил её к зеркалу и стал внимательно изучать два изображения. У них были похожими глаза, круглые и чуть на выкате, брови, густые, почти соприкасающиеся у переносицы, и небольшие прямые носы. Он понял, откуда возникло это чувство узнаваемости — такие глаза, брови и нос были у покойной матушки, а он был очень на неё похож. Ниже носа всё было гораздо хуже — у Глеба была тонкая верхняя губа и чуть скошенный назад округлый подбородок, украшенный довольно глубокой ямочкой. Человек «никто» убрал паспорт, достал расчёску и начесал усы на губу. Стало несколько лучше. Штора отдёрнулась, и вошёл банщик со стаканом чая и пачкой печенья в руках.
— Ожили? И, слава Богу, — ласково заворковал он, — а то напугали вы меня. Как вас сморило-то. Отвыкли от бани в своей тайге, отвыкли. Я тут посамовольничать решился — печеньица вам к чаю принёс, не возражаете?
— Не возражаю. А парикмахерская у вас тут есть?
— Есть, есть, — обрадовался банщик, — и мастер хороший, сноха моя, между прочим. Если надумали, то я пойду, оповещу. У нас те, что из кабинета, без очереди идут.
— Семёныч, пива тащи! — крикнули из общего зала.
— Извините, зовут. Так что с парикмахерской?
— Оповещайте, — откликнулся он и рассмеялся звонким весёлым смехом.
По залитой солнцем улице неторопливо шёл Человек. У него было худое обветренное лицо аскета, круглые, чуть навыкате глаза и бородка эспаньолка. Ещё у него было имя — тень обрела своего хозяина и слилась с ним. Валёк потерялся где-то в бане и Глеб Серафимович Марков шёл один свободный и счастливый, сияя чистотой и благоухая одеколоном. Он шёл на вокзал, чтобы взять билет, сесть в поезд и уехать навсегда из этого проклятого города, доставившего ему столько незаслуженных мучений. Ему осталось только перейти пути и свернуть к вокзалу, когда он вдруг остановился, уловив запах гари, а Валёк налетел на него, развернул и потащил назад, колотя кулаками в сердце и истошно крича:
— Ты что творишь, идиот, совсем мозги от бани расплавились? А вот увидит тебя сейчас тот, кто уже разыскивает Глеба, узнает его одежду да сволочёт тебя в ментуру…
— Господи, что творю, совсем обезумел от счастья, — шептал Валёк, трясясь всем телом. Он натурально бежал, не зная куда и зачем, гонимый смесью ужаса и отчаяния. Он остановился только тогда, когда врезался в кого-то и тот принял его в свои объятия, показавшиеся ему железными.
— Вот и всё, — подумал Валёк и чуть не завыл от осознания собственной глупости.
Он поднял голову и увидел улыбающееся толстогубое лицо здоровенного мужика, медленно, по-здешнему, выговаривающего ему, как провинившемуся мальчишке:
— Чего летишь? Куда спешишь? Перенесли автобус на час с нового года. Аль не знал? Уже три недели, как расписание новое. Иди спокойно. Стоит за углом твой автобус, дожидается, и ещё почти час стоять будет.
Этот ласковый голос и неторопливая манера говорить успокаивали, и он снова обрёл способность соображать.
— Не знал, спасибо, а я решил, что опаздываю. Спасибо, — бормотал он, а мужик уже уходил, посмеиваясь и качая головой: «Вот скаженный».
Он свернул за угол и увидел неказистый домик с надписью «АВТОВОКЗАЛ» и старенький «Икарус», одиноко стоящий рядом. Табличка на ветровом стекле сообщала, что автобус идёт в противоположную от Москвы сторону, в столицу соседней области. Ему было всё равно куда ехать, лишь бы поскорее убежать из этого города. Он купил билет и пулей вылетел из зала ожидания, увидев человека в какой-то форме. До отправления было ещё полчаса, и он спрятался в магазинчике неподалёку.
— Что брать будем? — спросила продавщица, и он купил кусок ливерной колбасы и батон чёрного хлеба.
От былого счастья не осталось и следа. Только десять минут довелось ему побыть человеком, и вот он снова стал тенью, бесплотной и беззащитной.
По заснеженному шоссе медленно катился автобус. Солнце, ещё не дошедшее до зенита, играло на вершинах высоких елей, расцвечивая золотом лежащий на них свежий снег. Тяжёлые фиолетовые тени пересекали дорогу и автобусные колёса давили их словно шкуру огромной зебры. Пассажир то поднимал глаза вверх и видел в чистой голубизне неба сияющие купола каких-то причудливых храмов, то опускал их вниз, и ему казалось, что автобус катится по его полосатой, как эта дорога, жизни. После пережитого страха в замкнутой коробке автобуса он чувствовал себя в относительной безопасности хотя бы на те несколько часов, что отпущены ему до конечной остановки, где автобус выплюнет его из себя, и он снова погрузится в ужас подпольной жизни. За эти несколько часов пассажиру предстояло найти в окружавшей его пустыне ту неведомую тропу, которая выведет к оазису, где он вдоволь напьётся воды под названием «нормальная жизнь». Сейчас, когда он не был голоден до потери способности мыслить и первобытный страх не гнал его по улицам проклятого города, он мог спокойно размышлять, перебирая эпизод за эпизодом историю своего падения. Он вспоминал и ужасался собственной глупости. Судьба, словно играя, загоняла его в тупик и тут же приоткрывала выход, но он не видел его, не различал своим замутнённым голодом сознанием и выбирал самый неверный из всех возможных путь. Вот он проигрывает в «дурака» и видит, что тот мужик смухлевал, и мужик знает, что он видел и скажи он, так и отнекиваться не стал бы. Рассмеялся бы: «В „дурака“ только дураки не мухлюют» и пошёл бы сам. Но он промолчал, и всё началось и закрутилось. А вот он слушает байку Седого про зверей ментов и покупается на неё и драные кроссовки с телогрейкой. Ах, если бы тогда чуть меньше трещала голова! Но она раскалывалась, мешая соображать, да ещё пустой, множество раз вывернутый наизнанку желудок требовал своего и он пошёл к единственному в этом городе знакомому человеку — вчерашней продавщице. А ведь был другой путь, был! Он только что сообразил это и застонал, как от боли. Не в ментуру надо было идти, а в военкомат. Броситься им в ноги: «Выручайте, братцы, проштрафился прапорщик Хороших!» И помогли бы, направили бы запросы, пристроили где-нибудь. Но он пошёл в магазин и поплыл по течению. Продавщица узнала его, поругала, дала молоток и гвозди и велела починить забор. Он вколачивал гвозди в гнилые доски, но чувствовал, что вгоняет их в собственную голову, и не замечал лившихся из глаз слёз. Продавщица зачерпнула из бочки с огурцами рассола и дала ему буханку чёрного хлеба, половину которой он отнёс Седому. Этой же ночью полили бесконечные дожди, похолодало, и вся жизнь свелась к поискам одежды и пищи. Прапорщик Хороших тихо умер, оставив на земле свою тень по имени Валёк. И вот, когда Валёк уже был готов отправиться вслед за своим прапорщиком, судьба сжалилась над ним и подкинула ему этого Глеба, но он, потеряв разум от голода и страха, не понял этого, не осознал. Что мешало ему собрать вещи, поднять Глеба и дотащить до вокзала? Ведь мог же привести его к страшным ментам и рассказать, как Седой ограбил этого москвича, как он, Валёк, оказался там случайно, идя честно работать, а не грабить. И москвич подтвердил бы, что Валёк не грабил. Взяли бы они Седого, а Валёк стал бы свидетелем на суде, а свидетель не может быть безымянным, и им пришлось бы установить его личность. И благодарный москвич купил бы ему одежду на том самом вещевом рынке, и сводил бы в баню, и всё было бы как сейчас, но честно и без этого липкого страха. Но он не разглядел руки судьбы и не принял её, а поступил так, как поступил и теперь уже ничего не вернуть.
Глеб заставил себя переключиться на мысли о будущем. У него есть немного денег, которые быстро разлетятся и паспорт, который не спасёт в серьёзной ситуации. Он представил себе, как приходит москвич Глеб Марков на предприятие хоть в этом, хоть в другом городке, а там старичок-кадровичок, ушлый такой и дотошный.
— Что же это вы, гражданин Марков, из самой Москвы к нам за работой приехали? У нас, знаете ли, свои трое из пяти без работы болтаются. А дайте вашу трудовую книжку. Потеряли? А военный билет? Тоже потеряли? Вот беда какая с вами приключилась, на загляденье прямо. Что-то личность ваша не больно с паспортной соотносится. А позвольте ямочку в вашей бородке поискать.
И возьмёт он его за шкирку и сволочёт в милицию, а там разрешения спрашивать не будут — ткнут пальцем в подбородок и не найдут ямочки. Ну, а потом уж, сколько не трепыхайся, но выбьют они всю правду и про Седого тоже. И обретёт, наконец, Валька Хороших своё имя, да вот только расстреляют его под ним за убийство и вооружённый грабёж.
Пассажир устал от тяжких дум, закрыл глаза и задремал. Он принял главное решение — надо ехать в Москву, а остальное додумается в поезде.
Плацкартный вагон был почти пуст и в своём «загоне» Глеб сидел один. Он додумал план до того момента, который от него уже не зависел, и теперь бездумно пялился на противоположную стенку. План был прост и сложен одновременно. Жить по чужому паспорту в чужом городе, ничего не зная о Глебе Маркове, опасно — в любой момент можно было наткнуться на родственника или знакомого. Узнать что-либо про Глеба Маркова было и опасно и сложно. Решение пришло неожиданно и даже заставило улыбнуться. Тогда, в весёлом вагоне, среди прочего трёпа, зашёл разговор о честности, и кто-то рассказал байку про себя: «Получили мы премию, обмыли, естественно, и пошёл я домой весёлый и добродушный. Останавливает меня мужичок и так жалостно рассказывает, что сам он из соседнего города, что приехал сюда по делам, а у него кошель слямзили. И надо ему, бедненькому, домой возвращаться, а денег ни копья. Не мог бы я ему ссудить на билет, а он адрес мой запишет и вышлет, как только домой вернётся. Был бы трезвый — послал бы, а тут расслабился и дал. Минут пять прошло, пока я сообразил, что меня просто лоханули. Разозлился я тогда страшно, а через неделю, что вы думаете, стучат. Открываю, стоит девчушка лет двадцати и лопочет, что приехала она из соседнего города, и что дядя Паша наказал ей зайти по этому адресу, передать деньги и вот — рыбу своего копчения и ещё наказал от всей души поблагодарить за отзывчивость. Я тогда аж прослезился. Вот, братва, как бывает».
Он примерил байку на себя, и она показалась ему очень симпатичной. Вот он звонит, ему открывает жена или мать, а он им:
— Мне бы Глеба Серафимовича Маркова.
— Нет его, в отъезде, — отвечают, — а вы что хотели?
Тут он им эту байку, что мол с месяц назад… И тысячу рублей протянет. Они, конечно, возьмут, а он им:
— Не сочтите за нахальство: чайком не угостите, а то замёрз, как бобик, пока вас разыскивал?
Позовут ведь, не прогонят, а там под чаёк да под восхваление доброты Глебовой много чего узнать можно.
А если зарёванная выйдет, если знает уже, то и на поминки напроситься можно — там вообще вся родня и друзья соберутся. Всех не только узнать, но и увидеть можно будет. Поскребла немного совесть, что не по-людски это, не по-христиански, но Валёк прогнал её. План был хорош, но требовал смены одежды, а это деньги и немалые.
— Чёрт с ними, с деньгами, — твёрдо решил он, — месяцем раньше, месяцем позже всё равно растают, а жить зайцем и от каждого куста шарахаться тоже не дело.
Поезд резво стучал колёсами, проглатывая километры и станции, заледенелые окна внезапно вспыхивали отсветами пробегавших мимо фонарей, и казалось, ничто уже не сможет нарушить покой Глеба Серафимовича Маркова, одиноко сидевшего в своём «загоне».
Проводница прокричала в вагон название следующей станции и что стоянка двадцать минут. Сердце Глеба сжалось — прошло всего несколько часов, и он снова оказался в этом проклятом городе.
— Картошечки, горячей картошечки, — раздался за окном визгливый женский голос, и желудок живо откликнулся на него привычным спазмом.
Четыре месяца по несколько раз в день он слышал этот скорбный крик. Женщина не предлагала, она просила, молила, чтобы кто-нибудь взял у неё горячую картошку в обмен на красивую бумажку, которую она обменяет в магазине на то, что нельзя вырастить в огороде. Пустой желудок сжимался в комок и Валёк люто ненавидел эту визгливую бабу. Сейчас Глебу захотелось выйти, купить и осчастливить женщину красивой бумажкой, а потом отдать желудку то, что он вожделел все эти четыре месяца. Он вышел в тамбур. Торговка прошла и стояла у соседнего вагона. Глеб уже поднял ногу, чтобы выйти на перрон, но налетел Валёк, схватил, потащил и бросил на полку в загоне. Тень Глеба сидела, мелко дрожа и судорожно стирая с лица липкий пот. Он разделся, сложил все вещи в ящик под полкой, приготовил постель, застелив её серым, чуть влажным бельём, и лёг. Впервые за четыре месяца его голова лежала на подушке, а тело было укрыто одеялом. В тишине стоящего вагона он слышал, как мать укладывает спать ребёнка.
— Сказьку, сказьку, — канючил малыш.
— Тебе какую, про репку или про колобка? — устало спросила женщина.
— Хочу про каябка.
Она начала рассказывать. Валька закрыл глаза, представив, что это мама рассказывает ему на ночь сказку. Он всхлипнул и затих.
«Я от бабушки ушёл, я от дедушки ушёл, а от тебя, Серый Волк, и подавно уйду». Валька горько усмехнулся и через мгновение забылся тяжёлым тревожным сном.
Он был кочегаром при какой-то ненасытно-прожорливой топке и беспрерывно бросал в неё уголь лопату за лопатой, лопату за лопатой… Большой кусок блестящего антрацита то ли играя, то ли издеваясь, запрыгивал в каждую лопату. Валька сбрасывал его, откидывал подальше, но он вновь и вновь оказывался на месте. И забросить бы его в топку, но что-то удерживало Вальку, что-то внутри мешало сделать это, предрекая большую беду. Уголь закончился, оставался только этот странный кусок, но топка требовала новой пищи, и Валька против желания швырнул его в жадную ненасытную пасть. И только когда чёрный кусок оторвался от лопаты и полетел, кувыркаясь, в раскалённую топку, когда ни остановить его полёт, ни вернуть было уже невозможно, Валька разглядел узкое длинное лезвие, кроваво сверкавшее в красных языках пламени, и понял, что не уголь он швырнул в топку, а забросил туда пластилинового Седого, и что сейчас произойдёт нечто страшное и неотвратимое. Ужас накрыл Вальку, и он завизжал истерично, по-девчачьи, а пластилин стал плавиться, пузырясь и извиваясь. Вот уже образовалось осьминожье щупальце, вот оно выстрелило из топки и присосалось к его плечу, потащило, повлекло в её жаркую пасть. Валька выл на одной визгливой ноте, пытался оторвать его от себя, но присоски мёртво вцепились в плечо и не отпускали. «Проснись, проснись!» — властно требовал чей-то голос, и Валентин с трудом разлепил веки. Человек в форме тряс его плечо. Жалобно заскулил и забился Валёк, сразу опознавший в человеке милиционера.
— Пассажир, мужчина, проснитесь, — требовал человек женским голосом.
— Что? Что? Кто? — бессмысленно выкрикивал Валентин.