16227.fb2
Валерию стоило трудов достать ему номер. «Украина» была забита народными депутатами. В столице Третьего Рима начался второй съезд Государственной Думы — юного советского парламента. В снегу перед отелем черные автомобили поджидали депутатов, чтобы везти их во Дворец съездов.
В вестибюле отеля по-прежнему толпились вперемежку возбужденные преступники и армянские беженцы из Азербайджана.
Лишь к трем часам дня Индиана смог войти в ЗЕЛЕНУЮ (шторы, стены, покрывало на кровати) комнату, отстоящую на несколько дверей от его прежней камеры. Опустив сумку на пол, Индиана прошел в ванную и отвернул кран…
В 18:30 за ним приехал в татарской шапке усатый Андрей, второй шофер ОРГАНИЗАЦИИ, и они заторопились в автомобиле вдоль набережной. В сторону от Дома Литераторов. Они должны были подобрать Яшу. Точнее, для Индианы только он был таковым, для татарской шапки — Яков Михайловичем. Яков Михайлович хотел представить Индиану литераторам от имени ОРГАНИЗАЦИИ.
Он глядел на снег, на грубые улицы, они или скоро проскакивали, или медленно длились, и вспоминал. Стесняясь самого себя за это. Но, если ты отсутствовал двадцать лет, то что ты можешь поделать…
…Аккуратно, раз в неделю, по воскресеньям, он звонил в многонаселенную квартиру где-то в глубине старых кварталов Москвы, и на сердитое или равнодушное «Але!» разных голосов в трубке всегда отвечал одной и той же приторно вежливой фразой, противной ему самому. «Будьте добры, пожалуйста, Риту Губину». Голоса швыряли: «Нет ее!» Вторая его фраза была столь же сладкой и противно-церемониальной, как и первая: «А когда она будет, скажите, пожалуйста?» — «ОТКУДА Я ЗНАЮ!» — отвечали все голоса. После пятого по счету звонка он удлинял беседу на одну фразу (если успевал до того, как в глубине Москвы зло водрузят трубку на рычаг): «Скажите, а она еще живет в вашей квартире? Она не переехала?» — «Живет как будто…» — сердитые отвечали голоса, ни разу не позволившие разговору продлиться дальше этого «Живет как будто».
На следующий день после такого звонка, в понедельник, около шести вечера Индиана выходил из многоквартирного дома в Беляево-Богородском, куда более тщательно одетый чем для обычной прогулки. Почищенный и даже отглаженный. И, сложенные по длине вдвое, в обоих внутренних карманах пальто лежали вельветовые тетради со стихами. Автобусом, затем в метро до площади Маяковского, и наконец троллейбусом до площади Восстания он добирался на улицу Герцена и становился мерзлой статуей у двери в Центральный Дом Литераторов. Там по понедельникам проходили семинары Секции Молодых Поэтов, на каковые семинары юный Индиана и желал попасть. Дом стал в ту зиму целью его жизни. Дело в том, что по слухам, упорно циркулировавшим в провинциальном Харькове, ежепонедельничные семинары в Центральном Доме собирали всю самую талантливую поэтическую молодежь Москвы. В том числе и легендарных СМОГИСТОВ! И Рита Губина, бывшая харьковчанка и приятельница «метафизического» (так его уважительно называли земляки) харьковского поэта Олега Спинера, была старостой одного из семинаров! И именно того, который «вел» Арсений Александрович Тарковский, любовник: в прошлом Цветаевой (или Ахматовой, молва имела варианты) и ученик Мандельштама! «Найди там Ритку, она тебя со всеми познакомит», — сказал ему Спинер (Индиана видел девушку на вечере поэзии в Харькове и обменялся с нею парой фраз), скептически отнесшийся к затее юного коллеги ехать в Москву и жить там без прописки. Но Спинер дал ему телефон.
«Легко сказать, найди…» — уныло думал поэт, стоя у двери в недосягаемый ему мир. Занесенный снегом, как среднего роста ель в лесу. Дело в том, что неимоверно строгий отряд пограничников ограждал элитарный мир советских литераторов от внешнего советского мира. Юных поэтов пускали в литературный закрытый клуб только по особым спискам, составленным на понедельник вперед. Пропустив счастливчика внутрь, небольшого роста дотошный Церберман, известный на всю страну своим отвратительным темпераментом, вычеркивал фамилию из списка. Даже заслуженные старцы, члены Союза, обязаны были предъявлять членские билеты, и безумец иной раз позволял себе тщательно вглядываться попеременно в фотографию и в оригинал, беззастенчиво упиваясь своей властью. (Десять лет спустя Индиане привелось наблюдать подобные же сцены у входа в диско «Студия 54» в Нью-Йорке. Маленький хозяин «54» Стив Рубелл, выросший в Бруклине еврейский бывший мальчик, с упоением отказывал в доступе в свое диско большим англосаксонским миллионерам.)
Провинциал Индиана являлся за час до начала семинаров и вставал на свой пост, молчаливый, серьезный и отстраненный. Вглядываясь в лица, он ждал Риту Губину. И Риты Губиной не было обнаружено в семь понедельников. А может быть, я не помню, как она выглядит? — засомневался после седьмого понедельника упрямец. Однако, закрыв глаза, без особого труда вспомнил остроносую девушку с русыми, остриженными под Надежду Константиновну Крупскую волосами.
А к подъезду все время подъезжали частные автомобили и такси. Хорошо и модно одетые таинственные столичные литераторы входили, встряхивая шубами и дубленками, в вестибюль дома-дворца. Седовласые, большие, сопровождаемые красавицами, они пахли духами и одеколонами несоветского производства. Освобождаясь от шуб и дубленок, литераторы оказывались в крупной вязки заграничных свитерах, модных в те годы, или в столь же модных замшевых куртках. В руках их тотчас же появлялись модные же трубки с ароматным табаком. И Цербер, грозный и злой для мальчишек, не включенных в списки, ласково ворковал им что-то на ухо. Юный Индиана наблюдал эти сценки сквозь замороженные стекла огромных, о двух половинах, дверей… Или — о удача! — если ему удавалось проникнуть в теплый предбанник, небольшое помещение между первыми дверьми и следующими, еще более великолепными, оправленными обильно в бронзу, ведущими в собственно вестибюль. За ними-то и стоял главный Церберман и младшие церберы.
Смиряя свою гордость, он несколько раз просился внутрь. Над ним смеялись. Однажды он осмелился пробормотать, что приехал из провинции на несколько дней, пустите, а? Но Церберман резонно заметил, что видит его замерзшую физиономию уже месяц, и Индиана с позором был изгнан даже из предбанника. Заметаемый снегом, он грустно ушел по улице Герцена, вышел на Садовое кольцо и сел в троллейбус. Решив больше не возвращаться сюда. Но в следующий понедельник не усидел дома, опять загрузил карманы синими тетрадями и, приехав к Дому Литераторов, встал на свой пост.
К чести упрямца, он добился своего. Однажды, когда он устало вглядывался в лица ввалившейся юной компании, он услышал, как лохматый, толстенький типчик обратился к девушке в ушанке, она стояла спиной к Индиане и согнувшись, стащив варежку с руки, искала что-то в разбухшей папке. «Ритка! — воскликнул парень. — Шевелись, опаздываем!»
«Извините, — решил коснуться плеча девушки в ушанке остолбеневший упрямец. — Вы не Рита Губина будете?»
«Да, Рита. И Губина, — смеющаяся девушка обернулась. — А вы — Дед Мороз?»
«Я из Харькова. Мы с вами знакомы. Нас Алик Спинер в Харькове познакомил…»
«Я помню вас, — сказала девушка, вглядевшись в него. — Вы пишете смешные стихи, да? А что вы здесь делаете?» (Такая она была дура, что его необычные стихи казались ей смешными…)
«Ритка! Пошли!» — выкрикнул из предбанника торопливый лохматый молодой человек.
«Я вас жду, — поспешил объяснить провинциал, — я вас семь недель жду. Я вам звонил все время, но вас никогда нет дома. Я на семинар хочу». — Индиана снял кепку и ударил кепкой о колено, чтобы стряхнуть снег.
«Ой, бедненький! А я дома не жила все это время. Я у своего парня жила, у него большая квартира. Я мальчика родила!»
«Ой, — счел уместным воскликнуть провинциал. — Поздравляю! Теперь понятно, почему вас не было. Вы можете меня провести на семинар, Рита? Мне очень нужно. Очень».
«Конечно, — сказала девушка, молодая мать. — Сейчас я вам пришлю кого-нибудь, члена Союза, который вас проведет на свою ответственность, а в следующий раз Арсений Александрович включит вас в списки». — И, закрыв папку, она пошла к двери.
«А вы не забудете? — простонал упрямец, имея в виду: А вы не обманете?»
«Нет-нет. Как можно… — Молодая мать удивленно оглянулась на нового Фому неверующего. — Стойте и не отходите от входа».
Отойти от входа? Да если б по нему стреляли, он бы не отошел.
Минут через десять, показавшихся ему вечностью, Рита, уже освободившаяся от пальто, шапки-ушанки и папки, появилась вместе с седым бледным стариком в писательской замшевой куртке. Старик сказал что-то Церберу. Церберман расплылся в улыбке, сам отворил дверь и позволил Рите ввести харьковчанина. Как там было? О, там было тепло и нарядно. «Если вы хотите, чтоб ваш товарищ смог посещать занятия, включите его сегодня же в список, заверенный Тарковским», — строго наказал Цербер Рите.
Седовласый же писатель, улыбнувшись, потрепал юношу по еще заснеженному плечу и сказал: «Добро пожаловать в Дом Литераторов, юноша!» И увидев молодого человека со странно знакомым харьковчанину лицом, устремился к нему: «Колька!» — «Ярослав Владимирович!» (Или не Владимирович, задумался Индиана, но это был поэт Ярослав Смеляков.)
«Спасибо, Ярослав Владимирович!» — бросила Рита вдогонку седовласому и потащила Индиану к вешалке. Оказавшись без пальто и грузинской кепки, юноша тотчас помолодел до возраста пятнадцати лет, и Рита Губина, мамаша, даже взяла его за руку. Они устремились сквозь залы дворца, наполненные группами веселых и зачастую явно подвыпивших людей. Иные из писателей сидели задумчивыми паралитиками в креслах в углах зала, иные прохаживались парами среди зеленых растений, несколько пар писателей склонились над шахматными досками, а группа старых дам и молодых парней даже смотрела телевизор. «Как в доме отдыха!» — успел подумать Индиана, торопясь вслед за мамой Ритой. Оттуда, куда они шли, в лица их несло запахом пищи.
«Ресторан, — ответила Рита на непроизнесенный вопрос. — Как тебя зовут, кстати, земляк?»
«Индиана».
Мимо буфета (поэт, к своему ужасу, успел заметить пятна красной икры на свободно выложенных в витрине бутербродах), мимо столиков кафе, почти все они были заняты оживленно беседующими писателями, прошли они и стали подыматься по спускавшейся в зал лестнице. Взобравшись, устремились обшитыми деревом коридорами и скоро вошли в комнату со множеством стульев и столов. В комнате находилось с дюжину или более молодых людей обоего пола. «Привет! Привет! Всем привет!» — проскандировала Рита и бросила папку на свободный стол.
«Ага! Вот и староста явилась! Мы уже собирались тебя переизбрать!» — воскликнул некто темнобородый и краснолицый.
«А где же Арсений? — спросила Рита. — Кто-нибудь видел Арсения?»
«Был замечен в ресторане с Леночкой Игнатьевой», — ехидно заметил молодой человек с большим прямым носом и бесцветными усиками. Светлый чубчик закрывал треугольником половину его лба. Молодой человек выглядел как случайно уцелевший обломок довоенной эпохи. В придачу к чубчику (таких чубчиков не носили в те годы даже самые отсталые рабочие харьковского завода «Серп и Молот») на юноше была извлеченная, должно быть, из отцовских запасов черно-серая куртка, называвшаяся «ковбойкой». «Ну и экземпляр!» — подумал харьковчанин о непонятном юноше, так и не расшифровав его. «Леночка, разумеется, читает Арсению Александровичу стихи… ха-ха-ха…» — добавил юноша.
«А кого сегодня разбираете?» — Рита села и принялась выкладывать из папки на стол бумаги. На столе, занятом ею, покоилась пишущая машинка в чехле. Всего три зачехленных машины находились в комнате, письменные приборы украшали несколько столов. Помещение по-видимому использовалось в дневные часы как кабинет.
«Машеньку мы сегодня разбираем», — ласково сказал кудрявый типчик (это он торопил Риту у двери Дома) и с необыкновенным радушием посмотрел на сумрачную девушку крупных форм, набросившую вдруг пуховую темную шаль на плечи. Преобладающим цветом девушки был темно-шоколадный. «Говенный!» — фыркнув себе под нос, определил цвет Машеньки уже тогда злой Индиана. Физиономия Машеньки напоминала ему виденные во множестве унылые физиономии поэтических девушек, встреченных им в Доме Культуры работников милиции, в других Домах Культуры и на поэтических вечерах Харькова. Ниже этого подвида «Машенек» стояли только выжившие из ума старики-пенсионеры, бывшие парикмахеры или банщики, почему-то на старости лет взявшиеся за сочинение стихов. Провинциалу стало обидно за Москву, что вот и здесь, где, казалось бы, должно быть скоплено самое лучшее, существуют такие Машеньки. Читать она, без сомнения, будет тихим, скучным голосом, от которого умерли бы и мухи в комнате, происходи занятие семинара летом.
«Возьми себе стул! — сказала Рита. Оказывается, он один стоял. — Это мой друг — поэт из Харькова!» — вспомнила Рита об обычае представлять неизвестных юношей обществу.
«Индиана», — представился он и почему-то поклонился.
Машенька назвалась Машенькой, старомодный обломок с чубчиком а ля Гитлер назвался Гришей Васильчиковым, а курчавый толстячок — поэтом Левенским. Лобастый молодой человек в очках был Юрием. Остальные? Статисты всегда плохо запоминались Индианой, и, если, они не переходили впоследствии хотя бы на второстепенные роли, он забывал их без сожаления.
Вошел, сильно хромая и опираясь на палку, красивый, в синем костюме, шелковый шарф узлом завязан у горла, сам МЭТР — руководитель семинара Арсений Александрович Тарковский. Индиане он тотчас не понравился. По-иному, нежели не нравились ему эстетически жалкие или вульгарные харьковские пииты, или позднее отталкивали родочного цвета, красноглазые и наглые поэты-русопяты, Арсений Александрович, «поздний акмеист» (так с пренебрежением стал называть его про себя Индиана), не понравился харьковчанину, потому что не подходил для его целей. Юный Индиана понял, что подле элегантного эгоиста Арсения Александровича возможно находиться только в качестве ученика, боготворящего мэтра, посему он тотчас же исключил Арсения Тарковского из своих планов. Вариант «старик Державин нас заметил и в гроб сходя благословил», с участием Тарковского в роли Державина, отпадал.
Леночка Игнатьева, впорхнувшая вслед за Тарковским в комнату, юноше понравилась, и он ее одобрил. Выходец с окраины, из рабочего поселка, из среды грубых людей и грубых нравов, он всегда (скрытно) робел перед такими девочками, вечно одетыми в черт знает что невообразимое, в какие-то воротнички, в белизну и шелк, в юбко-блузко-перья-чешу'ю мистических красавиц и испорченных незнакомок… Короче говоря, ему всегда нравились девушки из хороших семей, были ли они дочерьми партаппаратчиков, или (позднее) дочерьми американских денежных мешков и европейских аристократов. Леночка Игнатьева была именно из этой породы девушек. Эту бы я выебал, подумал юный Индиана, все еще пользовавшийся для внутренних монологов лексиконом своего преступного отрочества. Следует уточнить, что в этом выражении был заключен для него куда более широкий и чистый смысл, имелось в виду, что он бы познакомился с Леночкой поближе. (Увы, позднее она нечасто появлялась на семинарах, она предпочитала индивидуальные встречи с любимым поэтом Тарковским.)
Тарковский уселся за самый большой стол и вызвал к себе Машеньку. «Все прочли Машины стихи? — он оглядел юные дарования. — Риточка Губина явилась, староста наша…»
«Я не прочла, Арсений Александрович, потому что…»
«Знаем, знаем… Кого родила?»
«Мальчика!»
«Мальчика. Хорошо. Как назвали?»
«Петром, Арсений Александрович!»
«Петя… Петр… — повторил, как бы пробуя имя, Тарковский. — А что, ребята, русские имена опять входят в моду?»
«Да, — заулыбалась во всю ширь лица Рита. — Арсений Александрович, вот поэт из Харькова приехал, очень просится к нам в семинар».
Он встал, чтобы мэтр на него посмотрел. От скудной и малокалорийной пищи (по совету мудрого Миши Гробмана поэт и его подруга Анна питались теперь на рубль в день), от усердных занятий стихосложением (поэт совершенствовал дарование) он выглядел как бледный гений смерти. Синеватый, слегка, может быть, даже светящийся, этакий чахоточный Надсон предстал перед Тарковским. Мэтр поглядел на существо в черном (пиджак, жилет, брюки колоколом) и заулыбался. «Индиана», — назвался поэт и поглядел в стену.
«Индиана?» — переспросил Тарковский.
«Угу…»
«Как электротехник Жан у Маяковского? — рассмеялся мэтр. — Индиана».
Семинаристы угодливо, как показалось провинциалу, поддержали смех мэтра своими смешками.
«Индиана, — подтвердил харьковчанин. — Я хотел бы посещать занятия вашего семинара, Арсений Александрович».
«А у вас есть где жить в Москве? Есть прописка? Вы собираетесь здесь остаться?»
«Ебаный барин! — выругал про себя старого поэта молодой. — Все есть», — соврал он. И подумал, что вот сейчас насмешник попросит его показать паспорт, а в нем лишь харьковская прописка!
«Включите его в список, Арсений Александрович, — сказала Рита, — он хороший».
«Ну конечно же, если он обещает активно участвовать, я включу его в список. — Тарковский взял пачку бумаг и снял с них скрепку. — Кто хочет оппонировать Машеньке?»
Оппонировать Машеньке взялся очкастый Юрий.
Они не только пустили его и людей ОРГАНИЗАЦИИ. ОНИ ЖДАЛИ ЕГО! ОНИ ОТКРЫЛИ ПЕРЕД НИМ ДВЕРЬ! Они, две старых Церберши (Церберман умер или ушел на заслуженный отдых), угодливо и банально пошутили по поводу его бушлата: «Ах, вы из Кронштадта!» Улыбающаяся, вся в золоте и позолоте, загорелая и красивая Людмила Александровна дожидалась его в вестибюле. Перефразируя название его первого романа, сказала: «Ах, это вы, Индианушка!» И заулыбалась вежливо. Он отметил, что Дом Литераторов все так же пахнет столовой. И увы, этот некогда казавшийся ему таинственным притон интеллигентов уже не показался ему таинственным. Топтались, проходили, собирались в кучки плохо одетые и скучнолицые советские интеллигенты. Почему-то робкие группки солдат стояли там и тут, на лестницах и у гардеробной. Отдавал свой тулуп гардеробщику сизелицый старик с палкой. «Если плохоодетость не есть порок вообще, — подумал Индиана, — то скучнолицесть — большой порок. Почему нужно ходить с такими (он вдруг нашел в памяти далекое выражение подруги Анны) «записанными лицами»? Т. е. как будто на них, лица, помочились, или, возможна еще одна расшифровка, как будто обладатель физиономии очень хочет, умирает как хочет, отлить…»
«Ясно, что в этой столовой собираются болтуны и бездельники. Серьезные писатели находятся за письменными столами или же переживают приключения своего народа. Знаете, Яша, подобные заведения существуют и у нас за рубежом. Пен-клубовский «Лотус Клаб» в Нью-Йорке… «Мэзон дэз экриван» в Париже…» — сказал он Яше, они все взбирались вслед за Людмилой Александровной на этажи.
«Тогда почему вы согласились встретиться с обитателями этой столовой?» — резонно пробурчал Яков Михайлович.
«Только потому, что простоял когда-то достаточно времени у ее дверей, «имел здесь», как выражаются американцы, «очень нехорошее время». И такое количество нехорошего времени я здесь имел, что, вот, видите, и четверть века спустя не потерял желания реванша. Не пускали, теперь сами позвали. Вкусить сладость реванша прибыл я сюда, Яков Михайлович. Низменная страсть толкнула, признаю».
Усатый шофер загоготал.
Снимая бушлат, он спросил Людмилу Александровну: «Я заметил в вестибюле «свой» плакат. «Состоится встреча с писателем И… (Париж)»». Только мне непонятно, почему внизу приписано «Вход по членским билетам СП»? Что же, отряд милиции станет проверять членские билеты опять у входа в зал? Ведь без билета СП невозможно войти в Дом…»
Женщина улыбнулась: «Старик, пишущий нам все плакаты, сформировался как личность и художник еще в послевоенные годы. Он привык к определенным формулам того времени и бездумно пишет себе как душе его угодно. Интересно, что вы увидели свежим глазом. Я, например, не замечаю все эти абсурдности…»
Индиана попросил алкоголя, и они спустились в пустой бар. Нормальным смертным запрещено было распивать алкоголь в баре, только кофе. Потому бар и был пустой. Но то нормальным. Приглашенному гостю и Звезде (так, ухмыляясь, подумал о себе Индиана) законы небыли писаны. Старая буфетчица выдала Индиане по просьбе Людмилы Александровны кофейную чашку коньяка. Разговорившись с буфетчицей, Индиана выяснил, что она работала здесь и тогда, в ту единственную зиму и весну, когда Индиана посещал семинар Тарковского. Индиана сообщил буфетчице, что в те времена его вовсе не приглашали сюда, но отталкивали и отгоняли. «Ну вот, теперь приглашают…» — сказала буфетчица с равнодушной улыбкой богини Мудрости и Спокойствия и тем уменьшила удовольствие Индианы, оттяпала кусочек от реванша.
По скрипучей деревянной лестнице мимо комнаты, где Индиана когда-то возглавил бунт поэтов против администрации и Тарковского (он взглянул на дверь — еще одна историческая Дверь!), они поднялись в Малый Зал. Большой был бы, конечно, удобнее для реванша, но он был занят под митинг в пользу ветеранов Афганистана. Индиане было не под силу (еще!) соперничать с афганской проблемой. Малый Зал уже был полон, очевидно, потому что народ стоял вне его, на подходах.
Строгий, в черном костюме, черный галстук, белая рубашка, Индиана прошел в Зал, обидно оказавшийся лишь обширной комнатой, пересек его и сел за стол. Яков Михайлович сел рядом. Людмила Александровна произнесла короткую речь. Затем Яков Михайлович сказал солидно, что «ОРГАНИЗАЦИЯ первой напечатала одного из самых… писателей… Индиану у него на Родине. Первая. Весь мир читает его, но не мы. А вот теперь и мы… Он надеется, что…»
Индиана разглядывал публику. И, разглядывая, думал, что произошла ошибочка, ОШИБКА, недоразумение.
Они сидели и вдоль стен, и вдоль длинного стола, прорезающего буквой «Т» центр комнаты. Совсем старых не было. Было небольшое количество совсем молодых, но в основном они были среднего возраста. Множество очков. Несколько бород. Лица и тела ему не понравились. Лица и тела людей, не занимающихся физическим трудом, в почти каждом угадывалась полуинвалидность. Неполноценность. Индиана предпочел бы видеть на своей встрече людей сильных и здоровых. Судя по физиономии Якова Михайловича, и он был недоволен аудиторией. И он тоже понял, что произошла ошибочка, ошибка, недоразумение. Ведь ОРГАНИЗАЦИЯ устраивала Индиане встречи с пятью тысячами читателей, с пятнадцатью тысячами потенциальных читателей! После подобных нюрнбергских масштабов что за насмешка — комната с сотней «миддл-эйдж» типов… Индиана увидел, что притащился при помощи двух палок поэт Кривулин… бывший коллега по движению. Нет, он и Индиана не принадлежали к одной школе, но к одному поколению, да…
Яков Михайлович показал им, членам дряхлой уже организации, пару публикаций своей новой мускулистой организации и сел.
«Я речи не приготовил, — сказал Индиана, — я рассчитываю на дискуссию, на ваше соучастие. Мероприятие было объявлено как встреча, значит давайте встречаться. Готов ответить на любые вопросы, даже самые личные».
Двухпалочный, седые проволокой крепкие волосы, экс-коллега для того и пришел, чтобы лягнуть его копытом. Потому, не откладывая, открыл рот: «В журнале… ты напечатал повесть, где воспеваешь войска НКВД. Это первое в своем роде литературное произведение, которое я бы отнес к школе «неосталинизма». Как так получилось, что ты, в прошлом поэт-авангардист…»
«Ты хочешь спросить, как я дошел до жизни такой? — остановил его Индиана. Часть зала одобрительно задвигалась, радуясь словесной фигуре. — Ты забываешь, дорогой старый друг Витя, что я не живу у вас и в ваши игры не играю. У меня задачи не политические, но эстетические. До повести, «воспевающей войска», я написал какое-то количество рассказов, объединенных в сборник под названием «Обыкновенные Инциденты». Герои, точнее, негерои этих рассказов — нормально безумные люди западного мира, кастрированные и прирученные жители Нью-Йорка, Вены, Парижа и Калифорнии. После той книги я стал искать человека героического, ибо устал от обыкновенных инцидентов. В сегодняшней западной жизни я героя не нашел, но нашел его, совершенно неожиданно для себя, в моем раннем детстве, в послевоенной жизни. Где отец мой, лейтенант в кителе с золотыми погонами, в галифе, сапогах и с пистолетом «ТТ» на бедре, и явился мне таким героем. Вышел ко мне, как Ахилл в сияющих доспехах. Видишь, Витя, возможен и такой, эстетический взгляд на прошлое нашей общей Родины».
«Ты заморозился там на Западе, потому отстаешь от жизни на двадцать лет», — пробурчал Кривулин.
«Уф… Я могу ответить тебе, что это вы здесь отстали от моей жизни на все тридцать лет. Вы здесь мечтаете построить общество изобилия, которое там, у нас на Западе, уже слегка состарилось…» (Что он против меня имеет? — попытался понять Индиана. Не совсем понял, но утвердился во мнении, что «Витя» имеет против.)
Зеленый совсем юноша поднял бледную как картофельный росток руку: «Говорят, вы перестали писать стихи. Почему? Вы создали, может быть, лучшие стихи вашего поколения…»
«В 1976 году в Нью-Йорке я оставил стихи для прозы, убедившись, что стихи как жанр не могут вместить мой новый тяжелый и сложный американский опыт. За несколько месяцев до написания первого романа я таки попытался выразить новый опыт в стихах и был разочарован результатом. Есть еще одно объяснение: я предпочел уйти с ринга непобежденным, молодым, в 33 года. Поэзия держится на страсти, во всяком случае русская, да, потому это занятие для молодых людей».
«Вы не были у нас двадцать лет. Как вам у нас?»
Он решил быть дипломатом: «Я у вас меньше двух недель. Еще не успел разобраться».
Яша нагнулся к его уху: «К сожалению, я вынужден слинять. Я очень устал, старик, и завтра рано утром у меня деловая встреча. Справишься без меня?»
«Справлюсь». Одновременно он подумал с сожалением, что, отвезя Яков Михалыча за город, шофер не возвратится за Индианой… Как легко привыкаешь к хорошей жизни, а, Индиана? — сказал он себе.
«Почему вы предпочли жить во Франции, а не в Соединенных Штатах?»
Он узнал высокую женщину, задавшую вопрос. Это была мать Смирнова. А где сам Смирнов? Он должен был явиться с девушкой. Но его не было видно.
«Я не предпочел, так случилось. Американские издатели дружно отказались от моего первого романа. Он был куплен в 1979 году легендарным французским издателем Жан-Жак Повэром. Договор был заключен моим представителем в Париже. В мае 1980 года я вдруг получил известие, что Повэр обанкротился… Я принял решение лететь в Париж и попытаться спасти книгу, так как мой единственный шанс быть опубликованным западным издательством был поставлен под угрозу. Я прилетел в Париж, познакомился с Повэром, мы друг другу понравились и он обещал мне, что первый же издатель, с которым он ассоциируется, напечатает мою книгу. Почему ассоциируется? Повэру было запрещено иметь свое издательство. Я снял студию на рю дэз Аршив и стал жить. Из Нью-Йорка я привез несколько тысяч долларов. В сентябре 1980-го Повер ассоциировался с издательством Рамсэй, мы заключили новый договор и в ноябре мой первый роман увидел свет. Чуть позже я заключил договор на вторую книгу с другим издательством… Короче, первый год я прожил в Париже, потому что у меня были там дела, а затем остался в Париже, потому что дела мои шли в этом городе успешнее, чем в Америке. Я как бы эмигрировал вслед за моими книгами. — Индиана рассказывал эту историю сотни раз журналистам многих стран мира и различным аудиториям, так что энтузиазма у него осталось мало. Персонально для мамы Смирнова он решил добавить несколько деталей. — Вам будет любопытно узнать, ибо здесь в России Хэмингуэй всегда популярен, а этот адрес связан с легендой Хэмингуэя, что издательство Рамсэй в те времена помещалось в доме 27 по рю дэ Флёрус. Именно в 27-м номере жила некогда Гертруда Стайн, и приходил к ней в гости юный Хэмингуэй. Он упоминает об этих визитах, если вы помните, в одной из глав книги «Праздник, который всегда с тобой». Если я добавлю к этому, что издательство Рамсэй помещалось именно в ателье мадам Стайн, то вы поймете, какие это были легендарные времена».
Кто эта женщина, глядящая на него с любопытной иронией? Такое впечатление, что она знает его. Давняя знакомая, но кто она? Очень похожа на… американскую писательницу Сюзэн Зонтаг… в последний раз Индиана видел ее летом в Будапеште. Такое же личико реанкарнированного успешно трупа. Дама подняла палец.
«Пожалуйста!» — разрешил Индиана, взявший после ухода Яши обязанности ведущего на себя. Он разрешал или игнорировал вопросы. Он впрочем не игнорировал. Он хотел вопросов, и чем острее, тем лучше. Чтоб оживиться самому.
«Я помню вас в шестидесятые годы здесь в Москве вдохновенным длинноволосым юношей-поэтом, в самом облике вашем было нечто не от мира сего… в каждом движении… Вокруг вас обремененные семьями и проблемами жили мы, земные и суетные, а вы витали гениальным юношей над всеми нами… укором над всем…»
Встревоженный таким количеством елея, он счел нужным вмешаться, опередить удар. Инстинкт подсказал ему, что удар будет. «За подобным вступлением обыкновенно следует что-либо очень неприятное», — успел вставить он.
«…и вот спустя двадцать лет приехали вы и сидите перед нами в костюме, при галстуке, коротко остриженный. Вы похожи на комсомольского секретаря. Вам уже говорили об этом? И вы опубликовали в краснознаменном журнале вещь, достойную пера комсомольского секретаря. Вам не стыдно за себя. Вам не кажется, что вы предали вашу юность?»
«Если я похож на комсомольского секретаря…»
«Кстати, если вы не знаете, они давно вышли у нас из моды», — ядовито успела вставить она.
«Если вы подтверждаете, что я похож на комсомольского секретаря, то я доволен, ибо именно этого эффекта я желаю добиться. Я, знаете ли, подражаю в своем сегодняшем облике советским плакатам героического периода. Намеренно…»
«Бу-бу-бу-бу-бу», — прозвучала она нечетко.
«…что же касается того длинноволосого и вдохновенного, то все хорошо в свое время. Метаморфозы есть не прихоть, но жестокая необходимость процесса жизни. Помните у Пушкина:
Вы хотели бы, чтобы я, седой и длинноволосый (Индиана позволил себе отвести взгляд от «Сюзэн Зонтаг» и посмотреть на «Витю»), жирный и опустившийся, пел все те же песни? Сидел бы тут в буфете Дома Литераторов, роняя пепел с окурков? Мне привелось увидеть здесь нескольких старых товарищей по авангарду, — соврал он невинно (не «здесь», но в Париже, несколько приезжали в Париж), — вот они — не изменились, поют, седые и неопрятные, все те же устаревшие жалкие «гениальные» песни…»
Она попыталась возразить, но Индиана не отказал себе в удовольствии выключить ее и ткнул пальцем в маленького человечка.
«Что вы думаете о Василии Аксенове?.. И о Бродском?»
«Я о них не думаю», — Индиана пытался вспомнить, кто же эта стерва.
Так как его книг в Союзе не продавали, то немногие желающие столпились вокруг него с блокнотами и просто листками бумаги. «Почему у вас здесь так распространена охота за автографами?» — спросил он маму Смирнова. — «А вот я, — мама засмеялась (и тут только до Индианы дошло, что мама Смирнова одного с ним возраста!) — я принесла АВТОГРАФ ВАМ. Мы видели по телевизору, что у вас висит в Париже над столом портрет Дзержинского. Вот вам портрет Ленина с автографом автора портрета, Китаева. Пока вы в Харьков ездили, я у него в ателье побывала и выпросила для вас автограф». Индиана развернул портрет. Рыженький, как татарин, Ленин, в галстуке таком же, как у Индианы, в рубашке с острыми углами воротничка.
«Мы хотим вам подарить номер нашей многотиражки, — сказал застенчивый юноша, тот, что спрашивал его о стихах. Его товарищ, менее застенчивый, попросил телефон. — Мы могли бы опубликовать в газете ваши стихи…» Индиана был тронут, но телефона юношам не дал. Взял их телефон.
Несколько поэтов подарили ему свои книжки. Какие-то грузные тетки сказали Индиане, что они его очень ценят. И этим совсем не порадовали Индиану. После лекций в английских или калифорнийских университетах он обыкновенно оказывался окруженным здоровыми молодыми людьми и девушками. Он испуганно шарахнулся от грузных теток и пошел вслед за профессионально улыбающейся Людмилой Александровной прочь из зала. К радости Индианы в коридоре к нему подошел Смирнов с симпатичной девушкой в лиловом платье. Но к разочарованию Индианы, Смирнов хотел попытаться выебать девушку в лиловом и потому должен был покинуть Индиану. Бок о бок с мамой Смирнова, мимо двери комнаты, где юный Индиана поднял четверть века назад семинаристов на восстание (опять эта комната!), он спустился в вестибюль, где еще гуще пахло столовой. Совсем прямо супом каким-по пахло…
Коротыш с бледным и потным лицом остановил Индиану, когда Людмила Александровна снимала для Индианы («будет вам память о вечере») плакат-объявление.
«Я поэт Ганчев. Не хотите, мы там сидим в буфете, выпить с нами?»
«Кто это вы?»
«Молодежь Союза. Мы вас очень ценим…»
Людмила Александровна как будто не планировала для него никаких групповых возлияний в буфете или где б это ни было. Яков Михалыч уехал, Саша ушел, мать Смирнова завязывала пояс на пальто, стоя у зеркала… «О'кэй, — согласился он. — Я заберу свою одежду и спущусь к вам».
В кабинете их ждал бородатый муж Людмилы Александровны. «Мы едем домой, — сказал он, — хотите, мы вас отвезем?»
«Меня пригласил выпить «с молодежью Союза» тип по фамилии Ганчев. Я не уверен, что мне хочется. Что за молодежь Союза?»
«Как вам сказать», — начал муж. «Ничтожные немолодые молодые люди», — твердо сказала жена. — «Ганчев — болван. Теперь стали принимать в Союз даже по публикации в журнале. Раньше хотя бы требовалась книжка. Набрали черт знает кого, недоумков всяких…»
После такой рекомендации Индиана принял решение ехать «домой» в «Украину». Людмила Александровна и ее муж оба одели длинные тяжелые шубы. Обманув ожидания молодежи Союза, Индиана вышел с парой в снег. У входа стояли несколько молодых людей и с надеждой глядели на двери. Индиана улыбнулся.
«К сожалению, наша служебная машина поехала отвозить депутатшу Друнину. Придется ловить такси, — сказал ему муж. — Вы так легко одеты».
«Эта та самая поэтесса Друнина, которая фронтовичка? Ей, должно быть, уже под семьдесят?»
«Да, где-то в районе шестидесяти пяти. Выступала перед ветеранами Афганистана. На «ура» принимали».
«Именно по причине афганистанского вечера вас и затиснули в Малый Зал, дорогой Индиана», — сказала жена и подняла руку, обращаясь к трудно приближающемуся в снегу такси с зеленым огнем. Такси равнодушно прокатило мимо.
«А кто была пожилая дама с неестественно белым лицом, укорявшая меня за то, что я не остался юным поэтом навеки?»
«Вы не узнали Юнну Мориц? Поэтессу? Не хотите поехать к нам вылить?»
Он отказался. Жена и муж не настаивали. Юнну Мориц он знал когда-то и даже однажды побывал у нее дома. Он вспомнил, что Мориц жила с девушкой-манекенщицей, Девушку звали Наташа.
Они не смогли поймать машину на улице Герцена, и им пришлось выйти на Садовое кольцо. Индиана почувствовал жжение в груди. «Мать их с Друниной и вечером. Весь Союз Писателей сделался депутатами. Законодательная власть принадлежит писателям и поэтам, надо же! Неоригинальным писателям, посредственным поэтам. Как если бы во Франции в Палате Депутатов сидели бы Бернар-Анри Леви, Франсуа Нуриссье, Андрэ Глюксманн… Вечер этот был мне не нужен. Лучше бы я в Харькове остался, с родителями больше времени провел». Однако он был вынужден признаться, что и с родителями ему было бы невыносимо, еще невыносимее, чем ждать такси на холодном Садовом кольце. Задул ледяной ветер… Никто, разумеется, ни в чем не был виноват.
В лифте он поглядел на часы. Было девять тридцать. Детское время. Не заходя в свою комнату, он отправился в буфет. Пил чай, жевал твердую колбасу и продолжал думать о том, что ему не нужен был этот водевиль в Доме Литераторов. Что происшедшее только растопило еще часть того кома сладких романтических воспоминаний, каким комом вся сразу являлась ему Родина в его заграничных снах. И почему ни Сахаров, никакой другой их радикал никогда не призвал к разгону Союза Писателей, непристойной, по сути своей, организации, литературной мафии, образовавшейся вокруг котла с литературным супом во времена цезаря Иосифа? Если уж вы так против его деяний и наследия, то почему вы самую его организацию не разгоните? Размышляя, Индиана побрел по коридорам к себе в комнату… А что он не пошел пить с молодежью Союза — он поступил правильно. «Молодежь Союза», еби их мать… Он уже встречался с молодежью Союза четверть века тому назад.
Он лег в постель, но долго не мог заснуть. Вспоминал, как он с ней встречался.
Тарковский, опустив лицо, что-то чертил на листке бумаги, может быть, портрет любимой женщины. А может быть, вписывал имя харьковчанина в список. Юному провинциалу казалось, что Арсению Тарковскому, астроному и поэту, осколку «тех» славных времен, стыдно за Машеньку и за самого себя, стыдно ему, что он вынужден выслушивать бездарные вирши, потому он и опустил голову.
Машенька закончила чтение и встал оппонент Юрий. Сейчас, подумал Индиана, он скажет ей, что стихи безнадежны, что писать ей не следует. Сейчас, бедная Машенька, как-то она перенесет удар?
Ничего подобного ожидаемому им суровому приговору, после которого Машенька должна была, прикрываясь шалью, выбежать в метель и броситься под поезд метро на станции Маяковская (добравшись до нее на троллейбусе!), не прозвучало. Юрий указал Машеньке на неточность рифмы во второй строке третьего стихотворения, на то, что одно из стихотворений построено на слишком развернутой метафоре, метафоричность каковой совершенно исчезает к концу стихотворения. Он похвалил Машеньку за старательность и констатировал, что она сумела избавиться от ошибок, замеченных семинаристами Тарковского и им, Юрием, в частности, в стихах, отданных Машенькой на их суд год назад. Шуршали страницы, семинаристы серьезно следили за комментариями Юрия. Семинаристы тянули руки и задавали по очереди вопросы или высказывали замечания. Рита Губина спросила Машеньку нечто удивительно глупое, отчего Индиана поморщился. В Харькове Рита показалась ему умной столичной девочкой. Его никто не спросил его мнения, хотя он твердо решил, что, если спросят, он, вольная душа, встанет и скажет: «Стихи ваши — говно. Вы никогда не будете писать лучше, Машенька, потому что у вас нет таланта!» Еще, думал злой юноша, можно добавить в ницшеанском стиле что-нибудь вроде: «Вам следует броситься под поезд на станции метро Маяковская!» Или: «Я бы на вашем месте бросился под поезд метро!» (Вначале он сформулировал фразу «бросился бы в Москву-реку!», но вспомнил, что она замерзла.)
Наконец Тарковский поднял голову. Люди, долгие годы исполняющие социальные функции, в конце концов достигают удивительного искусства и бесстыдства в области лжи. Лицо красивого Арсения Александровича выражало лирическое удовлетворение. «Ну что же, после столь полного анализа, которому подверг стихи Машеньки Юрий, мне остается лишь добавить несколько моих личных замечаний. — Воздев лицо к люстре, Тарковский продолжал. — Вы все, ребята, конечно же помните известное стихотворение Мандельштама, где есть строчки:
«Помним! Конечно….» — загалдели и закивали семинаристы.
«Так вот. Однажды я спросил Осип Эмильича… — Тарковский остановился, умело подчеркивая важность момента, — я спросил его: «Почему вы поставили имя ФРАНСУА в этом стихотворении, Осип Эмильевич? Ведь так и просится на место имя АНТУАН, ведь АНТУАН есть точная рифма к ОБУЯН?»
Шепот восхищения пробежал по комнате.
«Действительно! — прошептала Леночка Игнатьева из глубины своих белых воротничков. — АНТУАН, АН-ТУ-АН!» — как молитву повторяла она.
«Я сказал: «Осип Эмильевич, вы, может быть, хотели сохранить имя Франсуа, потому что парикмахер Франсуа действительно существует или существовал?» Вы знаете, что он мне ответил?»
«Что-о-о?» — прошептала Леночка Игнатьева.
«Молодой человек, — сказал мне Осип Эмильевич, — я поставил Франсуа вместо Антуан, потому что в точной рифме есть нечто вульгарное»,
«Оххх!» — выдохнула Леночка Игнатьева, а с нею семинаристы.
«Вот так, Машенька, советую и вам избегать в некоторых случаях точных рифм. Позволю себе привести также изречение Шопенгауэра, Осип Эмильевич очень любил его повторять: «Красота невозможна без известного нарушения пропорций». Ну что ж, на сегодня вы свободны, — Тарковский встал. — Я, к сожалению, тороплюсь сегодня. В следующий понедельник будет читать… — он поискал глазами, — Юрий. Юра, вы подготовили стихи?»
«Да, Арсений Александрович».
«Раздайте их вашим товарищам. До свидания».
И сопровождаемый растроганной Леночкой, Арсений Александрович ушел, хромая.
Харьковчанин был разочарован. «И это все?» — спросил он Риту Губину.
«Да. А чего ты еще ожидал? Сейчас мы все пойдем в кафе, на первый этаж. Мы всегда сидим там после семинара. Ребята из всех семинаров собираются. Кафе у нас вроде клуба». — Очевидно, очень довольная тем, что после многих недель отсутствия опять вернулась в приятное ей место, Рита заулыбалась.
Индиана хотел спросить, а где же ссоры, бунты, где знаменитые смогисты-скандалисты, из-за которых он простоял заснеженным Дедом Морозом у входа в Дом Литераторов столько понедельников? Где сами стихи, наконец? Новые стихи где? Новая московская авангардная поэзия? Не Машенькины же это вирши? Однако он не задал Рите этого вопроса, боялся что-нибудь испортить в механизме судьбы грубыми вопросами и требованиями. Подожду, решил он. Может быть, следующее занятие будет интереснее. Пойти в кафе он отказался. Он не имел права тратить на развлечения деньги, предназначенные на питание семьи. На покупку котлет (шестьдесят копеек десять штук), носивших в народе имя «микояновских». Названных так в честь Анастаса Микояна. Подобным же образом бутылки с зажигательной смесью получили некогда стихийным образом имя Молотова.
В следующий понедельник на семинар явилось куда большее количество семинаристов. Стихи Юрия были более профессиональны, но так же безжизненны и скучны, как и стихи мокроглазой Машеньки. Арсений Александрович рассказал очередную историю из жизни своего учителя Мандельштама, выслушанную присутствующими с благоговением, назначил девушку по имени Дуня поэтом грядущего понедельника и удалился, хромая больше обычного.
«У него осложнения с ногой, — грустно поведала Рита провинциалу. — Кажется, опять будут делать операцию. Ты знаешь, что у Арсения протез?»
Нет, он не знал. Он только судорожно следил за глазами Тарковского, надеясь, что, может быть, сейчас глаза остановятся на нем, и в следующий понедельник он развернет свои синие тетрадки, и они все охуеют. Он им покажет, как нужно писать, жалким и слабым версификаторам! Поэт был зол на восковую мумию, на ебаного красивого старого акмеиста, выбравшего клячу Дуню. Дуня, еб твою мать! Да его, Индиану, даже швейцар в харьковской закусочной-автомате на Сумской называл «Поэт!» (Ну да, там был швейцар! В закусочной-автомате! — вспомнил Индиана, изумился и перевернулся на жестком ложе «Украины».)
Рита пустилась в объяснения медицинских подробностей состояния ноги Тарковского, но жестокий юноша (перед выездом в Дом Литераторов полдня провел он у зеркала, репетируя чтение стихов) не слушал ее, он весь внутренне кипел. Он пошел в кафе со всей этой бандой посредственностей, решив, что выпьет две бутылки пива по 42 копейки, а завтра не станет есть. Один день проживёт без еды. Ничего с ним не случится! Писать будет легче, на голодный желудок мысли яснее. В своем последовательном экстремизме провинциального Лотреамона, явившегося в Москву покорить ее, он дошел уже до того, что писал стихи по десять часов в день. Глядя из окна на заснеженные поля и лес (в стекла вдруг упирался злой зимний ветер и давил на них плечом), Индиана размышлял о своей будущей славе… И нате, слава откладывается, Тарковский опять выбрал не его!
В кафе Индиана уселся за один стол с Ритой и даже постарался быть общительным, разговорился с двумя соседними семинаристами, имена их память его не сохранила.
«Мне не нравится практика отбора одного поэта на целое занятие, — заявил он, опорожнив бутылку пива. — Не говоря уже о том, что стихи в основном скучные, и слушать и обсуждать скучные стихи два часа утомительно, — такой порядок дает нам возможность каждому почитать свои стихи РАЗ в 15–20 недель! То есть, если исключить летние месяцы и, праздники, получается реже, чем раз в полгода!»
«Ты прав, — признала Рита. — Я читала свои единственный раз — больше года назад».
«Ты прав, старик! — воскликнул один из тех, чьи имена не сохранила память Индианы. — Все верно, но что мы можем сделать? Такой порядок, так хочет Арсений».
«А что мы, дети в детском саду? Ведь семинар создан для нас, а не для Арсения Тарковского. Давайте скажем Арсению, что нам неудобен порядок проведения им семинаров. Что все мы хотим читать стихи в один вечер, пусть каждый понемногу, по нескольку стихотворений. Мне лично хочется прочесть мои и услышать мнения других поэтов о них. Я и из Харькова в Москву приехал ради этого!»
«Арсений обидится», — убежденно сказала Рита. И отвернулась поглядеть, как очень пьяный молодой человек с розовым лицом взял другого, похожего на него молодого человека за ворот пиджака и рывком приподнял его со стула.
«На сегодня получается, что обижены мы. Так и будем безропотно терпеть глупую систему, чтобы не обидеть Арсения? Да фиг с ним, с Арсением! Он издал свой первый сборник, когда ему стукнуло шестьдесят. Что ж, и нам ждать шестидесяти лет?»
«В пятьдесят пять», — поправила его Рита.
Возвращаясь на последнем поезде метро в Беляево, поэт сожалел, что ввязался в дискуссию со слабыми, не понимающими его страстей людьми. В Беляево, поздоровавшись с греющимися у газовой плиты на кухне хозяйкой Жанной и своей подругой Анной, он проследовал прямиком в постель и, лежа в постели, записал:
«Был в кафе, истратил 84 коп. Глупо. Среди других видел пьяного Давида Самойлова. Он сидел, обнимая девушку, свою семинаристку (Самойлов — руководитель другого семинара). Говорят, пить со студентами нельзя. У него могут быть неприятности. Рита — дура».
Пришла Анна, и поэту пришлось, отложив тетрадь, выключить свет и сделать вид, что он спит. Анна полежала рядом с ним в темноте, пошарила рукой по бедру поэта, переползла на поэтический член, попробовала член рукой… И так как ни член, ни сам поэт не реагировали на провокацию, разочарованно повернулась на бок и вскоре засопела. А поэт долго еще не спал, думая о своих тетрадках, о Доме Литераторов, о Тарковском…
Через неделю, измученный ожиданием, он поднял народ на восстание. Один. Когда, закончив занятие, Тарковский, вновь игнорируя молчаливые мольбы Индианы, назначил в поэты следующего понедельника не его и стал выбираться из-за стола, чтобы уйти, он взорвался: «Арсений Александрович! Что же это такое! Я, например, ни разу не читал своих стихов. Я хочу читать! Мы все хотим!» — и он обернулся за поддержкой к семинаристам, которых в тот вечер собралось особенно много. Пришли даже какие-то вовсе незаписанные люди, даже некто Юпп — повар-поэт из Ленинграда, неизвестно какими путями пробравшийся в ЦДЛ. «Давайте почитаем стихи!» — взмолился он.
«Извините, ребята, я должен уйти, — Тарковский пошел к двери. — В любом случае, наше время истекло, и мы должны освободить помещение…»
«Но соседняя комната открыта и свободна…» — сказал кто-то.
«До свиданья», — Тарковский вышел.
Гнев и возмущение заставили Индиану вскочить на стул. «Ребята! — закричал он. — Зачем нам Арсений! Нас никто не гонит. Время девять тридцать. Вместо того, чтобы сидеть в кафе, давайте почитаем друг другу стихи. В конце концов ради этого мы сюда и ходим!»
«Дело говорит, — поддержал его толстенький Леванский. — Давайте почитаем. Каждый по паре стихотворений. Для знакомства. Будем читать по кругу. Кто не хочет — может уйти».
Никто не ушел. Присутствующие радостно загалдели, приветствуя приход нового порядка. Юный Индиана послужил тем самым матросом, который, выудив червя из борща на броненосце «Потемкин», не выплеснул его равнодушно на пол, как поступили другие матросы, но заорал: «Братцы, что ж это такое! Гнилым мясом нас кормют!» Ни тот матрос с «Потемкина», ни Индиана не были горлопанами каждого дня. На том этапе его жизни Индиану справедливее было бы отнести к категории скромных и молчаливых молодых людей. Но именно в таких типах гнездится настоящий протест и медленно скопляются опасные пары, разрывающие вдруг установленные порядки.
Когда очередь дошла до него, он трясущимися руками раскрыл вельветовую тетрадь на «Кропоткине» и прочел:
После «Кропоткина» он прочел «Книжищи» и остановился. Быстро, очень быстро произошло желанное действо. Он остановился, чтобы следующий за ним по кругу юноша прочел свои стихи. Но следующий почему-то молчал. И все молчали. Полный самомнения, но и робости, провинциал вдруг с ужасом подумал, что сейчас они все засвистят, захохочут, застучат ногами. Но они молчали. Кудрявенький Леванский заскрипел стулом и сказал: «А ну-ка прочти еще что-нибудь!»
«Но ведь уговаривались по два?»
«Читай! Пусть читает! Здорово!» — закричали статисты, и он, уже не удивляясь, вспомнив, что так должно быть, именно так он все видел в снах наяву, глядя в снежное поле Беляево-Богородского, он стал читать…
Отжавшись много раз от пола и поприседав, он включил теле, и его стали учить французскому языку. Некоторое время он вслушивался в урок. Французский язык показался ему таким невыносимо нежным и беззащитным в стенах крепости, что из жалости к его хрупким звукам он выключил теле. Именно жалость к французскому и раздражение, вспомнил он, испытывал подросток Индиана в школе на уроках иностранного языка. Раздражала же очевидная ненужность, неприменимость этого щебетания среди снегов. Зачем человеку французский на Турбинном заводе? А судьба Индианы была — работать на Турбинном заводе. Всю жизнь.
Должны были начать трансляцию первого дня съезда и, вспомнив об этом, любопытный Индиана поспешно включил теле опять… Депутаты слушали выступления депутатов. Седые и полуседые головы… Крупным планом корявые пальцы жмут, истязают хрупкий аппаратик: фирма «Филипс» снабдила советских депутатов новым средством выражения их воли. Группа скуластых депутатов, шумя, выкатилась в проход. Утверждают, что по каким-то причинам аппаратики в их части зала не работают. Главный техник страны Горбачев объясняет своим депутатам, как пользоваться аппаратиком. Скрывая раздражение… Относительно молодой депутат, прорвавшись к микрофону, возбужденно выпаливает, что он подозревает заговор между фирмой «Филипс» и сторонниками новой системы подсчета голосов с помощью аппаратиков. Скуластые чукчи предлагают считать голоса вручную. (Может быть, они не чукчи, но буряты? — предположил Индиана.) Горбачев предложил провести пробное голосование, чтобы убедиться в годности аппаратиков. Даже два пробных. Один раз весь зал голосует «ЗА», другой раз все голосуют «ПРОТИВ». «Голосуем, товарищи… Нам еще обсуждать повестку дня. Мы уже на два часа отстаем от регламента». Оживление в зале. Вставляют карточки в аппаратики, долго выбирают, колеблясь, нависая пальцем над кнопками, нужную. Их всего три. «Те, у кого аппаратики не работают, пользуйтесь аппаратиком соседа», — объясняет учитель Горбачев…
Индиана вспомнил, что в его литейном цехе в начале шестидесятых годов существовала германская, облегчающая труд, аппаратура. Детали («точное литье») должны были сами отскакивать от стержня, установленного в закрытый ящик. Стержень должен был содрогать в ящике сжатый воздух. Германская техника отказалась работать на советском заводе. Помучившись месяц, стали сбивать детали со стержня алюминиевыми кувалдами. Сидя на корточках. Промахнувшись однажды, Индиана раздробил себе палец. Год стояли бесполезные германские аппараты, загромождая цех. Наконец их размонтировали и убрали с глаз долой…
Голосуя «ЗА», четверть депутатов все же проголосовала «ПРОТИВ». «Вот видите, товарищи, вы теперь убедились, что вы не умеете пользоваться прибором», — укоризненно сказал хозяин. Чукчи или буряты были не согласны. Вся «чукчевая» (или «бурятская») часть зала шумела и кричала об обмане и заговоре. Измученный, тощелицый депутат взорвался возмущением, утверждая, что «тот, кто вынудил депутатов пользоваться аппаратиками», преследовал цель выставить народных избранников на посмеяние. Перед глазами, на глазах всего народа…
Со скрипом, тяжело, по миллиметру в час поворачивалась деревянная машина свежей советской демократии. Наблюдать все это было однако необыкновенно интересно. Индиана чувствовал, что проникает в тайну. В тайну управления государством. Ему было ясно, что народные избранники не годны управлять государством. Управление страной слишком серьезное дело, чтобы доверять его сырым непрофессиональным массам.
В сером, мятом иностранном костюме с блесткой вышел к трибуне депутат Евтушенко. Сказал, скосив глаза в очки, что ставит на обсуждение предложение об отмене пункта шестого конституции Союза — монополии Коммунистической партии на управление советским государством. Евтушенко появлялся в жизни Индианы не раз и не два. Они встречались периодически в различных географических точках планеты. Давным-давно явился Индиана на улицу Гоголя в поселке Переделкино искать у известного поэта Евтушенко защиты от властей. (Не нашел.) В Нью-Йорке Евтушенко прожил месяц в доме, где Индиана служил мажордомом. Поэт Евтушенко был другом мультимиллионера — хозяина Индианы. Индиана же был другом секретарши мультимиллионера Линды и черной горничной Ольги. Они принадлежали к разным классам общества, Евтушенко и Индиана. В восьмидесятые годы они встречались в Париже, в ночном клубе «Распутин». Девушка Индианы пела в этом клубе, а Евтушенко, конечно же, был другом хозяйки заведения. И вот представитель высшей советской буржуазии предлагает отменить монополию на власть коммунистической аристократии. Для того, чтобы передать ее выборным представителям буржуазии. Себе и своим приятелям. Индиана напомнил себе, что следует выбраться в снега, в настоящую жизнь, к людям, но съезд не позволил ему уйти, притягивал его к себе. На его глазах совершалась, примитивно и грубо поворачиваясь, история. Депутат Сахаров, осторожно двигая головой и очками, предложил отменить все статьи конституции, мешающие установлению в стране свободного рынка. Скучным голосом, без эмоций депутат Сахаров высказал свое предложение и, сжимая в руке бумаги, сошел с трибуны, голова ушла в плечи, скрюченный своими семьюдесятью годами. Академик, привилегированный, как и Евтушенко, член общества. Давно, со времен Хрущева, эти люди, каждый по-своему, воюют за власть. Желают отменить привилегии коммунистической аристократии и расширить привилегии своего класса — советской буржуазии знания. Ученых, писателей, инженеров, журналистов, адвокатов, докторов, экономистов, преподавателей университетов…
Вот в чем дело! Индиана вскочил и пробежался по камере. Забежал в ванную, поглядел на свою физиономию в зеркале. Из зеркала на него взглянул чем-то испуганный, слишком коротко остриженный Индиана… Буржуазия находится у власти во всех странах Запада. В России она пробыла у власти короткий период между концом правления аристократии самодержавия и началом правления аристократии коммунистической — с февраля по октябрь 1917 года длилось ее эфемерное правление. Сегодня она зубами и когтями рвет глотки, берясь за власть. И, как любая другая группа, она ссылается на народ, дескать, власть должна достаться нам, дабы народу стало хорошо… Сталин знал, не мог не знать, каким бы простым тираном его ни представляли, об опасности, исходящей от этого класса. Возможно, его предупредил об этом умнейший Ленин. Потому Сталин разгромил и просто вырезал не только своих противников по партии, но и тогдашних, 30-х и 40-х годов, Сахаровых и Евтушенко, потому так много было в лагерях писателей и интеллигентов. Он разгромил профилактически авангард буржуазии знания. Но и Сталин не помешал им, а лишь затормозил приход этого могучего класса к власти. Они могучи — спору нет. Но они еще более безжалостны к народу, чем партократия.
А я? — сказал себе Индиана в зеркало. А ты не принадлежишь к буржуазии, ты принадлежишь к низшим классам общества. Деды твои родились в деревнях, отец твой из солдат сверхсрочной службы выслужился в маленькие офицеры, в детстве и юности окружали тебя простые люди — рабочие. К высшему образованию ты не пробился. Это рабочий поселок Салтовка навеки зарядил тебя здоровым скептицизмом и анархическим презрением равно к правительству и «интеллигенции» — она же советская буржуазия. Без чьей-либо помощи, сам, долго пробивал ты себе дорогу в литературу. Твоя первая книга была опубликована в Париже на французском, когда тебе уже было 37 лет и имел ты за плечами двадцать лет чернорабочей жизни. Ты успел закостенеть в рабочем сознании за эти двадцать лет, вот что. А Евтушенко уже в восемнадцать лет стал известным советским поэтом, и сейчас, в пятьдесят восемь, он закоренелый старый господин буржуа, на какой бы сибирской станции он ни родился. Мраморные ступени, говорят, ведут из его дачи в Пицунде прямиком в Черное море. На твоих ступенях в грязном подъезде в Париже, у двери в твою квартиру ты, Индиана, многократно обнаруживал шприцы и ваты со следами крови — наркоманы облюбовали бедный подъезд, ходят к твоим дверям ширяться. Твои соседи по лестничной площадке — черная семья Матюренов: пятеро живут в Девятиметровой комнате. Буржуазной твою жизнь не назовешь…
Господин академик Сахаров попал еще в юности в защищенную от внешнего мира, атмосферу высокооцениваемых государством ученых-вундеркиндов, в жизнь Спецпоселков, специнститутов. В отличие от Евтушенко его классовое сознание, проснувшись в шестидесятые годы, горело сильнее и ярче. И характер у академика, многажды лауреата Сталинских премий, оказался твердым. Однажды взбунтовавшись, он не успокоился, не вернулся на службу к партократии. Последовательный, он выражает интересы своего класса. Он выражал их в ссылке в Горьком, он выражает их сегодня с трибуны второго съезда народных депутатов. Отменить все, что мешает развитию экономики в сторону свободного рынка. И будь что будет. По радикальности эксперимент не уступит насильственной коллективизации. А платить за новый эксперимент будет НАРОД, миллионы неудачливых Индиан, так и не выбравшихся с Салтовских поселков…
Индиана вернулся к телевизору. За предложение проголосовали 477 депутатов. Против 1415. Воздержались от голосования 80 депутатов. Пока что только четвертая часть мест в советском парламенте находится в руках советской буржуазии. Но Индиане было ясно, что их будет больше.
Выходя, он обнаружил под дверью газету «Вечерняя Москва». Размышляя, кто и зачем положил газету, развернул ее. «Плодотворной работы вам, народные депутаты». «Сегодня в Кремлевском дворце съездов начал свою работу второй съезд народных депутатов СССР». Индиана прошел с газетой по коридорам и только в лифте обнаружил на первой странице среди новостей свое имя. В рубрике «В столичных кругах». Вгляделся.
«ЛИТЕРАТУРНЫЕ ВСТРЕЧИ. Один из самых скандально известных русских писателей за рубежом провел свой литературный вечер в Центральном Доме Литераторов. Имя Индианы стало во многом известно благодаря его первому роману, рассказывающему о жизни советского эмигранта в Нью-Йорке, роман, кстати, был тогда в США запрещен. Талантливый поэт и тонкий стилист, в Москве он зарабатывал на жизнь… Новый роман Индианы опубликован в 11-ом номере журнала… Индиана никогда не подписывал никаких писем и не принадлежал ни к каким группировкам, потому, видимо, ему будет нелегко сейчас публиковаться у нас в стране…»
«У них в стране», — сказал себе Индиана и вышел из их отеля в их страну.
Он жалел, что у него нет бинокля. Хотя бы театрального. В сущности, он и находился в театре. Трагедия игралась на открытом воздухе в снегу. Он не сомневался, что так же было в 1917 году. А до этого — в Смутное время. Передаем как заставили себя избрать Романова на царство, устав митинговать и спорить. Так было множество раз. Черное небо, снег, фонари, голые ветви деревьев Парка Горького.
На открытой небу эстраде стояли в пальто, куртках и шапках люди. Получивший слово хватался за штангу микрофона и, укрепившись таким образом, изливал на толпу внизу свой монолог. Высказавшись, они все оставались на эстраде, угущая толпу тел. Две толпы не смешивались.
Крепкогрудый, в пальто с воротником-шалькой, большелицый мужичище стащил с головы шапку черного каракуля и закричал: «Русские люди, куда же вы смотрите!»
Русские люди во вьюге вскрикнули, ахнули, охнули, заколебались, давая знать, что они здесь. Что они сами обеспокоены и озабочены тем, — куда же они смотрят. Что сомневаются, туда ли смотрят. Ветер и снег унесли куски фраз и до Индианы донеслось только — «…будут насаждать чуждую нашему народу рок-культуру и секс-маразм! Доколе! Пора остановить ИХ! Я священник храма…» Ветер унес ИМЯ ХРАМА. «…Я говорю вам, христиане русские… Да что христиане, люди русские, ибо всякий русский есмь христианин, даже если он этого не осознает сам. Остановим заразу заграничную, уродующую душу народа нашего…»
Индиана в старой кроличьей шапке Смирнова, русским человеком среди русских людей, в худом бушлатике, ветром подбитом, стоял, подобравшись близко к эстраде. Пытался понять, чего они все и каждый из них хотят. У священника, если он священник, была сытая физиономия, пальто его бесстыдно миддл-классовое и шапка из каракуля выдавали его социальное положение. Почему он не вышел К НАРОДУ в более народном одеянии, каковым сейчас в Москве, кажется, является затрепанная синтетическая парка?
Микрофон перешел к подполковнику-артиллеристу. «Я и мои товарищи, офицеры Московского гарнизона, оскорблены и уязвлены тем безобразием… происходит у нас в стране. Съезд депутатов… русский народ по-прежнему оттеснен от участия в управлении своей собственной страной. Кто… («Так же как британский и французский и любой другой народ, — сказал Индиана. — И слава Богу!») кто живет хуже русского народа, скажите мне? Я вам отвечу. Никто! («Глупости! — парировал Индиана. — Можно найти на глобусе сотню народов, живущих много хуже, и только несколько десятков, может быть, живущих лучше».) Самый последний чукча больше уважаем… офицеры нашей части…» («Если бы я был чукчей, я бы на тебя обиделся, подполковник!»)
В плечо его уже некоторое время ударялся твердым плечом мордатый парень в шапке с длинным мехом. Индиана оттиснулся от парня и огляделся. Парень не нарочно толкал Индиану, его трепало ветром. Парень держал в руках одно из двух древк плаката: «На фронты отечества! Долой депутатов-подстрекателей!» Плакат был самодельный, грубо намалеванный, однако, отметил Индиана, они уже кое-чему научились. Все буквы «О» в плакате были вырезаны. Дабы он не смог сделаться парусом, нежелательно несущим двух плакатоносцев, куда того пожелает ветер. Следовало также вырезать верхнюю половину всех букв «е» и середину буквы «д», мысленно посоветовал Индиана, тогда парень не будет ударяться твердым плечом в соседей.
В десятке метров, красным шрифтом по белому, висело над толпой полотнище «ДА ЗДРАВСТВУЕТ РОССИЯ!» Еще дальше Индиана увидел «ОГОНЕК — орган стравливания отцов и детей!» У моего народа явная склонность к восприятию политики через печатное слово, отметил Индиана. Пробираясь к эстраде в самом начале митинга, он видел лозунг-паблисити: «Читайте, выписывайте русский журнал «МОЛОДАЯ ГВАРДИЯ».
«Я внимательно слежу по телевизору за съездом так называемых «народных депутатов». Это же балаган, товарищи. Братцы! — Бородатый красавец, стащив с головы шапку, отряхнул снег о полу полушубка. — Доколе терпеть будем на себе людей, народа не представляющих?..»
«Но ты, ухарь-купец, тоже не самый типичный народный представитель, — сказал себе под нос Индиана. — Ты или играешь в оркестре, или поешь на эстраде, или воруешь. Если это не так, то я зря прожил свои сорок шесть лет и ничего не понимаю в физиономиях. Народные депутаты, и я слежу за съездом по теле, разумеется, малоэффективны, но что ты предлагаешь кроме банального мнения о том, что они плохи? Ты хочешь, чтобы выбрали тебя, да? Так скажи и не мямли…» Народ стал аплодировать красавцу. За его красоту. Индиана оглядел соседние лица. Сказать, что они представляли самый что ни на есть стопроцентный породистый народ, тоже было невозможно. Подержанные дамы со злыми, порой интеллигентными морщинами и сединами, пенсионеры в пирожках (Индиана задумался, сколько среди них экс-коммунистов), парни в полушубках, студенты скорее всего. Для Индианы народ всегда олицетворялся рабочим классом. Ясно, что русский народ это все: священник, подполковник, и даже Индиана, но подавляющее большинство народа — это работяги. Работяг же, подобных тем, с которыми он трудился некогда на заводах и стройках Харькова, он вокруг себя не заметил. Было уже половина двенадцатого. Завтра рабочий день, и работягам нужно рано вставать. Советские заводы начинают работу рано. Дабы свободно решать судьбы страны, стоя во вьюгах, лучше всего иметь свободную профессию. Недаром столько писателей в юном советском парламенте. А может быть, работяги нового времени носят пальто воротником-шалкой и холеные бороды и усы? Маловероятно. У родителей в микрорайоне он видел толпы идущих со смены, с больших заводов, работяг. Они мало изменились за двадцать лет.
Снег засыпал чаще. Хлопья укрупнились. Остроносый человек в очках убеждал большую толпу в том, что только общество «Родина» (малая толпа на эстраде) выведет русский народ из того убожества, в котором его держала и держит коммунистическая власть. Сзади эстрады находилось больше фонарей, чем спереди ее, и потому тень головы остроносого и его жестикулирующих рук падала на толпу, ходила по толпе и прыгала по головам. Несколько юношей с мерзлыми лицами тянули из-за спины остроносого микрофоны и диктофоны к его рту. Очевидно, остроносый был начальником в обществе «Родина». Заводилой. Его речь записывали. В прежнем советском обществе он также занимал, судя по его выговору и словарному запасу, вполне достойное место. Лектора, доцента, профессора? Как это называлось бы, если перевести его социальное положение на шкалу Смутного времени? Писчий дьяк? Подьячий? Служилый дворянин? Тетка в пуховой шали и шапке поверх, Индиана вгляделся щурясь, она кто? Купчиха или мещанка. Выступавший подполковник — стрелецкий начальник. Красавец в полушубке? Конечно, купец. Ухарь-купец удалой молодец. Они все микроскопические начальники бывшей социалистической системы, и в каждом их слове пылает злоба против коммунистических БОЯР. Разумеется, мог затесаться в малую толпу на эстраде и рабочий, почему нет, начитанный рабочий вроде старого друга Чурилова. Однако подавляющее большинство «родинцев» на эстраде — мелкие начальники, желающие стать большими начальниками.
Большая толпа? Индиана попытался резюмировать увиденные им лица. Эти ищут ответа на собственное недоумение и непонимание, ищут соучастия. Жаждут избавления от своего собственного ничтожества. Интересно, многие ли из них готовы на погром и преступление? Французская, самая лучшая в мире полиция, утверждает, что те же физиономии фиксируются полицейской телекамерой в первых нападающих рядах, на правых и левых демонстрациях равно, те же сотни или тысячи парней, мужиков и даже стариков в куртках и сникерс швыряют камни в полицию… Психология масс распространяется и на страну снегов, она общая для всего человеческого вида… Но нападающих всегда меньшинство, б'ольшая часть толпы — загипнотизированные вялые животные.
Вместе с толпой его отнесло в сторону от эстрады, и голоса ораторов сделались неразличимы. Порывом ветра приносило фразу или две и следовал неясный шум. Рядом с Индианой, странно знакомое, искажалось эмоциями лицо низкорослого парня с бледными редкими усиками. В кроличьей серой шапке, два кружка прыщей возле уха… Откуда я знаю этого типа? Доселе незамеченный им длинный лозунг на трех древках выплыл от эстрады. «Не будем лягушками для аппаратных опытов! Возродим Россию!» Через два свитера, тишорт, пиджак и бушлат грудь Индианы обожгло. Сняв рукавицу Смирнова, он сунул руку в бушлат и потер грудь. «Как же вы не будете, когда вы уже есть. Аппаратчик из Ставрополья разрешил вам базлать, более того, даже требовал в первые годы, чтобы вы базлали, и вот вы раскачались и базлаете, и вошли во вкус. И не только вы — вся восточная Европа уже служит новому аппаратному опыту и базлает, как вы, и толпится на площадях в снегу, в ночи, под крики ворон… Забыв быстро и в самоупоении, что совсем еще недавно ее, ленивую, выталкивали на улицы, масса уже присвоила себе…» Индиана «узнал» парня с усиками. Очень накурившийся марихуаны Индиана присутствовал на рок-концерте в Нью-Йорке. Его приятель, гитарист группы «Киллерс», пригласил его в чуждую толстомордому священнику, но не чуждую тогда Индиане рок-культуру, смыкающуюся при помощи марихуаны с секс-маразмом. В тот вечер один из помостов обломился, и шесть рядов зрителей свалились в воплях. Но Индиана уже покинул концерт к тому времени. Дело в том, что его посетило озарение. Подрагивая, как и вся многотысячная толпа в такт музыке, Индиана обратил внимание на соседа, парня с редкими усиками, несколько кружков прыщей возле уха… Глядя, как парень мычит и двигает некрасивым коротеньким торсом, вытягивая шею к далекой сцене, Индиана вдруг прочувствовал и увидел (спасибо марихуане!) исключительную ничтожность, неталантливость движений брата его, человека. И понял, что не хочет, не желает разделять с этим парнем и с другими парнями коллективное дерганье, коллективный оргазм. Вдруг упал тогда звук, завяло темное нью-йоркское небо, группа, извивающаяся на далекой сцене, представилась ему группой скучных и жалких музыкальных клоунов… Толпа вдруг предстала Индиане собранием слаборазвитых маленьких кретинов. Ничтожный донельзя редкоусый символизировал ничтожество каждого в толпе…
Индиана взглянул на старого знакомого. Возродим Россию! Чтобы делать что? Что нам делать вместе в возрожденной России? Дергаться вместе в ритм коллективной балалаечной музыке? «Наша мама — не ваша мама!» — вспомнил он лозунг обериутов. И как за десяток лет до этого отрезвевший Индиана, пожав плечами, без сожаления покинул рок-концерт в Централ-парке, так Индиана декабря 1989 года, закутав шею плотнее в шарф и натянув рукавицы Смирнова, стал продвигаться прочь из толпы. Наша мама — не ваша мама.
Выбравшись, он оглянулся. Во вьюге трепало лозунги и флаги. Густой снег. Разбуженные, недовольно каркали вороны. Плотная кучка на эстраде призывала к тому же, к чему призывали такие же кучки в 1917 году и в смутное время. Разрушить все и начать жить сначала. Так было много раз. Черное небо. Снег. Фонари. Голые ветки деревьев. Вороны.
Дома в «Украине» тщедушный Сахаров сказал картаво, обернувшись к Горбачеву: «Я вам дам телеграммы в защиту моего предложения».
«Зайдите ко мне и я вам дам три папки телеграмм». Раздраженный Горбачев стал копаться в бумагах.
«У меня есть шестьдесят тысяч подписей». — Шея Сахарова, старая, вялая шея глотнула кадыком.
«Не будем, знаете, давить друг на друга, опираясь на мнение народа, Андрей Дмитриевич», — Горбачев раздраженно развязал и завязал папку…
На втором канале депутата Ельцина спросили, какова его политическая программа. «Борьба против привилегий правящей верхушки». Ельцин сам отказался от персонального автомобиля. Содержательная политическая программа. Индиана выругался…
Коммерческий телеканал демонстрировал плохого качества видео. Седовласый голый гигант (видео сделало его тело густорозовым) вылез из ледяной проруби и пошел по снегу прямо на Индиану. Гиганта звали Учитель Иванов. Учитель умер несколько лет назад в районе Ростова-на-Дону. Но дело его живет и размножается. У Учителя десятки тысяч последователей. Нудист и натуралист, Учитель завещал жить близко к природе, в природе. Толстощекая семья долго и нудно повествовала о том, чему научил их Иванов. Не вынеся слаборазвитой семьи, Индиана вырубил теле. И лег в постель, бурча: «Почему ваш этот Иванов не оставил рецепта, как устроиться близко к природе в Чернобыле или вот в Москве…»
Ему было ясно, что его народ ищет новую коллективную иллюзию взамен утерянной. Как в 988 году князь Владимир силой загонял их в Днепр, крестил в новую импортную религию, так сегодня Михаил гонит их в воды демократии. Гонит не физической силой, но убеждением… Потому они разбрелись, горланят и обсуждают. Но сами не знают, хотят они или не хотят. Не знают, в какую новую веру желают креститься. В веру магазинных витрин они окрестятся. Некоторые историки утверждают, что Владимир выбрал греческую ортодоксию за… красивую пышность церемоний.
Радио «Франс Культюр» делало нон-стоп многочасовую передачу напрямую из Москвы. В студии на улице Качалова, похожей на крупные римские бани, в центре помещался стол с десятком микрофонов, и полсотни приглашенных ждали своей очереди на стульях в глубине зала.
Их посадили шестерых к микрофонам. Писательницу Даниэль Салленав (Индиана был знаком, он видел ее на множестве конференций и коллоквиумов), критика Пуаро Дельпеш, Индиану и троих советских. Начали с Индианы: «Ваша последняя книга опубликована одновременно во Франции, в издательстве ФЛАММАРИОН, и впервые в СССР, в краснознаменном журнале «Борьба»… Это ваша первая советская публикация. Несколько дней назад состоялась ваша встреча с советскими писателями в Центральном Доме Литераторов! Еще год назад вы не могли и мечтать о том, что вас будут читать и принимать на Родине. Что вы думаете по этому поводу?»
«Хорошо. Прекрасно», — сказал Индиана скучным голосом. И замолчал.
«Может быть, вы хотите поделиться впечатлениями о вечере с нашими слушателями? — Ведущая, похожая на маленькую цыганку, была шокирована его лаконизмом. — Все-таки событие. Вечер запрещенного Индианы в Центральном Доме Литераторов!»
«Дом Литераторов не изменился. Все тот же очень закрытый прайвит-клуб-столовая. В сущности, их следовало бы давным-давно ликвидировать. И Дом Литераторов, и Союз Писателей». Индиана замолчал, но так как присутствующие продолжали глядеть на него, ожидая, он выдавил из себя: «Если бы мой вечер в Доме Литераторов состоялся в 1970 или в 1980 году, это было бы выдающееся событие, исполненное смысла. Оно означало бы немедленное признание меня советским обществом. Государственные издательства восприняли бы его как сигнал. Мои книги стали бы издаваться миллионными тиражами. В контексте 1989 года такой вечер — ничего не значащее происшествие… К тому же мне его устроили приятели…»
Вздохнув об отсутствии у него энтузиазма, ведущая дала волю энтузиазму своему и французских писателей. Пуаро Дельпеш сообщил, что его живо интересует чудесная метаморфоза советского общества, потому он сюда и приехал. Что он желает Горбачеву и советскому народу успеха в их дерзаниях… Индиана вздохнул. Так как во Франции, подавленное изобилием, «абрути» население уже четверть века ни на что не дерзает, французским интеллектуалам остается лишь приветствовать чужие дерзания. Черных в Южной Африке, китайских студентов, русский разрушительный нигилизм… Французские писатели завидуют своим советским коллегам, приземлившимся вдруг депутатами парламента, — ах, они бы покричали в Люксембургском дворце и в Пале де Бурбон, они умеют говорить, французские писатели, но, увы и ах, класс профессиональных политиков никогда не подпустит их к власти…
Даниэль Салленав, профессионально восторженная, однако предупредила советских, чтобы они не впадали в бездумный консюмеризм, грех «нашего» западного мира. Моложавая и элегантная женщина, советский театральный критик, на отличном, куда лучше чем у Индианы, французском, позволила себе возразить, что пока еще говорить об угрозе консюмеризма в стране, где перебои с питанием нормальное явление, признак плохого тона. Завязался воспитанный спор по поводу консюмеризма. Пуаро Дельпеш помог Салленав, объясняя, что она имела в виду угрозу материализма, о которой, кстати говоря, высказывался недавно и папа Римский. Следует различать ПРОСПЕРИТИ И КОНСЮМЕРИЗМ…
Они так долго обходились без него, что он с радостью подумал, что «они оставили меня в покое».
Нет, не оставили.
«Что вы думаете о переменах на вашей бывшей Родине, мсье Индиана? Сколько лет вы тут не были?»
«Двадцать лет».
«И что же?»
Ему так надоел сладкий энтузиазм обеих сторон, и французской и советской, их умиление ПЕРЕСТРОЙКОЙ (каждый произносил это слово по-своему, но каждый произносил его с чувством), что он швырнул им угрюмое: «Я нашел мой народ мрачным и несчастливым. Когда я уезжал отсюда, они выглядели куда веселее. Первое, что чувствуешь здесь: враждебность всех ко всем. Страшное напряжение коллективной психики. Раздражение всех всеми. И причина не только и не столько в материальных трудностях, в конце концов Союз Советских — не голодная Эфиопия, физиономии у людей сытые, но… — он молчал, подыскивая фразу, — советские живут сейчас через КОЛЛАПС МЕНТАЛЬ их коллективного сознания. Опять их подвергли жестокому эксперименту…»
«Я много слышал о мсье Индиане… — начал седовласый молодой человек с отличным французским произношением, директор издательства «Прогресс» (Не живя во Франции, они говорят лучше меня, отметил Индиана, у них в детстве были французские гувернантки?) — «…о мсье Индиане, как о передовом писателе-модернисте. То, что мы от него услышали сейчас, я бы определил как очень консервативный взгляд. Таковые у нас высказываются сторонниками прошлого тоталитарного режима…»
«Я и есть консерватор, — Индиана развеселился. — Даже, я бы сказал, реакционер».
«Следовательно, меня неправильно информировали». Директор «Прогресса» пустился в рассуждения о необходимости пережить трудный период, дабы прийти наконец к справедливому царству свободного рынка.
Не нужно быть великим мыслителем, подумал Индиана со вздохом, чтобы догадаться сравнить новую мечту со старой мечтой. Мечта о царстве свободного рынка как две капли воды похожа на мечту о царстве коммунизма. И опять народ просят поработать, надорвать живот сегодня, дабы вкусить удовольствие в неопределенном будущем. Советскому народу, явилась у него хулиганская мысль, очень понравилась бы марихуана. И работягам, и старушкам на пенсии… Предложить им марихуану вместо свободного рынка?
Пуаро Дельпеш сослался на свидетельство Индианы о том, что тот нашел свой народ мрачным и несчастливым, дабы доказать его, пуародельпешевскую теорию. Дама, советский театральный критик, уколола Индиану, ядовито заметив, что, прожив двадцать лет в заграницах, он утерял пульс народа, его рука съехала с пульса. Индиана хотел было дать им доказательство того, что нет, рука его на пульсе, рассказать о ледяном вагоне поезда «Харьков—Москва», о замерзшем дерьме, о чечене, описать им чудовище, увиденное им во дворе журнала и позже в Красной Пахре… Но он промолчал. Ведь все его доводы покоились не на статистике или научных теориях, но лишь на увиденном и почувствованном.
Покинув микрофоны, он позволил себе быть уведенным на второй этаж в закрытый, специально для иностранных гостей предназначенный буфет. Там он съел несколько бутербродов с икрой и выпил немецкого пива. Молодой человек, пригласивший его в буфет, выяснилось, был поклонником таланта Индианы. Читал его книги. С улицы Качалова он ушел пешком к себе «в крепость», как он стал называть «Украину». Отвергнув приглашение поэтессы Алексиной выпить с ней «где-нибудь» кофе. Поэтесса находилась среди приглашенных. Ожидала своей очереди к микрофону. Радио-марафон должен был продолжаться. Полсотни или больше советских буржуа еще не выступили. Рабочих Франс Культюр не пригласила. Рабочие не говорят по-французски.
Добравшись до Калининского, он пожалел о том, что отказался от кофе и поэтессы. «Ладно, Индиана, мало ты выпил кофе с поэтессами…» — утешил он себя. Поскрипывая снегом, натянув капитанку глубже на глаза, он заспешил к просматривающимся вдали в небе слепым огням крепости «Украины». Советский архитектор изругал по Франс Культюр сталинские крепости Москвы. «Дурак», — подумал Индиана, — без них Москва была бы куда более плоским и глупым городом.
Второй Серебряковский переулок неряшливо подымался в гору. Меж жилых, теплящихся робким светом домов стояли мертвые, черные и неживые. Свет зажегся в Москве через полчаса после прибытия Индианы на задание.
В фильмах обыкновенно частный детектив или полицейские сидели себе в теплых автомобилях, лениво жуя сэндвичи и попивая пиво. Поджидали объект. Автомобиля у Индианы не было, и липкий мокрый снег падал с московского неба. Слежка оказалась занятием неприятным. Черной работой. Он топтался за углом, на втором Серебряковском, у стены, за которой, возможно, находилась его подруга, и время от времени поглядывал на дверь подъезда. Окна ВОРА были непроницаемо темны.
Уже второй вечер он проводил подобным образом. С той разницей, что сегодня он явился на слежку до темноты. Вчера он покинул отель в десять вечера и промерз на углу до двух часов ночи. В час ночи тройка мрачных парней агрессивно попросила у него закурить. Индиана столь же агрессивно заявил, что не курит, но занимается спортом. Парни, выругавшись, ушли, очевидно, решив, что раз человек так в себе уверен, то у него есть основания.
Сегодня он не намеревался стоять на углу до двух ночи. Уже вчера он стал сомневаться в правильности информации, сообщенной ему злой женщиной с Колхозной. Неприязнь между женщинами бывает столь сильной, что… Привлеченный звуком автомобильных тормозов, он выглянул на бульвар. Такси остановилось против единственного подъезда дома — его подъезда. Знакомый холодок ужаса захлестнул Индиану. Холодок оповещал его о ЕЕ присутствии. Из такси выскочил черноволосый парень и за ним… Ноги в лаковых туфлях и черных чулках первыми (лаковые хрупкие туфли выглядели абсолютно неуместно на залитой грязью, смешанной со снегом, улице), затем острые колени, полы серого пальто, — выбралась из такси его подруга. С лисой у горла, в черном платке с алыми цветами. Веселая, подруга его балансировала на одной ноге, доставленной в грязную воду, и не решалась поставить в грязь другую. «Несите меня, мужчины, что же вы!» — вскрикнула она. Черноволосый, выхватив из такси какие-то свертки, подставил ей плечо. Второй самец, выше первого, в шапке и куртке, покинул такси последним. Стоял, наклонясь к шоферу. Платил. Присоединился к группе, все так же стоящей в воде. Подставил свое плечо. Его подруга, ухватив мужчин за шеи, повисла между ними. Громко и глухо захохотала. Тройка тяжело пошла к подъезду. Скрылась за дверью.
Индиана вышел на бульвар. Он не знал, что следует делать дальше. Предпринимая слежку, он преследовал цель увидеть ее. Обнаружить. Вот увидел. Что дальше? Побежать, схватить ее за руку, закричать: «Что ты делаешь, сука?!» Она рассмеется ему в физиономию, а парни изобьют его. Каждый из них выше, тяжелее и моложе его. Возможно, она за него заступится. Возможно, нет.
Зажглись его окна. На одно, большее, сразу же надвинулись с двух сторон шторы, второе осталось полузачехленным, как и вчера. Индиане ничего не было видно с тротуара, ибо окна находились достаточно высоко, выше уровня его глаз. Оглядев бульвар, он вышел на проезжую часть улицы. С проезжей части он сумел увидеть головы двух самцов. Голова передвигалась. ЕЕ он не увидел. Она присела? Ушла в ванную? В кухню? В туалет? Оставаться на проезжей части долго он не мог, прокатывали все время группами автомобили, и, в любом случае, с такого расстояния ему не были различимы даже физиономии. Ясно было только, что это мужские головы. Одна светлая с крупными чертами лица, другая голова принадлежала черноволосому. Без сомнения, он и есть хозяин квартиры. Вор.
Если взобраться ногами на карниз, неширокий, всего несколько сантиметров, то можно будет рассмотреть, что там происходит. Бульвар однако, заметил Индиана, стал наполняться народом. Наступил конец рабочего дня. Нельзя взобраться на карниз и заглядывать в чужую квартиру при таком количестве постоянно прибывающих новых свидетелей. Спросят почему, закричат, стащат с карниза в конце концов… Советские люди неуместно дотошны… Во всяком случае, были. Индиана решил прервать слежку и вернуться к окнам через час-полтора, когда схлынет человеческий поток. Он отер мокрую физиономию платком и пошел по бульвару, не заботясь о том, куда он идет. Он решил пройти в одном направлении сорок пять минут и затем повернуть обратно.
Его терпения хватило на тридцать пять минут. Последние десять он заставлял себя идти… «Еще один светофор… Еще лишь до этого светящегося магазина, или что там светится?» — уговаривал он себя. В результате он прибыл вновь ко Второму Серебряковскому переулку через час и пять минут. Обратно он шел быстрее. План так и не сложился, в его голове. План весь свелся к нечеткому «посмотреть». Он оправдал себя тем, что, решив заняться слежкой, имел в виду, что… он хотел увидеть ее одну и забрать ее в отель. Заманить чем-нибудь. Обещанием чего-то. Остановить ее запой. Она будет возражать, кричать, угрожать, что уйдет, бросаться к дверям, но наконец затихнет, останется, уснет. Назавтра она будет полунормальным человеком, и он сможет сесть против нее и, как бывало всегда, за пару часов убедить ее логически, В ЧЕМ СОСТОИТ ЕЕ БЛАГО. Еще через день она превратится в мадмуазель Джакиль. Будет молчаливой, разумной, стыдящейся случившегося, хмурой женщиной. Встретив ее не одну, он растерялся, ибо не выработал подобного варианта своего поведения. Он не постеснялся бы напасть на компанию, но явное преимущество их физической силы над его физической силой исключало подобный выход из положения…
Прохожие еще были, но немного прохожих. Выждав, когда спина уходящего и физиономия приближающегося сделались одинаково расплывчато неопределенны в снегу, Индиана взобрался на карниз и осторожно приподнялся. Первым видимым им живым объектом оказались ее ноги, затянутые в черные пэнти, или по-советски колготки. Без туфель и освобожденные от платья или юбки. Она лежала на тахте или кровати без спинки так, что ноги, живот и бедра были видны Индиане (порой к ним присоединялась ее рука с сигаретой, и вторая — без сигареты), а торс находился за кадром окна. По комнате ходил, покуривая, парень повыше, одетый в серые мешковатые джинсы и синюю рубашку. Туфель на нем не было. Парень впрочем был не парень, но мужик, даже, может быть, мужик, близкий Индиане по возрасту. Парень что-то зло выговаривал его подруге. Было видно, что зло, потому что губы его резко двигались. И ходил он по комнате резко, качаясь заметно, когда поворачивался. Очевидно, он был пьян…
Заслышав близкие шаги, Индиана соскочил с карниза, обогнул дом и вышел на Второй Серебряковский. Пошел, хлюпая сапогами по лужам вверх по переулку. Соображая. Сообразил вдруг, что злой парень-мужик — ЕЕ БРАТ. Он видел его фотографии. Сомнений быть не может: это он. К тому же они похожи: мать, сестра и брат. Особенно близки внешне мать и брат. Те же крупные, мрачные черты лица. Это ее брат. Если это ее брат, то я могу позвонить в дверь, Виктор или не Виктор, мне теперь все равно. Раз там находится ее брат. Вдвоем мы сумеем ее образумить…
Он вышел на бульвар с намерением войти в подъезд и позвонить в дверь. На бульваре было пустынно, и он решил заглянуть в окно еще раз. Его интересовало, где вор. Он даже не знал, сколько там комнат. Вероятнее всего, оба окна принадлежат одной и той же большой комнате, и Виктор лишь не виден ему в окно.
То, что он увидел, вскарабкавшись уже привычно на карниз, заставило его переменить намерения. Впрочем, это мирное выражение не годится для характеристики того состояния, в каком обнаружил себя Индиана, когда увидел то, что он увидел. У него вообще не осталось никаких намерений. Сестра и брат находились на полу. Брат лежал на сестре, ногами к окну, и не может быть двух мнений по поводу того, чем они занимаются.
Увидев такое, мужчина обязан что-то совершить. И совершить тотчас. Хотя бы крепко выпить. Он побежал по бульвару в сторону, в которую уже углублялся на тридцать пять минут. Там был РЕСТОРАН…
Внушительная очередь желающих стояла, переминаясь, ждала и нервничала. Ни на кого не глядя, он рванул дверь и вошел внутрь. «Вы куда?» — приблизился восточный человек с усами. — «В ресторан», — «У вас забронировано?» — «Забронировано», — Индиана пошел через вестибюль в зал, к столам, к алкоголю. — «Эй, эй, гражданин, фамилия?» Индиана, не оборачиваясь, понял, что усатый спешит за ним. Уже в зале усатый схватил его за плечо: «Фамилия!»
«Сталин моя фамилия!» — Индиана повернулся и ударил восточного человека в лицо, сложенными вместе двумя руками… Со всех сторон бежали люди, может быть, тоже готовые выместить на ком-нибудь свою злобу…
Его побили и вышвырнули в грязный снег. Ему выбили зуб, но тот зуб все равно был уже гнилой. Могли убить, но почему-то не убили. И не вызвали милицию.
В вестибюле отеля шакалы задержались на нем взглядами дольше обычного. Побитый, он очевидно не выглядел побежденным, потому на лицах их (так ему показалось) промелькнуло что-то вроде мгновенного уважения. Впрочем, они тотчас занялись своими делами.
Пошарив в карманах, он не обнаружил пропуска-визитки. Визитки однако у него не потребовали. Наверное привыкли к его бушлату. На ЕГО этаже дежурила та самая толстая и красивая свидетельница его душевного порыва, когда он дал сотню горничной.
«Ой, что с вами! На вас напали?»
«Напали, — согласился Индиана. — Но не на того», — и, с трудом улыбаясь, пошел в свою комнату.
«Может быть, вам нужен йод?» — спросила ему в спину дежурная.
Он не ответил. За исключением зуба, у него, кажется, все присутствовало… и не нуждалось…
Утром, пряча глаза под темными очками, он взял в буфете самое мягкое: красную икру и яйца. Даже икру было больно жевать.
«Я нашел мою Федру!» — Витэз подошел к его столу.
«Кого?» — не понял Индиана.
«Федру. Русскую актрису на роль Федры. Актриса великолепная. Алла Соловьева, слышали о ней? Я счастлив».
«Признаюсь, что совсем не знаком с советским театром, — Индиана мог бы признаться, что не знает и французского театра, но из уважения к режиссеру не сделал этого. — Поздравляю вас!»
«А вы нашли вашу женщину?»
«Обнаружил. Имел удовольствие лицезреть, совершающую секс с ее братом».
Знаменитый режиссер Антуан Витэз был шокирован: «Это серьезно, или вы меня… как это по-русски… «разыгрываете»? И что с вашим лицом?»
«Подрался».
«С братом?».
Индиана отрицательно покачал головой: «Садитесь, мсье».
«Спасибо, я уже проглотил мой завтрак. Войдя, вы меня не заметили… Однако вы не выглядите несчастливым».
«К сожалению, я выгляжу побитым. А мне сегодня вечером предстоит коктейль в нашем уважаемом отечественном посольстве. Вы будете?»
«Нет. Там, должно быть, будет несколько ваших коллег. Я слышал, что целая делегация во главе с Пуаро Дельпеш явилась понюхать воздух перестройки. Я побежал, берегите себя, писатель… Кстати, в нашу первую встречу я забыл вас поправить. Вы спутали Федру с Медеей. Федра это особа, совершившая инцест с Ипполитом…»
И режиссер покинул буфет.
За соседним столом старый узбек в тюбетейке и пиджаке пил девятый или десятый стакан чая. Пустые стаканы и обертки от сахара полностью заполнили стол.
Похожая вместе на цыганку и обезьянку ведущая «Франс Культюр» взялась заехать за ним в «Украину». У нее была машина и личный шофер, выделенный советскими. Вызвалась она заехать давно, еще до связи Москва—Париж, потому, очевидно, потеряла интерес к использованному материалу. За час до приема в посольстве она позвонила и попыталась отвязаться от Индианы, но он уперся и категорически заявил, что сам не найдет здания «нашего» посольства, к тому же он на них уже рассчитывал и перерассчитывать в самый последний момент… Обезьянка сдалась. Ирония ситуации состояла в том, что Индиана вовсе и не горел желанием ехать на коктейль в посольство, демонстрировать побитую физиономию, но, почувствовав, что его не хотят, тотчас же сделался настойчивым.
Четверо в автомобиле, французы плюс шофер, они пробуксировали через обильно заснеженную Москву и пристали к необъятному старому сугробу, отделяющему их от здания посольства. Полуцерковь-полутерем — сон пьяного кондитера, здание-шоколадный торт было воздвигнуто по проекту безумного русского купца, имени купца Индиана не помнил. Сняв драную шубу Владислава рядом с настоящим французским жандармом и повесив ее в гардеробной комнате, Индиана проследовал по расписным внутренностям торта вверх на первый французский этаж в очень большую гостиную. В очень большой гостиной было тепло, великолепно светло, и стояли, как полагается на хорошем парижском коктейле, группками мсье и дамы с бокалами слабозеленого шампанского в руках. Индиана снял бокал с серебряного подноса проходящего официанта и, пригубив шампанское, даже побагровел от удовольствия. Озябшее в автомобиле тело отреагировало на шампанское нервной дрожью. Пузырьки шампанского поднялись к коже Индианы и лопались один за другим, поднимая волоски. Пушкин, без него не обойтись в подобных случаях, Пушкин, подумал Индиана, и русская аристократия его времени понимали в жизни толк — шампанское в стране снегов пилось по-иному чем в Париже, возбуждало сильнее. В своем Париже, попадая на коктейли, Индиана чаще всего предпочитал виски. Стоя под люстрами, один, он опустошил свой бокал. И взял другой, и за ним — третий. «Мсье Индиана, я хочу вас познакомить…» Обезьянка забыла, что с Даниэль Салленав он… «Бонжур». «Бонжур, мсье Индиана. Чувствуете себя лучше в вашей стране? Два дня назад вы…» «Я-то себя чувствую… Вот страна чувствует себя хуже…» «А наш шофер, представляете…» — стала объяснять кому-то обезьянка из-за спины Пуаро Дельпеш. «Бонжур, тясье», — сказал Пуаро Дельпеш без всякого выражения.
Добрая половина приглашенных, кажется, были русские. Но «свои» русские, то есть умеющие говорить на «нашем» французском языке. Некоторые (Индиана прислушался) говорили на нашем языке лучше, чем он. Появился круглолицый и самоуверенный молодой человек, похожий на одного из юных приятелей Индианы из другого слоя времени, и поцеловал даму-обезьянку. «Вы знакомы с мсье Индианой?» «Я о вас много, как же не…» Мсье Индиана, комендант дальних тихих вод на окраине бара, куда отводят на прикол ненужные обезьянке корабли, не оставляя бокала, пожал юноше руку. «Кто это вас?» — сказал советский юноша, наглый и недипломатичный, как и полагается быть советскому юноше. «Семейная сцена». «Хм, у вашей семьи крупные кулаки…» Индиана вынужден был рассмеяться. «Портрет Петра Великого?» — спросил Индиана, указывая на стену. На ней в золоченой раме висел известный портрет Петра Великого. «Вот идет мой старший брат». — Юноша указал на знакомого Индиане по будапештскому сборищу (литконференции) писателя Виктора Ерофеева. «А, так это ваш…» «Ну да, брат… Именно знаменитый портрет Петра Великого». — «То-то я думаю… я помню этот портрет по каталогам. Что же, портрет сдается французскому посольству вместе со зданием?» Два брата Ерофеевых пожали друг другу руки.
«У нас не было времени поговорить в Будапеште», — сказал старший брат Виктор. «Мсье Ерофеев, — сказала обезьянка, — хочу вам представить…» «Мадам Ламерсьер — Дюгранд…» «Мадам!» «Вы долго еще будете в Москве?» «Пару дней…» «Где вы остановились?» «В «Украине». «Может быть…?» «А почему бы и нет…»
На самом деле он напивался. В черном костюме, при черном галстуке. Приличный. Постепенно отодвинулся к бару и стал спиной к белому столу, бокал на скатерти. Молоденькая пухлая русская девушка барменша безотказно и без эмоций наполняла ему бокал. Глядя на ее рот и крупную шею, Индиана собирался сделать ей предложение. Два брата Ерофеевы, Даниэль Салленав, обезьянка и тот профессор архитектуры, который изругал по «Франс Культюр» сталинские здания, находились в поле его зрения. «Мой брат — арт-критик», — сказал старший Ерофеев и отошел. «Я занимаюсь устройством выставок русских художников, здесь у нас и за границей», — подтвердил младший. «Нонконформисты — слабые подражатели Запада. Самый оригинальный русский вклад в сокровищницу мирового изобразительного искусства сделан социалистическим реализмом», — сказал Индиана поучительным тоном. Ему хотелось разозлить младшего брата. «Совершенно с вами согласен», — сказал умный младший брат. К полному разочарованию Индианы. Он пробормотал еще несколько похвал в адрес школы соцреализма и замолчал. «Наш коллега — Уллис Госсэ, корреспондент… в Москве», — сказала обезьянка, тронув Индиану за рукав. Уже разговаривающий (допрыгнув, он радостно набросился на Ерофеева, как на близкого друга) с писателем Ерофеевым густоволосый Уллис Госсэ наспех пожал руку Индианы. Если применить к происходящему классовый анализ, сказал себе Индиана, то буржуа всех стран соединяются естественно и сами собой, в то время как отпрыски низших классов бродят меж ними как неприкаянные. Он знал, что братья Ерофеевы — дети известного советского дипломата. Он помнил репортажи Госсэ из Москвы, в Париже он, слушая радио, занимался физическими упражнениями. «Поверхностно-враждебны его репортажи, — сказал Индиана младшему брату. — А вы уверены, что портрет Петра — не копия?» «Уверен…» «Как вы думаете… Нет, погодите, ваше здоровье! — Индиана поднял бокал в сторону младшего брата, — …как вы думаете, небывалый подъем или небывалый упадок?» «Небывалый упадок», — сказал понимающий его уже с полуфразы младший брат. «Я так и думал», — сказал Индиана. И выпил еще шампанского.
Он однако не позволил себе выпустить из виду обезьянку и ее компанию. Пьяный, он откровенно боялся оказаться в снежно-черной столице один. Даже в Париже он умудрялся попадать пьяным в неприятные и рискованные истории. Он желал, чтобы его отвезли в крепость если не благожелательные, то знакомые ему люди. Он не доверял незнакомым.
Лестница была холодной, каменной и бронзовой, такими, вне сомнения, были лестницы во дворце людоеда из сказки. Из сказки про маленьких детей, попавших в плен к людоеду. Индиана, локоть скользил по широким в полметра перилам лестницы, медленно спускался, не сводя глаз с идущей впереди обезьянки в шубке, и тихо пел:
Когда они везли его в крепость, может быть, и не очень довольные, ради него им пришлось совершить петлю по городу (обезьянка и ее приятели жили в гостинице «Белград»), он сказал им, что по Москве следует разъезжать в танке или, подобно Ленину, в броневике. «Самое лучшее средство передвижения», — сказал он. Они смеялись его (так они думали) шутке.
В крепости он, не задерживаясь, вступил в лифт, протопал как мог быстро по полутемным коридорам и, стащив с себя одежду, лег в постель. Едва он лег, он увидел ее, лежащую под братом, «пенти». (они же по-русски колготки) свисают с одной ноги и при каждом движении брата подергиваются. Если увиденная с карниза окна сцена вызвала в нем тогда отчаянье, то сейчас, воображенная, она вызвала прилив похоти. Некоторое время он мастурбировал, плотно стиснув глаза в темноте. Пока не убедился, что безнадежно пьян и все его старания бесполезны… Убедившись, он ушел в ванную и принял короткий душ. Вернулся в постель, но долго еще не мог заснуть. Выпитое шампанское вызывало в нем беспокойство.
Задвинув штору, он уснул опять, когда уже рассвело. Был разбужен телефонным звонком. Смирнов должен был звонить ему. Встал, нашарил трубку: «Да, Саш…» «Это я», — сказала она не спеша. И замолчала.
«Дальше…»
«Что дальше… Вот решила позвонить…»
«Что ты себе думаешь… баба…»
«Ничего… мужик…» — сказала она без выражения. Глухим, словно в пустом зале, голосом.
«Ты что, решила остаться здесь? Очень глупо, если так…»
«Ничего я не решила… — раздраженно прозвучало в ее голосе, — сорвалась я… запила… вот так!»
«Что ты рычишь на меня, я, что ли, виноват в том, что ты напилась?»
Она молчала. Он тоже. Не потому, что не знал, что ей сказать, но потому, что предпочитал, чтобы она сказала сама. Она вздохнула там и как бы повернулась.
«Ты в постели, что ли, лежишь?»
Невозможно низким голосом она прошептала зло: «Курю я тут, никотин вдыхаю… В телефонной будке я…»
«Ну?» — сказал он, поняв, что она решилась и сейчас скажет ему все, что собиралась.
«С парнем я тут спуталась, вот что…»
«С вором?»
«С вором… ты уже выследил меня, конечно…»
Он пожалел, что позволил себе этого вора. Молчал и ждал.
«На хуя он мне нужен, я не знаю… И виза просрочена. Ты не знаешь, что мне за это может быть?»
«Понятия не имею, как у них тут все функционирует… А ты собираешься возвращаться в Париж?»
Она вздохнула: «Хотела бы…»
«Ты хочешь, чтобы я воскликнул в этом именно месте: «Возвращайся, дорогая, ко мне, я жду тебя! Оскверненная, ты мне еще дороже и желаннее! Сейчас или через несколько вздохов?»
«Какая же ты сука, Индиана! Ничем тебя не прошибешь…»
«Что ты можешь знать обо мне?..» — он замолчал, подумав, что действительно обо многих… как это говорят?.. о многих движениях его души она и не подозревает.
«Угадай, откуда я звоню?»
«Ты же сказала, что из телефонной будки».
«Да. И на Кутузовском проспекте эта красная будка стоит. У самой стены твоего отеля. Если выглянешь, увидишь меня внизу, а я тебе помашу…»
«Шнур короткий, — сказал он. — Я буду вынужден, дабы посмотреть на тебя, прервать с тобой связь. Прерывать?»
«Прерывай».
Положив телефонную трубку на стол, он подошел к окну. Мощные тринадцать потоков автомобилей в двух направлениях. Тротуар, покрытый льдом и снегом. Никакой будки. Чтобы увеличить угол зрения, ему пришлось открыть первую раму и стать на подоконник. Далеко внизу, среди голых деревьев и сугробов, он увидел красную кляксу телефонной будки. Дверь была распахнута. Рослая женщина в пальто с серой лисой у горла стояла, прислонясь к двери. В темном платке. Подняла руку и помахала рукой. Он помахал ей, но был уверен, что она не может заметить его в одном из сотен окон крепости.
Когда, соскочив с подоконника, он вновь прижал ухо к трубке, он услышал короткие гудки. Он вскарабкался опять на подоконник, но будка была пуста. Его женщина в платке исчезла.
«Стерва!» — выругался Индиана. По всей вероятности, она собиралась подняться к нему в отель, но что-то ей помешало… Кто-то? Может быть, еще подымется?
Индиана лег в постель и некоторое время лежал, воображая, что произошло бы, если бы она поднялась к нему. Однако блаженный сценарий этот находился в таком разительном расхождении с жалкой реальностью зеленой камеры его, что, повздыхав, он пошел в ванную чистить зубы и бриться.
Со Смирновым они договорились встретиться в магазине «Мелодия» на Калининском проспекте. Пока он ждал Смирнова, он дотошно успел разглядеть магазин. Неизбежная зимняя грязная вода на полу. Кучки людей у прилавков. Музыкальные шумы. Потрясли его афиши. На одной из китчевого тумана выступали фигура полуобнаженной женщины, бородач с кривым ножом в руке, морды лошадей. Он было подумал, что иранско-египетская афиша эта объявляет о концерте русских народных песен (типа «Когда я на почте служил ямщиком»). Но нет, афиша отсылала советских покупателей к новой пластинке известной советской рок-группы. Интересно, замечают ли советские свою восточную иранско-египетскость? Он решил, что нет.
Смирнов пришел замерзший, в большой шапке, и они, покинув «Мелодию», завернули всего лишь за угол и вошли в подъезд этого же дома. И оказались в клетке из раненного в нескольких местах и забинтованного кое-как стекла. Большой лифт стоял с обнаженными ребрами и в нем ползали двое работяг с ключами и отвертками. Они вошли в маленький. Там уже находилась старуха с собачкой. Старуха и собачка испуганно прижались к стене лифта.
На двадцатом этаже небоскреба они позвонили в нужную дверь. В дверь ОРГАНИЗАЦИИ. Оказалось, что столь мощная организация помещается всего-навсего в квартире. «Магазин «Мелодия» знаете, Индиана Иваныч? — объяснял ему Яша-американец. — Сбоку в том же здании есть дверь. Подымитесь на двадцатый этаж. Там в бывшей квартире сына Щелокова мы и помещаемся. Временно. Я хотел бы вас кое-кому представить. И с вами поговорить». — Так он звучал по телефону утром.
Почему новая конструкция ОРГАНИЗАЦИЙ помещается на старом фундаменте бывшей квартиры сына бывшего министра внутренних дел?
Дверь открыл шофер Василий Иванович. Две старые дамы, одна с сигареткой, бродили по двухкомнатной квартире. Три хмурых типа сидели на кухне и чего-то ожидали. Еще с десяток мужчин, включая Якова Михайловича, собрались в самой большой комнате и разговаривали. Яков Михайлович, в костюме, затемненных очках и при галстуке, сидел, спиной к окну, лицом к присутствующим, за письменным столом и писал. У одной из стен стоял буфет. За стеклом большое количество бокалов, рюмок и чашек. Кому принадлежала вся эта посуда? Организации? Сыну Щелокова? В углу лысый дядька средних лет неуверенно работал на копировальной машине.
«Познакомьтесь, кто не знаком, — сказал Яков Михайлович и улыбнулся Индиане от стола, — наш писатель Индиана из Парижа… Извините, Индиана Иванович, сейчас начнем. Ждем, когда все соберутся. Я хотел бы, чтобы вы поприсутствовали на заседании нашей редакции. Я подумал, что вам это будет интересно…»
Индиана отвел Смирнова на кухню. На кухне шофер Василий Иванович, стоя, глядел цветной телевизор. Телевизор находился на холодильнике. Индиана сделал Смирнову и себе по чашке инстант-кофе. Стал пить, глядя в окно. Далеко внизу, белый с черным, безрадостно жил Калининский проспект. «Мои баре совсем охуели, — сказал Василий Иваныч, обращаясь к Индиане. — Охуели, иначе не назовешь… Звонила ЕГО ДОЧКА и просила, чтоб я купил и привез им рыбы с Центрального рынка. Они там на даче в Пахре жопы греют. И никто не хочет приехать купить эту блядскую рыбу. У них там три машины, Индиана Иваныч, три! Ленивцы хуевы… Теперь они все вроде бы больны гриппом. Я только ведь вчера отвозил им продукты. Дочка-таки шмыгала носом, но зять здоров как боров…»
«Да, — сказал Индиана, не зная, что сказать. — Эксплуатация человека человеком».
«Я старика обслуживать не отказываюсь, но официально я шофер организации, а не семьи. Я отказался за рыбой ехать, сказал, что занят, что должен везти макет номера в типографию. Так вы знаете, что произошло?»
«Что?» — Из-за плеча шофера Смирнов изобразил для Индианы гримасу удовольствия.
«Старый позвонил мне из Крыма и стал кричать, что я злостно не хочу помочь его больной семье. Чтоб я немедленно отправлялся. Чтоб меня за рыбой послать, они через всю страну переговариваются. А у них там во дворе стоят три машины, а! До чего изнежились баре…»
«Василий Иванович!» — позвала старая женщина с сигаретой, показавшись в колене коридора.
«Видите, Смирнов, выясняются феодальные нравы советской буржуазии».
«Да, — сказал Смирнов, — выясняются. Но если так пойдет дело, мы не успеем в ваш журнал, или куда там мы должны были с вами отправиться… А я еще хотел отвести вас к Батману в его контору. Вам, я думаю, интересно будет увидеть полотна мертвых друзей».
«Извиняюсь. Я предполагал, что мы здесь не задержимся…»
Наконец они его позвали в большую комнату. Он втиснулся между Артемом Боровиком и неизвестным ему седовласым типом. Заметил среди потрепанных костюмов поповскую рясу. Подумав, Индиана вычислил, что это должен быть отец Александр Мень, единственный поп в редколлегии. Яков Михайлович, поправив галстук, произнес речь. Он говорил о том, что ремонт здания, в котором будет помещаться редакция, заканчивается, и постепенно они начнут перебираться. «А теперь о наших планах. Зиновий Александрович, вы читали статью Никанорова?»
«Да, статья интересная, но несколько устарела уже. И слишком длинна».
«Так будем мы ее давать или нет?»
Индиана заскучал. Вышел к Смирнову. Тот сидел у окна, задрав голову на экран телевизора. Показывали заседание съезда народных депутатов. «До меня еще очередь не дошла».
«О'кэй, Индиана Иваныч. Я тут слежу за трагедией российского государства».
Индиана возвратился к заседавшим.
«Я не сказал, что мы не должны печатать материалы о забастовке шахтеров, я только считаю, что в настоящей политической ситуации публикация таких материалов может быть расценена как удар в спину рабочего класса». — Яков Михайлович, очевидно, защищался от чьего-то упрека.
«Но одновременно, — сказал Боровик, — мы обязаны объявить нашим читателям, информировать их, что среди наших рабочих лидеров есть Гитлеры. Да-да, не Лехи Валенсы, но, к сожалению, просто-таки Гитлеры…»
«Наша журналистская совесть толкает нас на это. Нужно печатать, пусть и в ущерб нам, но публика должна быть информирована», — поддержал Боровика журналист Щеголев, тот самый молодой парень, любимец публики, его Индиана увидел в первый свой вечер на Родине, в клубе «Измайлово».
«Соленов против публикации этих материалов сейчас. И я против. Но мы не против того, чтобы опубликовать их чуть позже. Давайте повременим. Мне самому эти материалы по сердцу. Они мне кажутся важными и интересными…»
Дым постепенно затянул комнату. «Товарищи, поменьше бы курили…» — Яков Михайлович поморщился. Щеголев встал и вышел. Следуя его шагам, прозвенела в шкафу посуда сына министра. «Индиана Иванович, многие из вас с ним уже познакомились, предлагает нам сотрудничество с французской сатирической газетой, в редколлегии которой он состоит». Присутствующие посмотрели на Индиану. Благосклонно, ибо знали, что его пригласил в Москву Соленов, Босс, Пахан, даватель работы. «Я считаю, что мы должны это сделать», — продолжал Яков Михайлович. — «Нам нужно выходить на международную арену. Что мы уже и начали делать. Как вы знаете, весной к нам приедут несколько журналистов из французского журнала ВСД…»
Индиане задали несколько вопросов.
«А я только что побывал в вашем родном городе, Индиана Иванович», — сказал Боровик.
«В Харькове?»
«Нет, там где вы родились, в Дзержинске… Ну и городок, доложу вам. Драки на каждом углу. Мрачно, аж жуть…»
«Вы первый человек, встреченный мною в жизни, который побывал в городе, где я родился. Обыкновенно все путают его с Днепро-Дзержинском».
«Москва, и та кажется мрачной, в вашем же родном городке просто-таки безысходная обстановка. И люди очень злобные. — Боровик выглядел довольным. Может быть, он заранее верил, что город-колыбель Индианы обязан быть драчливым и злобным, составил себе заранее образ и теперь, угадав, был рад. — Но они вас там знают, Индиана Иванович. Я ездил туда по приглашению местного университета… Так студенты сказали мне: «Наш город молодой, послевоенный. Он только тем и знаменит, что назван в честь железного рыцаря революции Феликса Дзержинского, да еще у нас родился Индиана…»
«Га-га-га», — весело поддержали присутствующие информацию Боровика. Хотя чему же было веселиться? Обнаружился еще один жестокий пункт на территории страны.
Индиана пробрался к столу Яков Михайловича. «Мне нужно, к сожалению, уходить. Я не предполагал, что заседание так затянется. Приятель мой совсем завял на кухне. Так что вы мне скажите то, что собирались сказать, хорошо?»
«Прошу прощения, — Яков Михайлович снял свои затемненные очки и протер ладонью глаза и лоб. — Наши люди еще плохо организованы. Мы еще живем в героическом периоде нашей истории. Идемте присядем». Они ушли в комнату, служившую, без сомнения, сыну Щелокова спальней. Чего-то ожидавшие, сидя на тахте, покрытой желтым, цвета цыплячьего пуха покрывалом, двое мужчин, прежде сидевшие на кухне, вскочили и вышли в коридор. «Я хотел вам повторить, помните, обещание Соленова, что мы введем вас, Токарева и Викторию в редколлегию и положим вам всем жалованье. Скажем, двести рублей ежемесячно, это помимо того, что мы будем платить вам, Индиана Иванович, за публикации. Чтобы у вас тут всегда были деньги… Если вдруг вы захотите приехать…»
«Когда-то мне стоило геркулесовых трудов заработать в Москве 60 рублей, а теперь вот за отсутствие предлагаете платить двести рублей в месяц, — Индиана заулыбался. — Но я не против, принимаю предложение».
«А второе, мы решили с Соленовым напечатать вашу книгу. Вначале одну, а там поглядим. Мы пока еще не решили, с какой начать. Может, с рассказов, может, даже «Автопортрет» ваш тиснем».
«Было бы здорово», — осторожно заметил Индиана.
«Напечатаем, напечатаем, — сказал Яков Михайлович. — Может быть, в следующем же году… И последний пункт, неофициальный. Я хотел бы, чтобы вы посетили мое семейство. Ведь вы уже совсем скоро уезжаете, а мы так и не собрались. Что вы завтра вечером делаете?»
По одному Господу Богу известной причине снег таял. С крыш лила вода, и в самых опасных местах на крышах возились люди, сбивали лед. Громадные сталактиты падали, сотрясая тротуар. «Если вы соберетесь к нам до двух часов дня, то сможете пообедать с нами. Нас всякий день, всю редакцию, возят обедать на автобусе, — сказала ему по телефону утром заведующая отделом прозы. — И ваш друг тоже может, почему нет».
К двум часам они не успели. Они попали на площадь Маяковского, где находился журнал, в половине четвертого, и, так как захотели есть, зашли на улице Горького в простое заведение, называемое «Котлетная». Там было мокро, плавал кисловатый парок. Было не очень чисто, но и не грязно. Была очередь смирных и хмурых людей, но Смирнов заверил его, что очередь движется быстро, если же идти в ресторан, то скорее чем за два-три часа не пообедаешь. (Индиана и не думал идти в ресторан, у него уже был опыт.) Котлетная была самообслуживающаяся: они взяли подносы и стали водружать на них тарелки, двигаясь с народом. Индиана взял себе порцию сала, два крутых яйца, две котлеты, молоко и творожный пирог. Смирнов-то же самое. Они сели рядом с двумя монголами (монголы обсуждали сложные архитектурные проблемы на чистейшем русском языке) и проглотили еду. Котлеты мало чем отличались от хлеба, но сало, молоко и яйца вполне насытили Индиану. Стоило все это удовольствие мизерные два шестьдесят на двоих. «С голоду умереть в этой стране невозможно, — сказал Индиана, — однако верно и то, что еда грубая и тяжелая… В любом случае, «Бог напитал — никто не видал», как говорила моя бабушка».
«Я видал, — сказал Смирнов, — и монголы». Они оставили монголов решать архитектурные проблемы и удалились. Длинный Смирнов с сумкой и Индиана покороче.
В подъезде журнала было темно и воняло мочой. «Что, все советские журналы помещаются в домах, подъезды которых воняют мочой, Саша?» Смирнов сказал, что у него нет журнального опыта. У Индианы был уже небольшой. Старая лестница привела их на второй этаж. Рядом с дверью прославленного журнала с тиражом в четыре миллиона экземпляров, на обшарпанной стене, находилась потемневшая от времени эмблема журнала: лицо девушки с упавшей ей на лоб прядью волос. Эмблема была настолько старой, что невозможно было определить, из какого материала она сделана — из дерева или металла… Так как там не было звонка, а на стук никто не отозвался, они толкнули дверь и вошли. И оказались в просторном мокром подвале. То есть было ясно, что это второй этаж, а не подвал, но пахло плесенью, давно неремонтированные полы колыхались всеми половицами, как это бывает именно в подвалах, на которые хозяевам наплевать. Свет был неуместно голый, в центре — яркий, по углам — тусклый. В большой коридор выходило множество дверей и почти все они были распахнуты настежь. В камерах шевелились силуэты женщин. Наугад прильнув к первому попавшемуся проему, Индиана спросил толстую унылую блондинку в желтом платье и пуховом сером платке на плечах: «Я ищу заведующую отделом прозы?» «Дальше!» — равнодушно сказала блондинка и ткнула пальцем куда-то в стену. Индиана и Смирнов за ним устремились в это дальше и через несколько десятков шагов наткнулись на искомую ими даму. В следующую минуту, пока заведующая произносила «Добро пожаловать, в наш коллектив!» и присовокупляла его имя-отчество, мать Индианы успела прошептать ему на ухо: «Она двуличная лиса, сын… Двуличная женщина. И обманщица. Врунья». Две бледные девушки в углах отдела прозы (они вошли в широко открытую камеру отдела) улыбнулись Индиане тускло и невесело. То ли иностранный писатель Индиана вызывал в них невеселость, то ли за нее была ответственна эмоциональная температура в стране, так сказать, невеселость была групповой ментальностью Империи, а не просто выражением лиц этих двух девушек, Индиане узнать не удалось. Стесняющегося Смирнова усадили на стул против ближайшей бледной девушки, Индиана уселся на стул против заведующей. «Как я вам уже говорила, помнится, по телефону, наш главный редактор очень занят и не читал еще ваших рассказов…»
Индиана вздохнул. Собственно, уже тут-то можно было встать и уйти. Заведующая предпочла начать со лжи. Его рассказы лежали у них уже десять месяцев и были даже объявлены на задней обложке нескольких номеров «Молодежи». Они не могли быть объявлены без разрешения главного редактора. Индиана вгляделся в заведующую «Миниными» глазами. За пленкою улыбающихся глаз заведующей ему увиделась враждебность к иностранцу. К бродяге. К подонку. К чужому. К удачнику, живущему в Париже, где есть Шампс Элизэ и триста сортов сыра… Ездят тут всякие печататься в наших журналах… Индиана встал, решив в их редакции не задерживаться. Ясно было, что почему-то они его не хотят, или не очень хотят, потому что «химичат». — Арготическое словечко «химичить» пришло к нему из его подростковых лет и ловко означало: заниматься махинациями, хитрить и обманывать за спиной. Эта тетка и главный редактор «химичат». В свое время, будучи ответственным секретарем журнала, он отказался от стихов юного Индианы. Знаменитая ПЕРЕСТРОЙКА свелась в «Молодежи» к тому, что ответственный секретарь стал главным редактором. И «химичит».
На лестнице его задержал сотрудник редакции, отец мальчика, пишущего стихи. Кумиром этого мальчика оказался Индиана. Мальчик буквально молится на Индиану и собирает все о нем: газетные статьи, ну все… Мог бы Индиана посмотреть стихи мальчика? Чтобы мог сказать отцу, стоит ли мальчику продолжать писать. Есть ли у него талант… Индиана взял телефон и пообещал позвонить. Своего телефона Индиана не дал, опасаясь, что позвонит десяток чеченов.
Они пошли по Садовому кольцу. Смирнов хотел ехать на Сретенку на троллейбусе. Там, на Сретенке, как выяснила бабушка Смирнова, спасибо ей, Индиана сможет купить себе самый что ни на есть рабочий советский ватник в магазине «Рабочая одежда». Индиана предложил пойти пешком. Он хотел по пути бросить взгляд на несколько памятных мест столицы. «Мне уезжать, а когда я еще попаду сюда, Саша?» Про себя он решил, что никогда больше не приедет сюда. Зачем? Сравнивать нежное прошлое с грубым и жестоким настоящим?
Ледяная грязь под ногами, ледяная высь вверху, они пошли. Садовое кольцо в этом месте, во всяком случае так показалось Индиане, расширилось еще больше. Неуместно расширилось. Слишком много неиспользованного пространства. Очереди перегораживали тротуар здесь и там. Выгружались из неопрятных старых фургонов ящики и бочки. Пешеходные тропинки у края тротуара взбирались на нерастаявшие, несмотря на оттепель, черные сугробы и по ним, как альпинисты по горам, карабкались цепочкой советские граждане, ибо тротуар был залит океаном грязной воды. Процесс передвижения давался прохожим с большим трудом. «В Париже, Саша, после каждого километра меньше устаешь, чем здесь после сотни метров. Ну и климат, ну и тротуары…»
«Может быть, разнежились вы там, Индиана Иваныч?» — предположил Смирнов.
«И такое может быть, — согласился Индиана. — Возможно, меня избаловали парижские тротуары».
В Лиховом переулке жил в шестидесятые годы его ближайший друг Дмитрий. Дом был на месте, но выкрашен в скучный серый цвет. Масляной краской. Все шесть этажей. Когда-то он был кирпичным старым красно-серым домом. На первом этаже зашторенные плотно глядели на Индиану окна «морячки» Иды Григорьевны. Рыжая высокая тетка была в свое время капитаншей не то геодезического, не то рыболовного судна. Морячка разгуливала в тельняшке, курила крепкие папиросы, могла запросто выпить бутылку водки и предпочитала водить дружбу с молодыми людьми. Когда-то, находясь за рулем служебной машины, она сбила насмерть алкоголика и отсидела за это пять лет в тюрьме. И позднее долгие годы выплачивала компенсацию семье пострадавшего. Дмитрий и Индиана подчас спускались к морячке. Выпить и поговорить.
Индиана, стоя перед окнами морячки, поведал Смирнову ее историю. «Эта тетка, Саша, к тому же была сестрой известного литературного критика Феликса Ветрова, впоследствии этот тип сделался почему-то чрезвычайно религиозным. От жизни, может быть, осатанел. Сделавшись православным, Ветров обругал мой первый роман, изданный на Западе. Я видел фото, Саша, тип превратился прямо-таки в пророка со всклокоченной бородой. Исходящего желчью, клеймящего всех и вся. Мою книгу он обвинил в порнографии и духовной пустоте… Вот я не помню, сажали ли его в семидесятые годы или только выслали, а может быть даже, лишь перестали печатать в советских журналах, но, в любом случае, превратился высокий и симпатичный молодой человек во всклокоченного старика, религиозного мракобеса…»
«Хотите зайти?» — предложил Смирнов саркастически.
«Ох, нет. И времени нет, — Индиана поглядел на часы, — и боязно. Окажется, что у морячки сидит банда горных людей с автоматами «Узи», завезенными в Союз добрыми иностранными душами во время армянского землетрясения. Среди прочей «помощи».
«А что, таки завезли, да?»
«Услышал сегодня на заседании Организации, пока вы на кухне скучали. Информация исходит от полковника Карташова, начальника Шестого отдела ГУВД Мосгорисполкома. Иностранные самолеты, прибывшие для оказания помощи, практически не подвергались таможенному осмотру. Результат: можно запросто приобрести «Узи» в Москве. Помните, бородатый друг чечена хвастался. Не соврал».
В окнах морячки зажегся свет. «Может быть, она здесь давно уже и не живет, — сказал, вздохнув, Индиана. — Окно комнаты моего приятеля Дмитрия выходило на глухую стену соседнего дома. Я некоторое время жил у Дмитрия, не мог найти себе квартиру. И сюда тоже, Саша, приходила ко мне юная чужая жена… Пойдемте отсюда».
И они пошли дальше по Садовому кольцу.
Сретенка мало изменилась. На месте находился магазин «Лесная быль», в витринах его стояли банки. Индиана поинтересовался, продают ли зайцев или оленей. Смирнов сказал, что дичь есть, почему бы ей не быть, что стоит она, конечно, очень дорого, но любое мясо в любом случае дорого. А в основном магазин торгует, разумеется, консервированными клюквами всякими. Поведав о клюквах, Смирнов остановился. «Может, выпьем, Индиана Иваныч, а то скучно что-то и сыро?»
«Смотрите, Саша, сопьетесь здесь, — заметил Индиана, но выпить согласился. — Немного». Однако они попали в «Рабочую одежду» безалкогольные. Не нашли алкоголя. Внутренности «Рабочей одежды» были безлюдны. Висели разные, очень даже, по мнению Индианы, оригинальные и крепкие, удивительные в своих конструкциях одежды: рубашки, куртки, брюки, ватники и головные уборы, а советский народ их игнорировал. Индиана нашел себе черный ватник. Назывался он «Куртка на ватине», стоил 17 рублей 10 копеек и был выпущен, свеженький, в декабре Псковским управлением местной промышленности, Великолукским ГПК, в городе Новосокольники. Индиана, повесив бушлат на рога из дерева, одел куртку «на ватине». И сразу стал выглядеть как монгол, бродящий возле китайской стены. Смирнов сказал, что куртка великолепна. Но что он советует Индиане взять ватник размером побольше. Старик с повязкой на рукаве, подозрительно косившийся на них, строго проследил, чтобы они повесили ватник к другим ватникам и только после этого позволил им взять ватник большего размера. Индиана заплатил деньги в кассу, и русская девушка с недовольным лицом завернула покупку Индианы в скрежещую как железо бумагу, стянула ее бечевкой. Недовольное лицо, решил Индиана, у девушки оттого, что она работает в таком, по ее мнению, неинтересном, непередовом магазине. Может быть, ей даже стыдно. Смирнов в это время мял нечто похожее на брезентовую хаки-куртку геолога. «Купить, что ли, Индиана Иваныч? Клевая куртка…» Смирнов надел куртку и прошелся перед Индианой. Тот одобрил выбор. Смирнов куртку купил.
«Я, Саша, не понимаю снобистского презрения советского человека к отечественным изделиям. Ему хочется нацепить на себя западный полиэстер, тогда как в СССР отличные хлопок и шерсть. В Париже народ будет завистливо облизываться на мое экзотическое одеяние. Пару лет назад Пьер Карден, если не ошибаюсь, выпустил партию таких, наверняка содранных с советских, стеганых ватников. Их моментально размели. Очень оригинально…»
Смирнов недоверчиво внимал Индиане. Они шагали по Сретенке.
В массивном доме культуры в темных холодных залах с лепными потолками и темными картинами на стенах сидели в каждом по нескольку типов в пальто и шептались. Может быть, так же сидели типы в пальто в византийских церквях перед падением Константинополя. Кто они? Не то участники самодеятельности, не то бродяги, укрывающиеся от сырости. В циклопического размера туалете была грубо выломана глубокая яма, и в яме стояла грязная вода.
Преодолев особенно темный и высокий зал, Смирнов открыл невидную дверку, совсем хлипкую, и они попали во вполне человеческого размера комнаты, увешанные картинами. Они еще были в дверях, а рассерженная девушка-блондинка, пальто наброшено на плечи, со стола хрипит транзистор, оповестила их: «Андрей Димитриевич Сахаров, ребята, умер. Замучили они его. Сердце».
Смирнов бесстрастно сказал: «Надо же. Во время самого съезда». Индиана, у него были свои взгляды на Сахарова, промолчал. О покойном ничего кроме. Однако он почувствовал, что целая эпоха кончилась. Остановилась. Перешла в другую эпоху. Началась вовсе иная глава Истории. Он не удивился, знал, что так должно было случиться.
На столе у девушки, перекрывая хрип транзистора, закипел на электроплитке чайник. «Чаю хотите?»
«Нет уж, мы чего покрепче, — сказал, выходя из картин, Батман, опять хулиганом, в шапке и свитере. — Приветствую вас, Индиана Иваныч, спасибо, что соизволили».
«Это… конечно, Зверев, — Индиана прошелся у картин. — А это кто же?.. Это же Игорь Ворошилов! И я эту вещь знаю. Он при мне эту вещь писал, при мне, в моем присутствии! Ворошилова как жалко, не дожил парень. Сколько такая картина тянет?» Батман пробормотал цифру тысяч, извинившись, что личный мертвый друг художник Индианы тянет меньше мертвого просто знакомого Индианы, Зверева. «А он трояки, бывало, сшибал. За три рубля такого размера картину маслом отдавал». Индиана вспомнил, как однажды отправлял Ворошилова к родителям в Алапаевск. Как Индиана сшил ему брюки из вельвета, и вдвоем они купили в ЦУМе куртку, туфли и носки, дабы блудный сын приехал к родителям приличным. Индиана заставил Ворошилова вымыться в тазу горячей водой. Жил тогда Индиана в Казарменном переулке, снимал комнату в деревянном доме, беден был очень. Индиана прошелся вдоль стен, густо увешанных картинами. Вернулся к Батману и Смирнову. «Страшно! Я с ними жил, пил, скандалил… И вот они умерли».
«А я на них бабки делаю», — невесело ухмыльнулся Батман.
«Полотна мертвых друзей, — сказал Индиана грустно и указал на картины. — А я ведь еще и не старый совсем писатель».
«Завтра будет аукцион, приходите, Индиана Иваныч. Хотите поглядеть на мои личные сокровища?» — Батман отворил дверь в углу зала, и они вошли в еще одно помещение. Там Батман показал им всякие другие картины. Но ни одна из показанных не произвела на Индиану такого впечатления, как «узнанная» им картина Ворошилова, при создании которой Индиана присутствовал двадцатичетырехлетиим парнем. Он попытался вспомнить, где именно кочевник Ворошилов писал эту картину. В квартире ли Ведерникова, или у Андрюхи Лозина, или… он всегда кочевал по Москве. «Эх, Игореха, — обратился к мертвому другу Индиана, — я считал, что ты нас всех переживешь… с твоей уральской костью, с ростом гренадера, тебе бы сто лет жить, а ты и до полтинника не дотянул… Эх, Игореха…»
Из старого сейфа Батман извлек початую бутылку джина, и они выпили просто так. Не за умершего Сахарова и не в память Ворошилова, но за встречу. Пошарив в глубине сейфа, Батман достал оттуда странно знакомую книжку. «Подпишите, Индиана Иваныч, ваше творение». Индиана узнал нью-йоркское русское издание «Дневника неудачника».
«Настольная книга Батмана, — пояснил Смирнов. — Одна из трех. У Батмана всего три книги. Видите, в сейфе хранит. Бережет как зеницу ока. Цените».
«Ценю». — Индиана взял свою книгу и постарался написать что-то умное и подходящее к случаю. Не очень преуспел. Появился Егорушка, сбросил сапоги, надел сандалии на босу ногу, извлек фотоаппарат и стал снимать их всех по отдельности, вместе, на фоне портрета Сталина, вышитого на шелку, за столом, на столе, гримасничающих и серьезных. Батман вручил Индиане старую, кое-где ее проела моль, сталинских времен, военную форму. Гимнастерку и галифе, и Индиана переоделся в героические одежды эти со светлыми звездными пуговицами. Гимнастерка оказалась мала в плечах, но галифе были впору. «Это вам мой подарок, — сказал Батман. — Я бы вам картинку подарил, но ваш Ворошилов уже продан, и Смирнов говорит, что вы только соцреализм уважаете, а я только модернистами торгую».
После джина они стали пить горячий чай без сахара. Егорушка позвал их посетить завтрашней ночью соседнее с подземной камерой мавзолея помещение («Знакомый дворник, Индиана Иваныч, но дворник с Красной площади, два раза в год устраивает подземный прием для московских снобов!..»), Индиана смеялся, они опять фото-снимались. Но время от времени, как бы пробудившись к жизни настоящей от мнимой, Индиана вдруг замечал на себе взгляды полотен мертвых друзей. Разумеется, ему это только казалось, но если мы глядим на картины, то почему картины не могут глядеть на нас? Тем более, полотна мертвых друзей?
Она позвонила в полдень. Сказала, что хочет с ним поговорить. Немедленно. Что для этого он должен приехать к ее матери. «Ты вернулась к матери?» — удивился он, обрадовавшись. «Какое твое дело, куда я вернулась и откуда я ушла?..» — безучастно сказала она. Индиана озлился, ему захотелось закричать ей, что она… что он видел ее лежащей под… Но он воздержался. Следовало с ней встретиться. Ради этого он и прилетел в мрачный город, в ледяную страну, в черный комикс.
В такси, к неудовольствию водителя, он молчал.
Она открыла ему, стакан желтой жидкости в руке, покачиваясь. В серой толстой юбке, советской, без туфель, в черном свитере. Очень худая и с темным лицом. Свежий шрам меж правой бровью и виском. «Здравствуй, — сказала она, — ты как будто меньше сделался… ха-ха…» Она улыбнулась смещенной улыбкой, не в фокусе. Губы густо накрашены.
«Ты не могла удержаться, чтобы не выпить», — поморщился он. И тотчас пожалел о том, что выразил свое неудовольствие.
«На хера ты пришел… — бросила она и пошла по коридору в комнату. — Вместо того чтобы обнять меня, ты начал с недовольства».
Он предпочел остановить свое недовольство. Они вошли в комнату, и она уселась на кровать, а он в кресло. «А где твоя мать?» — спросил он.
«Дежурит в больнице. Ты съездил к родителям? Как они?»
«Грустно все оказалось. Печально до жестокости».
«Да-а…» — Она закурила.
«Почему ты такая худая… и почернела вся…»
«Ничто в горло не лезет потому что, еда их…»
«Зачем же ты тут торчишь третий месяц, слоняясь Бог знает где. Почему не возвращаешься в Париж?»
«Что ты хуйню городишь, а? — рассердилась она. — Ты же знаешь почему. Запила я, и с парнем спуталась…»
«Так распутайся… И вообще, долго ты будешь вести образ жизни девочки-потаскушки? Не говоря уже о том, что в наши времена твои случайные связи могут дорого обойтись мне — твоему постоянному партнеру…»
«Ладно, партнер, — она усмехнулась, — я тебя жить с собой не заставляю».
«Наглая ты девушка. Кто это еще с кем живет. Не ты ли в последний раз, когда я вернулся из Будапешта, клялась, божилась и плакала, что пить никогда не станешь, просила, чтоб я тебя не оставлял…»
Она зло ткнула окурок в пепельницу и стала долго раздавливать его, пепельница застучала по столу. «Скажи еще, что ты меня кормишь».
«И это тоже…»
Он глядел мимо нее в окно, где белесые здания сливались с грязными снегами, и пытался найти в себе пусть одно хотя бы чувство к ней. Ничего. Чужая злая русская женщина со свежим шрамом. Однако это вовсе не значило, что чувства не появятся через час или завтра. Однажды он ушел из их общего жилища на чердаке, возмущенный, собрал вещи, взял даже нужные книги, но вернулся через неделю. От грусти. Ему все же хотелось, чтобы они были: он и она, чтоб была их пара. Чтоб не зачеркивалось их прошлое…
Она водила пальцем по клетчатому пледу на кровати матери. Плед привезла матери она. Большие руки русской девушки пролетарского происхождения. Ему всегда нравились пролетарские девочки, вот что. Катьки-бляди из блоковской поэмы.
Ожог, а не царапина под грудью, поправил Блока Индиана.
«Что делать собираешься? В Париж вернуться не хочешь?»
«Шампанского хочу… — сказала она зло. — Открой мне бутылку в холодильнике, будь другом, я не умею их бутылки… я всегда обливаюсь этим софийским пойлом, а?»
«Исключено, ты же знаешь. Ни с тобой, ни в твоем присутствии я не пью, тем более открывать тебе бутылку…»
«Принципиальный мудак ты был, таким и останешься…» — Она встала и, заметно покачиваясь, ушла на кухню.
«Слушай, — сказал он ей вдогонку, — остановись, пора остановиться. Я куплю тебе билет, сходим в милицию или куда там у них следует явиться, заплатим штраф и улетим. Если возникнут осложнения, я все улажу… Соленов…»
«С чего ты взял, что я хочу возвращаться в Париж? — закричала она с кухни. — Что я там оставила? Что? Ты опять будешь стучать на своей пишущей машине, а я буду сидеть и ждать, пока ты обратишь на меня внимание. И так дни за днями…» — Ругаясь, она стучала на кухне предметами.
Блок забыл руки, чрезмерно большие кисти рук, длинные пальцы, предназначенные, может быть, для черенка, рукояти ножа… Когда Индиана познакомился со своей «Катькой», она именно такой и была: свежей, простой, иногда пьяненькой. Но ее личная, особая «толстомордость» выражалась в могучей, всегда горячей шее и широких косточках плеч. Теперь «толстомордость» прошла, явились худоба и чернота…
Со стаканом в руке она вернулась из кухни.
«Если ты не хочешь возвращаться в Париж, какого тебе от меня нужно? — воскликнул он зло. — Зачем было вызывать меня, тревожить… Я уже стал привыкать к жизни без тебя. Что ты меня дергаешь?»
«Эх ты, — она отпила большой глоток и укоризненно поглядела па него. — Эх ты, я-то считала тебя единственным человеком, кто понимает меня, кто может меня понять».
«Я могу тебя понять. Но ты перестань пить. Посмотри на себя, ты почернела от пьянства!»
«Это не от пьянства. Я болела тут… тяжело болела, какая ты безжалостная сволочь, Индиана. Я плакала над твоими книгами, а ты… безжалостная сволочь!»
«Заболела ты еще в первую неделю жизни здесь. Пора бы уже выздороветь, а? Пора прекратить спать с ворами и превратиться в нормальную женщину. А вместо того, чтобы плакать над моими книгами, ты бы лучше поплакала надо мной. Что за жизнь у меня с тобой?»
Опустошив стакан, она влезла на кровать матери с ногами и, повозившись, устроилась на коленях, лицом к рему. «Я должна сказать тебе что-то очень важное… Я должна…»
Она заметно опьянела, понял Индиана, теперь следует быть настороже. На этом этапе ее может раздражить любая мелочь. «Говори, если должна…»
«Дело в том, что я… — она передвинула пояс юбки по талии, очевидно, юбка ей мешала, — я хочу сказать тебе, что я все-таки выспалась с моим братом…»
«Ты ждешь, что я воскликну: «Какой ужас! Как ты могла!?» и упаду с разорвавшимся сердцем?»
«Я ничего не жду, — сказала она тихо. — Ну вот, я призналась тебе и мне стало легче. Я должна была тебе это сказать…»
«Мне легче не стало. Я все же не ожидал, что ты способна на подобную глупость. Ты сама говорила мне, что презираешь брата, неудачника и алкоголика, пропившего все свои таланты. На кой же ты?..»
«Детское желание, вот и осуществила», — сказала она вдруг басом. И добавила совершенно неуместное «га-га…»
«Веселиться особенно нечему», — сказал он.
Она с любопытством глядела на него. «Странный ты тип, Индиана. Другой бы мужик убил женщину за это».
«Тебе хочется быть убитой? Страстей, да, хочется? Чтобы трагизм, глубина у жизни была… Нарушать запреты рвешься. Но всегда, напившись для храбрости. С братом нельзя, а я, вот я какая! Ты с матерью не пробовала выспаться? Тебе что, пизда орудием социальных экспериментов служит? Мазохистка…»
Она не разозлилась и не закричала. Была не столько пьяная, сколько усталая? «Может быть…» — произнесла она задумчиво.
«Определенно. Мазохистка, как наша уважаемая бывшая Родина. Недаром самые крупные радости получены ею в последней войне. Воспеваются несчастья. «Несчастьям жалким и однообразным там предавались до потери сил…» Знаешь, чьи стихи?»
«Чьи?»
«Владислава Ходасевича. Речь шла о несчастьях гражданской войны. Но раскрой любую их сегодняшнюю газету и найдешь то же смакование несчастий, неурядиц, недостатков, преступлений настоящих и воображаемых. Копаются в истории, чтобы доказать, что Есенин не повесился, но его убили, Горький не умер, но его убили, чтоб насладиться своей коллективной преступностью…»
«При чем здесь я?» — сказала она с досадой.
«Ты при чем. Очень даже. Тебя не удовлетворяет живая, здоровая, нормальная жизнь, ты ищешь несчастий, трагедий. Ты напиваешься и ложишься под вора. Получаешь удовольствие от унижения. Когда-нибудь очередной случайный вор окажется убийцей и перережет тебе глотку. Так-то, Катя толстоморденькая!»
«Смотри, чтоб тебя не закопали».
«Жаргон Катьки. До чего устойчив тип русской девки».
«Слушай, — сказала она, поднявшись на дыбы на кровати, — на хера ты пришел? Говорить мне гадости? Я знаю все твои идеи обо мне. Что я простая, пролетарская, что я душусь дешевыми духами, что мне следовало бы жить с цыганом…»
«Или с вором», — подсказал он.
«Я думала, ты придешь, мы ляжем… А ты пришел и стал читать мне мораль. Мне и так хуево. Ты думаешь, я рада всему этому?»
«Это Я, что ли, выспался с твоим братом? ТЫ! Ты что, корова или коза, которая не соображает, что она делает?..»
«Да, корова, да, коза, потому что не соображаю, когда выпью».
«Так сиди дома в Париже, в квартире, — закричал он, — если ты инвалид! Потом, пословица гласит: «Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке». Речь идет о языке, но в твоем случае больше применимо «меж ног».
С нее было довольно. «Ты хочешь, чтоб я сидела мирно на нашем чердаке в Париже и слушала твою пишущую машину, а когда тебе заблагорассудится, раздвигала бы для тебя ноги, да? А я не хочу так жить. К тому же, если хочешь знать, мне мало твоего случайного внимания. Как женщине мне нужно больше, понял, больше!».
«Тебе нужен вор или несколько воров, плюс брат…»
«Да, если ты хочешь это слышать, да. Мне нужен вор, русский проходимец, криминал, потому что у него руки горячие и дрожат, когда меня целует, и хуй, извини за пошлость, горячий, не то что мужчины в нашей красивой Франции, еби их мать, мирных европейцев. И тебя с ними! Мне нужно, чтоб мой мужчина только мной занимался, а не делил меня с пишущей машиной, и вовсе не в мою пользу…»
«Бля, не я ли тебе говорил с самого начала нашей совместной жизни, что я тебе не подхожу? Нет, ты прочно уселась не в свои сани своей русской задницей и не уходишь».
Она встала на кровати во весь рост, и, дернув бедрами, спустила с себя юбку. Она всегда раздевалась пьяная, рано или поздно это происходило. «Тебе не правится моя задница, да?»
Ему нравилась ее задница. Она снилась Индиане в крепости «Украины». И вот, затянутый в черный нейлон крупный круп его подруги покачивался перед ним на фоне снежного окна…
Щелкнул замок. Дверь открылась, и вошла ЕЕ МАТЬ.
«Мама, — сказала она, руки на талии. — Ты не могла задержаться на работе подольше?»
«Почему же ты меня не предупредила?..» — сказала ее мать растерянно.
«Посиди на кухне, мам. Нам нужно поговорить…»
«Я схожу за молоком… — сказала мать. — Мне все равно нужно идти за молоком, мне оставили молока…
Когда дверь в квартиру захлопнулась, они молча схватились друг за друга, словно собирались бороться.
Сидя в такси, он признался себе, что получил очень сильное удовольствие. Жгучее, дремучее, нецивилизованное. Бесстыдное до последней наготы. Как будто и с нее, и с него вдруг исчезла кожа. И они касались друг друга кровоточащими голыми тканями… Поехать с ним в крепость она отказалась. Сославшись на мать, особенно, по ее мнению, одинокую именно в этот вечер.
Смирнов был занят и не мог отправиться с ним в Лужники, а один Индиана не захотел ехать, решив, что митинг памяти Сахарова покажут по теле. И он не ошибся, показали — и прощание с телом в Доме Президиума Академии наук, и кусок митинга в Лужниках. Было довольно и части, чтобы понять, что происходит, кто хоронит кого. Третье сословие хоронило своего самого смелого представителя. Андрей Сахаров первым возвысил голос, высказав вслух претензии ученых, писателей, торговцев, докторов, юристов, телевизионщиков и компьютерщиков на власть. Он кричал, требовал, утверждал и разрушал старый режим — Абсолютизм Коммунистической Аристократии.
С телом пришли попрощаться братья по классу. Поэт Вознесенский, уже успевший сочинить стихотворение на смерть академика, прочел его на фоне гроба, венков и цветов. Индиану поразила своей неуклюжей вульгарностью строка, определявшая покойного как «ЭПОХИ ТРЕПЕТНЫЙ ФИТИЛЬ»… Поморщившись, Индиана допил коньяк, оставшийся после визита Смирнова… Он встретил Вознесенского в июне на конференции в Будапеште. В единственный свободный день конференции, когда Индиана вместе со своей французской делегацией отправился на экскурсию вдоль Дуная, Вознесенский посетил могилу Имре Надя и возложил на могилу красные розы. На хера? Возложил бы тогда уж и букет роз на могилу советских солдат, погибших при подавлении «венгерской революции», возглавлявшейся Имре Надем. Конъюнктурщик и оппортунист поэт Вознесенский или лишь верный сын своего класса? Как бы там ни было, наступило их время — третьего сословия. Они сегодня пожинают плоды долгих усилий. После нескольких десятилетий психологической борьбы (в союзе с Западом) им, диссидентам, уехавшим и оставшимся, удалось внушить комплекс неполноценности всему советскому народу и даже самому классу коммунистической аристократии. Горбачев выдвинут старым абсолютистским классом, но объективно он защищает интересы нового восходящего класса.
В Лужниках, на атакуемой ветром и снегом эстраде, стояла плотно малая толпа. Ее было отлично видно, спасибо телекамере. Присутствуя на месте, в Лужниках, Индиана не смог бы рассмотреть подробностей. Над шапками и очками узнавалось выше всех лицо поэта Евтушенко. Одутловатый историк Афанасьев. Академик. Рядом с ним народный художник. Актер. Директор завода — депутат. Всех их Индиана уже видел на съезде, по теле, разумеется.
Когда Сахарова сравнили с Львом Толстым и тотчас же с Ганди, Индиана недовольно сморщился за своим коньяком, никем не видимый и не слышимый. «Что за абсурд! — укорил Индиана телевизор. — Что за хуйня! Вся деятельность Ганди была направлена на образование суверенного многонационального государства, объединяющего все нации и религии индийского субконтинента. Деятельность же Сахарова была направлена на разрушение советского многонационального государства. Он с шестидесятых годов был поборником одностороннего разоружения Союза Советских и безоговорочной независимости для всех наций, входящих в состав Союза. Т. е. в политике, живи они в одно время, Сахаров был бы врагом Ганди! Лев Толстой, как к нему ни относись, был могучий стилист, и сравнивать с ним Сахарова, автора нескольких наивных политических памфлетов без стиля, исключительно глупо… Даже если сделать скидку на то, что речи над свежими могилами обязательно слащавы, вы слишком того… товарищи… загибаете. И народ поминать в связи с Сахаровым следует поменьше. Объективно говоря, деятельность покойного была направлена на разрушение сложившегося при коммунистическом абсолютизме относительного равенства. То есть, в сущности, деятельность покойного была антинародной, если понимать под народом низшие слои населения — работяг и крестьянство. Сын третьего сословия, он защищал в первую очередь интересы своего класса — БУРЖУАЗИИ».
Ветер и снег бились во флаги с траурными полосами. Сменялись ораторы. Малая толпа делилась с Большой толпой горечью потери. Такого Человека. Индиана, озябнув от одного вида снега, ветра и пурги, потирал грудь и совершал «алле-ретуры» от и к телевизору. «В известном смысле, товарищи (Индиана представил, что ему дали слово), Андрей Дмитриевич Сахаров, начавший свою взрослую активную жизнь с участия в коллективе ученых, создавшем советскую атомную бомбу, был отлично известным нам по книгам и фильмам типом «сумасшедшего ученого», отцом Франкенстайном. Во всяком случае, он может быть охарактеризован как таковой. В последнюю треть своей жизни он боролся против могущества правящего класса советского государства, каковое государство он очень помог вооружить ядерной бомбой в первые две трети своей жизни. Мир праху твоему, беспокойный «сумасшедший ученый». Пусть земля успокоит тебя наконец!»
Побили бы, произнеси я такую речь, решил Индиана. Теле еще раз обежало камерой по Большой толпе за милицейскими кордонами, пришедшей попрощаться с прахом «сумасшедшего ученого». Большая толпа мало способна сама разобраться в истинной ценности личности, она обыкновенно полагается в своих оценках на вкус малой толпы, малых толп. Десяток лет назад они дружно проклинали этого же академика. Сегодня они дружно возвеличивают его, пришли прощаться в количестве, достаточном для оплакивания главы государства. И оба раза они неправы. Были неправы, травя Сахарова, и неправы сегодня, — неуместно возвеличивая его. Потому что оба раза информация, данная им малыми толпами, — неверная информация.
Вдова, черная как ворона, неприятная женщина, дочь репрессированного в эпоху Сталина секретаря Компартии Армении, обратилась к населению с просьбой воздержаться от участия в публичных похоронах. «Не приходите на Востряковское кладбище, прошу вас. Ваш приход будет трагедией для кладбища». Индиана впервые в жизни согласился с неприятной женщиной. Двуногие поклонники пацифиста насмерть вытопчут бедное кладбище. Глядя на вдову, Индиана задумался… Эта пара, покойный и она, отлично символизировала союз двух основных сил, заинтересованных в разрушении старого режима. Союз третьего сословия, рвущегося к власти, с детьми и внуками большевистских бояр, казненных Сталиным, стремящимися отомстить за отцов и дедов. Возбуждая, и ожесточая друг друга, так они и жили — Сахаровы. Закономерно, что плоть от плоти своего класса, мадам ворона была членом компартии до 1968 года, если не позже. Во всех ее видах мадам однако есть старая коммунистка-ренегатка с папиросой. Индиана дружил в своей Франции и с коммунистами среди прочих, но ренегаты всегда вызывали в нем отвращение. С ними он не дружил.
Камера прошлась по малой толпе на эстраде. Мысленно сравнивая шапки, носы и очки в Лужниках с шапками, носами и очками (куда меньшим количеством очков) на эстраде Парка Горького, Индиана пришел к выводу, что обе малые толпы принадлежат к третьему сословию. Но если в Лужниках под снегом находились исключительно звезды третьего сословия, то снег в Парке Горького посыпал менее известные и совсем неизвестные под шапками физиономии: низший «миддл-класс», если воспользоваться американской классификацией. Так как звезды третьего сословия, в подавляющем большинстве своем, заняли эстраду прозападного прогрессизма, те, кому не хватило места на эстраде в Лужниках, образовали, удалившись в Парк Горького, свою малую толпу: националистов, патриотов и противо-прогрессистов. Призыв священника «против чуждой нам рок-культуры и секс-маразма» — есть лозунг восстания учителей, завучей, простых инженеров, майоров и подполковников, малоизвестных поэтов и писателей против «ПРОГРЕССИСТОВ»: академиков, директоров заводов, известных поэтов и писателей. Раздел на, по меньшей мере, две малые толпы — есть раскол в среде третьего сословия…
«А где ты, Индиана, с кем ты?» — спросил он себя.
«Ни с теми, ни с другими».
«Следовательно, ты со старым режимом?»
«Ну вот еще… Старый режим мне даже прописки московской не расщедрился дать). И за границу вытолкал, отобрав паспорт…»
«Тогда кто ты, действительно безучастный иностранец?»
Пройдя мимо чем-то встревоженных шакалов, он вышел из крепости в ночь. Яков Михайлович уже ждал его, стоя у «Волги». В открытой (дверца открыта) машине возился усатый Андрей. «Вы готовы?» — спросил Яков Михайлович, пожимая ему руку. «Ко всему», — подтвердил Индиана. Они сели и, развернувшись, устремились сначала под мост через Москву-реку, а затем по Кутузовскому. На окраине Москвы, в Ясеневый Бор.
Даже в автомобиле получилось долго. «Зачем Яков Михайлович, второй по значению босс ОРГАНИЗАЦИИ, поселился так далеко? — спрашивал себя Индиана, сидя на заднем сидении. Его размышления привели его к следующему умозаключению: в Москве трудно иметь, купить, получить квартиру в центре. ОРГАНИЗАЦИЯ лишь год как существует, Яков Михайлович не успел сменить квартиру…
Они пришвартовались к нескончаемой китайской стене домов. Могучих, высоких и некрасивых. Во Франции в подобных домах на окраинах живут бедные семьи. Жилища для малоимущих. Они поднялись в лифте на пятый этаж, и им открыла дверь жена Якова Михайловича, похожая на француженку. За нею стояли, улыбаясь Индиане Ивановичу, несоветские дети Якова Михайловича: мальчик семнадцати лет и девочка шестнадцати. «Добро пожаловать…» «Позвольте…» «Разрешите…» «Извините…» «Вам придется снять сапоги, но у нас есть отличные тапочки, различных моделей, на выбор…» «Грязь на улицах…» «У вас в Париже…» В обширной прихожей, уставленной плотно стоящими книжными шкафами, Индиана снял сапоги, почему-то объясняя хозяевам, что купил их специально для поездки в Москву, за день до отъезда, в магазине на пляс де Репюблик. В очень дешевом магазине.
Яков Михайлович, сунув ноги в тапочки, пошел показать ему все или почти все комнаты квартиры. Индиана уже был готов к лицезрению чудесной, особой, антикварной мебели Якова Михайловича, о ней рассказывал ему и Соленов, и сам Яков Михайлович, и даже шофер ОРГАНИЗАЦИИ — Василий Иванович. «Еще в шестидесятые годы, Индиана Иваныч, когда я вернулся из Индии, один ленинградский приятель-антиквар уговорил меня купить этот гарнитур восемнадцатого! века, восемнадцатого, заметьте! Тогда это все стоило мне недорого, а сейчас… сейчас музей — представляете, музей! — интересовался возможностью приобрести. Но я привык к нему, ни за какие золотые не отдам… Деликатные вещи… Потом подкупил. Вот этот секретер, по слухам, я вовсе не утверждаю, принадлежал Пушкину, или во всяком случае его семье… Да-да, но куплен уже отдельно, через год после гарнитура…»
Яков Михайлович гладил свою мебель, наклонялся над ней, любовно ворковал, потому до Индианы долетали лишь обрывки его пояснений. Лакированные, ухоженные, сияя перламутром и утопая ножками в сером свежем макете, стояли столы, буфеты, секретеры, а меж ними осторожно, боясь их задеть, жили их слуги: семья Яков Михайловича, его жена, его дети. Кровать в спальной комнате хозяина была из того же породистого аристократического семейства. Яков Михайлович наклонился и ласково огладил одно из крыльев кровати, с хулиганским видом обернулся к Индиане, подмигнул, дескать, «Ой, что сейчас будет!» И нажал на кувшинчик на плече перламутровой девушки… Из кровати вдруг легко выскочил миниатюрный столик со свечой! Зажигай и читай. «Чудеса механики того времени… Такое умели делать…»
Приличный гость, Индиана выразил свое восхищение. В то время как настоящими чувствами, испытанными им, были недоумение и грусть. На кой Яков Михайловичу эти изящные предметы роскоши в такой глуши, куда даже на автомобиле они добирались час, что уж говорить о метро или автобусе… на кой? Зачем они ему здесь, никем не видимые, разве попадет раз в полгода гость, как Индиана… Зачем здесь, в бору? Уместно выглядели бы они в квартире мультимиллионера на Пятой авеню в Нью-Йорке, рядом с картинами Дали и Пикассо…
Они пошли в кухню, где был накрыт стол, Яков Михайлович продолжал говорить о своей уникальной мебели, разливая Индиане и явившемуся шоферу перцовку, указывая на икру… «Берите, Индиана Иваныч, и ты, Андрей, не стесняйся, налегай…» За окном вдруг раскричались, крепко ругаясь, неизвестные пьяные, и Индиане вдруг стало жалко Яков Михайловича и его семью. Он почему-то вспомнил душещипательный романс Вертинского на слова Игоря Северянина «В этом городе темном». Как это там?
Глотая перцовку, Индиана досмысливал романс. Это о женщине из маленького дореволюционного русского городка. Она выписала себе из Парижа чудесное платье, модель называлась «мэзон ля валет», так? Но ей некуда было надевать это чудесное платье в воронежской или тамбовской глуши… ОРГАНИЗАЦИЯ, могущество тиража, уже два миллиона, а будет четыре, а с ледяного неприветливого неба льет вода и валит снег, и бродишь по щиколотку в грязной воде, и нужно снимать обувь, явившись с улицы. И за окнами дикими голосами ревут озверевшие от перемен массы. Рычит чудо… ЧУДОВИЩЕ. Машет лапами, готовясь все разбить и разгромить. Секретер Пушкина (или его семьи), постель с выскакивающим столиком со свечой, все «красивое и деликатное» (эту спаренную словесную фигуру несколько раз, смакуя, повторил Яков Михайлович) РАЗБИТЬ И РАЗРУШИТЬ… Тебе жалко их, Индиана, потому что ты можешь уехать в свой Париж, и что бы с тобой ни случилось, старым волком в капитанке, даже если ты сдохнешь в своем Париже, там легче в центре мира умереть. Ведь оттуда выписывают платья и идеи, о нем, о Париже, мечтают…
Можно было думать и так…
Водка. Щи. Икра. Рыба. Вкусно. Хорошо. Чисто. Индиана не смог бы так жить. Среди антикварных нежностей, но под вулканом.
После обеда они перешли в комнату, предназначение которой Индиана угадать не смог. Комната пахла, как и вся квартира, мебельным лаком. Яков Михайлович сел в кресло и, расстегнув вторую пуговицу рубашки (галстук он снял еще на кухне), стал рассказывать об Индии, где побывал когда-то совсем еще зеленым журналистом. Посещение страны этой оказало на него в свое время необыкновенное впечатление. Он проехал однажды через всю Индию по железной дороге…
Дети расхаживали по комнате и запросто вступали в беседу, зная, очевидно, одиссею отца и не боясь его рассердить. Жена, похожая на француженку, улыбаясь, вкатила мужчинам тележку с напитками. Яков Михайлович, рассказывая, по-домашнему сбросил с ноги один тапок… «Что еще мужчине нужно?.. — размышлял Индиана. — Красивая, молодая, еще веселая жена, бойкие развитые дети-подростки…» Но неумолимо снова всплывала в памяти (заглушая вдруг клип Принца на экране полуприглушенного теле) грустная мелодия
Детям Яков Михайловича, по всей видимости, понравилось, что Индиана разбирается в рок-музыке, хотя и застрял по собственному желанию на «Клаш», «Секс Пистолс», на Игги Поп(е) и Лу Рид(е) и дальше в современность идти отказывается. Дети заспорили с ним по поводу Майкла Джаксона, сошлись с ним во взглядах на «Дорз», и Индиана подумал, что если его книги издадут когда-либо в этой стране, он имеет множество шансов сделаться кумиром молодежи. Будет наслаждаться статусом Уильяма Борроуза или Хуберта Селби. Если…
«Там, в Индии, — взор Яков Михайловича увлажнился, — я впервые почувствовал, что я не на привязи, у меня было так мало денег, но я чувствовал себя своим среди полуголых этих людей, набившихся в старые, разваливающиеся поезда, стремящиеся к полуразрушенным храмам на поклонение… Мне приходила мысль остаться… Но знаете, я тогда только начинал как журналист, и Александр уже родился, — он двинул головою в сторону улыбающегося сына, — так что… С Соленовым я познакомился в буфете Дома журналистов меньше двух лет назад. Он искал человека, чтобы поднять и издавать журнал. Я же искал работу, так как из АПН меня выставили за несогласие с мнениями тогдашнего начальства. И вот, Индиана Иванович, меньше двух лет спустя мы стоим уже во главе небольшой империи! — Яков Михайлович развеселился, заулыбался. — Два журнала, издательство. Мы уже запустили десяток книг, вас вот будем печатать, подождите только. И все благодаря одному человеку — СОЛЕНОВУ. Дай ему бог здоровья… Он неровный человек, может обижаться как ребенок, кричать, обидеть, но все же какой сильнейший человечище СОЛЕНОВ…»
Индиане сделалось стыдно за глупо вертящуюся в голове грустную жалкую мелодию. Разве жалеть следует Яков Михайловича, стоящего во главе двух журналов и издательства. Деловой и энергичный бизнесмен Яков Михайлович если не ситизен Кейн, то заместитель Кейна точно, а разве таких людей жалеют? «В этом городе темном» покинула сознание Индианы.
Ему дали с собой бутылку «Перцовки». Яков Михайлович напросился прислать ему завтра к четырем машину отвезти его в аэропорт. Он попрощался с детьми и женой и вышел с усатым шофером в холод и сырость…
Их «Волга» оказалась заблокированной красным автомобильчиком. Андрей выругался и стал звать Яков Михайловича на помощь. На пятом этаже семья четырьмя силуэтами прилипла к окнам. Однако обошлось без них. Андрей сумел мобилизовать тройку здоровых парней, появившихся из ночи. Мускулистые парни легко откатили красный автомобильчик. Всю дорогу в Москву Андрей расспрашивал Индиану о Париже и о парижских девочках. Пошел снег, и шофер вынужден был включить дворники…
Подымаясь в лифте на свой этаж крепости, Индиана обнаружил, что ему все равно жаль Яков Михайловича и его семью.
На срезанной пирамиде Мавзолея стоял Иосиф Виссарионович СТАЛИН, Цезарь Джугашвили, в фуражке, в шинели с погонами, и сыпался с ноябрьского московского неба снег. Кремлевская стена и Исторический музей, — цвета сырой конины татарские сооружения, снабженные дополнительный освещением падающего снега, — казались краснее обычного. Конина выглядела свежеубитее. Цезарь Джугашвили улыбался скрытой улыбкой обильно усатого человека. Согревала его не шинель из добротного татарского войлока, но через решетку притекал к сапогам Генералиссимуса теплый воздух. Обогревательный аппарат был установлен прошедшим летом. Генералиссимусу теперь всегда было холодно. Он быстро старел. И в белом снегу шли перед ним его войска… Выдувая снег из труб, разя клубами пара, сводный краснознаменный оркестр всех родов войск сотрясал воздух между храмом Василия Блаженного и Историческим музеем.
О чем думал Иосиф? Вымерял мысленно бездну, отделяющую его, Цезаря Иосифа Сталина, главу державы, раскинувшейся огромнее Рима и Империи Монголов, вместе взятых, через пол-Европы и пол-Азии, от грузинского мальчика из каменного города Гори? Видел чашку с молоком, подаваемую ему матерью в 1885 году? Ползли со стороны Исторического музея панцирные чудовища танков, знаменитые «Т-34», только что выигравшие ему войну. Стояли в люках командиры в шлемах, глядели на Генералиссимуса, отдавали честь. А может, видел он набухшую венами руку отца своего Виссариона Джугашвили, сапожника?
Иосиф беседовал с духом подлинного отца своего, Владимира Ильича Ульянова. Отец народов беседовал со своим отцом. Ему было привычно беседовать с духом, ибо Цезарь сам давно уже был духом. И они не торопясь обменивались фразами, в то время как по площади с лязгом и грохотом проходили войска. «Ну что, Иосиф… Загубил равных себе… Вот-с, пеняй теперь на себя, даже поговорить тебе не с кем, только со мной, неживым. В этом и есть наказание великого человека — до конца дней твоих будет тебе не с кем поговорить. Никто тебя не понимает, боятся и презирают, и некому тебе открыть душу свою…»
«Скажи, батька, что ж, это и есть все, что можно человеку, и выше не бывает, больше не придет?»
«Это и есть все. Иосиф, выше не бывает, больше не придет. Кир и Дарий, Чингисхан, первый из Цезарей и Александр, вот наши с тобой, как бы это выразиться, сотоварищи…»
«Тоскливо мне, Ильич, болею я. И душою больше, чем телом. Скоро нам, батька Ильич, вместе лежать…»
«Сам виноват, Иосиф… Знаешь майорийскую песню по поводу врага? Не знаешь. «Умер мой враг. Опустела земля и опостылела. Жизнь потеряла смысл…» Это я к тому, Иосиф, что тоскуешь ты от отсутствия пристрастных глаз врага, следящего за каждым твоим шагом и поступком. Враг тебе нужен, а врага у тебя нет. Зачем Троцкого приказал убрать? Большого врага следует беречь больше чем возлюбленную. Троцкий был поменьше тебя размером зверь и никаких способностей к управлению государством у него не было, но он был последний из моих апостолов, он тебя понимал… Непоправимую ошибку ты совершил, вот теперь и страдай…»
«Скажи мне, ты по-прежнему доволен мной, батька Ильич?»
«На комплимент напрашиваешься, Иосиф? Доволен. Доволен тобой. К нелегкой работе Цезаря оказался ты необыкновенно способен. Я не уверен, что смог бы справиться так же, как ты. Предполагаю, что способность к управлению перешла к тебе по наследству с кровью. От Месопотамии, должно быть, от шумеров, от полузасыпанного горячими песками города-государства, где царем был Гильгамеш. По сути говоря, на воротах твоего Кремля должны быть высечены каменные львы, когтящие державный скипетр, а Лаврентий Берия, сняв пенсне, должен расхаживать перед тобой в кожаных доспехах и с сине-черной бородой ассирийца. Короткий меч НКВД должен сверкать в его руках…»
Цезарь Иосиф усмехнулся, и командиры ехавших в этот момент по площади гвардейских минометов «Катюш» приняли улыбку Цезаря, как поощрение. Назавтра «Правда» истолкует джокондовский оскал Цезаря, как его желание развить минометно-ракетные войска.
«Помнится, Вы хотели разрушить государство, Владимир Ильич?»
«Их государство, Иосиф… То, в котором твой отец был сапожник, а мой брат был повешен. Их государство хотел я разрушить. Наше государство, твое и мое, я желал вырастить могучим и мускулистым. И ты выполнил мое желание…»
«Я послужил тебе верным наследником, Ильич! Ни один из толпы апостолов не справился бы с задачей. Троцкий был позер. Конечно, блестящий оратор, но искусство управления не тождественно ораторскому искусству… Посмотри, как он дал мне себя обыграть. Будучи Главнокомандующим Красной Армии, он позволил мне, какому-то всего лишь секретарю Партии, пусть я и назвал себя Генеральным секретарем, отстранить себя от должности… Уехал в Алма-Ату покорный и послушный, как ребенок, которому крикнули: «Выйди из класса!» А Бухарин, наш теоретик! Он не был практик. Искусство управления, искусство пасти человеческое стадо, лучше всего дается тем, кто пас стада овец на склонах Кавказских или других гор, разве нет, Ильич?» Так они разговаривали на Мавзолее во время пурги. Посмеивался Ильич, беседуя с Иосифом. Посмеивался. Улыбался спокойной улыбкой удовлетворенного Владимира Ильича. Успешно угнездившееся на месте старого государства буйно цвело могучее Древо Союза Социалистических Республик. Голова государства касалась Берлина, а корни купались в японских водах. Такое, наверное, снилось когда-то Чингисхану. В сущности, свершилось чудо, Ильич знал это. У Союза в январе 1924 года был только один шанс — кавказец. Блестящий оратор Троцкий, блестящий теоретик Бухарин, блестящий функционер партии Каменев, все они были звездами, увлекающими толпу, способными трудиться в партии, но Иосиф, единственный, обладал даром управления. Интеллектуалы, вдохновенные ораторы и блестящие теоретики загубили бы Древо в несколько лет. Сын сапожника, семинарист, спустившийся с раскаленных гор, говорил по-русски плохо и с акцентом, теоретиком марксизма не был, но унаследовал в крови свирепое искусство управления человеками…
«Товарищ моряк торгового флота, вы что, уснули?» Молоденький милиционер с тонкой шеей, в слишком большой фуражке, насмешливо смотрел на Индиану. За милиционером рабочие в рукавицах сгружали из кузова автомобиля железные решетки оцепления. «Посторонитесь, вы мешаете людям работать!» Индиана посторонился, не желая мешать людям с их решетками. Купили они свои милицейские кордоны во Франции или изготовили сами? Когда он опять поглядел на Мавзолей, СТАЛИНА там не было.
Индиана Иваныч, среднего возраста человек, прогуливался по городу Москве перед тем как вылететь в город Париж. Забрел он, разумеется, и на Красную площадь. «Интеллектуалы, вдохновенные ораторы, теоретики…» — как там, Ильич? — «загубили бы Древо в несколько лет…» «ВОТ И ГУБЯТ…» — сказал себе Индиана и заторопился прочь с площади? В «Украину» должны были прийти Владислав и Саша Смирнов, первый — чтобы забрать шубу и попрощаться, второй — чтобы попрощаться.