162584.fb2
Они с Надей зарегистрировались в сентябре 1921 года. Тогда же окончательно одряхлевшего Глобуса продали башкирам на мясо, редакционную бричку стал возить норовистый жеребец, чье имя давно выветрилось из памяти.
Потом губерния стала областью, Вагин из курьера губернской газеты превратился в корреспондента областной, а еще лет через десять редактор, к тому времени сменивший бричку на автомобиль, предложил ему написать разгромную статью о клубе «Эсперо», который хотя и растерял большую часть членов, но еще влачил жалкое существование. При этом сделан был намек, что если задание выполнено будет успешно, если всю деятельность клуба за последние пятнадцать лет Вагин представит в должном свете, место завотделом ему обеспечено.
Эсперантистов он с юности на дух не выносил, особенно после того, как его родную Сенную улицу переименовали в улицу Эсперанто. Чего бы, казалось, не написать? А вот не смог. Напрямую, ясное дело, не отказался, но все тянул, медлил и в итоге дождался, что написал другой. Тогда-то и определилось его будущее: вскоре из партийной газеты перевели в комсомольскую, из комсомольской — в газету речного пароходства «Большая Кама», оттуда — в заводскую многотиражку. Надя иной раз поминала ему, из-за чего они с трудом дотягивают от аванса до получки.
Он всегда уповал на случай, но к старости стал замечать, как в его жизни все отчетливее проступает первоначальный замысел, прежде неразличимый. Хаос обретал форму, пустота — смысл. Поступки, казавшиеся необъяснимыми и случайными, оказывались следствием других, вполне объяснимых, просто он не видел этой связи. В мире царил строгий порядок, при котором его, Вагина, место не могло быть занято никем другим, так же как он сам не мог занять ничье чужое, например — место того человека, кто по приказу редактора написал нужную статью о клубе «Эсперо». Десятью годами раньше этот человек по собственной инициативе напечатал почти то же самое, но тогда схлопотал выговор по партийной линии, а теперь стал завотделом. Впрочем, завидовать ему не стоило. Он был арестован, когда улица Эсперанто, бывшая Сенная, получила имя Жданова, и начали сажать всех, связанных с эспер-движением. В том числе тех, кто с ним боролся, потому что эти люди были забрызганы кровью своей жертвы и гордо носили на шее вырванные у поверженного дракона зубы, а о драконе в то время следовало просто забыть, как если бы его никогда не существовало.
Таков был вечный порядок жизни: жертвы становились героями, потом убийцами других героев, потом жертвами других убийц, которые считались героями, пока их жертвы не переходили в разряд мучеников, чтобы новые герои рождались из их праха и опять превращались в убийц. Счастлив был тот, кому удавалось выйти из этого круговорота.
Все это нахлынуло по дороге в Катину школу, в трамвае, медленно ползущем по дамбе через Егошихинский лог. Дамбу построили лет десять назад, она соединила центральную часть города с поселком пушечного завода.
Из дому Вагин вышел около пяти, но на остановке скопилось много народу, трамваи шли редко. Он сумел втиснуться только в третий по счету и опоздал минут на пятнадцать.
Дверь школьного музея изнутри была заперта на швабру, продетую в дверную ручку. Вагин постучал. Нарядная старшеклассница важно объяснила ему, что здесь идет занятие лекторской группы, а Майя Антоновна увела своих кружковцев куда-то на второй этаж.
Искать их там не хотелось Вагин вернулся на улицу, сел на ту самую скамейку, на которой его сморило вчера под майским солнышком, и стал ждать. Свечников должен был появиться часа через полтора, не больше.
С другой стороны крыльца, в центре крошечного садика, серела вросшая в землю чаша старого, еще довоенного фонтана с гипсовыми фигурками мальчика и двух девочек. Они стояли, сбившись в кружок, запрокинув головы, глядя туда, где раньше над ними скрещивались давно иссякшие водяные струи. Каждый поднимал вверх правую руку с обращенной к небу открытой ладонью. У одной девочки была отбита кисть, кончик железного штыря торчал из запястья. Вагин еще помнил то время, когда все трое общими усилиями держали над собой земной шар, но теперь он куда-то исчез, и у детей с нелепо воздетыми руками был такой вид, будто они ловят мух.
Кроме курьерских, за Вагиным числились другие, более почетные обязанности. После похорон пришлось адаптировать для крестьянских масс актуальную статью «Как бороться с безнавозьем», сочиненную каким-то ученым агрономом, затем ждать, пока Надя перепишет ее на машинке, а после еще выправлять опечатки. К вечеру, как обычно, его отправили с гранками в губком, там прицепились к опубликованным под рубрикой «Из прошлого Прикамья» стихам самозваного принца Голкондского:
Эти вирши найдены были в бумагах Губернской архивной комиссии. В предисловии Осипов пылко ими восхищался, но в губкоме они восторга не вызвали. Ни о какой контрреволюции, правда, речи не заходило. Стихи велено было убрать на том не лишенном в общем-то смысла основании, что если печатать всех сумасшедших, бумаги не хватит.
Надя дожидалась в редакции, домой пошли вместе. По дороге она рассказывала про гимназию, про то, как прошлой зимой утерла нос отцу Геннадию, который вел у них Закон Божий:
— Он и так-то неумный, а тут еще дернуло его беседовать с нами о большевизме. Стал говорить, что во всем виноваты учителя и родители. Они будто бы не давали детям должного воспитания, не внушали им твердой веры в Бога, не заставляли говеть, ходить в церковь, поэтому дети вырастали неверующими, впадали в хулиганство и становились большевиками. Мне это показалось как-то плоско. Подняла руку, он спрашивает: «Чего тебе?» Я сказала, что у меня есть вопрос, встала и говорю: «Как раз перед большевистским переворотом мы ездили в гости к тете Жене в Москву. Я и моя двоюродная сестра Зина в поезде спали на одной полке, а ночью вагон сильно толкнуло, и на нас упал со стола стакан с водой, где были замочены клюква и лимон…» Он не вытерпел и говорит: «Что это ты такое рассказываешь, дитя мое? Какая клюква?» Я говорю: «Она была замочена в стакане с водой, который свалился на нас, когда мы ехали в Москву к тете Жене. Я и моя двоюродная сестра Зина легли спать, а ночью вагон сильно толкнуло…» Девочки фыркают, а он все еще не верит, что над ним издеваются. Спрашивает: «И что?» А я: «Вот если на нас ночью упал стакан с водой, где были замочены клюква и лимон, может ли это быть знамение?» Он спрашивает: «Знамение чего?» — «Того, — говорю, — что всем нам при большевиках будет кисло».
— И что дальше? — поинтересовался Вагин.
— Ничего. Села и смотрю невинными глазами.
— А он что?
— Промолчал. Что тут скажешь?
— А стакан действительно упал?
— Да, — подтвердила Надя, — и в нем были замочены клюква и лимон, — понесло ее по инерции. — Ночью вагон сильно толкнуло…
На Соликамской повеяло аптекарским запахом цветущих лип. Шли мимо сада имени Лобачевского, в прошлом — Тюремного.
Переименовали его не теперь, а задолго до того, как тюрьма стала называться исправдомом. Предание гласило, что великий математик специально приезжал сюда из Казани и сам вычертил план этого сада, причем зашифровал в нем какую-то опередившую свое время, чрезвычайно важную для человечества идею, которую не мог или не хотел высказать прямо. Места для саженцев он будто бы наметил с таким расчетом, чтобы любая точка на всей территории сада не заслонялась бы деревьями от взгляда по крайней мере одного из четырех стражников, дежуривших по четырем его углам. Гуляя здесь, каждый арестант в каждое мгновение обязательно виден был одному из этой четверки. Скрываясь от него, он в тот же миг открывался другому, следующему, хотя сад был не маленький, в форме правильного квадрата со стороной примерно в сотню шагов, и пустот в нем казалось не больше, чем в Загородном. Правда, если присмотреться внимательнее, заметна становилась некоторая прихотливость посадки. Раньше сад вместе с тюремным замком был обнесен общей оградой, но и после того, как он отошел в ведение гражданских властей, правдивость предания так никто и не проверил на опыте. Таинственная надпись, начертанная рукой гения, тоже оставалась непрочитанной в ожидании того часа, когда мир окажется на краю гибели, но не погибнет. Невинное дитя найдет упавший с небес ключ к спасительным письменам.
В цикле эзотерических чтений этому саду была посвящена целая лекция с последующей дискуссией, а пока что он считался одной из городских достопримечательностей и местом свиданий. Впрочем, по традиции, кусты здесь выкорчевывали под корень. Кто-то до сих пор посыпал шлаком дорожки, скамейки прятались в тенистых уголках, но сидевшие на них парочки должны были знать, что их уединение обманчиво, что от ангелов по четырем углам, от их огненных глаз не укроется ни поцелуй, ни рука, якобы невзначай положенная барышне на колено.
Отсюда по Вознесенской, ныне улице Первого июля, вышли на еще не переименованную Кунгурскую. Улицы, идущие перпендикулярно Каме, реже подвергались этой напасти.
На углу стояло двухэтажное каменное здание школы-коммуны «Муравейник», похожее на угличский терем царевича Дмитрия. Во время войны с немцами архитектор Драверт построил в городе несколько таких зданий в русском стиле. В этом, на углу Кунгурской и Вознесенской, раньше тоже размещалась школа, и, тоже с артельным уклоном. Называлась она «Улей», но, видимо, в губнаробразе муравьев сочли насекомыми, классово более близкими, чем пчелы.
— Смотри, — сказала Надя, но Вагин уже и сам увидел, что возле крыльца с пузатыми колоннами остановилась запряженная Глобусом редакционная бричка.
Из нее вылез Сикорский, за ним — Свечников с револьвером в руке.
— Милашевскую помнишь? — на ходу бросил он Вагину. — Вечером она к тебе зайдет. Отдашь ей сумочку.
В школьном музее шло занятие лекторской группы, поднялись в какой-то класс на втором этаже. Пока все рассаживались, Майя Антоновна щелкана фотоаппаратом, снимая Свечникова на фоне афиши:
ЭСПЕРАНТО — язык мира и дружбы, с ним вас легко поймут в любой стране мира. Он в 10-12 раз проще любого из иностранных языков. Занятия проводят опытные преподаватели. Справки по телефону…
Собралась в основном молодежь. У некоторых ребят были зеленые значки-звездочки на свитерах и на лацканах, у девушек — зеленые ленты в волосах.
— Если вы будете знать, например, грузинский язык, вас тоже поймут в любой стране, — сказал Свечников.
Аудитория притихла, ожидая комментария.
— С грузинским вас легко поймут грузины. Всюду, где они есть, — пояснил он. — С эсперанто — эсперантисты.
— Нет-нет, ни в кого он там не стрелял, это я тебе гарантирую, — ответила Ида Лазаревна. — Стрельба уже кончилась, тогда он незаметно вынул из-за пазухи пистолет и сразу выбросил в окно. Клянусь!
Она возвела глаза к висевшему над кроватью портрету Ла Майстро, призывая его в свидетели.
— Николай Григорьевич прав, — признал Сикорский, — мне тоже показалось, что в темноте кто-то выстрелил рядом со мной. Я испугался, что станут всех обыскивать, ну и… Думаю, еще свалят на меня.
— Откуда у вас этот пистолет?
— Я военный врач, мне по штату положено.
Эту фразу Свечников слышал уже раз десять. Как, впрочем, и все остальное.
— С собой-то зачем его принесли?
— Я же вам говорил. Чтобы дома не оставлять.
— Говорили, но я так и не понял почему.
— Боялся, что украдут.
— Кто его может украсть?
— Мало ли.
— Вы что, всегда носите его с собой?
— Не всегда.
— А позавчера для чего взяли?
— На всякий случай. Не хотел оставлять дома.
Точно такой же разговор состоялся между ними полчаса назад. Сейчас круг замкнулся по второму разу. Вздохнув, Свечников перевел взгляд на Иду Лазаревну.
— Ты-то меня почему обманула?
— В чем? — искренне удивилась она.
— Еще спрашиваешь?
— Я тебя не обманывала. Я в самом деле нашла его около нужника.
— Почему не сказала, что это его пистолет?
— А зачем?
— Здрасте! Я же тебя спрашивал, чей он.
— Я и ответила: теперь — мой.
— Но я спросил, чей он был раньше, и ты сказала, что не знаешь.
— А кто ты мне такой, чтобы все тебе рассказывать? — парировала Ида Лазаревна.
— Ладно. — Свечников поднялся. — Поехали.
— Интересно, куда это?
— В губчека. Не хотите говорить мне, расскажете там.
— Пожалуйста, подождите! — остановил его Сикорский. — Что именно вы хотите знать?
— От вас — одно. Чего ради вы притащили этот пистолет в Стефановское училище?
— А от меня? — спросила Ида Лазаревна.
— От тебя — другое. Сама знаешь что.
— Почему я не доложила тебе, чей это пистолет?
— Да.
— Не хочу, миленький, чтобы председателем правления выбрали тебя. Варанкина так и так не выберут, а лучше уж он, — кивнула она на Сикорского, — чем ты.
— Какая тут связь?
— Элементарная. Ну, испугался человек. Почему, не важно. Все мы теперь пуганые. А ты вокруг этого несчастного пистолета такое бы накрутил! Я тебя знаю. У Ивана Федоровича не осталось бы никаких шансов.
— Идочка, выйди, на минутку, — попросил Сикорский, когда она умолкла.
— С какой стати? Это моя комната.
— Хорошо, тогда мы выйдем.
В коридоре, плотно прикрыв за собой дверь, он сказал:
— Жена у меня пьет. Осенью напилась до полного безумия, взяла мой пистолет… Словом, чуть его не убила.
— Сына? — догадался Свечников.
— Да. Плечико ему поранила, но решила, что все, мертв, и выстрелила себе в грудь. Чудом жива осталась… А все ради меня. Чтобы нашел я себе другую, детишек нарожал, был бы счастлив, а ее, мертвую, снова полюбил бы за то, что она для меня сделала… Слава богу, оба живы, но пистолет я с тех пор дома не оставляю. Хоть он и без патронов, а все-таки от греха подальше. Она ведь это дело не бросила. Попивает.
— На что вам пистолет-то? Сдали бы, и делу конец.
— Не могу. Без него моя Ольга Глебовна в два счета сопьется. Атак покажешь его ей, она как-то в разум входит.
Вернулись в комнату.
— Тряпочки чистенькой у тебя не найдется? — обратился Сикорский к Иде Лазаревне.
— Какой еще тряпочки?
— Желательно белой.
— Для чего это?
— Увидишь.
Он с сомнением принял протянутый ему лоскут, относительно белый, но грязноватый.
— Ладно, сойдет.
С треском оторвал кончик, намотал его на карандаш, затем взял со стола пистолет, ввел этот банник в дуло и, покрутив там, вынул обратно.
— Ни пятнышка, видите? — продемонстрировал Сикорский снятую с карандаша тряпочку. — Нагара нет, значит, в последнее время никто из него не стрелял.
— Что я и говорила, — победно улыбнулась Ида Лазаревна. — А ты не верил.
— Ты, случаем, его не почистила? — спросил Свечников.
— Странный вопрос, — ответила она высокомерно.
— Почему?
— Для тебя — странный. Ты же меня знаешь. Действительно, что-либо мыть, вытирать и чистить было не в ее правилах.
— Казарозу убили не из него, — подытожил Сикорский, кладя пистолет на стол.
— Какого же черта, — взорвался Свечников, — вы его выбросили? Можете мне объяснить?
— Нет.
— Не хотите?
— Не могу.
— Почему не можете?
— Сам не знаю. Как-то так получилось. Выбросил, а потом уж сообразил, что можно было и не выбрасывать.
Свечников скверно выругался и, оставив пистолет на столе, вышел на улицу. След в очередной раз оказался ложным. Нейман сбил с толку своими подозрениями, будто стреляли в него, Свечникова, а попали в Казарозу.
Теперь он знал про нее многое, но понимал хуже, чем раньше, когда не знал ничего. Стоило только подумать о ней, как она превращалась в пятно пустоты. Тайна ее души таилась в загадке ее смерти.
Берясь за вожжи, он впервые со вчерашнего вечера подумал о гипсовой ручке. Одновременно, как когда они с Сикорским отъезжали от гортеатра, в кончиках пальцев опять ожило какое-то мутное воспоминание, до сих пор так и не сумевшее облечься в слова.
Варанкин был дома.
— Жена говорит, — сказал он, — вы ко мне вчера заходили. Со стола ничего не брали?
— Брал. Если снова напишете, — предупредил Свечников, — мне тоже есть что про вас написать.
— Что, например?
— Что вы — не марксист, а перекрасившийся гиллелист.
— Даневич накляузничал?
— Какая разница, кто? Факт остается фактом. Гиллелизм — новая еврейская религия, а гомаранизм произошел от гиллелизма. Естественно, вы это скрываете.
То, что осталось от гипсовой ручки, побрякивало в кармане пиджака. Не вникая в протесты Варанкина, уверявшего, будто от гиллелизма до гомаранизма сто верст, и все лесом, Свечников по одному выложил эти обломки на стол, а затем, как из мозаики, сложил из них исходную фигуру. По мере того, как она рождалась из хаоса, на лице Варанкина проступало вялое недоумение.
— Что это? — спросил он, когда работа была закончена.
— Не притворяйтесь. Вы все отлично понимаете. Своим указательным пальцем Свечников коснулся гипсового, отходящего от остальных.
— Это, — сказал он, — еврейский народ, и он указывает путь к всечеловечеству. Правильно?
— А-а, — вспомнил Варанкин.
— Кто формовал такие ручки? Вы?
— Я?
— Не обязательно вы лично. Может быть, ваши единомышленники?
— Бог с вами! Зачем?
— Для религиозных обрядов. В брошюре, которую показал мне Даневич, говорится, что у гиллелистов должны быть свои храмы, свой Синод.
Варанкин начал объяснять, что на практике до этого не дошло, очень скоро Заменгоф сам отказался от своей идеи, осознав ее ущербность, ее ограниченность рамками сугубо еврейского, совершенно неприемлемого для других наций подхода к проблеме поствавилонизма. Слюна, летящая у него изо рта, свидетельствовала о несомненной искренности. Врал он нередко, но всегда сухими губами. Свечников понял, что напрасно теряет время. Единственный человек, хоть что-то, может быть, знающий об этой ручке, вот-вот должен был появиться у Вагина.
«Так, на память», — ответила Милашевская, когда он спросил, для чего понадобилась ей сумочка Казарозы. Интонация, с какой это было сказано, сейчас казалась фальшивой.