16276.fb2 Интернационал дураков - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 14

Интернационал дураков - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 14

– Я папу долго боялась. Я вообще всех боялась. Такая тихенькая была.

Училась на одни пятерки. За четверку уже ругали. А за тройку…

Наверно, за ноги бы повесили воронам на поживу. Никто от меня не ждал никакого нахальства, а я этим пользовалась. Прогуливала уроки и сама писала записки от родителей. А сказать папе, что уезжаю в капиталистическую страну, боялась. Я его перестала бояться, только когда сама начала их с мамой содержать. Я им покупала путевки в

Италию, в Грецию, а он уже ничего не хотел…

– А ваш папа жив? – осторожно спросила она, и я постарался ответить

“нет” как о чем-то очень давнем, чтобы не получилось, что я тоже напрашиваюсь на сочувствие.

– А… А какой он был?

– Сколько помню, старался походить на кого-то из благородных. Хотя вырос в драном местечке. Всегда подбритые усики прямоугольничками, всегда пробор, галстук…

А незадолго до смерти вдруг отпустил бороду – дивной красоты, серебряную с чернью – и превратился в классического раввина. А мыслями полностью ушел в детство – все перебирал каждую халупу в своей Терлице, каждого Меера, каждую Двойру… Всегда уверял, что стоит за ассимиляцию, то есть за смерть еврейского народа. Но перед собственной смертью, видимо, почувствовал, что этот ужас можно хоть немножко ослабить, только включившись в какую-то бесконечную череду…

– Вам так повезло – ваш папа знал свой еврейский род. А я сколько ни ищу папиных предков – полная пустота. Нашла только один раз по

Интернету: чеченский боевик Борсов был застрелен на пороге своего дома.

– А я отцу предлагал поставить телевизор перед кроватью – он улыбнулся и постукал пальцем по виску: у меня здесь свой телевизор.

Потом я осторожненько помог ему сесть – исхудалые ключицы святого

Иеронима, пухленькие младенческие памперсы и тоненькая гибкая трубка из-под пупка, похожего на дырку в тесте; трубка завершалась пластиковым пакетом, похожим на печень в вакуумной упаковке. Извини, пожалуйста, слабым стенанием предупредил он меня и, привстав, деликатно выпустил газы. Я почтительно потупился. А, уложенный обратно, он надолго припал теплыми губами к моему большому пальцу и уже безвозвратно ушел в свои грезы…

В гробу же он лежал безжалостный, как ястреб, напоминая какого-то палестинского шейха-террориста. Да, Ясин его зовут, всегда в кресле-каталке…

Очнувшись, я увидел сострадание на умненьком личике и сапфировое мерцание в ее вьющихся волосах. Серебряные нити в сапфировом облачке светились волшебной красой. И я уже в дверях прикоснулся губами к ее замершей упругой вишенке с такой благодарностью и нежностью, что о кусачках Командорского вспомнил лишь под охлаждающим ливнем. Они сверкали и клацали, но звука было не слышно.

И у меня снова заныло в груди от жалости и нежности, когда я увидел ее, печально бредущую среди луж вдоль колоннады Казанского собора под разбухшим демисезонным небом. Длинные полы серого с рябинкой пальто путались у нее в ногах, словно шинель Дзержинского. И я снова коснулся губами ее холодных губок без всяких командорских последствий, ибо за этим движением не таилось ни задних, ни передних мыслей. Это быстро вошло у нас в обычай: завидев меня, она вспыхивала безоглядной, немножко клоунской улыбкой, а потом сама протягивала мне губки, невольно вытягивая их дудочкой. Однако я по-прежнему лишь слегка их касался, а потом мы шли в какое-нибудь немноголюдное кафе вроде как обсуждать мою новую идею фикс – интернационал дураков, но на деле обсуждать самих себя, выращивая, подобно кораллам, те острова, которыми мы хотели бы предстать в глазах друг друга, а тем самым и в своих собственных.

К милосердию взывать бесполезно, ораторствовал я, люди всегда будут сочувствовать только сильным – кем они видят себя в своих мечтах, – значит, надо объявить слабых сильными, а дураков умными – вот наш девиз боевой! Маркс и Энгельс у них уже есть, греза готова – осталось найти прохвоста, который на ней захочет подняться! И переливы в ее прическе заметно меркли, а уголки губок, вновь сникавшие после первого мгновения, понемногу снова расправлялись. И не опускались даже тогда, когда она вновь и вновь возвращалась к своим ужасам и обидам.

– Я же ей звоню, чтобы ее поддержать, – беспомощно мигала она за уменьшительными стеклышками, – а она совсем меня не жалеет: каждый раз начинает рассказывать, как он хрипел, как “скорая” не ехала – мне хочется сказать: мамочка, но мне ведь он тоже близкий человек, зачем ты меня мучаешь… Я же ей не напоминаю, как я целую неделю добивалась, чтобы она вытащила его к врачу, как она меня обрывала: не вмешивайся, я за всем слежу!..

– Но невозможно же вытащить человека к врачу, если он не хочет, – умоляюще бубнил я, стараясь спихнуть хотя бы этот камень с ее души: мучительно ведь сердиться на мать, которая и без того несчастна.

– Да, она ужасно мучается, она вчера мне сказала, что хочет его выкопать, чтоб хотя бы еще один раз на него посмотреть… Я ей говорю: там его нет, там только его тело… Ужасно, когда люди думают, что нет ничего, кроме тела… Когда мне самой так начинает казаться, такой охватывает ужас: значит, смерть – это так просто!.. – она интригующе понижала голос, и я горестно кивал: да, мол, да, простота – это самое ужасное, получается, что мы ничем не лучше недорезанных лягушек… Но ведь для вас-то мы созданы по образу и подобию…

– Да, конечно, – спохватывалась она, и я прикрывал рукой невольную грустную улыбку: дитя…

Бесшабашность моя показала себя еще и в том, что я начал пренебрегать вечерними звонками к моим тысяча трем повелительницам – а, чего там! Более того, я прекратил визиты в спальню супруги даже в тех случаях, когда Гришка упивалась чихирем и закидывалась колесами до идеального бесчувствия. Но если не прятаться за красивые причины,

– Гришка в последнее время внушала мне страх. Не знаю, чем уж они там занимаются в своей медицинской фирме “Самаритянин” – поставляют вместо искусственных легких естественные желудки, а вместо искусственных сердец мочевые пузыри, – не знаю. Но когда я, не в силах видеть ее трагический черкесский лик, осторожно интересуюсь, что стряслось, моя гордая супруга лишь надрывно возглашает: “Не спрашивай!” – и удаляется в спальню, откуда немедленно раздаются сдавленные рыдания, после кумганчика-другого чихиря на феназепаме переходящие в фольклорно-истошные казачьи заплачки, обожаемые мною когда-то никак не менее, чем сама она обожала медтехнику.

Входить к ней бесполезно: “Уйди, уйди!..” – простирает она ко мне исхудалые руки из черных пройм посконной рубахи – лишь принудительные воспоминания о потерянном сыне заставляют меня защищаться цинизмом, а не отвращением. Ведь у меня уже начинались галлюцинации – в звуках ветра, в собачьем лае, в желудочном бурчании я, холодея, отчетливо различал Гришкины рыдания… Тогда-то я и обрел этот черный юморок видавшего виды прозектора. Это воет собака

Баскервилей, зловеще говорил я себе, услышав среди ночи очередные завывания, и отправлялся на кухню заварить пакетного чайку.

Правда, в Гришкиных телефонных переговорах я все еще невольно пытаюсь разобрать какие-то шифрованные сообщения о выколотых глазах, раздробленных пальцах, закатанных в асфальт телах… Но ключевое слово улавливаю только одно: растаможка, растаможка и еще раз растаможка.

Дома я время от времени застаю ее с какими-то странными людьми – то генерал-лейтенант с пронзительными поросячьими глазками, то молодой священник с короткой бородой, граничащей с модной небритостью, то капитан милиции в короткой юбке стального цвета… Сидят, сдержанно улыбаются, потягивают бордо под ананасы в шампанском и страсбургские паштеты с сырами четырехсот сортов. Потом все это засыхает и оказывается в помойном ведре – Гришка отводит свою широкую казачью душу, помогая Европе избавляться от излишков продовольствия. И когда

Гришка в пароксизме искупления неведомой мне вины отправлялась в паломничество по всем уличным попрошайкам, раздавая рядовым проникновенные сторублевки, а наиболее кротким бабусям и сизым обрубкам в голубых десантных беретах пятисотки, я не пытался напоминать ей о довольно-таки правдоподобных слухах насчет того, что все это не более чем инсценировки мафии, – все мы пытается заставить друг друга играть в наших инсценировках. Я и сам продолжаю играть роль в жестокой инсценировке Командорского – я ведь даже еще не совался к нормальному специалисту!

Но – долой стыд: я рассказывал про свои страхи с трудом скрывающему зевоту напряженными мраморными ноздрями красавцу Штирлицу с такой простотой, словно речь шла о мозолях, – и он тут же начертал небрежное направление на улицу Сикейроса: кровоснабжение первично. И я отправился к экстремисту-монументалисту под покровом ночной темноты. Хотя на ложе Василисы Прекрасной в Новгороде Великом мои любовь и кровь вполне гармонировали друг с другом. И что всего-то и требовалось для счастья – смертельная скука, охватывавшая меня уже у ее домовой церковки Двенадцати апостолов на Пропастех, из скромнейшего неземного совершенства обратившейся в нечто вроде типовой мебели.

Она была настолько неистощима в своем стремлении чинить все новые и новые препятствия: не тот диван, не тот день, не тот час, не тот свет, что в моем распоряжении оказывались неограниченные возможности изобразить свой провал уступкой ее привередливости. А потому провалов и не случалось.

Я издали узнал Женю, печально и совершенно случайно бредущую мне навстречу под фонарями Канавы Грибоедова в своей серенькой шинели

Дзержинского. Я не сказал ей, какого рода обследование меня ждет, но бесшабашность подтолкнула меня согласиться, когда она, преданно поблескивая стеклышками, вызвалась меня проводить. Прижатые друг к другу в метро, мы понимающе переглядывались, а когда мы бодро полупохрустывали-полупочавкивали по еле живому ледку черных пространств среди огненных бетонных цехов, предназначенных для проживания и воспроизводства человеческих организмов, порывы ветра снова прижимали нас друг к другу, так что полы ее шинели обвивались вокруг моих ног, и открывшаяся нам ночная ремонтная фабрика неисправных человеческих изделий представилась не всегдашним бессонным ужасом, где и гений, и святой становятся никем, но лишь занятной декорацией увлекательного спектакля.

Моя лаборатория пряталась в многотрубном кафельном подземелье за корабельной дверью, на которой чернело строгое предостережение:

“Забор мочи во время обеда не производится!”. Мы с Женей снова переглянулись так, словно все это было устроено исключительно ради нашей забавы и к серьезной нашей жизни не имеет ни малейшего отношения.

– Руки будем фиксировать? – спросил палач. – А то некоторые за шприц начинают хвататься… Мужчины к головке полового члена почему-то относятся с повышенной сенситивностью, один полковник спецназа даже в обморок отключился.

Но мне было море по колено. Тем более что связанные руки слишком уж напомнили бы мне то роковое незавершенное оскопление. Я закинул руки за голову и мечтательно уставился в экранно белоснежный потолок, каменно закусив воображение. Боль – ломота – оказалась вполне терпимой, если забыть, откуда она истекает. На потолке проступила очень красиво пульсирующая алая сеть, по которой толчками пробивались аметистовые чернила.

– Все в порядке, хоть жениться, – с деланной бодростью вынес вердикт истязатель, когда все волосяные ответвления сделались аметистовыми.

А когда в вертикальном достоевском подъезде гоголевского дома я, по обыкновению, дотронулся до ее холодных губ прощальным касанием, она вдруг – не обняла, просто приблизила меня к себе и принялась неумело, но очень старательно сосать мои губы. И, к моему изумлению, мой изнемогший слуга тысячи трех цариц вдруг страстно откликнулся на этот наивный зов. И залязгавшие кусачки выше уровня моря – выше колен – дотянуться не могли. Лишь на деревянном горбу ночного

Сенного моста я осознал, что весь сегодняшний вечер мы общались на “ты”.

А наутро я вдруг понял, кто я на этот раз – большой умник и романтик, сохранивший в душе все повадки леспромхозовского гуляки – вальщика, пильщика, сплавщика… Сейчас приду, предупредил я ее по телефону и, не дослышав ответа: “Я еще не… Я в душ…”, прервал контакт.

Я дважды клюнул белую кнопку, и хрустальный колокольчик за ее дверью дважды сыграл нежное “Чи-жи2к, пы-жи2к”. “Это ты?..” – с жизнерадостной истошнинкой прозвучал ее голос, и меня окатило умилением. Стараясь ее передразнить, я так же жизнерадостно ответил:

“Не-ет!” Лязгнул затвор, затем другой, за ним последовала неудачная попытка подергать вращающуюся ручку и наконец лязг третий и окончательный.

Она встретила меня в каком-то узбекском халате темно-вишневого бархата, очень тонкого, как я немедленно обнаружил. А сама она под ним была еще немножко мокрая – видно, вытиралась наспех, чтобы убедиться в этом, достаточно было расстегнуть у нее на груди десятка полтора густо насаженных мелких пуговичек. Правда, дойдя до пояса, их гирлянда превращалась в чисто декоративную, не поддающуюся пальцам, и для такого хлюпика, как я, это была бы более чем достаточная причина плюнуть на все и уйти, хлопнув дверью. Но для того бесшабашного леспромхозовского парняги, в которого я обратился, все подобные мелочи – лишь повод проявить смекалку.

Я зашел снизу – узбекский бархат оказался не только очень тонким, но и завлекательно просторным. Слабенькие ее бедрышки тоже оказались довольно влажными, а негритянские завитки, словно губка, были прямо-таки насыщены влагой. Губки же ее испуганно замерли, не отвечая, но и не противясь моему хозяйскому засосу. Однако и без их помощи, и без поддержки аметистовых чернил мой посланник рвался уйти в нее с головой от стеснений и холода здешнего мира. И все же какой-то уголок моего естества, не до конца поглощенный леспромхозовским тесателем бревен и бросателем палок, спешил зафиксировать успех и, расстегнув ремень, после легкого сопротивления заставил ее взять нашего посредника в руку: если даже кусачки Командорского все же меня настигнут, этого свершившегося факта отрицать она уже не сможет.

Она и не подумала – на миг оторвавшись от моих алчных губ, она с зачарованным ужасом прошептала: “Какой огромный!..”, но руку все-таки упрятала за спину. В погоне за ее рукой вальщик приемом

“передний пояс” попытался завалить ее прямо здесь же, в прихожей, но она испуганно запричитала: “Не надо, не надо…” Интеллигентный шибздик во мне ослабил хватку, и так в ритме вальса мы довращались до дивана, оставив мои штаны под родительским столом. В падении вальщик оказался сверху. “Давай просто так полежим?..” – сделала она еще одну робкую попытку оттянуть момент истины, и я, снисходительно приговаривая: “Просто так, просто так”, сломил последнюю попытку сопротивления и, как выражались у нас в леспромхозе, засадил ей по самое некуда.

Дальше рассказывать нечего – что интересного можно сказать об интимной жизни лесоруба, прямого и бесхитростного, как те баланы, которые он ошкуривает? Только когда я уже начал задыхаться, снисходительный пильщик – “баба сама должна заботиться” – вдруг уступил пугливому мозгляку. “Можно внутрь?” – осторожно шепнул я ей на ушко, однако она молчала, как подпольщица, изо всех зажмурив глаза за умными стеклышками, и… Я успел принять ее молчание за знак несогласия и ухитрился избежать последнего слияния, обратив его в возлияние.

Мы теснились рядом, и я изнемогал от благодарности и нежности к этому слабенькому тельцу, приютившемуся рядом со мной на черном могучем вздутии, напоминающем спину гиппопотама. В вишневом распахе узбекского халата грудь ее открывалась совсем юной, с нежными сосками, напоминающими перламутровую губу тропической раковины.

Заметив, что я ее разглядываю, она стянула свой переспелый бархат на груди и жалобно попросила: