16283.fb2
Тот же самый Феликс Гофман за десять дней до получения в пробирке героина синтезировал и другое вещество — ацетилсалициловую кислоту. Однако его начальство сочло эту кислоту «слишком ядовитой» и поначалу задержало ее поступление в аптеки. Сегодня «ядовитая» микстура Гофмана общедоступна как совершенно легальное средство. Ее другое название — аспирин. Vivat, academia…
У пятидесятидвухлетней Ядвиги серые, всегда заплаканные глаза. Наливая чай, она изо всех сил старается скрыть дрожание рук. Даже когда в Хьюстоне скип сильная жара, она носит блузки с длинными рукавами, прикрывающими рельефные поперечные шрамы чуть выше запястья. У нее тихий голос.
Первое ноября в Соединенных Штатах не праздник. Обычный будний день. Для Ядвиги это в любом случае не имеет значения. Уже много лет она работает семь дней в неделю. С понедельника по пятницу она убирает конторы, а в выходные — квартиры. Но если День Всех Святых приходится на середину недели, вынуждена брать однодневный отпуск, чтобы поехать на кладбище. Тогда она надевает черное платье, идет в парикмахерскую, затем в костел, а вечером на такси едет на маленькое заброшенное кладбище в предместье Хьюстона. Три года назад она брала отпуск на два дня…
В среду она поехала в Хантсвилл. В комнате свиданий была ровно в девять тридцать. Конвоиры ввели Роберта около десяти. Его привезли из ливингстонской тюрьмы для приведения приговора в исполнение. Сорок минут пути в фургоне с маленькими зарешеченными окошками, через которые виден живописный берег озера.
Прощание начинается в десять, в двенадцать входят конвоиры и уводят заключенного, ровно в восемнадцать часов начальник тюрьмы включает автомат, который делает смертельную инъекцию.
В Чикаго она эмигрировала из Польши в середине семидесятых. Однажды в аптеку, где родственники нашли для нее временную работу, зашел Майкл. Потом он стал приходить каждый день. Когда оказалось, что она забеременела, они обвенчались в польском костеле. Еще до рождения ребенка молодожены переехали в Техас, где Майкл получил работу получше — в строительной фирме в Хьюстоне. Их сыну Роберту не исполнилось и двух лет, когда Ядвига осталась одна. Чтобы сводить концы с концами и помогать родным в Польше, она очень много работала. Парень вырос хороший. Только непутевый. Она слишком поздно это заметила. Девять лет назад машину, на которой ехал Роберт, остановила полиция. Перегорела лампочка стоп-сигнала. Машина была краденая. В кармане брюк Роберта нашли наркотики; разрешения на ношение пистолета, лежавшего на сиденье, у него не было. Парень запаниковал. Выстрелил. Через три часа его арестовали в Саут-парке. Через четыре дня полицейский умер от огнестрельных ран. У Ядвиги не было денег на адвокатов.
В Ливингстоне она навещала сына так часто, как только допускалось правилами. Каждые несколько недель в течение восьми лет. Они садились друг против друга. По равные стороны окна с толстым пуленепробиваемым стеклом.
Восемь лет единственными людьми, которые дотрагивались до Роберта, были конвоиры. За восемь лет никто его не обнял, не положил ладони ему на плечи, не пожал руку.
Но если изо всех сил прижать раскрытую ладонь к стеклу, в нем возникает тепло. Очень сильно прижатая ладонь оставляет отпечаток. Она знала, что Роберт чувствовал это тепло с другой стороны и вплел отпечаток сердца. Он писал ей об этом в письмах. Иногда он вырывал у себя ресницу, и, если надзиратели были невнимательны, она находила ее между страницами письма.
В хантсвиллской тюрьме оконное стекло в комнате свиданий гораздо толще, но она все равно почувствовала прикосновение Роберта, когда он отложил телефонную трубку и на прощание прижал к стеклу обе ладони. Временами, когда она гладит пальцами стеклышко рамки с фотографией Роберта, у нее возникает похожее ощущение. До сих пор…
Вечером она присутствовала при приведении приговора в исполнение. Если бы она и могла говорить об этом, рассказ ее был бы коротким. Но у нее провал в памяти. Утром следующего дня ей официально передали тело сына. Это было первого ноября. День казни Роберта был назначен несколькими месяцами ранее. У нее хватило времени выбрать кладбище и уладить все формальности. Благодаря тому, что она проработала на одном месте больше пяти лет, ей дали ссуду пол низкий процент. Хватило даже на надгробие. В мраморной плите рядом с выгравированной надписью она велела пробить прямоугольное отверстие и вставить в нет пластину из толстого стекла…
Предрождественский вечер несколько лет назад. Ворота больницы Святой Елизаветы во Франкфурте-на-Майне выходят прямо на улицу. Напротив, на другой стороне оживленной проезжей части, — итальянский ресторанчик. Перед ним, на маленькой каменной террасе, незадолго до пращников владелец установил елку. Увитая гирляндами разноцветных лампочек, украшенная блестящими игрушками, осыпанная искусственным снегом, она вспыхивает сиянием, многократно отражающимся в окнах ближайших домов и больницы.
Предрождественский вечер несколько лет назад. Медленно спускаются сумерки. Большой город умолкает и в тишине пустеет. Начинается нечто очень торжественное…
Вдруг из ворот больницы выбегает маленькая девочка. Куртка надета на пижаму, на босых ногах — зимние ботинки. Она торопится туда, где елка. Я торможу, машина останавливается. На тротуаре перед воротами появляется пожилой мужчина в темно-синем мундире и, нервно жестикулируя, что-то кричит малышке. Через минуту, выскочив на середину мостовой, он в панике пытается остановить и без того замершее движение. Когда охранник уже рядом с ребенком, под елкой, автомобили снова трогаются. Люди спешат домой к своим елочкам. Поскорее. Разве можно объяснить то, что слепо гнало ну девочку; чем-либо, кроме отчаянной жажды исключительных переживаний, какие запомнились ей по Сочельникам раннего детства? Что такого особенного в Сочельнике, помимо мистического волнения? Как это определить? По какой-то особой энцефалограмме? Или дело тут в особой химий мозга? Оказывается, да…
Ожидание (адвент'). Механизм ожидания активизирует лобную долю головного мозга. У людей, которые прислушиваются к звуку падения капель из неисправного крана, как и у людей, которые ждут Сочельника, увеличивается частота электрических импульсов в этой области мозга. Если вода внезапно перестает капать, частота импульсов многократно возрастает, вызывая, в частности, тревогу. Это сопровождается снижением концентрации серотонина — гормона, отвечающего за хорошее настроение и ощущение гармонии. Лишить нас ожидания праздника — то же самое, что закрыть капающий кран. Наш кран, однако, капает. С начала декабря, ежегодно.
Снова елками украшены улицы, по радио звучит та же, что и всегда, праздничная музыка, тот же, что и всегда, гормон стресса (кортизол) гонит нас в магазины за подарками для близких. За несколько дней до Сочельника мы исповедуемся в храме либо перед самими собой. Священник ли отпустил наши грехи или собственная совесть — в результате мы повышаем свой уровень эндорфинов (опиатов из группы морфина), которые утоляют нашу боль, утешают, успокаивают, вселяют в нас надежду. В самом деле, после исповеди мы обещаем исправиться, находясь в состоянии своеобразного наркотического опьянения. Потому, вероятно, когда хмель проходит, мы быстро об этих обещаниях забываем.
Сочельник (бдение). Несколько часов возвышенной сопричастности, ощущение безопасности, высшая степень волнения при причащении Святых Тайн, подарки, упоение при пении колядок. Большинство из нас только раз в году и поют. Причем именно колядки и именно в Сочельник. Музыка и пение способствуют вырабатыванию гормона счастья (допамина), активизируя так называемую дорожку вознаграждения — несколько миллиардов нейронов в среднем отделе мозга. Эта область активна также, когда мы утоляем голод, жажду, сексуальное влечение. Подарки? В повседневной жизни мы четко разграничиваем понятия «мое» и «твое». За это отвечает опять-таки гормон стресса кортизол, который у нас практически не вырабатывается при наличии «сочельнико-вогодопамина». Сочельник — это, главным образом, эмоции, на которых мы прежде всего сосредоточены. Они, ни эмоции, для нас важнее всего. Возможно, поэтому в Соченьник молятся немногие, и ничего парадоксального тут нет.
Однажды сравнили активность мозга у верующих при чтении молитв и при чтении нерелигиозных текстов. Было точно установлено, что при чтении молитв активность мозга гораздо выше, причем лишь в отделе, связанном с рациональным мышлением, а не с чувствами. Религия — в большей степени вопрос рассудка, чем эмоций. В период Сочельника — тоже.
Котла я читаю подобные отчеты «нейротеологов», я вспоминаю ту девочку, маленькую сумасбродку, бегущую через улицу к елке, и радуюсь тому, что поэт может правдиво описать человека, а лаборант нет…
«Завтра я бы хотела начать не только новый год, я бы хотела начать новую жизнь. С тобой. Скоро так и будет. Подождешь?» Эти слова он услышал ровно пять лет назад. В новогодний вечер, примерно в восемнадцать тридцать. Она их прошептала ему на ухо, когда они лежали обнаженные, прижавшись друг к другу, в его спальне. Ему было тридцать два года, он готов был ее ждать, а слово «скоро» для него все еще означало несколько месяцев. Он помнит, что взял тогда ее руку, лежавшую на его груди и начал растроганно целовать. В тот момент зазвонил мобильный телефон. Она встала, оделась и поехала на Краковское Предместье забрать мужа из ресторана, в котором он провожал старый год с контрольным советом своей фирмы.
Вот уже пять лет он встречает Новый год по одной и той же схеме. Утром с работы звонит матери в Познань, поздравляет ее и врет, что праздник отметит с друзьями. У нет всегда заготовлено одно женское имя, чтобы без дрожи в голосе ответить матери на вопрос: «А с кем ты идешь?» и, предупреждая следующий, добавить: «Это новая сослуживица, не замужем».
Уже два года — зная, что мать будет с полуночи до четырех утра названивать всем его подругам — он выискивает в телефонной книге названия варшавских клубов и ресторанов, которые наверняка находятся «вне зоны действия сети». Вернувшись около трех по полудни, накрывает праздничный стол, принимает ванну, меняет постельное белье и надевает голубую рубашку. Открывает бутылку красного вина, выключает телефон и ждет. И когда она приезжает в пять с минутами, он уже в должной мере «подготовлен» алкогольным наркозом. Войдя, она целует его и протягивает бутылку шампанского. Потом они садятся за стол друг напротив друга. Молчат. То есть она болтает о всякой ерунде, а он сдерживает нарастающую агрессию. Около шести она встает и приносит из кухни шампанское.
В восемнадцать ноль-ноль они поздравляют друг друга с Новым годом. «Смена даты в полночь, — так она ему сказала, — это просто договоренность физиков и астрономов». Она нежно его обнимает, каждый год желает одного и того же, говорит что-то о новом начале и благодарит за то, «что он ждет». Когда он хочет что-то сказать, поцелуем затыкает ему рот. Как будто не хочет выслушивать его поправлении. Он снимаете нее платье, расстегивает лифчик и относит ее в спальню. В постели следит, бы не испортить ее элегантную праздничную прическу. Потом она встает, одевается, едет к семи в ресторан на Краковском Предместье и в полночь, установленную физиками и астрономами, поздравляет с Новым годом другого мужчину, своего мужа. А он тем временем, в эту «другую полночь», выпивает остатки шампанского из бутылки, которая стоит у кровати в спальне, борется с собой, чтобы не позвонить ей, пишет очередную эсэмэску, которую не отправляет, и начинает — как и каждый год, около двух ночи — составлять список новогодних решений.
За окнами гаснут последние фейерверки, мать уже перестала названивать, соседи за стеной — уже просто приглушенный шум. Новый год. Время обещаний и веры в то, что с утра все начнется заново, станет лучше и счастливее.
Достаточно поддаться магии начала, установленного физиками и астрономами, обнулить счетчик и составить список клятв и обещаний, которые мы все равно не исполним. Первую сигарету закурим сразу после новогоднего обеда, в середине января перестанем верить, что к концу года бегло заговорим по-английски, похудение отложим до «лучших времен» — летнего отпуска. До тех пор и так все об этих обещаниях забудут. И тем не менее в эту особенную, новогоднюю ночь нам неизменно кажется, что начинается не только новый год — новым станет все. В эту ночь мы проведем психологически и переучет, исповедаемся перед самими собой, отпустим себе грехи и пообещаем, что с утра будем лучше и добрее. В основном к себе самим.
Он тоже в это верит. Так же, как и в ее новогоднее «скоро», впервые прозвучавшее пять лет назад. Из ящика тумбочки он достает помятую тетрадь и записывает свои решения. «Забыть о ней!» Десять раз. Для верности. Как в декалоге. Он листает страницы тетради, перечитывает обещания
прошлого года. «Забыть о ней» — без восклицательного знака и только пять раз…
Марчин не любит, когда его называют Мартином. Ему семнадцать лет, он живет с родителями на девятом этаже в блочном доме в Рюссельхайме, в самом рабочем из рабочих поселков близ Франкфурта. Встает утром в шесть, чтобы успеть на занятия в гимназию в другом городке около Франкфурта, где нет, никогда не было и никогда не будет никаких блочных домов. Его отец, если не работает в этот день во вторую смену — на конвейере «Опеля», — или не собирается в третью, ездит на родительские собрания, облачаясь по этому случаю в свой лучший костюм. Марчин неизменно первый ученик в классе, и отец, вернувшись с родительского собрания, заходит в комнату сына, садится на диван-кровать, смотрит на него и ничего не говорит. Марчин знает, что в этот момент отец гордится им, и точно знает, что отец хотел бы
ему сказать, если б сумел найти слова. А отец, посидев пару минут, вдруг встает, крепко обнимает его, после чего идет на кухню и достает из холодильника три пива. Две бутылки ставит перед собой, из одной аккуратно наливает в стакан и протягивает Ане, матери Марчина.
Как-то раз после родительского собрания Аня сказала мужу, что хорошо было бы поехать в «настоящий отпуск». Она правда очень рада, что он — немец — тоже любит Xeль, но вот дети… «Хорошо было бы хоть разочек отдохнуть как-то иначе». Она знает, это очень дорого, но у Марчина в школе все после каникул такие истории рассказывают… Отец не дал ей договорить. Он не любил слушать, о чем рассказывают ребята в школе у Марчина.
Она взяла дополнительные дежурства в больнице, он целый год брал ночные смены. Двадцатого декабря они сели на самолет во Франкфурте и полетели в Таиланд, на остров Пхукет. Если бы Аню тогда спросили, как она представляет себе рай, она ответила бы, что чувствует себя в раю на террасе перед их бунгало, в Као-Лак, на холме, плавно спускающемся к океану.
Весь первый день она фотографировала и писала открытки в Польшу. В Сочельник вечером они пошли на пляж и прогуливались вдоль моря, дожидаясь первой звезды. Марчин держал сестру за руку, и они с ней то и дело забегали в воду. В ресторане за праздничным ужином преломили облатку. Когда потом все вернулись в номер, Юстинка запрыгала от радости, обнаружив подарки под искусственной елочкой — такие елочки служащие отеля во время утренней уборки поставили в каждый апартамент. Больше всего она обрадовалась кукле, которую ей подарил Марчин.
Когда родилась Юстинка, М арчи ну было тринадцать лет. И всели тринадцать лет он был единственным ребенком. Родители, особенно Аня, опасались, что подросток не примирится с внезапным вторжением в свой мир кого-то, кто отодвинет его на задний план. Они ошиблись. Марчин просто боготворил «свою принцессу», а она не могла уснуть, пока брат не поцелует ее перед сном. В детском саду все знали, что Юстинку забирает только Марчин…
На второй день праздника, утром, около десяти тридцати Аня в домашнем халате пила утренний кофе на террасе и смотрела, как ее дети спускаются по крутой лестнице к гостиничному бассейну. Внезапно они остановились, поговорили о чем-то, Марчин повернулся и побежал вверх. Сначала она услышала, как открывается дверь, затем сын, запыхавшись, сказал:
— Юстинка забыла куклу, не знаешь случайно, где…
Остальное, заглушённое невообразимым ревом. Аня уже не расслышала. Она
бросилась к балюстраде. Юстинка медленно опускалась вниз…
Через три дня ее останки оно шали среди сотен других, сложенных в буддийском святилище в Као-Лак, временно превращенном в морг.
Они вернулись домой неделю назад. Марчин после похорон сестры практически не выходит из своей комнаты. Когда звонит телефон или раздается звонок в дверь, он поворачивает ключ в замке, надевает наушники и слушает «Нирвану».
Всем кажется, что Юстинка осиротила только его родителей и что только их надо утешать, с ними плакать и с ними молчать, держа их за руку. Никто не понимает, каково ему остаться единственным ребенком. По вечерам, убедившись, что родители в спальне, он заходит в Юстинкину комнату, садится на кровать, кладет руку на ее подушку и плачет. Тогда он больше всего жалеет, что вернулся за этой проклятой куклой…
Матери она соврала, что летит в Барселону «добывать материал» для репортаж. В редакции сказала, что в эти выходные, в виде исключения, будет недоступна. Для всех. Мужу не разрешила отвезти ее в аэропорт.
Хотя самолет в Милан улетал только в два часа, встала рано и, взяв такси, поехала в Окенче. Села на скамейку в зале, выключила мобильник и стала ждать. Ей хотелось побыть одной. Когда в ее жизни происходило что-то важное, ей нужны были одиночество и тишина. Только в одиночестве она могла от души чему-то радоваться, над чем-то вволю плакать или, не стыдясь, чего-то бояться. Как, впрочем, и ее мать. Когда от них ушел отец, мать погрузилась именно в такое всепоглощающее одиночество. И пребывает в нем до сих пор, хотя отец ушел тридцать два года назад. На ее первом дне рождения его уже не было. Никто точно не знает, что видят и регистрируют в памяти младенцы. Она может с уверенностью сказать, что никогда в жизни не видела отца. Даже на фотографии. Мать уничтожила все, что могло о нем напоминать. Альбомы с фотографиями, его письма, его книги. Все, что можно было «сначала разорвать на мельчайшие клочки, а потом сжечь, в том числе лепестки засушенных роз, которые он ей дарил». Так ей рассказал об этом дед. Мать — что было нелепо, ведь это отец ушел — старалась навсегда покинуть мир, который создала вместе с ним. Переехала в Варшаву, сменила работу, порвала контакты со всеми, кто его знал, вернула свою девичью фамилию и «сожгла все, что могла. Но все равно осталась эмигрантом, который в чужом мире не только не приобретает ничего нового, но и теряет то, что имел. Все, кроме акцента…»
Однажды какой-то услужливый доносчик, каких полно в затхлом провинциальном городке, сообщил ей: «Твоего папочку-художника поперла твоя вредная мамуля». Ей тогда было одиннадцать лет, и она с завистью смотрела на подружек, которые ходили на прогулки за руку со своими отцами. Прогулки с дедушкой — это все-таки другое. Вечером, когда мама пришла к ней в комнату поцеловать ее перед сном, она набралась храбрости и спросила об отце. Она никогда не забудет мамину до крови закушенную губу, испуганные глаза и дрожащие руки.
Спустя две недели к их дому подкатил большой грузовик, и они переехали в Варшаву. Долгое время она не ощущала отсутствия отца. Разве что иногда. Например, когда в их маленькой квартирке на Саской Кемпе за стеной скреблась крыса и они с мамой ужасно боялись. Она подумала, что, будь у нее папа, он бы их защитил и убил бы крысу. Потом мама позаботилась о том, чтобы крыс потравили, и много лет отец ей был совершенно не нужен. Когда она вдруг о нем вспоминала и ей становилось грустно — писала ему письма, которые никогда не отправляла. В прошлый Сочельник она решила, что найдет человека, для которого мать уже тридцать с лишним лет неизменно ставит на стол лишний прибор, готовит селедку с луком и яблоками под майонезом, которую позже нетронутой выкидывает в мусорное ведро, и кладет поделку подарок, который никто никогда не разворачивает.
Три месяца назад, тайком от всех, она поехала в городок, где родилась, и разыскала родителей отца. От них узнала, что живет он в Милане, у него двое взрослых сыновей, работает в фотоателье. Неделю назад она нашла это ателье. Вернулась из редакции домой, выпила полбутылки вина и позвонила. В миланском аэропорту она сидела напротив него и молча слушала, всматриваясь в его лицо. Он избегал ее взгляда. Когда он улыбался, был похож на ее сына. Когда становился серьезным. закусывал губы точь-в-точь, как она. Он любил ее мать. Только иначе, чем та мечтала. К тому же он не хотел торчать всю жизнь в фотоателье, где делают фотографии на загранпаспорт и снимки в день первою причастия. Он хотел быть отцом, которым она сможет гордиться, когда вырастет. Поэтому он уехал. Сейчас он знает, что дети не могут гордиться отцами, которых нет.
Когда они прощались перед ее возвращением в Варшаву, она протянула ему перевязанную красной ленточкой пачку писем, которые так и не отправила, и сказала:
— Я не держу на вас зла.
Когда мать привезла ее на такси в больницу, сначала ее положили в ортопедическое отделение. Там как раз были свободные койки, и ей не пришлось лежать в коридоре. Через три дня ее перевели в урологию. Врач решил, что в ее случае «доминирующим заболеванием» является почечная недостаточность и «госпитализация в ортопедическое» из-за сломанного запястья — «очередная вопиющая ошибка этих невежд из приемного отделения». Она не хотела оставаться ни в урологии, ни где-либо еще. Мечтала только, чтобы мать забрала ее домой. Она знала, что в урологии снопа придется врать. В ортопедическом версия с аварией уже прижилась, и никто не задавал ей липших вопросов.
Когда она лежала в урологии, из социальной службы прислали психолога. Вошла женщина лет пятидесяти, очень толстая, пахнущая дорогими духами, с зычным голосом. Села у нее в ногах, вынула из кожаной сумки компьютер и стала спрашивать о вещах, которые она пыталась забыть. Они вышли в коридор. Ей хотелось кому-нибудь рассказать. Всю правду. Но не прилюдно. Это же такой стыд…