162844.fb2
— Ну а как ты думаешь? Я переспала с ним.
— Ах так.
— Саша был влюблен в меня. Был влюблен с тех самых пор, как начал сотрудничать с Жан-Марком. Меня он не интересовал, что не помешало Жан-Марку начать нас подозревать. Иногда я думаю, что он продолжал держать Сашу при себе не только потому, что Саша незаменим — о живописи он знает столько, сколько Жан-Марку и не снилось, — но еще и для того, чтобы нас испытывать. Словно считал, что, расставшись с ним, он так никогда и не узнает, было ли между нами что-нибудь. А чтобы нас можно было изловить, Саша должен был оставаться рядом; тогда шанс застукать нас на чем-либо заметно возрастал. И я задолго до де Ла Тура подумывала, не утешить ли мне Сашу, не лечь ли с ним в постель — просто чтобы Жан-Марк оказался прав. Есть два способа реагировать на беспочвенные обвинения. Можно либо опровергать их, либо подтвердить. Гай, я опровергала, отрицала. Снова и снова, но это не помогало, и потому я уже созрела для подтверждения, когда началась история с «La Clé de Vair». Вероятно, это все и решило.
— О, разумеется!
— Ты обещал не судить.
— Не буду, не буду! Продолжай.
Ну, теперь у них на руках был этот шедевр Ла Тура, и около месяца они не могли решить, что с ним делать. Только одно они знали твердо: о том, чтобы выставить картину на открытую продажу, не могло быть и речи. Даже если злосчастные супруги были не способны определить истинную ценность картины, ее нельзя было представить на рассмотрение мира искусства. Если бы о том, что она сохранилась, стало известно, началось бы умопомрачительное перетягивание каната между заинтересованными и негодующими сторонами: в их числе русские власти (не говоря уж об их французских аналогах), Любомирский музей, потомки, буде они окажутся в целости и сохранности, Ивана Домского, а в арьергарде, пусть безнадежно, сражались бы двое простачков из Нормандии, которые были в таком восторге от своих тридцати тысяч франков. Ирония заключалась в том, что проблему, и без того крайне щекотливую, заметно осложнил сам Саша, написав про эту картину в своей книге.
Но имелась еще одна и еще даже более прелестная ирония. Выход из затруднения, сам того не зная, обеспечил Жан-Марк. Одним из самых богатых его клиентов был ливанский промышленник, который вел привольную затворническую жизнь в загородном почти дворце в одном из близких к Лондону английских графств — Беа казалось, что в Кенте, — и дворец этот был битком набит полотнами Старых Мастеров и petits-maitres[65]. Рожденный миллиардером, унаследовав космополитическую флотилию нефтяных танкеров, он, по словам Жан-Марка, был не то чтобы черной овцой своей семьи, но, если такое возможно, ее серой овцой. Желая только одного: чтобы его оставили в покое смаковать собираемые им сокровища, в делах компании, носившей его имя, он обходился почетом без власти, и его присутствие на совещаниях требовалось, только когда надо было подписать какие-нибудь бумаги. Опять-таки, по словам Жан-Марка, Наср (как звали клиента) подписывал множество документов, иногда в его, Жан-Марка, присутствии. Одни он прочитывал, другие нет, но, казалось, особой разницы это не составляло. Подписанные документы мгновенно забирались с его письменного стола раньше, чем успевали просохнуть чернила его подписи, парой арабских деятелей с козлиными бородками и в костюмах от Армани, которые затем исчезали из его жизни, чтобы месяц спустя вновь возникнуть с кейсом, полным новых документов на подпись. Промежутки между подписываниями Наср занимал развешиванием и переразвешиванием своих трофеев, своих Леже и Модильяни, Коро и Ренуаров. И коллекционирование картин превратилось у него в такую манию, что, по убеждению Беа, он, как и некоторые другие клиенты Жан-Марка, которых она могла бы назвать, не стал бы проявлять излишнюю скрупулезность в вопросе о происхождении и точном юридическом статусе подлинного Жоржа де Ла Тура, появись у него шанс его заполучить.
Она не ошиблась. Саша был втихомолку отправлен позондировать Насра, и — как она и предвидела — последний, когда ему показали фотографию картины, тут же пожелал незамедлительно стать ее владельцем. Спланировать все удалось отлично. Им было предложено десять миллионов фунтов за оригинал, десятая часть которых будет положена на такой-то банковский счет в Цюрихе, а остальное выплачено после доставки.
Доставка. Вот тут-то, как и многие новички до них, они перемудрили. Хотя бдительные и чуточку тронутые ксенофобией англичане все еще сохраняли таможенный досмотр, проводился он много небрежнее, чем в былые дни до Европейского союза. Было бы куда проще, а возможно, и разумнее, если бы Саша — поскольку Беа и шагу сделать не могла без того, чтобы Жан-Марк не потребовал отчета: куда, зачем и с кем — просто приземлился в Хитроу и прорысил через обычно пустующий зал таможенного досмотра со свернутым в рулон «La Clé de Vair» под мышкой. С другой стороны, это была картина, а не миниатюра, а Саша отнюдь не чуждался паранойи, и именно он под конец родил идею спрятать ее в «роллсе», в ящике под задним сиденьем, и предложить ливанцу просто вытребовать Жан-Марка в Кент для консультации. Он приедет, картину без его ведома извлекут из автомобиля, консультация будет отлично подмазана, но не впервые ни к чему не приведет… Или же Наср закажет Жан-Марку купить для него какую-нибудь малозначащую недорогую картину, действительно выставленную на продажу. И все прошло бы без сучка без задоринки, если бы случайная молния не повалила платан, остановивший Гая и Жан-Марка по обе его стороны.
Когда Саша увидел «роллс» на стоянке в городе, он, естественно, предположил, что их план обернулся катастрофой и…
— И, — вздохнула Беа, — остальное ты знаешь.
— Так, значит, ты тогда говорила по телефону с Жан-Марком? — спросил я, совершенно забыв, что уже задавал этот вопрос.
— Да нет, — ответила Беа в отличие от того раза. — Это был сам Наср. Он позвонил мне, чтобы сообщить о ситуации. Я боялась, как бы ты не догадался, что это был не Жан-Марк, ведь я называла его «vous», а не «tu»[66].
— Я догадался, — сказал я, — да только сам ничего не понял. (Так вот, значит, что весь день вертелось у меня на краешке памяти!)
Я налил себе еще виски. Беа нагнулась надо мной перед Балтусом, проверяя, как на меня подействовал ее рассказ. Где-то справа от нас за пределами видимости тишину нарушали «тик-так» часов на каминной полке, становясь все громче.
— Ты не забыл, что ты сказал?
— А что я сказал?
— Что я могу всегда на тебя рассчитывать.
— «Если попадешь в беду» — вот что я сказал.
— Но я же попала в беду, разве ты не понимаешь? Наср меня подозревает. Откровенно говоря, не думаю, что он поверил в историю с молнией.
— Не удивляюсь. Не будь она правдой, я бы и сам не поверил.
Тут я добавил категорично, почти машинально и совершенно неубедительно:
— Послушай, Беа, у вас с Сашей остается только один выход: вернуть деньги, которые вы уже получили. Поверь мне, другого выхода нет.
— Так ты мне не поможешь?
— Помочь тебе? А ты понимаешь, о чем ты просишь? Чтобы я стал соучастником преступления.
Беа встала на колени на каминном коврике передо мной, и я почувствовал, как дрожат ее загорелые пальцы, когда они сжали мои руки.
— Что такое десять миллионов фунтов для этого Насра? Я же тебе сказала, он миллиардер. Не миллионер — миллиардер! — Она мотнула головой. — И в любом случае сейчас уже поздно. Он не допустит, чтобы мы не продали ему картину теперь, когда он ее учуял. А даже если и так, то что Саше и мне с ней делать? Или ты забыл, что мы купили ее за паршивые тридцать тысяч франков? Из этого нам не выкрутиться.
— Почему? Саше нужно просто признаться, что он только после покупки, изучая картину, понял, что это подлинный Ла Тур, а потом вернуть ее тем, у кого купил.
— Признаться, что он не сумел сразу опознать Ла Тура — Саша Либерман, историк, эксперт! Его репутация будет погублена. А когда узнает Жан-Марк, а не узнать он не может, мне лучше не жить.
Она придвинулась на коленях еще ближе, вторгаясь в мое воздушное пространство. Ее глаза были теперь так близко к моим, что казались даже ближе них. Будто ее тело обрело совершенно новое измерение, никем не исследованное; будто и мое собственное тело через гармонично приуроченный миг одновременности обрело совершенно новые чудесные сенсорные свойства, чтобы его исследовать.
— Послушай, Гай, — прошептала она. — Это мой шанс, но он может стать и твоим. Твоя жизнь может начаться заново. Ты только подумай — десять миллионов фунтов! Все, чего ты когда-либо желал, теперь твое. — И она повторила (на этот раз, как я осмелился темно вообразить, вовсе не повторяясь, но давая мне совсем иное обещание): — Все!
— А ты, Беа? Как насчет тебя и Саши?
— С этим покончено, клянусь. Да и если быть честной, это никогда ничего не значило. Но в любом случае теперь с этим покончено.
Я посмотрел на ее поднятое ко мне лицо и понял, что пути назад нет. И, воспользовавшись тишиной, зависшей после ее последних слов, я притянул ее к себе на диван, сначала нежно, потом грубо, почти по-звериному, и все эти секунды я изливал свою жажду ее на ее глаза, на ее ресницы, на эти длинные, тонкие, поддающиеся пересчету ресницы, изнывая от желания пересчитать их все до единой. И медленно, но с поразительной легкостью и бессознательностью я воскресил заржавевшие, но незабываемые каденции начала любовной игры.
Ночь намазала мои сомкнутые веки густым слоем сливочного масла. Я глубоко зарылся в подушку, будто это было облако, будто моя голова с веками под сливочным маслом может дивным образом пробуравить подушку насквозь до нижней ее половины, половины, все еще гнездящейся в темноте. Я перевернулся на другой бок. Наверное, на пол-оборота. И мои глаза полуоткрылись. Во всяком случае, я обнаружил голубой абажур, которого, насколько мне помнилось, я никогда прежде не видал, а на стене по ту сторону комнаты — изображение венецианской регаты в блестках отсветов — фотография, а может быть, и Каналетто: определить точнее я не мог, так как в глазах у меня еще не прояснилось.
По утрам наши чувства открывают лавочку по скользящему графику. И вот я внезапно услышал за окном (и моим вновь открывшимся глазам указанное окно предстало точно по расписанию) какофонию веселых детских воплей и визга. Я говорю «внезапно» не потому, что какие-то детишки (в парке? во дворе детского сада где-то поблизости?) выбрали именно эту секунду, чтобы повеселиться, но потому, что мой слух как раз открыл ставни навстречу новому дню и эти вопли и визги оказались его первыми нетерпеливыми клиентами. Я еще раз перевернулся и раскинул руки и ноги по четырем углам кровати, зевая всем телом. Потом открыл глаза уже насовсем. Бледный солнечный свет просачивался в щели оливково-зеленых жалюзи и капал в спальню. В спальню? На стене справа от меня висело зеркало в форме огромной слезы. Под ним стоял черный чугунный столик, а на нем возле лампы в форме переплетенных стеблей плюща и с абажуром из мелких латунных полос, образующих подобие рыцарского забрала, красовалась помпейская двуглавая ваза — без цветов. Дальше имелся полированный комод красного дерева, украшенный пикассоидным угловатым торсом (быть может, даже работы Пикассо, кто знает?), смахивающим на большое раздавленное насекомое. А на стене напротив меня висела фотография — или Каналеттография — венецианской регаты.
Рядом со мной никто в постели не лежал. Легкая вдавленность многозначительно морщила ту половину простыни, на которой спала Беа, однако, как я обнаружил, бесстыже проверив это опытным путем, никаких интимных намеков на ее присутствие тут не сохранилось. Видимо, она встала уже довольно давно.
Мои часы оставались у меня на запястье. Двадцать две минуты девятого. Я встал, совершенно голый, и протер глаза, очищая их от сливочного масла. На полу у кровати лежал халат, который я ненадолго надевал накануне ночью, когда шлепал в ванную и оттуда. Не упустив случая поближе познакомиться со вкусами Жан-Марка, я подобрал его и осмотрел. Серебристо-серый атлас и повторяющиеся две фигуры, как на странице журнала мод: молодой человек в костюме светского хлыща — черные лакированные туфли, черный шелковый галстук-бабочка, высокий накрахмаленный воротничок — и молодая женщина в газовом, по лодыжки, платье с орхидеей, приколотой к корсажу, облокачивались о поручни океанского лайнера тридцатых годов. А по диагонали лайнер фигурировал уже в одиночестве, прорезая носом стилизованные фонтаны изящно закрученной пены. Я накинул халат на плечи, подошел к окну, всунул палец между планками жалюзи и приподнял верхнюю, словно веко эпилептика. Ни детского сада, ни парка, откуда могли доноситься разбудившие меня крики. Однако, хотя солнце и светило, я заметил, что на улице было холодно — дыхание проносящихся мимо машин было хорошо видно в неподвижной, еще не рассеявшейся туманной дымке. И еще я заметил, как мимо виллы бойкой походкой прошла женщина, почти школьница: точеные ножки в черных чулках и волосы, стянутые в конский хвост. Невероятно тоненькая — сплошная талия, — а уши у нее чем-то закрыты. Сначала мне показалось, что от холода, но это были наушники какого-то хитрого приспособленьица, испускающие звуки, которые, подобно Жанне д'Арк, услышать была способна лишь она одна. На площадке перед фасадом был припаркован «роллс».
Неторопливо — куда более неторопливо, чем дома, — я умылся, почистил зубы указательным пальцем, поплевав на ладонь, пригладил волосы и спустился в салон. Ни малейших следов Беа. Шторы подняты, но никакого порядка наведено не было, и комната при всей ее воздушной элегантности навевала унылое ощущение утра после бурно прожитой ночи. Я стоял там, прикидывая, не следует ли мне позвать Беа, и тут услышал в одной из соседних комнат, в которой не был ни разу, какой-то странный шум, какие-то шорохи и пошаркивания на уровне пола. Я прошел через салон, остановился у полуоткрытой двери и заглянул внутрь.
Комната оказалась библиотекой с душноватым пыльным запахом, темной и мужской. Кто-то имел обыкновение курить там трубку. У одной из стен стояла металлическая стремянка, и на всех ступеньках этой стремянки громоздились книги, создавая впечатление, что вторая, более высокая стремянка, установленная параллельно первой, следует по ее стопам. На полу валялись еще книги, а на полках по стенам зияли пустоты, предположительно прежде занятые этими книгами. В одном углу стоял шахматный столик. В противоположном углу черный как ночь телевизор, весь такой же зеркальный, как и его экран, покоился на стопке толстых томов — каждый под прямым углом к верхнему и нижнему. С того места, где я стоял, они выглядели совсем настоящими, но скорее всего были деревянной раскрашенной подделкой, вырезанной из одного чурбака. Нижняя секция полок на стене напротив меня не просто зияла пустотами, а была открыта целиком. Книги там тоже были поддельными. А внутренность открытой секции, вернее, внутренность сейфа, который, мне стало ясно, она маскировала, была заслонена от меня коленопреклоненной фигурой. Беа! Она не слышала, как я вошел. Она перебрасывала через плечо рыжие конверты, и папки, и пачки бумаг, перевязанные малиновыми лентами. А на ковре в форме полумесяца, который прилегал к дивану, точно ярко-пестрая фовистская тень, лежал альбом с рисунками Старых Мастеров — сильфидно-эфирные защитные прокладки из папиросной бумаги были смяты и порваны.
— Что ты ищешь?
Мой вопрос на мгновение сбил Беа с ритма, но она не ответила.
— Беа, ответь же, что ты ищешь?
— Пожалуйста, не вмешивайся, Гай, — сказала она, не повернув головы. — Это тебя не касается.
И тут я понял, что пропало и даже как оно пропало.
— «La Clé de Vair», так?
Кивнув, она вынула правую руку из глубины стены — пустой, — откинулась на босые пятки и принялась бить себя по лбу.
— Imbécile que je suis! Imbécile! Imbécile! Imbécile![67]