162844.fb2
Как и погода, он тоже изменился. Во-первых, сбрил облачка с лица и выполоскал змеящиеся полосочки грязи из морщин. Осияв меня улыбкой, когда я шагнул к конторке, он обратился ко мне с приветствием на моем родном языке:
— Доброе утро, мсье. Надеюсь, вам хорошо спалось?
— Очень хорошо, благодарю вас, — ответил я, скользнув ключом по конторке. — Могу я теперь зарегистрироваться?
— К несчастью, мсье, patronne[18] еще нет. Но спешить некуда. Когда вернетесь днем, хорошо?
— Как вам удобнее, — сказал я невозмутимо, хотя и недоумевал из-за такого пренебрежительного нежелания сделать мое присутствие в отеле официальным. Затем, постучав по двум внутренним нагрудным карманам пиджака, лежит ли в одном паспорт, а в другом бумажник, я приготовился уйти.
— Он же ваш, верно? — неожиданно спросил меня портье.
— Мой?
— Автомобиль.
— Ав… А, понимаю, вы про… — Я взглянул в сторону автостоянки за окном. — М-м-м… — И вдруг я услышал, как говорю, не покраснев: — Ну да, он действительно мой — за мои грехи.
Он потряс резиновой правой кистью в традиционном жесте французского пролетария — смесь зависти и восхищения.
— Belle bagnole! Une Rolls-Royce, n'est-ce pas? Ou plutot, comme vous l'appelez, vous autres Anglais, une «Rolls».[19]
— Точнее, «ройс».
— Une quoi?[20]
— «Ройс». Une «Royce», pas une «Rolls».[21]
Он уставился на меня с недоумением, очень мне приятным.
— Значения это ни малейшего не имеет, вы понимаете, — сказал я с подсюсюком (только богу известно, где я подцепил эту ужимочку, да и для чего, если на то пошло), — но те из нас, у кого он есть, называют его «ройс».
— Une Royce, dites-vous? Première nouvelle, monsieur.[22]
— Я же говорю: чтобы знать это, нужно его иметь.
Я кивнул ему на прощание и небрежной походкой вышел на улицу.
Вымытый ночным дождем «роллс» сверкал в утреннем воздухе. Как я и вычислил, он был серебряным, и вот теперь, когда я впервые увидел его при свете дня, меня сразило великолепие этого автомобиля, неопровержимо лучшего в мире. Я следил за тем, как прохожие — относительно редкие, так как Hotel de L'Apothéose был, оказывается, расположен в довольно-таки непрезентабельном quartier[23] — поворачивали головы влево, словно для отдачи чести, и смотрели на него не отрываясь. До этих минут я по-настоящему не понимал, как радикально владение ценностями может поднять самоуважение.
Где-то вдали закричала чайка. В конце улицы, по которой я неторопливо брел, оказалось кафе, на вид не слишком оживленное, и я решил позавтракать там. Выбрал столик в душноватом зале и заказал чашку шоколада с круассаном. Из-за плеча у меня доносилось странно приятное пощелкивание мраморных шариков, перелетающих от препятствия к препятствию на наклонной плоскости игорного автомата. Я открыл путеводитель и начал читать о Сен-Мало.
На северо-западной стороне французского восьмиугольника на полпути между мысом Фрэель и мысом Груэн залив Сен-Мало образует часть того побережья Ла-Манша, которое с начала века носит название Изумрудного берега и которое между Эрки и Гранвилем изгибается в бухту Мон-Сен-Мишель. Иными словами, с востока на запад эти берега отличаются особым разнообразием пейзажей. На восток от Канкаля до устья Селюна простираются обширные плоские пространства бухты Мон-Сен-Мишель — отвоеванные у моря польдеры — и песчаные косы, от которых в некоторых местах море при отливе отступает порой более чем на десять километров.
Я заглянул в оглавление путеводителя, который купил в Оксфорде. Там не оказалось ни фамилии автора, ни каких-либо указаний на то, что это перевод с французского — чем, впрочем, в определенном смысле он никак не был. Я пробежал еще несколько абзацев.
Стены Сен-Мало образуют классический променад, совершать который каждый уважающий себя житель Сен-Мало (или малоец) вынужден по меньшей мере один раз в день! Таким образом, не торопясь, можно менее чем за час завершить обход всего города, который, кстати, невелик — его периметр не превышает одной морской мили (1852 метра). Обходя Сен-Мало таким образом, можно лучше оценить и его размеры, и архитектуру. Стены образуют высокую галерею над пляжами и бухтой, и оттуда можно следить, особенно в разгар сезона, за парусными регатами и соревнованиями по виндсерфингу.
Не знаю, то ли поддавшись таким путаным хвалам, то ли вопреки им, но я подумал: а почему бы и нет? Вот возьму и отпраздную первый день моей остановки в Сен-Мало, совершив прославленный классический променад.
Заплатив по счету, я вышел из кафе, держа курс на всепроникающий аромат Атлантического океана. Я прошел по безмолвным улицам той части города, в которой провел ночь, по улицам, где выросли безликие и даже не слишком высокие учрежденческие здания — несомненно, после союзнических бомбардировок, — будто сорняки в травяном бордюре. В старинный обнесенный стеной квартал я проник через ворота, упорно именовавшиеся Новыми, — они, как утверждала табличка, были построены в 1709 году, — пройдя под сводчатой аркой с гербом Сен-Мало и девизом «Semper Fidelis»[24]. Затем свернул в мощенный булыжником проход, где дверь, наподобие двери средневековой темницы, выходила в сумрачную нишу — именно так, сообщал мой путеводитель, пытались проникнуть в город путники семнадцатого века после наступления комендантского часа. А потом я наконец поднялся на стену, которая змеилась над берегом, точно Великая китайская стена.
Небо испещряли узкие голубые ленты, влекущие за собой, как я надеялся, череду безукоризненно солнечных дней, а галерея уже кишела совершающими променад парочками, нацеливающими камеры и на перламутровый океан, и на Национальный форт в облачках кружащих чаек, и на ведущую к нему сложенную из камней пешеходную дамбу, пересекающую сухое дно при отливе, чтобы в моросящие дни покрываться под ногами грязью, точно линолеум в пригородных прихожих. Прогуливающиеся парочки исчислялись десятками — молодые, пожилые, старые (последние чаще оказывались английскими) в пластиковых плащах, вспыхивающих огнем в бледном солнечном свете. Имелись и семьи всех мыслимых национальностей — их дети радостно бежали вперед, пока не пугались, что вот-вот окажутся далеко вне орбиты своих родителей. Я с извращенным удовольствием следил, как такие дети вдруг останавливались точно вкопанные и тревожно вытягивали шеи, стараясь заглянуть за грузные фигуры незнакомых людей, пока наконец с восторгом не обнаруживали в море чужих лиц те — такие знакомые и привычные. Тут были группы прибывших в экскурсионных автобусах немцев, и швейцарцев, и японцев — даже компания вездесущих черных африканцев, от которых мне никак не удается отделаться до конца. Когда на энном этапе этого chemin de ronde[25] меня окружили их мужественные черные лица и слепяще белые зубы, я почувствовал себя последней неаппетитной белой шоколадкой в коробке среди обычных темно-коричневых.
И вот тут — со всей внезапностью — тот роковой вопрос, который нависал надо мной с момента, когда я покинул отель — а может, когда я покинул Англию, как знать? — наконец вырвался наружу и не позволил больше уклоняться от него. «Что, о Господи, что я делаю тут?» Я тоскливо посмотрел по сторонам. Уйти от этого было некуда: если не считать меня, тут никто не был сам по себе. Или сама по себе. Никто. Один, я был вдвойне один, так как был один в своем одиночестве. Вероятно, я выглядел наиболее угнетающим из всех человеческих типов — тем, кого великое пульсирующее энергией сообщество живых сторонится даже больше, чем любого откровенного мерзавца, — «печальным человеком», кем-то, кого подозревают в том, что «в нем вовсе нет жизни». И вот тут, повторяю, какой бы глупой детской чепухой это ни показалось тем, кто никогда не попадал в подобную ситуацию, — ведь и часа не миновало, как я весело покинул «Апофеоз», — я понял, что больше не могу. Просто не могу больше.
Каким уродливым гротеском была мысль провести неделю одному в Сен-Мало. В Сен-Мало! Да, почему в скучном старом Сен-Мало, во имя всего святого? Почему не в Булони с олухами, которые приезжают туда на денек всласть нахлебаться дешевого красного вина? Почему не в Дьеппе, как Робби Росс и Реджи Тернер в начале века, тешившие себя иллюзией, что они «путешествуют», раз уж переплыли Ла-Манш? Почему не в Остенде, на манер старой девы из пригорода, прокучивающей нежданное наследство? Но ведь даже старые девы путешествуют парами!
Сен-Мало? Да кто даст ломаный грош, кто даст кусок дерьма, кто даст выеденную скорлупу за его «гармоничную и симметричную инженерную архитектуру», как клишированно сообщает мой путеводитель; за его нелепо названный «Белый отель», где провел детство Шатобриан? Кто даст ломаный грош за Шатобриана и его детство? Никто — ни вправду, ни искренне, ни тайно, — ни единая из этих пар, этих семейств, этих компаний, чьи бесцельные кружащие пути я пересекал, зная, да, зная, что все они чувствуют себя такими же неприкаянными, как и я, но им хотя бы есть с кем разделить эту неприкаянность. Некоторых из них я даже ловил в буквальном смысле слова на том, что они украдкой поглядывали на свои часы, будто решая, когда можно будет сложить вещи и отправиться домой, туда, где жизнь имеет цель и направление, пусть даже и не всегда легко распознать, какие именно. А здесь нет никакой цели, никакого направления — ничего, кроме прославленного классического променада, от которого никто из нас не посмел уклониться.
Ну и фарс! О чем я только думал? Какими никчемными и ненужными выглядят все радужные надежды, все старания, влагаемые нами в путешествие — даже в жалкую неделю в Сен-Мало, — когда мы наконец оказываемся перед реальностью! Неужели нам не дано измерить свои глубины, постигнуть себя, пусть не сейчас, но хоть когда-нибудь?
Нет, нет, я не мог больше. Пресные красоты живописности мертвым грузом легли на мои плечи. Я чувствовал, как мои собственные часы крепко цепляются за мое запястье, высасывают из него время, словно пиявки. Я ощущал, что бросаюсь всем в глаза, бросаюсь в глаза своим одиночеством. У меня возникло ощущение, что стоит мне задержаться еще на сутки, даже еще на час в этой забытой богом дыре, и кончится тем, что я завяжу гнусный пустопорожний разговор с какой-нибудь милой пожилой английской парой, которая спокойно шествует по chemin de ronde, никого не трогая. Или — и того хуже — с каким-нибудь жалчайшим одиночкой. Естественно, при условии, что такой отыщется.
В голове у меня жужжало, и я опасался, что со мной произойдет один из тех коротких, но сильнейших припадков, которые в последние месяцы составляли наиболее пугающий побочный эффект лечения, которое я проходил. Слева за покачивающимся человеческим лесом впереди меня я разглядел крутую каменную лестницу, ведущую в старый город, и добрался до нее как мог быстрее. Я спускался, перепрыгивая через три ступеньки, и чуть было не упал в моем лихорадочном стремлении поскорей покинуть стены. Внизу царило спокойствие и не было прохожих. Дрожащей рукой я закурил сигарету и довольно долго прохаживался взад-вперед, жадно затягиваясь.
Необычным для меня было то, что я выкурил вторую, потом третью. К часу дня после третьей сигареты я успокоился, моя душа обрела умиротворение. И я был готов действовать. Мимо пирожковых и киосков, предлагающих открытки и сувениры, мимо кафе, где подавались только бретонские galettes и crepes[26], вдоль тесных кривых улочек, непроходимых из-за толп, я медленно добрался до отеля «Апофеоз». Я не торопился, потому что мне было необходимо собраться с мыслями.
Поездка обернулась жутчайшей ошибкой, это я знал твердо: даже портье, казалось, понял, что мое пребывание там будет таким кратким, что не стоит тратить время на узаконивание этого пребывания. И я уже взвешивал, не вернуться ли мне в Англию сегодня же, просто покончить с напрасным переводом времени и успеть на ближайший паром, так, чтобы никто не узнал про мою глупость, когда, подходя к отелю, я увидел на автостоянке машину Шере. «Роллс»! Чертов «роллс»! С чем-то вроде ужаса я сообразил, что застрял в Бретани по меньшей мере еще на три дня. Я же не могу уехать, пока Шере не вернется с моим «мини»! Мне на глаза навернулись слезы. Будь он проклят! Будь проклято его хитроумное разрешение нашей обшей проблемы!
А еще я понял, что голоден как волк. Отпер дверцу машины, влез за руль и пролистал путеводитель. Поскольку я и помыслить не мог о том, чтобы пообедать в одиночестве в приличном ресторане, тот, который я наконец выбрал, не значился в списке рекомендованных путеводителем, а только рекламировался на полях одной страницы. Реклама изображала упоительно спортивную парочку неопределенного возраста, восторженно созерцающую перегруженный сервировочный столик, который как раз подкатил к ним метрдотель в смокинге. Правду сказать, меня прельстил именно идиотизм, так как я уже убедился, какими несбыточными были мои эпикурейские мечтания перед отъездом из Англии о нескончаемой череде трехзвездочных трапез, поглощаемых в одиноком блаженстве. La Belle France![27] Ну и фарс! Ну и фарс!
Мои честолюбивые стремления теперь сводились просто к желанию утолить голод, и я вывел «роллс-ройс» со стоянки на улицу так внушительно, будто он был авианосцем. Потому что — как я теперь обнаружил — это была чертовски неповоротливая машина! Она двигалась вперед со всем толстокожим достоинством и неторопливостью слона магараджи, вынуждая беспечные компании туристов, гуляющих вразвалку посреди мостовой, торопливо прыскать вправо и влево. В первый раз я ощутил явную ностальгию по моему милому, не подавляющему, неброскому «мини».
Минуты шли, и я ощутил еще кое-что. Мне все сильнее и сильнее чудилось, что за мной наблюдают. Мне мерещилось, что кто-то меня выслеживает, и я скашивал глаз на зеркало заднего вида. Хотя я вскоре убедился, что с того момента, как я отъехал от «Апофеоза», ни одна машина не задерживалась долго в рамке зеркала, мне никак не удавалось избавиться от ощущения, что по городу я еду под незримым присмотром, и, катя под стенами, я выворачивал шею, проверяя, не была ли какая-нибудь из подзорных труб, расставленных на них через определенные промежутки, — подзорных труб, в которые вы всовывали десятифранковую монету, если вам приходило желание увидеть горизонт крупным планом, — так не была ли она повернута вниз, нацелена на улицы самого Сен-Мало, вниз прямо на меня. Безнадежно! Хотя я и полз по непроходимым улицам старого города с черепашьей скоростью, мне ни разу не удалось затормозить на нужные секунды.
Затем на перекрестке, когда светофор пыхнул на меня красным светом, мои глаза, точно магнитом, притянул человек, который переходил улицу и внезапно повернул голову в мою сторону без всякой, как мне казалось, цели и уставился на мое ветровое стекло. Правду сказать, когда я его заметил, он еще стоял на тротуаре, сцепив пухлые пальцы на толстом животе, словно пряжку в виде змеиной головы на поясе школьника; и мой взгляд он привлек потому, что, такой жирный и оплывший, он был поразительно не похож на тоненького изящного человечка, то красного и остерегающего, то зеленого, пропускающего вперед, который вспыхивал на табло под светофором прямо над его головой. И еще он заинтриговал меня тем, что был одновременно и разодет, и раздет. Разодет в том смысле, что на нем был костюм консервативного покроя, выдававший руку фешенебельного лондонского портного, костюм, который выглядел крайне неуместно на улицах бретонского приморского курорта. Но и раздет в том смысле, что на нем поверх этого костюма не было пальто в такой день, когда солнце отнюдь не припекало. Перейдя примерно четверть улицы, он повернулся в мою сторону. По его брыластому лицу пробежала почти неразличимая тень тревоги. На краткую секунду он остановился как вкопанный — или мне просто почудилось? — потом пошел дальше, а для меня вспыхнул зеленый свет.
Закусочная, которую я избрал, оказалась именно такой, какой я ее себе и рисовал, — ярко освещенная стеклянная клетка, обрушившая на меня свой шум и гул, едва я прошел сквозь вращающуюся дверь. Мне почудилось, будто я повернул ручку радиоприемника на максимальную громкость. Снаружи горстка дрожащих клиентов устроилась на веранде под маркизой, укрывая от ветра свои croques-monsieurs[28]. Внутри было тепло и сыровато. Я остановился у двери, думая, не повернуться ли и не поискать ли удачи где-нибудь еще. Но где?
Никто не подошел ко мне с приглашением войти, никто не был во мне заинтересован. С тем же успехом я мог быть невидимкой. Я стоял в растерянности, а официанты кружили с подносами, уставленными choucroute[29], явно специальностью этого заведения, и креветками в гнездышках из черных водорослей, и омарами в красных панцирях, тягающимися в великолепии с королевскими регалиями. Я, как мог, пытался не вторгаться ни в чье пространство, но где бы мне ни удавалось припарковаться, я тут же оказывался на дороге у кого-то. Словно одно мое присутствие, самое мое одиночество воздействовало как легкое снотворное, мягкий депрессант на тех, кто имел несчастье закусывать поблизости от меня. Я прямо-таки слышал, как при моем приближении их разговор утрачивает живость и непосредственность. И тем не менее никто не трудился усадить меня.
В конце концов я подошел к метрдотелю и попросил столик.
Он оглядел меня с головы до ног:
— Vous-etes seul, monsieur?[30]
— Oui, je suis[31], — ответил я неуклюже.
Он немедленно перешел на английский.
— Сожалею, мсье, — сказал он, пожимая всей своей верхней частью торса в прямо-таки пародийной французской манере, — но если вы один, вы не откажетесь разделить столик.
Он быстро подвел меня к банкетке на двоих, где уже сидел средних лет мужчина над тарелкой moules marinière[32]. Темно-серый галстук, пуловер под синим пиджаком, на лацкане которого красовалась крохотная красная розетка, пара очков без оправы — нет, он явно не был туристом. Когда я снял пальто, он поднял на меня глаза, легким намеком на улыбку признал мое существование и неторопливо забрал автожурнал, все еще в бандерольной заклейке, с моей половины столика. Метрдотель вручил мне меню величиной с бульварную газету, и, почти не заглянув в него, я заказал тарелку лукового супа, жареную камбалу и графин белого вина.
Вскоре после того, как я принялся за суп, мой сосед заговорил со мной.