162856.fb2
Джанни дель Бокколе
Обратно в Венецию ее привезли со сломанным телом.
В тот день, когда они занесли Марчеллу внутрь, я подметил кое-что на лице ее матери, что ничуточки мне не понравилось. Моя хозяйка, госпожа Доната, не поспешила к дочери. Она лишь сказала Анне:
— Приведи ее в порядок, прежде чем я приду к ней.
В порядок? И тут я понял все. В представлении моей хозяйки увечная дочь стала похожа на нашу падшую Венецию, правда-правда. Марчеллу уложили — еще живую — в открытый гроб, и все смотрели на нее с деланной жалостью, под которой скрывалось отвращение. Это была совсем не та дочь, которая могла принести известность и славу своей мамочке в высшем обществе Венеции.
Чего там говорить, я и сам боялся, что Марчелла впадет в уныние и станет извиняться за то, что сделал с ней Мингуилло.
Но дух Марчеллы не так-то просто сломить.
Она наотрез отказалась играть роль унылой и печальной героини в трагической драме.
Не успела она как следует обжиться в своей комнате, как попросила меня и Анну прийти к ней. Мы явились и увидели, что рядом с ней уже сидит Пьеро Зен. По всей кровати были раскиданы яблоки, пирожные, книги, листы бумаги и краски. Конт Пьеро завалил ее комнатку цветами.
Вы не поверите, но они смеялись, ни словом не обмолвившись насчет ее раненой ноги, смеялись до упаду над тем, что она рисовала.
Вскоре и я хохотал во все горло, но в глазах у меня стояли слезы.
Марчелла Фазан
Я нарисовала карикатуру о том, как провалилась через потайной люк в инвалидность. Для моего тела наступили тяжелые времена. Оно оказалось несостоятельным; его грабили банды докторов; оно более ни у кого не вызывало уважения, если не считать, разумеется, моих дорогих Пьеро, Анны и Джанни.
Мои родители выписали хирургов из самого Парижа. В моей комнате вечно торчал какой-нибудь бородатый важничающий лекарь, тыкающий пальцами в мое бедро или запихивающий какую-нибудь гадость в мешочек, который потом прикладывал к моему колену, или затягивающий меня в кожаный корсет, от которого у меня ныла вся нижняя часть тела. Но хуже всего мне приходилось, когда они пускали в ход кулинарные методы лечения, намереваясь горячим жиром вернуть мне здоровье. Я пыталась скрыть унижение, рисуя сатирические скетчи этих экстравагантных и нелепых мучителей. И еще я старалась умерить свою боль, изображая поднимающийся от моей ноги дым и кошек, обитающих в Палаццо Эспаньол, которые оставили свои насиженные местечки в кухне и спешили ко мне в комнату, чтобы посмотреть, что такого вкусненького здесь жарится.
Но колоритные лекари с бутылочками толченых многоножек — не говоря уже о моих тайных скетчах — так и не смогли восстановить в глазах родителей мой прежний образ perfettina. Искалеченная нога — одно дело, но именно ухудшившееся поведение моего мочевого пузыря сделало меня сиротой в их сердцах. Он всегда доставлял мне неудобства, но после того, как я стала калекой, мой мочевой пузырь положительно сошел с ума. Теперь прежние проблемы казались мне не стоящими выеденного яйца.
В тело их дочери вселилась калека. Должно быть, мои родители восприняли это как оскорбление памяти прежней perfettina, и поэтому они не смогли перенести свою любовь на ту, что узурпировала ее место, ковыляя в хитроумных приспособлениях, подвешенных на ремнях, как какая-нибудь сельскохозяйственная машина. Да еще в Венеции — этом сказочном городе, ничуть не похожем на скотный двор! Однажды я случайно услышала, как графиня Фоскарини советовала матери отправить меня в сельский дом, где я могла бы беззаботно щелкать орешки на завалинке, или в одно из этих разваливающихся на части заведений на Лидо, где состоятельные родители прятали от общества своих умственно отсталых детей.
И тогда я поняла, что в глазах людей, подобных Чиаре Фоскарини, уродство превращает вас в идиотов. Я опустила взгляд на рисунок, лежавший у меня на коленях. И действительно, на этих карандашных набросках меня, девятилетнюю девочку, засунули в крошечную коляску для новорожденных. И даже когда я выбиралась из нее на другую страницу, все равно там представала жалкая калека, смешно и нелепо ковыляющая на своих кривых ножках.
Видите, я вновь говорю о Марчелле-калеке в третьем лице, даже о нарисованной собственными руками. Потому что иногда и мне удавалось отстраниться от изуродованного тела Марчеллы, и тогда я видела, как perfettina превращается в povera creatura.[46] Как и в любой сказке, у меня возникало головокружительное ощущение падения, которое лучше всего передают вертикальные линии на заднем плане, идущие в одном направлении.
Говорят же, что калеки — это порождения дьявола.
Но своим уродством я, естественно, была обязана Мингуилло. В те дни я обыкновенно рисовала его в виде лишенной шерсти черной собаки, но только сзади, так что лица его не было видно.
Только один Пьеро не собирался сдаваться, настойчиво советуя моей матери «приструнить мальчишку». Он угрюмо покачивал головой и мрачно ронял:
— В следующий раз все может закончиться гораздо хуже.
Но мои родители честно старались забыть, почему я стала калекой, иначе неизбежно встал бы вопрос — а что они сделали, чтобы защитить меня? Хуже всего было то, что народная мудрость гласила: любое создание — даже Мингуилло — не может быть зачато без прямого содействия его родителей, и все его будущие пороки гнездятся в их зародышевой плазме. Подобная нелицеприятная мысль приводила моих родителей в ужас, и они усиленно гнали ее от себя. В конце концов им удалось убедить себя, и они никогда не возражали посетителям, утверждавшим, что я уже родилась калекой и что уродство с рождения было неотъемлемой частью моей натуры.
Мой карандаш начал обнажать страх в глазах людей, смотревших на меня — на меня, беззащитное создание, неспособное внушить ужас кому бы то ни было. Даже мои волосы и те были мягкими, как цыплячий пух. Хрящи моего носа просвечивали на солнце. Но, как я начала понимать, именно это и пугало людей: создания, которые заведомо слабее их, и встречающиеся реже, чем им подобные. Я рисовала карикатуры с элегантными бабуинами, глаза и хвосты которых искажал страх и которые удирали сломя голову от крошечной мышки с моими чертами лица, передвигающейся в инвалидной коляске.
В уединении своей комнаты я рисовала восхитительные сцены: вот я убегаю с цирковой труппой и становлюсь Примой Уродства. В Венеции гиганты, карлики и бородатые женщины пользовались оглушительным успехом. Эти отклонения от нормы вызывали жгучий интерес, смешанный с отвращением, — и приносили недурной доход. Люди готовы были платить звонкой монетой за возможность лицезреть тех, кто резко отличается от них.
Но вот незначительное увечье — о, как раз оно, как я начала понимать на собственном опыте, способно навлечь на вас лишь позор и забвение. Карандаш мой порхал по листу бумаги со все возрастающим бесстрашием, зато жизнь моя продолжала усыхать. Я почти все время проводила в четырех стенах своей комнаты. Экскурсии в инвалидном кресле ограничивались самыми отдаленными и бедными районами города. Мои родители не могли позволить себе попасть в неловкое положение из-за такой дочери, в какую превратилась я. Знакомые моих родителей, разумеется, прекратили лелеять надежды женить своих сыновей на мне в тот же день, когда первый доктор застегнул на мне великолепные доспехи уродства.
Вероятно, уже тогда в глазах окружающих я наполовину превратилась в монахиню: бесполое, неуклюжее, едва переставляющее ноги создание. Физическое увечье, как я вскоре обнаружила, затмевает все остальные различия — пол, расовую принадлежность и возраст. Уродство и увечье живут в другом королевстве, которого сторонятся и опасаются так, как если бы несчастье было заразно.
Тем не менее я не превратилась в бессловесную, на все согласную жертву, которую видели во мне родители. Но они хотели, чтобы я стала такой, поэтому я притворялась, чтобы не обижать их. По большей части я старалась не выходить из своей комнаты, читая книги из библиотеки Палаццо Эспаньол и рисуя копии портретов во дворце, которые по одному приносил мне добряк Джанни. Я вела дневник. Я рисовала, много и часто, но втайне ото всех.
И, чтобы обрести некое подобие душевного спокойствия, я завершила процесс, начатый моими родителями: разделилась на две части. Внешне я была покорной, как послушница. А внутри меня постепенно набирало силу дерзкое и строптивое создание, которое не собиралось смиряться со своими ограниченными способностями. Чем более пассивной и вялой я казалась, тем сильнее зрела во мне решимость изменить если не свое тело, что представлялось невозможным, то свое положение.
Мингуилло наблюдал за моим кажущимся смирением с видимым удовлетворением.
Но о том, что происходит у меня внутри, Мингуилло знал не больше той безволосой собаки, которую я рисовала сзади.
О да, он знал, как сделать мне больно, видел, как я плачу, когда железные зубы кожаной сбруи впивались мне в кожу. Но такие примитивные эмоции собаки могут усвоить на примере других собак.
Я, напротив, обрела чуть ли не дар предвидения. Мне доставляло невыразимое удовольствие сознавать, что я строю собственные планы, о которых Мингуилло не имеет ни малейшего представления.
Я более не была perfettina для своих родителей: и они перестали быть для меня теми родителями, какими были когда-то. Но вместо них у меня был Пьеро. И Анна. И Джанни.
И еще у меня будет другая любовь. В один прекрасный день она поселится у меня в сердце и навсегда убережет меня от жестокости. Несмотря ни на что, я почему-то нисколько не сомневалась в этом.
Мингуилло Фазан
Надеюсь, что не прошу слишком многого, предлагая любезному читателю сосредоточиться… пожалуйста. Вот так. Если стиль и характер моих излияний и не произвели на вас поначалу особого впечатления, то вскоре вы все-таки будете ими очарованы. Я и сам на это надеюсь.
Вскоре после несчастного случая с Марчеллой отец мой вновь отплыл в Арекипу (название которой, по странному совпадению, на языке индейцев кечуа означает «Да, останься»).
Впоследствии моя мать объясняла, что, если отец попробует вернуться вновь, его запрут внутри элегантных стен дома настоятеля на Лазаретто Веккио, откуда он с тоской будет взирать на недоступные для него виды Венеции. Дескать, он хочет избежать длительного карантина по случаю той разновидности оспы, которая в данный момент опустошает побережье Средиземного моря.
— Ну и, разумеется, он нужен в Арекипе. Всем известно, что испанским factores[47] доверять нельзя, — говорила мать своим подругам, поглаживая кончиками пальцев серебряную рамку картины. Тем не менее по Гранд-каналу поползли нехорошие слухи.
Что такое? Читатель вопросительно изгибает бровь? Он хочет знать: то ли моя мать настолько тупа, то ли наивна до абсурда? Да, пожалуй, и то, и другое будет верно. Хотя в данном случае она просто не желала ничего знать, как мне представляется. В конце концов, она ведь не испытывала недостатка в мужьях.
Cicisbeo[48] моей матери, Пьеро Зен, каждый вечер ужинал за нашим столом. Ежедневно он присылал ей обязательный букет цветов, в лепестках которых торчал листок с очередным слащавым сонетом. Он преуспел в исполнении своего долга, который заключался в том, чтобы держать для матери зеркало, в котором остальные читали: «Любуйтесь моей прекрасной госпожой, восхитительным объектом моей страсти».
Впрочем, cicisbeo скорее выполнял декоративные обязанности, совсем как его цветы. В отсутствие отца главой семьи становился я. Но и мои обязанности были минимальными. Я делал то, что положено делать любому благородному молодому человеку в Венеции. Я досаждал клеркам отца, работающим на самом верхнем этаже Палаццо Эспаньол. Я понемногу крал у них деньги. Теперь уже никто не осмеливался навязать мне опекуна. Я ходил туда, куда мне заблагорассудится, и делал, что хотел. Я приставал к посетительницам у Флориана, пока владелец кафе не предложил мне заниматься своим делом, если можно так выразиться, в другом месте. Тогда я повадился ездить на гондоле в бордель на Каннареджио, где проститутки за деньги позволяли мне забавляться с ними. Я воспитывал свою младшую сестру, стоило ей попасться мне на глаза.
Я ждал, пока отец вернется домой, чтобы раз и навсегда решить вопрос с его завещанием. Между нами назревал скандал. До того, как я обнаружил завещание, мне приходилось сносить лишь его отчужденное презрение. Действительно, мне не слишком нравилось смотреть, как другие мужчины обращались со своими сыновьями, обнимая их и глядя на них с гордостью во взоре, когда они приводили их к нам домой. Но при этом я не питал какой-то особой неприязни к своему отцу.
Регулярный осмотр потайного места показывал, что все эти годы завещание пролежало без изменений: отец позволил пустяковому вопросу перерасти в серьезную проблему. Каждый час его пребывания в Арекипе — «Да, останься!» — и даже рискованное путешествие обратно подвергали опасности мои планы и надежды. Постепенно по отношению к отцу у меня начала вырабатываться ядовитая резкость, медленно перераставшая в деятельную ненависть.
Тем временем во мне проснулся некоторый интерес к моде. Его, конечно, можно было счесть зеркальным отражением страсти моей матери, но, разумеется, я занялся этим вопросом намного глубже и основательнее, нежели она. Утонченный читатель уже наверняка отметил, что не зря же мы, люди, являемся единственными созданиями, которых не удовлетворяют аккуратные облегающие одежды, в которых мы рождаемся на свет. Я же был удовлетворен еще меньше прочих. Так что вскоре публика заговорила о моих нарядах тем тоном, который обычно приберегают для стихийных бедствий или деяний Божьих. Не всем нравились мои галстуки, шейные платки, сюртуки и жилеты. Но я привлек и заслужил внимание людей, которые в противном случае обошлись бы со мной пренебрежительно или бежали бы от меня, как черт от ладана.
Я придумал еще несколько способов для наращивания своего основного капитала. Я заставлял людей ждать себя. Мне требовалось чрезвычайно много времени, чтобы надеть плащ, направляясь на встречу, пока слуги стояли навытяжку в ожидании. Я всегда последним поднимался в гондолу, высматривая в окно признаки нетерпения и ропот едва сдерживаемого презрения, прежде чем явиться на публике. А потом я спускался с королевской неспешностью, упиваясь их ненавистью.
Сестра Лорета
Несмотря на то что сестра София присоединила свой нежный голосок к моим молитвам, наш Небесный Отец не спешил удовлетворить мое величайшее желание и оборвать мое земное бытие. Я начала верить в то, что священники, руководившие монастырем Святой Каталины, тоже были моими врагами. Стоило мне сообщить им об очередном проступке какой-нибудь из моих легковесных сестер, как они благодарили меня, недвусмысленно намекая на мое скорое возвышение, но на очередных выборах неизменно повергали с небес на землю, не позволяя мне стать членом Совета монахинь.
Меня призвали на беседу с капелланом, который то и дело утирал лоб, разглагольствуя:
— Сестра Лорета, вам следует умерить свой пыл в истязании плоти. Вам, должно быть, известно, что дьявол способен вселиться в бичевание, доставляя тем самым извращенное наслаждение. И в этом случае умерщвление плоти превращается в непристойность. Что не к лицу служительнице Божьей, вы не находите?
Я обратила глухое ухо к его словам и вернулась в свою келью, где меня поджидала сестра София.
Временами мне казалось, что я бы не смогла жить, не видя сестру Софию рядом. Я беспокоилась о ней денно и нощно, поскольку у нее был слабый желудок и она часто оказывалась в лазарете. После случая с язвами мне запретили приближаться к монастырской лечебнице. Вместо этого, подобно Лидвине Шедамской, я взяла за правило становиться как можно ближе к кому-либо, кто страдал от головной либо зубной боли, тем самым стараясь разделить и облегчить их страдания. Я проделывала это в церкви, чтобы они не могли отодвинуться от меня подальше.
В такие дни, пребывая в вынужденной разлуке с сестрой Софией, я терзалась одиночеством, которое заставляло меня долгими часами лежать на холодном каменном полу церкви. Только в сестре Софии я нашла те смирение, любовь и нежность, которыми всегда хотела окружить себя.
Тем не менее порочные и легкомысленные монахини Святой Каталины не желали оставить нас в покое, предоставить нам наслаждаться обоюдной симпатией. Некоторые из них свистели, подобно мужчинам в таверне, когда видели, как мы с сестрой Софией идем рядом по улице Калле Севилья. Они подсовывали под дверь моей комнатки маленькие рисунки, на которых мы с сестрой Софией, обнаженные, обнимались в непристойных позах. На других высмеивалась моя вновь обретенная физическая сила: я легко поднимала одной рукой хрупкую сестру Софию.
Так злобные умы и души стремятся опорочить даже прекрасные проявления чистой любви.
Джанни дель Бокколе
Дом, лишившийся настоящего хозяина, умирает. В Палаццо Эспаньол нас ждала та же участь, причем к смерти мы приближались не медленно и постепенно, а с пугающей скоростью. Мингуилло не мог и с собой-то управиться, не говоря уже о ком-нибудь еще. Помнится, такие мысли приходили мне на ум в те дни. Мингуилло, он был хитрый, но подлый и глупый, вот что я вам скажу.
А теперь я прервусь ненадолго, чтобы перекреститься, потому что вспоминаю его лицо.
Вот не сойти мне с этого места, но он внешне стал походить на настоящего полоумного. Руки и ноги у него вращались, как на шарнирах. Сущая гиена, прости, Господи. Гнойные прыщи множились, не оставив чистого клочка кожи у него на лице. Он зачесывал назад свои жирные волосы, и они блестели, прилипая к голове, как у крысы, вылезшей из помойной канавы. По крайней мере мне всегда приходила на ум крыса, когда я смотрел на рисунки Марчеллы, на которых мокрая крыса сидела на голове безволосой собаки, изображенной сзади. Но это было не смешно, честно. Он вселял в нас не то что страх, а ужас. Глаза его, не мигая, вечно смотрели в одну точку. И еще из них исчез цвет. Они стали какими-то бледно-голубыми и мутными, как свернувшееся молоко. Стоило ему уставиться этими своими буркалами на кого-нибудь, и беднягу тут же начинала колотить дрожь. Свинья Господня!
А о его тряпках судачили во всех тавернах. Он носил камчатные и шелковые сюртуки таких расцветок, которые совсем не любили друг друга, а уж шляпы таскал такие, что они походили на задушенных котов, свисающих с одной стороны его прыщавой головы.
Будучи у всех на виду, он обзавелся и соответствующей репутацией. Он путался с венецианскими продажными женщинами, предаваясь пьянству и разврату. Если где-то устраивали петушиные бои, или вешали бродячих собак, или дрались проститутки — можно было не сомневаться, что Мингуилло находился в первых рядах зрителей, поставив деньги на самого гнусного участника. А если кому-то изрядно доставалось в ходе драчки, он удалялся с самодовольной улыбкой на губах, как дохлый лис, заявляя свое обычное: «Я тут ни при чем».
Нам было намного спокойнее, когда он убирался прочь по своим грязным делишкам. Потому как, оставаясь дома, он специально вмешивался в налаженную работу слуг, так что каждый из них стоял на ушах, а хозяйство приходило в запустение. Повара он заставлял мыть мусорные ведра. Садовника насильно обряжал в тесную ливрею и в ней уже заставлял выкапывать кусты роз. Ни с того ни с сего нас могли выдернуть на построение в piano nobile,[49] где он раздавал нам пинки и затрещины, оскорбляя почем зря, так что нам было стыдно смотреть друг другу в глаза.
Но мы молча глотали обиды. Деваться-то нам было некуда. Приходилось думать о том, чтобы не лишиться места. Мингуилло имел над нами такую власть, прямо как египетский фараон, что ответить на оскорбление мы не могли. И Пьеро Зен не мог спасти нас всех, во всяком случае, так, как он поступил с моей сестрой Кристиной, когда взял ее служанкой к себе в palazzo, после того как Мингуилло вздумалось приставать к ней.
Слуга, которого выгоняли из одного из больших домов, оставался без гроша. Он мог сразу идти в богадельню: другого места ему было уже не найти. Поэтому мы глотали обиды и делали свою работу.
Единственное, чего мы должны были стыдиться, — это того, что нам не хватало времени присматривать за Марчеллой, когда она хотела укрыться за щитом наших глаз от своего ублюдка братца. Трусливые мы души, ни больше, ни меньше. Тряслись над своими шкурами, уже прекрасно зная, на что он способен.
Сестра Лорета
Затем ко мне в келью пожаловала priora с заявлением, что сестра София не должна оставаться со мной на ночь и что я должна умерить выражения любви, которыми я ее осыпаю.
— Я никогда не сделаю этого. Воля Господа нашего состоит как раз в том, чтобы я жила в любви и гармонии с моей сестрой Софией.
— Вы смеете возражать мне?
— Это наш долг — бросить вызов тем, кто заставляет нас поступать вопреки воле Господа.
На лице priora появилась самодовольная улыбка, как если бы я сказала нечто такое, что доставило ей наивысшее наслаждение.
— Как вам будет угодно, сестра Лорета. Но, поскольку вы находитесь в этом монастыре в качестве служительницы Господа нашего, то мне решать, как призвать вас к порядку и дисциплине. И я решила, — продолжала она, — что вы не сможете видеться с сестрой Софией до тех пор, пока не продемонстрируете, что способны проявлять смирение и повиновение. Так что теперь посмотрим, какого рода любовь вы к ней питаете.
Мингуилло Фазан
Вскоре мне стало ясно, что cicisbeo матери проявляет повышенный интерес к Марчелле. Он не мог выбрать более неудачный объект для выражения своей симпатии. Обязанности Пьеро Зена состояли совершенно в другом: быть конфидентом моей матери и развлекать только ее одну.
Он не должен был впадать в детство и осыпать знаками внимания ее дочь.
Или вмешиваться в дела сына его любовницы, который уже достиг совершеннолетия и которому следовало дать возможность поступать по собственному разумению.
Все зашло слишком далеко и продолжалось слишком долго. Я помню, как он с самым невинным видом качал на колене малышку Марчеллу до того, как из Арекипы вернулся отец и вернул себе эту привилегию. Пьераччио[50] не ощутил ни малейшего неудобства, когда вдруг вернулся папа номер один. Как бы нелепо это ни звучало, но он, похоже, полагал, что Марчеллу должны окружать как можно больше влюбленных в нее мужчин.
С тех пор как с ней произошел несчастный случай, Пьераччио взял себе за правило поднимать ее по лестнице на руках. Он все время терся о ее гладенькую шейку своими приправленными слащавой улыбкой секретами. За обедом он сидел рядом с ней, обсуждая как с равной вопросы литературы и искусства. Он обслуживал ее первой, тогда как по праву хозяина дома поднос с кушаньем первым должен был получать я. «Уже за одно это ему придется поплатиться», — думал я. Проходя вечерами мимо ее спальни, я слышал, как он читает ей Гольдони и Гоццо, и ее детский голос отвечал ему почти громким смехом. В отсутствие Пьераччио слуги липли к ней, как капли пота, так что Марчеллу физически невозможно было застать одну.
А когда мне это все-таки удалось, я обнаружил, что Пьеро Зен подарил ей маленький серебряный колокольчик, который начинал трезвонить, как ангелы на небесах, стоило кому-нибудь приподнять ее покрывало. На звук сломя голову мчалась эта ее уродливая служанка Анна и — вот странность! — мой собственный камердинер Джанни. В мгновение ока он влетал в комнату и, задыхаясь, услужливо орал:
— Чем мы можем служить вам, господин?
Откуда этот болван мог знать, что это я приподнимаю покрывало?
Между камердинером и Пьераччио царило какое-то взаимопонимание, которое приводило меня в ярость. В конце концов, Джанни был моим созданием и не имел права заводить дружбу более ни с кем. Полагаю, Пьеро изрядно приплачивал ему — в этом заключалось единственное возможное объяснение.
Мне пришло в голову, что Пьераччио мог знать, действительно знать, что унаследовать Палаццо Эспаньол должна именно Марчелла. Он был близким другом моего отца, близким настолько, насколько может быть cicisbeo: товарищем в нелегкой битве против женских капризов. Разумеется, Пьераччио ужинал у нас в тот вечер, когда слуги в саду обнаружили мою цыплячью гильотину. Не исключено, что он утешал обоих моих родителей. Он не числил себя среди моих горячих поклонников: несколько раз я подслушал, как он уговаривает отца «покарать зло», имея в виду меня.
Меня душила злоба, стоило мне представить, что Пьераччио известно о завещании и в душе он смеется надо мной, потому как он, естественно, не мог знать о том, что я тоже — пусть и тайком — прочел его. Его постоянное и надоедливое вмешательство в жизнь моей сестры становилось невыносимым. Он отпускал язвительные замечания по поводу моей манеры одеваться. Вот почему, поразмыслив, я решил убить двух зайцев и одним ударом избавиться от них обоих.
Если из всего вышесказанного читатель еще не догадался, что именно я задумал, то я не позволю ему провести бессонную ночь в бесплодных размышлениях. Очень скоро он сам все узнает. Очень скоро. Я и сам на это надеюсь.
Марчелла Фазан
Мой дневник того времени полон упоминаний о Пьеро.
Наклоняясь, чтобы поднять меня, Пьеро всегда делал вид, будто это всего лишь дружеское объятие, а не одолжение. Он не избегал разговоров о моем увечье. В отличие от моих родителей, Пьеро мог преспокойно спросить меня:
— Сегодня, в такую холодную погоду, нога тебя не беспокоит?
Более того, его действительно интересовал мой ответ. Потому что, если я говорила «да», у него тут же был готов план, как развлечь меня в сидячем положении, не причиняя еще больших неудобств. Если же я отвечала «нет», он предлагал отправиться на прогулку или еще что-нибудь в таком же духе.
Разговаривая со мной, Пьеро смотрел мне в глаза, тогда как большинство людей после несчастного случая избегали подобной близости в отношениях со мной. Когда я оставалась с Пьеро наедине, мои ответы были моими собственными, а не наследственным невнятным бормотанием «бедняжки», как отныне обращались ко мне родители.
И Пьеро не удовлетворился тем, что я стала пассивным наблюдателем. Именно он, а не кто-нибудь другой, отвез меня к Сесилии Корнаро в ее студию на Сан-Вито. Именно Пьеро уговорил ее нарисовать мой портрет. По словам Пьеро, он должен был стать сюрпризом для моих родителей. Пьеро снова продемонстрировал лучшие качества своей натуры — доброту и ненавязчивость. Ведь мы оба знали, что мой портрет, на котором будут видны лишь голова и плечи, доставит удовольствие даже моей матери.
Разумеется, я знала все о Сесилии Корнаро еще до того, как Пьеро отвез меня к ней. Сесилия Корнаро была великой, опасно замечательной особой. Во всей Венеции не было второй такой женщины благородного происхождения, которая бы сделала карьеру, особенно в имеющей дурную репутацию области портретного искусства. Она сбежала из palazzo своих родителей на Мираколи в возрасте тринадцати лет, чтобы стать возлюбленной Джакомо Казановы и бог знает кого еще потом. Она училась рисованию у одного из последних великих мастеров. Она быстро превзошла его. Разумеется, она была автором того портрета моей покойной сестры Ривы, глядя на который слуги улыбались и плакали.
Сесилия Корнаро рисовала королей и принцев; она даже совершила вояж ко двору Габсбургов. Она говорила на нескольких языках с такой же легкостью, с какой смешивала цвета, — она училась этому умению инстинктивно, глядя на кожу своих пациентов. В ее портретах всегда присутствовала искрящаяся свежесть, как если бы те, кто ей позировал, только что встали со смятой счастливой постели. Если верить всему, что говорили о Сесилии Корнаро, то, вполне возможно, она сама резвилась с ними на этих постелях, пусть только для того, чтобы рисунок обрел плоть и душу. Сесилия Корнаро пользовалась такой славой и известностью, которые уже не требовали от нее респектабельности.
Пьеро сказал мне, что, пожалуй, будет лучше, если наш визит к ней мы сохраним в тайне от всех, по крайней мере поначалу.
— Если все получится так, как я рассчитываю, изменится многое, — задумчиво протянул он, — хотя, разумеется, все зависит от того, как вы, женщины, поладите друг с другом.
Пока наша гондола скользила по Гранд-каналу, направляясь к Сан-Вито, мне вдруг пришло в голову, что я никогда не слышала о Сесилии Корнаро одного: того, что у нее есть подруга. Ее друзьями и заклятыми врагами — последних она ценила намного больше — становились исключительно мужчины. Причина была очень проста — Сесилия Корнаро обладала острым язычком. Салоны и conversazioni[51] Венеции — те немногие, что пережили нашествие Наполеона, — полнились досужими россказнями о ее оскорбительном высокомерии, которым она оделяла тех, кто имел привычку к подхалимажу. Сенаторы, дипломаты и чужеземные лорды пасовали перед ее беззлобными насмешками. Ее откровенные высказывания приводили в ужас женщин. Так какое же удовольствие могла получить язвительная Сесилия Корнаро от общения с увечной маленькой девочкой? Я уже чувствовала, как меня охватывает то противное состояние духа, которое мои родители характеризовали словом «бедняжка».
Мы прибыли в Палаццо Бальби Вальер, где три арки истрийского[52] камня обрамляли просторный внутренний двор, в котором господствовали мраморные статуи и здоровенный полосатый кот, с опаской глядевший на нас. С присущим ему хладнокровием Пьеро поднял меня на руки и понес вверх по лестнице. Кот последовал за нами, осторожно обнюхивая задники туфель Пьеро.
Пьеро мягко произнес:
— Марчелла, должен предупредить тебя: поначалу Сесилия может показаться тебе несколько… э-э… грубоватой.
Дверь была открыта, и сразу же бросалось в глаза, что комната за ней была переполнена жизнью. На стенах в беспорядке висели портреты, выполненные маслом и пастелью, похожие на людей, собравшихся на прием, который превзошел все их ожидания установившейся близостью и буйным весельем. Я мгновенно поняла, почему нарисованная Сесилией Корнаро кожа вызывала у зрителей только лирические эмоции. Каждое лицо на портрете выглядело потрясающе живым, и каждый рот, казалось, был готов выложить какой-то пикантный секрет. Каждая пара глаз смотрела на меня с выражением несомненного удовлетворения.
— Какого вредителя ты приволок мне на этот раз, котик?
Зеленоглазая женщина в облаке взбитых — или растрепанных? — волос приближалась к нам, пока мы увлеченно разглядывали портреты. Она остановилась, вытирая руки о тряпицу. В воздухе резко запахло маслом и лечебными травами, так что у меня даже слюнки потекли. Кот подбежал к ней, ловко вскарабкался по юбкам художницы и устроился у нее на плече. Воспользовавшись преимуществами, которое давало столь выгодное положение, он потерся о ее щеку и радостно мяукнул что-то ей на ухо. Женщина кивнула. Она перевела взгляд с лица Пьеро на мое собственное, удовлетворенно заулыбалась и, пристально глядя на меня, захлопала в ладоши.
Какое странное ощущение — она разглядывала меня без малейшего смущения, но при этом как будто не видела меня. Это так не походило на ставшие уже привычными взгляды, которыми люди окидывали меня в инвалидной коляске. Сесилия Корнаро жадно впитывала черты и краски моего лица. Я сама как личность, мой характер, мои вкусы и предпочтения, мои сильные и слабые стороны — все это могло подождать и даже никогда не попасть в орбиту ее непосредственного интереса.
— Ага, теперь я понимаю, что ты имел в виду, Пьеро. Гораздо интереснее своей сестры! Да, совершенно определенно это следует нарисовать.
— А я что тебе говорил, Сесилия? — Пьеро усадил меня на стул и бережно повернул мое лицо к свету.
Художница задумчиво ходила вокруг меня, время от времени наклоняясь, чтобы взглянуть повнимательнее. Сесилия Корнаро обладала истинно кошачьей надменностью и бесцеремонностью. Платье сидело на ней так, что, казалось, готово было вот-вот упасть на пол при любом неосторожном движении. На нее хотелось смотреть и смотреть, не отрываясь.
Но тут Пьеро заговорил вновь, и я растерялась.
— Сесилия, прошу тебя, не ешь девочку. И не забывай, ее лицо тебе задаром не достанется. Я уже говорил тебе, что пришел заключить сделку.
— А я уже говорила тебе, что не беру учеников. И даже если бы и брала, — прищурившись, продолжала женщина, — то выбирала бы их сама, за их талант, а не лица.
Щеки мои залились жарким румянцем. Учеников? Так вот, значит, в чем заключался план Пьеро? Отдать меня в ученицы величайшей художнице во всей Венеции? Он постоянно поощрял мое увлечение рисованием, радовался и хвалил каждую линию, которую я проводила на листе бумаги. «Милый, милый Пьеро, — думала я, — только любовь ко мне могла заставить тебя настолько преувеличить мои скромные умения! Да, я способна подметить сходство и заставить тебя рассмеяться, но я ровным счетом ничего не знаю о цвете. Сесилия Корнаро чувствует себя вправе оскорбиться тем, что ты полагаешь, будто я могу быть ей интересна как художница».
И действительно, Сесилия повернулась к нам спиной и принялась рыться в ванной, заваленной незавершенными эскизами и большими кистями.
— Марчелла, любовь моя, — мягко сказал Пьеро, — боюсь, мы только зря потратили время, придя сюда. Однако же я рад хотя бы тому, что ты познакомилась и с картинами, и их исполнителем.
Он отвесил изысканный поклон Сесилии Корнаро, которая, кипя от негодования, стояла у своей ванны. Пьеро поднял меня на руки и повернулся так, чтобы мое лицо оказалось у нее на виду, замер на мгновение, а потом принялся спускаться вниз по лестнице.
У подножия он вновь приостановился.
— Подождите! — окликнула нас Сесилия Корнаро. Ее овальное личико появилось над перилами. По-прежнему стоя к ней спиной, Пьеро подмигнул мне.
— Пьеро, старый ты scroccone,[53] ты же знаешь, я не терплю, когда на меня давят, — проворчала художница.
— Никто на тебя не давит, — весело ответил Пьеро, поворачиваясь к ней лицом. — Это же не вынужденная сделка. Если не хочешь платить, не обязательно брать и лицо.
— Ghe sboro![54] — У меня по коже побежали мурашки восторга оттого, что она использовала самое грубое ругательство гондольеров.
Пьеро рассмеялся.
— Ну и язычок у тебя, Сесилия!
Он сделал еще один шаг по направлению к нашей гондоле. Сесилия Корнаро пробормотала себе под нос нечто нелицеприятное. Потом она вздохнула:
— Ну ладно, можно попробовать, но успеха я не гарантирую. Надеюсь, девочка не ждет, что я буду добра к ней только потому, что она калека.
Я в первый раз открыла рот и высказала то, что думала, с необыкновенной прямотой:
— Я бы этого очень не хотела.
Художница ответила мне широкой улыбкой:
— Это просто прекрасно, потому что во всем моем теле нет ни капельки доброты.
Мингуилло Фазан
Читатель поймет, что прямо сейчас ему необходимо ненадолго окунуться в историю, прежде чем он продолжит наслаждаться повестью моей жизни.
Наполеон передумал. В январе 1806 года он опять аннексировал Венецию, присоединив ее к своему новому шедевру под названием Il Regno d'ltalia.[55]
Австрийцы промаршировали прочь, французы вернулись обратно неуклюжей медленной походкой, а Венеция на бумаге обрела новое обличье. Отныне мы все, венецианцы, стали равноправными гражданами в новом Итальянском королевстве. Стали равны крестьянам на равнинах Венето. Уравнялись с торговцами виноградом из Бассано. Мысль об этом застряла в наших аристократических желудках. Но мы не позволили себе надолго задуматься над этим. Va bene,[56] пожимали плечами благородные венецианцы. Да пусть себе маленькие подхалимы и приспешники Бони печатают свои трудоемкие маленькие законы и декреты. Мы по-прежнему будем делать себе замысловатые прически, появляться на людях при полном параде, жениться на себе подобных из «Золотой книги» и помещать своих неугодных женщин в монастыри. Но на эту весьма интересную тему мы поговорим подробнее. Правда, чуть позже.
Я постепенно прибирал к рукам семейный бизнес. Отец утратил к нему всякий интерес. Полагаю, известие о возвращении Наполеона окончательно доконало его. После того как Бони провозгласил Il Regno d'ltalia, отец написал мне, что я могу делать, что пожелаю. Вне всякого сомнения, он полагал, что я не уразумею смысла его заключительной фразы: «Теперь, когда весь мир сошел с ума, кто я такой, чтобы заключать сумасшествие в темницу?»
И он умывал руки, стремясь сбыть Венецию как залежалый товар, и меня вместе с ней.
Серебро, которое сделало нас богатыми, утратило для меня свое очарование. Некогда я мечтал о галеонах, груженных драгоценным металлом с рудников Потоси,[57] и об изысканных шандалах и канделябрах, сделанных из нашего серебра и стоящих во дворцах важных шишек. Но с тех пор, как в 1792 году вульгарные новые американцы начали чеканить свои плебейские доллары из серебра, я перестал рассматривать его как источник дохода. Соответственно, я принялся понемногу избавляться от созданной отцом сети промышленных и торговых предприятий, занимающихся серебром.
Меня заинтересовало нечто не столь тяжелое и более экзотичное. Я сосредоточился на нашем бизнесе по борьбе с лихорадкой, то есть начал посредничать на счастливом супружестве двух неразрывно связанных, но в корне отличных друг от друга вещей: горькой коры хинного дерева, Chinchona calisaya, и малярийных миазмов Венеции. Моя семья поставляла в Венецию один из этих ингредиентов, а Венеция исправно снабжала нас потницей и, как следствие, клиентами.
Я обзавелся собственным лекарем и аптекой, поставив дело на широкую ногу. Вдохновленный слезами своей деревенской подружки, я повелел ему составить препарат для лечения кожи — «Слезы святой Розы», — который очень скоро превратился в необходимый атрибут туалета всех аристократов благодаря своей непомерно высокой цене, запаху, от которого глаза лезли на лоб, и хвастливому обещанию сделать вашу кожу «безукоризненно белой, с жемчужным сиянием». Наши буклеты утверждали, что ценная жидкость представляет собой не что иное, как слезы перуанских монахинь, которые питались исключительно плодами кактуса в высокогорьях Анд. Иногда мы вносили разнообразие в эту легенду, уверяя, будто эти монахини были вдобавок еще и слепы.
Наша лавка располагалась в густонаселенном районе Сан-Лука. В наличии имелись изящно оформленные бутылочки с двухголовыми саламандрами для простого народа, который надеялся прикупить для себя удачу вкупе с амулетами; кроме того, мы продавали использованные пули и связки кожи, содранной с черных собак, в качестве защиты от дурного глаза, и шелковые ленточки, которые следовало повязывать на запястье. Я нарек свой магазин «Новым миром», а имечко своего знахаря позаимствовал из старых карт. Его звали «доктор Инка Тупару из Вальпараисо, Чили-Перу, знаменитый пиретолог, или борец с лихорадкой». Невысокий и пухленький от рождения, он обрел коричневый и лоснящийся цвет кожи благодаря маслу какао. Я научил его разговаривать с испанским акцентом, воспользовавшись для этой цели железным ошейником с шипами, за который я дергал всякий раз, когда он забывал шепелявить и сюсюкать.
Мне пришло в голову, что я должен снабдить его каким-нибудь отличительным талисманом — у всех лучших венецианских лекарей таковые имелись. Именно в это время до меня дошли первые слухи о книге, переплетенной в человеческую кожу, которая уцелела во время кораблекрушения в Арике.[58] Говорили, что она сделана из кожи Тупака Амару II, последнего вождя повстанцев-инков. Его казнили и четвертовали лет двадцать пять тому назад, после чего части его тела выставляли на обозрение в самых отдаленных уголках страны для устрашения возможных бунтовщиков.
За двадцать прекраснейших дукатов книга стала моей. Мой factor из Арики доставил ее в Вальпараисо завернутой в холстину, едва скрывая отвращение. Изображая деланное равнодушие, я с трудом дождался момента, когда остался один, и провел дрожащим от восторга пальцем по серовато-розовой обложке, пытаясь ощутить скрытые следы затаившейся боли. На ощупь книга оказалась прохладной и твердой, и я не ощутил больше ничего. Пока не ощутил.
Еще ребенком я взахлеб читал отчеты о смерти Тупака Амару и пытках, которым подверглась его жена. Я воображал, как обрекаю на подобную же участь кролика во время нашего villegiatura.[59] Мятежника попытались разорвать на части, привязав его к четырем лошадям, которых погонщики заставляли двигаться в разных направлениях, — эта идея пробудила во мне естественное желание поэкспериментировать самому. Однако меня не подпускали к ценным и дорогим лошадям с тех пор, как я приколотил одну из них гвоздями к полу конюшни, так что из этого плана ничего не вышло.
Прошлые горечи и неудачи более не досаждали мне. В тот день я был вполне счастлив. В руки ко мне попала вещь, в которой замечательным образом сочетались форма и содержание.
Внутрь был вложен памфлет о печальном конце владельца переплета. Отныне я заполнял страницы своими рецептами новых лекарств, которые мы составим из превосходных ядов Перу. На обратном пути домой я не расставался с книгой ни на секунду и часто клал на нее руку, разговаривая с людьми, которым наверняка было бы неприятно, узнай они о том, что разговаривают с человеком, завладевшим книгой в переплете из человеческой кожи.
В Анконе я пересел на другой корабль, идущий в Венецию, чтобы избежать утомительного пребывания в карантине и чтобы защитить свою книгу от обработки уксусом и окуривания дымом. Таможенникам я заявил, что возвращаюсь из короткой поездки в Пуглию.[60] Мой отец никогда бы не додумался до такой невинной хитрости.
Мы с книгой из человеческой кожи благополучно вернулись домой. Влага и жир с кончиков моих собственных пальцев уже смягчили серовато-розовую обложку.
Сестра Лорета
После того как priora заявила мне, что более я не увижу сестру Софию, какое-то время я была не в себе. Когда я очнулась, мне сказали, что в бреду я наговорила множество неприличных и кощунственных вещей, как будто в тело мое вселился демон, подсаженный туда моими врагами.
Несколько дней я балансировала на хрупкой грани между полудремой и оцепенением, похожим на смерть. Я чувствовала, как дьявол хочет овладеть моей душой, засунув свой длинный зеленый язык мне в ухо и бесцеремонно трогая своими когтистыми лапами мое тело, только изнутри. Немного окрепнув, я попыталась изгнать его.
Я так сильно изуродовала свою спину и бедра, что у меня отобрали хлыст и власяницу. Потом, подобно Сперанде из Синьоли, я надела на талию пояс из свиной кожи щетиной внутрь и носила его до тех пор, пока priora не приказала отобрать и его. Поэтому мне пришлось удовлетвориться козлиным мехом, перевязанным веревками из конского волоса, как делала Умиллана де Шерши.
Хотя я умоляла дать мне возможность уморить себя голодом, меня заставили посещать трапезную, где посадили на диету из белой пищи, которая, как считалось, благотворно влияет на воспаленный мозг. Монахини вокруг меня насыщались сладким перцем, сочными бифштексами и красными яблоками, очень похожими на те, что Ева приняла у Змея. Они насмехались над моей тарелкой белого риса, белым хлебом и процеженным бульоном из куриной грудки. Сестре Софии было велено кушать в одиночестве своей кельи, чтобы я не могла с ней увидеться.
Я взяла свою миску с выщербленным краем (поскольку я по-прежнему настаивала на том, чтобы мне подавали самую смиренную посуду), опустилась на колени рядом со столом и принялась молиться.
— Господи, благодарю тебя за то добро, что ты сделал для несчастной рабы твоей, заслуживающей только жалости.
— Заслуживающей хорошего пинка в зад, — рассмеялась Рафаэла, главная моя преследовательница, о которой мне еще предстоит поведать множество прискорбных вещей. Она толкнула меня ногой пониже спины. Я упала лицом вперед, прямо в тарелку с куриным бульоном.
Должна признаться, что до того, как попасть в монастырь Святой Каталины, я была очень наивной. Стремление отличиться и выделиться среди себе подобных было мне совершенно чуждо, равно как и двуличность тех, кто проповедовал благочестие, чтобы обрести мирскую славу и известность. Именно это зло витало над столом, когда в трапезной зазвучал голос сестры Андреолы:
— Рафаэла, прошу тебя, не досаждай нашей сестре. Она нездорова.
Помимо воли губы у меня разошлись в зловещем оскале, как у дикого животного. Для меня спасение из рук сестры Андреолы было последней степенью падения, за исключением одной-единственной вещи, которая заключалась в том, что по ужасной иронии судьбы безбожница Рафаэла приходилась старшей сестрой моей возлюбленной сестре Софии. В знак того, что она не желает повиноваться Его воле, потому что Рафаэла считала себя слишком хорошей для того, чтобы стать Его невестой, она отказалась принять монашеское имя «сестра Агуэда», и ее по-прежнему называли старым, мирским именем.
Это было уже слишком — сносить унижения от сестры моей ненаглядной Софии и покровительство сестры Андреолы. Внезапно мир показался слишком жестоким местом даже для той, кто родилась только для страданий. В этот самый момент я во всеуслышание объявила о покаянии, которое должно было стать фатальным. Нос у меня был забит куриным бульоном, поэтому голос мой походил на жужжание пчел, когда я сказала сестрам, невозмутимо обедавшим надо мной:
— Господь страдал на кресте без еды и питья ради меня, поэтому я тоже отказываюсь от них. Из благоговения к губке, которая была поднесена к Его губам, с настоящего момента я отказываюсь вообще пить что-либо, кроме уксуса.
— Уксусная рожа! Тебе идет! — Рафаэла была начисто лишена христианских добродетелей, неизменно оставаясь грубой и приземленной особой. — Сестра Лорета, а ты никогда не спрашивала себя, нужна ли Господу в брачной постели взрослая женщина, которая заморила себя голодом до такой степени, что выглядит как тщедушный ребенок?
И она откусила здоровенный кусок бифштекса из мяса альпаки,[61] шумно причмокивая при этом. Она произнесла эти жестокие издевательские слова в то время, пока я сохраняла на своем мокром лице радостное выражение, как подобает тому, кто узрел путь к славе в объятиях Господа.
Сестра Андреола приподняла скатерть и уставилась на меня с выражением неискреннего сочувствия.
— Вы уверены, сестра Лорета? — обратилась она ко мне с вопросом. — Мне бы очень не хотелось видеть, как вы страдаете. Прошу вас, выпейте немного воды. Осмелюсь предположить, она поможет вам мыслить яснее.
Правда, как всегда, состояла в том, что она никогда бы не придумала для себя такого покаяния. Сестра Андреола была начисто лишена духа мученичества. В сравнении с моим пылом ее вера была вялой и безжизненной.
После этого я отказалась от питья: чая, tisana,[62] шоколада и супа. Я набирала в рот глоток воды лишь для того, чтобы увлажнить язык во время молитвы, и не более того. Вино во время причастия я лишь пригубливала. В остальных случаях я пила один только уксус.
Именно такой пост менее чем через месяц привел нескольких святых на брачное ложе с Господом.
Джанни дель Бокколе
Когда Мингуилло отправился шататься по свету в первый раз, вы даже не представляете, какая радость воцарилась в доме! Моя хозяйка, госпожа Доната Фазан, она даже начала напевать по утрам. Пьеро Зен, тот проводил с нами все время, как нам казалось, почти не возвращаясь в свой одноименный palazzo. Смех Марчеллы раздавался с утра до вечера. Говоря по правде, они здорово походили на семью, настоящую семью, сидя втроем за обеденным столом. Я смотрел на них, и у меня прямо душа радовалась, честное слово!
Простые вещи. Улыбка здесь, смех там. Семейная любовь, которая стоит дешевле грязи и ценится дороже золота. И каждый день конт Пьеро увозил Марчеллу в гондоле на несколько часов. Я не знал, куда они ездили. Для меня имело значение только то, что, когда Марчелла возвращалась, на щечках у нее цвели розы, а аппетит был отменным.
Маленький личный конфуз Марчеллы быстро перестал досаждать ей. С отъездом братца мы вынули ее из кожаной сбруи, чтобы нижняя часть ее тела и больная нога могли передохнуть. Костыль ей требовался лишь тогда, когда она уставала. Какое удовольствие было глядеть, как она ходит по двору, собирая цветы! Она рисовала прекрасные портреты наших любимых цветов, а в серединку каждого цветка помещала лица слуг. Правда, нам все время приходилось напоминать ей о рассаднике ядовитого аконита и наперстянки, которые покачивали голубыми головками в терракотовых горшках; их так обожал Мингуилло.
В те благоуханные деньки некое подобие материнской любви проснулось наконец в груди ее мамочки, уже похоронившей образ маленькой ангельской девочки, какой некогда была Марчелла. Мингуилло не было с нами, конт Пьеро подбадривал и поддерживал ее, и мне подумалось, что, быть может, еще не все потеряно для моей хозяйки, госпожи Донаты Фазан. Однажды я случайно подглядел, как она поцеловала девочку в макушку, и у меня стало так хорошо на душе, словно я полюбовался на ясный рассвет. Признаюсь, я был тронут.
— Да, — прошептал я, — научись любить ее. Научись, пока еще не поздно.
В Палаццо Эспаньол до сих пор стоит один шкаф, и там хранятся рисунки матери, которые Марчелла сделала за те несколько недель. Теперь она рисовала только лицо, а не бросающуюся в глаза прическу, и мать выходила у нее, как живая.
А Мингуилло все не было и не было. Он задерживался. Это было как Божье благословение. Целыми днями я оставался сам собой, а не носил глупую маску, которую надевал специально для него.
Скажу вам по секрету, каждую ночь я молился о том, чтобы он попал в кораблекрушение, подхватил чудесную проказу или нарвался на жестокого грабителя в своем Чили-Перу. Или на шлюху с бешеным нравом и ножом под подушкой. «В их племени должна сыскаться хоть одна достаточно храбрая девица, — думал я, — которая решит, что с нее хватит, блудница Божья».
Валь-па-рай-иссо, вот как это произносится, Вальпараисо.
Мингуилло Фазан
Ах, мой славный Вальпараисо, где женщины были бедны настолько, что делали все, что им прикажут, без слез и нытья. Ах, какие сладкие воспоминания остались у меня от шума дождя, барабанящего по жестяным крышам и стенам, пока я обрабатывал плеткой восхитительную плоть очередной мадам! Мой обожаемый Вальпараисо, который в любой момент мог содрогнуться от толчков землетрясения, все восемнадцать тысяч душ которого обитали на крутых quebradas[63] с постоянным риском для жизни. Опасность temblores[64] придавала особую пикантность и остроту каждому мигу их существования.
Я поселился в доме мистера Френча, как он предпочитал именовать себя, за жестяным фасадом которого, выкрашенным в младенчески-розовый цвет, постояльцам предлагались расшатанные кровати с пружинными сетками, отгороженные друг от друга дырявыми пологами. Именно мистер Френч взял на себя труд познакомить меня с некоторыми дамами Вальпараисо, если их можно так назвать, которых легко было уговорить надеть шпоры или закурить сигару. Которые садились на лошадь верхом, по-мужски, и от которых пахло потом после того, как они позволяли мне вдоволь насладиться ими.
Вальпараисо я покидал с грустью. Мой собственный лекарь прошел обучение в самой известной botica [65] города, а книга из человеческой кожи покоилась у меня в кармане, и теперь путь мой лежал дальше на север, в Арекипу, где меня ждал отец. Впрочем, любопытство завело меня еще дальше.
Поэтому, вместо того чтобы направиться прямиком в Арекипу, я оплатил проезд на торговом бриге «Орфей», шедшем в Лиму. Сойдя на берег в Кальяо,[66] я проделал какие-то жалкие девять миль до столицы страны, где меня очаровала местная мода на saya,[67] юбку настолько облегающую, что она не оставляла простора для воображения. A manto[68] вообще привела меня в восторг. Эту вуаль завязывали на талии, а потом накидывали на голову, так что из-под нее виднелся только один глаз. Еще никогда я не испытывал такого возбуждения. В Венеции наши «доступные» леди кутали свои прелести в nizioletto,[69] выполнявшую аналогичную функцию, но даже венецианки были не столь порочны, чтобы оставлять только один глаз.
Поначалу, столкнувшись с несметными полчищами этих одноглазых дам, которых можно было встретить повсюду, я пришел в неописуемый восторг и возбуждение, решив, что их специально изувечили подобным образом. Я даже заподозрил, что удаление одного глаза у женщины — особая профессия в Лиме, где нищета и высокая влажность поддерживали температуру в котле насилия на точке кипения. Признаться, я был несколько разочарован, при первой же возможности сорвав с лица одной девушки вуаль и обнаружив под ней второй глаз, круглый, как приморская галька, и яркий, как солнце. Разочарование оказалось настолько сильным, что девица, сама о том не ведая, всерьез рисковала и впрямь лишиться второго глаза. Но я вовремя удержал руку, потому как снаружи торчал ее сводник, малый, превосходивший меня размерами и силой чуть ли не вдвое.
Я часто прогуливался по Калле де ла Каскарилла, улице Хинной Коры, разглядывая устройство аптечных лавок и подмечая цены на кору хинного дерева, которой они славились. Я договорился о регулярных ее поставках за сумму, которую рассчитывал преумножить в тридцать раз, как только она появится на улицах Венеции, хотя десять процентов от прибыли мне придется отдать королю Испании, еще один процент — порту, и десятину — жадной Церкви, едва каждое судно пришвартуется в Кадисе.
Я развлекался от души, получая столько удовольствия и прибыли одновременно, и начисто позабыл о том, что мне поначалу полагалось сделать остановку в Ислее и уже оттуда отправиться в Арекипу, на встречу с отцом. Но, пока я забавлялся со своими одноглазыми красотками в Лиме, мне пришло от старика письмо, полное упреков. Мой отец наконец встряхнулся настолько, что проявил слабый интерес к семейному бизнесу, после чего обеспокоился, узнав, что я отошел от добычи и торговли серебром. Он потребовал от меня немедленно прекратить всю мою предполагаемую аптекарскую активность. Мне предписывалось незамедлительно прибыть в Арекипу и представить отчет о своих похождениях, а также перестать служить источником скандалов во всех портах, куда меня заносила судьба.
«Сейчас не лучшее время для твоих выходок, сынок», — писал отец. Рука его дрожала, и буквы разбегались по странице, наезжая одна на другую.
Раздраженного тона письма оказалось довольно, чтобы я заказал место на корабле, отплывающем из Лимы прямиком в Венецию. Я не позволю запугивать себя и обращаться с собой, как с мальчишкой, во всяком случае, не мужчине, который тайно лишил меня наследства и которому недоставало мужества прямо сообщить мне о своем чудовищном проступке.
Я насвистывал, стоя на палубе, когда мы проходили мимо Ислея с его мулами, поджидавшими послушных сыновей, дабы отвезти их через горы к их строгим папочкам. Я одарил городишко блестящей улыбкой, помахав ему на прощание рукой, утопавшей в пене кружев. Сомневаюсь, чтобы отец отважился пуститься за мною в погоню. Так что в тот раз я так и не попал в Арекипу, о чем даже сожалел, поскольку в Лиме мне прожужжали все уши о ее белокожих обитательницах с такими маленькими ножками, что они никогда не ходили пешком из страха отрастить огромные копыта.
Поглаживая Тупака Амару в своем кармане, я думал: «Да зачем вообще мне нужна Арекипа, когда я видел Вальпараисо?»
Я спешил вернуться обратно в Венецию: мои «Слезы святой Розы» должны были произвести фурор на рынке косметических средств, который уже медленно пересыхал от жажды, не в последнюю очередь еще и потому, что оскорбления Наполеона в адрес Венеции становились все более и более личными.
Я и представить себе не мог, что вскоре вернусь сюда и буду карабкаться по склонам Эль-Мисти по собственному почину. Я еще не знал тогда, что желтая лихорадка уже медленно пожирала моего папочку в свое удовольствие.
Суровая правда заключалась в том, что я потерял возможность в последний раз увидеть недовольное и разочарованное лицо своего отца.
Марчелла Фазан
— Эй, ты! Ты, со своим лицом! А ну-ка перестань забиваться в угол и иди сюда, на свет.
— Ее зовут Марчелла, — терпеливо пояснил Пьеро.
В моем дневнике сохранилась запись о том, что в ответ Сесилия Корнаро метнула на него столь гневный взгляд, «что он мог испепелить его на месте».
Хромая, я приблизилась к ней, наблюдая за сменяющими друг друга выражениями на ее лице: раздражение, удовольствие, расчетливость. Она взяла меня за подбородок и не слишком вежливо покрутила мою голову из стороны в сторону.
— Для начала слева, — пробормотала она.
Нет, она никогда не была добра со мной, эта Сесилия Корнаро. В мой первый день в ее студии она вела себя жестоко и безапелляционно, как сущий тиран. Не думаю, что она знала, что означает и как произносится слово «пожалуйста». Она ругалась, как портовый грузчик. По комнате летали предметы. Однако я с радостью видела, что она, подобно Пьеро, отдавала себе отчет в моем состоянии, но относилась к моему увечью как к мухе, случайно залетевшей в комнату. То есть она заметила его, а потом отложила в самый дальний уголок памяти и занялась более интересными вещами.
В то время, когда я встретилась с Сесилией Корнаро, я как раз начала взрослеть и пыталась преодолеть разочарование, растущее с каждым дюймом, который я прибавляла в росте. Я имею в виду разочарование, доставляемое мной другим. Беспомощность — естественное состояние маленького ребенка, и его любят за это. А вот беспомощный подросток или взрослый человек — нечто совсем иное. Никто не улыбается ему ласково, никто не ерошит ему волосы, никто не нянчится с ним, когда взрослый человек, хромая, входит в комнату или вкатывается в нее в инвалидной коляске.
Сесилия Корнаро попросту не занималась благотворительностью, вынужденной или какой-либо еще. После моего прибытия она указала мне на стул с дырой в сиденье. Между его закрытыми матерчатым пологом ножками стоял ночной горшок. Я покраснела до корней волос, представив себе разговор, который должен был состояться между ней и Пьеро, в результате чего и появилась подобная конструкция. Но потом я сказала себе, что Пьеро наверняка проделал все с присущим ему тактом и деликатностью, предложив, в конце концов, весьма элегантное решение проблемы.
— Устраивайся поудобнее, — обратилась ко мне художница нейтральным тоном, который должен был уберечь меня от замешательства.
Но самое странное заключалось в том, что, имея полную возможность удовлетворить свою естественную нужду, мой мочевой пузырь начисто забыл об этой неприятной настоятельной необходимости. Я так и не воспользовалась тем ночным горшком, ни единого разу за долгие месяцы, что я провела у нее в студии. И только когда мы с Пьеро покачивались в гондоле, направляясь домой, я ощутила внутренний позыв и поспешно сжала колени… и все остальное. Но потом я вспомнила, что Мингуилло все еще пребывает в Южной Америке, и неприятные ощущения улетучились, словно их не было.
В эти недели я не вела дневник, потому что жила полной жизнью, а не просто наблюдала за ней со стороны. В студии мне удавалось забыть даже о существовании Мингуилло. Или же, если я и вспоминала его, то как нечто имеющее очень малое значение. В те дни я обрела новое удовольствие. Я мысленно воображала словесную перепалку между Сесилией Корнаро и Мингуилло, в которой художница буквально уничтожала моего брата разящими выпадами.
А сама я, напротив, чувствовала себя польщенной тем страстным интересом, который проявила ко мне эта женщина. К моменту моего первого официального визита Сесилия Корнаро уже до мелочей продумала, как будет писать мой портрет. Стул с пологом стоял в углу у окна, выходящего на Гранд-канал. Я постаралась не выдать охватившей меня дрожи, когда она приблизилась ко мне и обернула мои волосы тюрбаном из белой материи.
— Дьявол меня раздери, какие кости! — пробормотала она.
— Что вы имеете в виду?
— Ignorante come una talpa, — проворчала она в ответ. Невежественна, как крот.
Я хотела объяснить ей, что меня и держали взаперти, как крота, в свете моего увечного состояния, но почему-то душа моя вдруг восстала против того, чтобы предстать несчастным созданием в глазах Сесилии Корнаро.
Где-то я вычитала, что художники-портретисты хотят знать как можно больше о тех, кто им позирует. Посему я нервно предложила:
— Рассказать вам о себе?
— Нет, — ответила женщина без особой резкости. — Ты мне не интересна, потому что в тебе пока еще нет ничего интересного. А вот тебе, пожалуй, будет полезно послушать об искусстве.
И, пока Сесилия сначала набрасывала скетч, а потом рисовала меня красками, она объясняла, как составляются цвета: какое насекомое, растение или минерал отдало частичку себя, чтобы в результате получился темно-красный, коричневый или прозрачно-белый цвет, который как раз и призван был изобразить мою кожу. Я покраснела, когда она поставила передо мной поднос с желтыми красками, чтобы я взглянула и поняла, что желтый сам по себе таит в себе целую радугу полутонов и оттенков.
— Иктерин, — сказала она, — желтый или отмеченный желтизной. Лютеус, золотисто-желтый. Мелин, канареечно-желтый. Вителляр, ярко-желтый. Аурулент, золотистый. Цитрусовый, лимонно-желтый…
Неужели Сесилия Корнаро принимает меня за идиотку, страдающую недержанием, по чьему адресу она отпустила маленькую злонамеренную шуточку насчет цвета мочи? Нет, я предпочитаю думать, что она, как никто до нее, старалась укрепить меня и поддержать, чтобы я, не дрогнув, встречала менее скрытную и более продолжительную недоброжелательность. В следующий раз она неожиданно решила испытать меня, пожелав узнать, что я запомнила из ее лекции о природе цвета. Я поразила ее, продемонстрировав, что являюсь весьма прилежной ученицей. С тех пор и доныне я помню каждый цвет и его происхождение, а не только оттенки желтого.
— Ты можешь оказаться мне полезной, раз уж ты здесь, — заявила она мне во время третьего визита и положила мне на колени ступку и пестик. Внутри лежал сине-зеленый камень с прожилками серого и белого цветов.
— Малахит из Перу, — сообщила она мне. — Приготовь мне цвет для своих глаз.
Наши сеансы всегда заканчивались, на мой взгляд, слишком быстро, потому что Пьеро мог забирать меня из дома всего лишь на несколько часов, чтобы не вызвать подозрений. Через три недели, когда я истолкла в ступке, а затем и смешала все цвета в ее палитре, Сесилия Корнаро вручила мне поднос, на котором лежали листок бумаги и черный грифель.
— Нарисуй круг, — приказала она.
Изо дня в день я рисовала круги, пока наконец не научилась одним движением выводить безупречную окружность. Затем настал черед прямых линий. Затем пришлось рисовать тень от круга, когда свет падал на него с разных сторон и под разными углами. Угольный грифель истерся почти до основания, а я только и делала, что упражнялась в геометрии. И только вернувшись домой в Палаццо Эспаньол, я осмеливалась набрасывать скетчи великой художницы Сесилии Корнаро за работой. Я изображала ее в виде дикой кошки с непредсказуемым норовом, ловко орудующей кистью, зажатой в синем раздвоенном язычке.
Тем временем мой портрет, который писала художница, постепенно вызревал, обретая сходство с оригиналом, но Сесилия отказалась от него в пользу более «теоретической» работы, на которой мое лицо представало чем-то вроде аллегории. Затем она начала третий портрет. Сесилия Корнаро не придерживалась своих обязательств по сделке или, во всяком случае, выходила за пределы установленной Пьеро цены на нее.
Пьеро, по обыкновению, принял мою сторону.
— Довольно уроков геометрии, Сесилия, — настаивал он. — Позволь Марчелле продемонстрировать тебе то, что она умеет!
Художница обернулась ко мне:
— Значит, добрый старый Пьеро всегда сражается вместо вас?
Сесилия Корнаро показала на стол, на котором я увидела белый лист, натянутый на раму, и коробочку с огрызками пастельных карандашей, некогда бывшими ее собственными инструментами.
— Думаю, краска слишком мокрая для тебя, — жестоко обронила она, и Пьеро немедленно вскочил на ноги, готовый обрушиться на нее с упреками.
Похоже, Сесилия пожалела о своих словах, хотя извиниться не захотела. По крайней мере она не стала сыпать соль на рану и продолжать подшучивать над моим ныне исчезнувшим недержанием. На лице ее отобразилось нечто вроде унылого раскаяния, как если бы она съела что-либо горькое. Мне почему-то показалось, что подобное выражение появляется у нее довольно часто. Затем она сменила тему.
— Ты можешь сама написать портрет. Твое пребывание здесь весьма непродолжительно, посему нет смысла смешивать масляные краски, которые засохнут в твое отсутствие. Итак, выбор очевиден — пастель. Это лучшее, что только можно придумать для человеческой кожи и горностая, самого тупого животного на свете. Но на этот счет тебе предстоит сделать собственные выводы, Марчелла. А теперь скажи мне, чей портрет ты хотела бы написать первым?
От коробочки с пастельными карандашами у меня на коленях исходил запах лекарств. Я заколебалась, чувствуя, как ее взгляд все больше преисполняется презрения.
Пьеро предложил:
— Я могу позировать Марчелле, о сладкоголосая моя, если это поможет.
Сесилия Корнаро зло ухмыльнулась:
— Пьеро, тебя не стоило рисовать, даже когда ты был молод. Все твои достоинства проистекают из твоего духа. Лучше захвати в следующий раз шоколадные пирожные. По крайней мере тогда твой визит нельзя будет считать совершенно уж напрасным.
Она повернула ко мне высокое, в рост человека, зеркало, и я покраснела, увидев в серебристой амальгаме свое напряженное и перепуганное лицо.
— Рисуй вот его, — скомандовала женщина. — С такой натурой откровенно плохо не может получиться даже у…
Пьеро перебил ее:
— Я уверен, что фраза, которую ты не можешь выговорить, Сесилия, звучит как «у начинающего художника». Хотя, уверяю тебя, Марчелла обладает…
Но она не обратила на него ни малейшего внимания, как если бы Пьеро вообще не открывал рта.
— И тогда, в зависимости от результата, я попробую подыскать для тебя клиентов.
Я склонила голову, чтобы сдержать уже готовый сорваться с губ радостный вскрик. Неужели я смогу найти свой путь в этом мире, зарабатывать на жизнь, делать что-то такое, что заставит людей смотреть на то, что я совершила, а не на то, кем являюсь я сама? Открывшаяся передо мной перспектива была похожа на дверь в райский сад. Я уже видела себя рисующей рядом с Сесилией; прислушивающейся к тому, как она оскорбляет своих клиентов; не исключено, что я и сама вставлю словечко-другое в беззлобную перебранку.
Калекам не полагается умничать вслух — иначе дело обернется горечью унижения. Калекам следует демонстрировать жизнерадостное добродушие, дабы защитить здоровых людей, не желающих, чтобы наша увечность повергала их в уныние и вызывала жалость. Но художник? Художник имеет полное право купаться в лучах безнравственности и острословия и вызывать изумление!
Сесилия прекрасно осознавала эффект, произведенный ее щедростью, и не пожалела усилий, чтобы тут же сгладить его.
— Ты готова работать по-настоящему, впервые в жизни?
Никто не разговаривает с калеками таким образом! Так говорят лишь с человеком, от которого ждут, что он примет вызов. Осознание этого факта заставило меня разлепить губы: в этой студии моим словам и мыслям дозволено было двигаться вместе, по одному пути. Я заметила:
— Да, проституток, которые хотят выглядеть аллегориями Невинности, матерей, которые хотят, чтобы их изобразили в виде аллегорий Бдительности, отцов, жаждущих быть запечатленными как аллегории Красноречия…
Сесилия самодовольно ухмыльнулась, а Пьеро встал и выпрямился во весь рост. Нет, кажется, он стал даже выше ростом и раздулся от гордости. «Неужели он привез меня сюда и для этого? — подумала я. — Не только из любви к искусству, но и ради этой провокации? Для того, чтобы бросить мне вызов?»
Я продолжала:
— Ну и, разумеется, армии венецианцев на продажу… Я имею в виду юношей и девушек, которые хотят с помощью портретов продать себя как мужей и жен. Для того чтобы польстить им и поднять на них цену, требуется намного более мягкая натура, нежели ваша, Сесилия Корнаро.
И мы оглушительно расхохотались, все трое, и Пьеро обнял меня за плечи и прижал к своей груди. Когда же он отпустил меня, я заметила, что он застегнул у меня на шее нитку жемчуга. Кот Сесилии перевернулся на спину, выставляя напоказ свое пятнистое брюшко. Сесилия принялась рассказывать неприличную историю об одном благородном заказчике, и мы одновременно, не сговариваясь, принялись за работу, словно ее грубоватый комментарий служил естественным аккомпанементом. Пьеро тоже вернулся к своему занятию: он с обожанием созерцал нас обеих. Жизнь моя, похоже, обрела тот аромат, который встречает вас, когда вы разворачиваете вощеную бумагу, где лежат пирожные с марципаном.
Но когда я в тот день вернулась домой, выяснилось, что все хорошее имеет свойство быстро заканчиваться. Анна встретила нас у причала с горящим отпечатком ладони на лице. Мне был хорошо знаком этот отпечаток. Он специально ударил ее по той стороне лица, что уже была повреждена. Дрожащей рукой она протягивала мне мою кожаную сбрую.
Мингуилло вернулся безо всякого предупреждения, как гром среди ясного неба, щедро раздавая направо и налево пощечины и удары.
В тот же самый день из Перу пришло письмо, после прочтения которого лицо матери под высокой шапкой кудряшек залила смертельная бледность.
Доктор Санто Альдобрандини
В то самое время, когда Наполеон начал утрачивать свою значимость и величие, моральное и физическое в равной мере, мне впервые довелось столкнуться со снадобьем, которое обретало все большую популярность.
Руджеро отправил меня осмотреть венецианскую графиню, которая почувствовала себя слишком больной и слабой, чтобы вернуться в город по окончании летнего villegiatura.
Я обнаружил у нее ослабевшую ручку, учащенный пульс и начинающуюся анемию. Леди, сказавшаяся тридцатилетней, несмотря на то, что выглядела на все пятьдесят, жаловалась на колики, ломоту в суставах, неврит зрительного нерва, металлический привкус во рту, запор и необильное мочеиспускание жидкостью розового цвета. Пока она перечисляла свои недуги, я заметил у нее на деснах синеватые прожилки. Именно они подсказали мне, причем куда более красноречиво, чем она сама, что ее здоровье разрушает белый свинец, или церуссит, выражаясь научным языком.
— Какой препарат вы принимаете? — поинтересовался я у нее.
Она кивнула на квадратную бутылочку фиолетового стекла. Когда я осторожно понюхал ее, в ноздри мне ударил сильный цветочный запах, что подтвердило мои подозрения. На этикетке была изображена монахиня, плачущая в такую же бутылочку на фоне высокой горы.
Моя пациентка обеими руками схватилась за живот. Несчастное создание: все ее надежды на долгую жизнь оказались перечеркнуты стремлением обрести сияющую кожу.
Шли недели, и все больше и больше наших пациентов жаловались на аналогичные симптомы. Одна и та же бутылочка неизменно обнаруживалась на туалетном столике подле каждой кровати с балдахином. Я решил, что стоит поподробнее разузнать об этих «Слезах святой Розы».
Их распространял печально известный венецианский лекарь, который с гордостью именовал себя «доктор Инка Тупару». Он похвалялся тем, что прошел обучение в самой знаменитой botica в сердце Чили-Перу. Он уверял, что «Слезы святой Розы», если их обильно нанести на кожные покровы, успешно разрешают все неприятные проблемы жизненно важных органов и желез. Но, самое главное, — и это приносило несметные богатства патрону лекаря — бесцветная жидкость якобы придавала коже белизну и блеск жемчуга.
Мой хозяин, мастер Руджеро, не интересовался ничем, кроме струпьев своей любимой черной оспы, и не обладал необходимым шармом для того, чтобы стать настоящим популярным шарлатаном от медицины. Но это не помешало ему приревновать «доктора Инка Тупару» или, по крайней мере, его оглушительный коммерческий успех.
Хирург показал мне кричащий и вычурный листок, в котором доктор Инка клялся, что секрет формулы своего снадобья он обнаружил в таинственной книге в переплете из человеческой кожи. Лекарь с гордостью утверждал, будто сам Наполеон каждое утро смачивал свой носовой платок «Слезами святой Розы».
Руджеро злорадно рассмеялся мелким смехом:
— Что ж, этим, очевидно, и объясняются последние неудачи маленького Бонапарта!
Сестра Лорета
Наша собственная церковь в монастыре Святой Каталины запятнала себя ужасным проступком. Святые отцы согласились отслужить заупокойную мессу по венецианскому купцу Фернандо Фазану. Его любовница пожертвовала на благотворительность и оплатила службу из своих дурно пахнущих денег. На поминальной мессе присутствовали все монахини, кроме меня, и воспевали гимны этому аморальному человеку.
Я же по-прежнему оставалась в постели, отказываясь принимать любую еду и питье, кроме уксуса.
Для краткости я не стану описывать свои страдания, вызванные жаждой. Тело мое высохло до костей. Я почти ничего не чувствовала. Когда я лежала в постели по ночам, моя тазовая кость болезненно впивалась в тюфяк. Я почти ничего не весила, так что иногда мне казалось, что я парю над своим ложем. Я потеряла способность четко видеть своим единственным здоровым глазом, и временами мне становилось трудно дышать.
Priora увещевала меня:
— Мне придется сообщить вашим родителям о том пути, на который вы ступили.
Я повернулась лицом к стене, на которой я уксусом нарисовала множество распятий, хотя и не помнила, когда и как мне это удалось.
Моя мать написала: «Дочка, не убивай себя этими абсурдными, экзальтированными поступками. Ты должна есть и пить, иначе ты умрешь. А самоубийство — это грех».
Лежа, как мне представлялось, на смертном одре, я слабым голосом надиктовала ответ, будучи счастлива тем, что наконец-то мои последние слова будут записаны для последующих поколений.
Мама, меня гложет скорбь и печаль оттого, что я должна объяснять тебе неисповедимость путей Господних и обращаться с тобой как с собственным несмышленым ребенком. Но ради спасения твоей души я пойду на это.
Мама, я должна предостеречь тебя против твоей хорошо известной любви к красивой одежде и еде. Обильная пища разогревает тело, делает его сонным и заставляет его метаться в жару. Голодание убивает похоть и вожделение, оставляя душу бодрствовать всю ночь напролет. Вместо того чтобы самоуверенно советовать прервать мой пост, тебе самой стоило бы прибегнуть к этой благочинной практике.
Ты должна понять, что Господь сам кормится моим голоданием. Плотское насыщение яблоком запрета — вот что стало причиной изгнания Адама и Евы из рая. Иисус вынужден был умереть на кресте за наши грехи, чтобы дать нам возможность покаяться и вернуться в рай. И теперь во время причастия мы угощаемся Его кровью и плотью. Этого довольно для чистого душой и телом существа. Подобно Мехтильде Магдебургской, я желаю вкушать одного лишь Господа.
Если ты вскоре услышишь о том, что я умерла вследствие своего покаяния, ты должна гордиться и радоваться тому, что была матерью мученицы. Я отправляюсь на венчание со своим любимым нареченным и с радостью предвкушаю это.
Голос мой устал и затих. А потом я с ужасом увидела, что монахиня, которой я диктовала свой ответ, перестала писать. Листок соскользнул на пол и остался лежать там в небрежении, а сама она с выражением неизбывной скуки на лице смотрела в окно.
— Где сестра София? — закричала я. — Почему вы не позволяете мне увидеться с ней?
Перед моими глазами вдруг поплыли красные круги, а потом я провалилась в черноту.
Когда я вновь очнулась, на меня сверху вниз смотрела priora. Она констатировала:
— Сестра Лорета, в течение нескольких дней у вас наблюдался кризис воспаления мозга.
— Господь посылает лихорадку тем, в ком жарче всех горит огонь благочестия, — ответила я.
— Действительно, — иронически улыбнулась она.
— Мое тело парило над ложем, как у Терезы Авильской, пока я пребывала без чувств? — спросила я. — И не пытались ли мои сестры безуспешно прервать мой полет?
Она громко рассмеялась. Разумеется, чудеса способны видеть лишь те, кого коснулась благодать.
— Сейчас я чувствую себя хорошо, — сообщила я ей. — Позвольте мне доказать это. Дайте мне ступеньку, которую я могла бы отскрести, или алтарь, который бы я смогла отполировать, или, что лучше всего, цепь, чтобы я могла истязать себя. И позвольте мне увидеться с моей дражайшей сестрой Софией, потому как одно ее присутствие способно умерить мой жар.
— Сестра Лорета, — жестоко ответила priora, — вы не сможете увидеться с сестрой Софией, пока не откажетесь от этого глупого голодания и не продемонстрируете самообладание, каковое должно быть свойственно любой избраннице Божьей. Подумайте о том, с каким достоинством ведет себя сестра Андреола! Мы поручили сестру Софию ее заботам.
Она открыла ставни, и комнату залил яркий солнечный свет. Именно тогда я увидела своего первого ангела: тоненькое прозрачное создание, крылышки которого переливались всеми цветами радуги, как у мухи.
Мингуилло Фазан
Когда до нас дошла новость о том, что мой отец скончался в Арекипе, я станцевал маленький менуэт вокруг его письменного стола, после чего перемахнул через два обитых бархатом стула, будучи не в силах скрыть свою радость. Наконец-то я смогу без помех уничтожить то злосчастное завещание. Лишь возможность возращения отца до сих пор оправдывала существование этой бумаги.
Я опустился в отцовское кресло и обозрел огромный стол красного дерева, камин леонинского мрамора, трехстворчатое окно, из которого открывался вид на Гранд-канал. Все эти вещи отныне принадлежали мне, и я мог поступать с ними, как мне заблагорассудится. В кармане у меня лежало новое завещание, которое я специально подготовил как раз для такого случая. Я даже оставил на нем коробку с мышью, чтобы она в ней сдохла, дабы состарить документ должным образом, придав ему архаичный вид древности.
Снаружи струи дождя ревели в стоках, с клокотанием обрушиваясь в желтую воду канала. И в моих собственных жилах тоже бурлила и кипела кровь, щедро разбавленная удовлетворением. Никогда более не придется мне видеть разочарованное лицо отца, глядящего на меня сверху вниз, осуждающего меня, считающего меня сумасшедшим и заставляющим меня казаться меньше, чем я есть на самом деле. Через минуту я уничтожу это отвратительное и гнусное завещание, и все снова будет хорошо. Теперь уже никто и никогда не сможет отобрать у меня мой обожаемый Палаццо Эспаньол. У меня появятся средства удовлетворить свою тягу к свободе, путешествиям, модным вещам, удовольствиям и власти. Власти без конца и ограничений.
Отныне никто не посмеет мешать развитию моих любимых проектов! Я стану носить одежду, отделанную воланами и тесьмой, я смогу застегиваться на перламутровые пуговицы сверху донизу. Я смогу развлекаться с проститутками так, как захочу, и начну коллекционировать книги из человеческой кожи, какие только найдутся в этом мире, и создам новые! Трактаты о детском воспитании, переплетенные в кожу детей моих врагов, если я того пожелаю. А я наверняка пожелаю!
Я избавлюсь от Пьераччио и… Да, и…
Никакого уважения к снисходительному читателю, но я сомневаюсь, чтобы он мог представить, каким совершенно и исключительно счастливым я себя в тот момент чувствовал.
Вплоть до того самого мгновения, когда я принялся обыскивать стол, за которым все эти годы вел тайное наблюдение, в поисках проклятого документа, который я открывал и читал сотни раз, причем со всевозрастающей горечью.
Завещание моего отца исчезло, и на его месте вор оставил только что отрубленную цыплячью голову.
Джанни дель Бокколе
Подлинное завещание моего старого хозяина было сущим смертным приговором для Марчеллы. Уж на это у меня мозгов хватило. Вот почему я и взял его, в ту же минуту, как услышал печальные новости о кончине моего старого хозяина, мастера Фернандо Фазана.
Разумеется, я втихаря обшарил ящики и шкафы Мингуилло и знал, что он уже запасся поддельным завещанием. Но пусть он лучше придержит его, вот что я подумал. По крайней мере пока Марчелла не достигнет совершеннолетия. Я был уверен, что хитрая сволочь Мингуилло отнесет поддельное завещание нотариусу, который не знал руку моего старого хозяина. От него всего можно было ожидать.
Сам я, кстати, так и не додумался до того, как получше воспользоваться подлинным завещанием, которое было написано непонятными словами. Но я точно знал, что этот ублюдок братец ни за что не должен заполучить его в свои грязные лапы.
Сначала я решил отдать его Пьеро Зену. Он-то признает руку своего старого друга Фернандо. Он разберется, как нужно поступить. Но я колебался.
Понимаете, если я покажу завещание конту Пьеро, то выставлю себя вором, который тайком прочитал то, что его никоим образом не касалось. И как, спрашивается, он сможет после этого доверять мне? Да он меня возненавидит! Семейство Зенов было благороднейшим из самых благородных. А они, эти господа, в жилах которых течет голубая кровь, всегда стоят друг за друга. Конт Пьеро, конечно, терпеть не мог Мингуилло, тем не менее он мог взять сторону молодого хозяина против слуги-вора. Вообще-то, я так не думал, но и до конца не был уверен тоже.
Словом, я трепыхался, как та знаменитая перуанская птичка колибри. Стоило мне в тот день увидеть Пьеро Зена, как внутренний голос нашептывал мне, чтобы я перестал валять дурака. Дважды я чуть было не протянул руку, чтобы остановить его, но всякий раз мысли у меня в голове путались, затягиваясь в такой клубок, который невозможно распутать.
Тем вечером, промаявшись полдня, я все-таки набрался мужества и подкатился к конту Пьеро. Начав издалека, я собирался окольными путями подойти к главному вопросу. Он был добр и мило отвечал мне, глядя мне прямо в глаза. И вот это выбило меня из колеи. Язык у меня присох к гортани, поэтому я извинился и сбежал.
Через несколько дней мы оделись в черное и отправились в церковь, чтобы помолиться за душу моего старого хозяина, мастера Фернандо Фазана. Его тело осталось в Арекипе, где в последнее время жило его сердце.
После похорон все венецианское высшее общество собралось в Палаццо Эспаньол, чтобы отведать сладкого вина с печеньем. Конт Пьеро и моя хозяйка, госпожа Доната Фазан, с грустью приветствовали их. Сыночек с важным видом торчал на пороге, разодетый в свой самый отвратный наряд. Люди выражали соболезнования Мингуилло, с уважением величая его «конт», как будто он был официальным наследником. А эти прихлебатели, дядья и тетки, так и вились вокруг него, обхаживая и сюсюкая, прямо смотреть противно.
Это был самый подходящий момент для меня открыть рот. Я мог показать им всем настоящее завещание, чтобы они узнали правду. Я мог показать всем им, какая лживая до печенок у Мингуилло душонка. Но я не сказал gnente di gnente, ровным счетом ничего, о завещании. Я пытался сбросить с себя страх, наступить ему на горло и дать себе хорошего пинка.
— Отстань от меня! — кричал я на него. — Отвали! Ты же не черная оспа!
Но я так и не промолвил ни слова, а только ходил по комнате и предлагал сладкое вино благородным дамам и господам.
В оправдание того, что я трусливо растратил самые первые драгоценные дни, я могу сказать только одно. Я начал думать, что у нас все получится и что мы сможем защитить Марчеллу от Мингуилло, пока она не станет совершеннолетней: я и другие слуги. Конт Пьеро тоже может помочь нам, ничего не подозревая о настоящем завещании.
Но я не учел, что у Мингуилло, того грязного цыпленка Вельзевула, тоже был план. И она стала его жертвой. Нет мне прощенья, нарисованная свинья Господня!
Мингуилло Фазан
Я даже не заметил, как Марчелла начала превращаться в женщину. На похоронах моего отца, которые проходили в отсутствие его тела, я впервые обратил внимание на то, как взгляды гостей мужского пола дольше необходимого задерживаются на Марчелле. Даже я вынужден был признать, что черты ее бледного личика обрели тревожную привлекательность. Это был уж верх неприличия — выставлять такую кожу на всеобщее обозрение. Ее лицо заканчивалось у воротника, и любопытные взгляды мужчин, казалось, хотели заглянуть под него. И почему в уголках ее губ всегда таилась улыбка? Что такого смешного Марчелла видела в происходящем? Даже мать стала как-то мягче относиться к ней, и с этим что-то надо было срочно делать.
Мои собственные глаза то и дело устремлялись к мягким серым теням, которые отбрасывали подаренные Пьераччио жемчуга на тоненькую белую шейку Марчеллы. Чем дольше я смотрел на ожерелье, тем сильнее ощущал, что мои пальцы мне не повинуются.
Проницательный читатель уже наверняка догадался, что автор этих строк не привык к тому, чтобы исполнению его сокровенных желаний что-либо мешало. Правда заключалась в том, что, если бы не таинственное исчезновение подлинного завещания, я бы отдал Марчеллу тому, кто предложил бы за нее самую высокую цену, и превратил бы отцовские похороны в двойной праздник.
Если бы не проклятое пропавшее завещание, я бы выдал ее за какого-нибудь благородного господина, намного старше ее, разумеется, поскольку никто из молодых не взял бы ее замуж из-за искалеченных ног. При желании наверняка отыскался бы какой-нибудь побитый молью конт, который с радостью бы женился на ней. Потому что о том, сколько раз шестьдесят делится на двенадцать или тринадцать, можно думать бесконечно и с наслаждением. Я уже представлял себе, как какой-нибудь старый козел робко ласкает ее стыдную щелочку своей отсохшей штукой. Если она у него встанет, естественно. Учитывая раздражение того места и все прочее.
Но в данный момент я не мог позволить себе обзавестись любопытным, надоедливым и неглупым зятем; сначала я должен отыскать настоящее завещание и уничтожить его. Поскольку будущий зять имеет полное право и даже обязан потребовать предоставить ему определенные документы, прежде чем подписывать брачный контракт.
Мое поддельное завещание, должным образом состарившееся и покрытое коричневыми пятнами, не вызовет никаких вопросов — при условии, что никто не станет сличать идентичность почерка моего папаши.
А вдруг настоящее завещание обнаружится в этот самый неподходящий момент? Я с легкостью мог вообразить, что будет дальше. Как только моя сестра будет объявлена наследницей, уже на следующее утро к нам постучится мистер Вор, Укравший Завещание, и предложит ей руку и сердце.
Кто бы ни взял это завещание, будь оно трижды проклято, он не желал мне добра. А если он вдобавок захотел бы запустить руку в мой карман, то без проблем обрел бы достойного компаньона по обеденному столу в лице предполагаемого супруга Марчеллы — до свадьбы или сразу после нее. А что, если Марчелла забеременеет? Я никак не мог допустить, чтобы у нее появился ребенок, еще один кровосос, готовый вцепиться в мое наследство, и очередной грозный претендент на мой обожаемый дворец, Палаццо Эспаньол.
Было бы верхом глупости с моей стороны позволить случиться чему-либо подобному.
А потом, однажды утром, мои пальцы не смогли оторваться от жемчугов Марчеллы, и я вдруг обнаружил, как они все туже затягивают ожерелье у нее на шее. Эта сводящая меня с ума улыбка исчезла, сменившись выражением ужаса. И кто знает, чем бы все кончилось, если бы меня не отвлек мой камердинер Джанни очередным идиотским вопросом по поводу затерявшегося галстука?
Джанни дель Бокколе
Жемчуга сделали свое дело. Я вдруг вспомнил маленькую бедную Риву и те черные бутылочки, а потом набрался мужества и пошел за завещанием. Я планировал перехватить гондолу конта Пьеро, когда он прибудет в Палаццо Эспаньол, и перемолвиться с ним наедине у пристани.
Но, придя за завещанием, я выяснил, что я совсем не такой умный, как полагал.
Потому что документа не было там, где я оставил его. Где я думал, что оставил его. Похоже, я ошибся и случайно спрятал его в другое место. Должно быть, я тогда был не в себе после того, как застал Мингуилло затягивающим на шее Марчеллы удавку из жемчугов.
Ну, я перерыл все свои выдвижные ящики в шкафу. Я вывернул наизнанку свои карманы, оставив одежду кучей валяться на полу. Я даже прощупал изнанку занавесок. Распорол тюфяк. Ничего. Gnente di gnente.
Марчелла Фазан
— Почему ты молчишь? — пожелала узнать Сесилия Корнаро. — Я встречала более разговорчивых монахинь. Хотя нельзя сказать, что я возражаю против капельки тишины после твоей нескончаемой болтовни.
— Мой брат вернулся, — пробормотала я, перебирая пальцами жемчужины в ожерелье и поглаживая синяки на шее, которые прикрыла шалью.
— И каким же образом это мешает тебе рисовать портрет маленького Контарини?
Мой натурщик моментально воспользовался возможностью, чтобы потянуться и зевнуть. Но стоило Сесилии метнуть на него один-единственный взгляд, как мальчик тут же принял прежнюю позу и на лице его промелькнул страх. Я подмигнула ему, и он робко улыбнулся мне в ответ.
— Не забывай, что бедный отец Марчеллы недавно скончался, — с грустью заметил Пьеро.
— И что же, это мешает ей рисовать?
Между нами пролегла чья-то тень, и незнакомый голос произнес:
— Вовсе нет, на мой неискушенный взгляд. У вас получается просто замечательно, мисс. Молодой джентльмен на вашем портрете как живой.
Сесилия окинула незваного гостя внимательным взглядом с головы до ног так, как это она делала всегда — словно прошлась среднего размера кисточкой из беличьей шерстки по его телу, которое, кстати говоря, было крупным, ладно скроенным и хорошо одетым. Она задержалась на его голове, встретив взгляд его спокойных серых глаз своими бесстрашными зелеными очами.
— Шотландец, полагаю? — с видимым удовлетворением поинтересовалась она, словно вычислила сей факт исключительно по его мускулатуре, коже и чертам лица.
— Шотландец, мадам. Пришел узнать, не окажете ли вы мне честь написать портрет моей супруги Сары. — Голос его смягчился, когда он произносил ее имя, так что оно прозвучало как двухтактный вздох.
— А где же сия славная леди? — услужливо поинтересовался Пьеро.
— Осталась в Эдинбурге. Здоровье не позволяет ей путешествовать. Я отдам все, что у меня есть, нет, все, что потребуется, дабы отвезти вас к ней.
— Она умирает? — со свойственным ей тактом полюбопытствовала Сесилия.
— Боюсь, что так. — Голос мужчины не дрогнул, но прозвучал едва слышно.
Парнишка Контарини содрогнулся всем телом и поспешно убрал руку с черепа, на который возложил ее по настоянию Сесилии. В смятении он опустил ее на высушенную ящерицу, которую художница положила на шелковую скатерть перед ним как символ быстротечной юности. Он вскрикнул, чем навлек на себя то, чего боялся более всего: строгий взгляд Сесилии Корнаро. Она не сказала ему ни слова, но он, как ошпаренный, вылетел из студии.
Сесилия рассмеялась и дружелюбно посмотрела на нашего гостя.
— Присаживайтесь, мистер Шотландец, и расскажите нам о себе.
Выяснилось, что Хэмиш Гилфитер торговал разными разностями. Шотландская клетка стала последним писком моды в Европе, и он кочевал из страны в страну с тюками яркой мягкой шерсти. Его итальянский был превосходен, а раскатистый шотландский акцент лишь придавал ему особое очарование. Сесилия внимательно слушала его.
— Поясните, что заставляет вас думать, будто ваша Сара достойна портрета. Портрета кисти Сесилии Корнаро.
Хэмиш Гилфитер улыбнулся.
— Понадобится не одна встреча, чтобы рассказать вам об этом.
Пьеро протянул ему руку.
— Что ж, тем лучше.
Джанни дель Бокколе
Пропавшее завещание я искал везде, где только мог. Я настолько растерялся, что уже не доверял своей памяти, которая никогда не была особенно хорошей, учитывая бесконечные оплеухи, которыми меня регулярно награждал Мингуилло. Чем больше я силился сообразить, куда же сунул его, тем больше запутывался. Дошло до того, что я уже не мог вспомнить, когда именно спрятал его.
А мысль о том, что Мингуилло мог зайти в мою комнату и забрать завещание, вообще едва не доконала меня. Но, если бы он нашел его, то устроил бы мне жестокую взбучку, после которой я наверняка остался бы без места. Тем не менее Мингуилло обращался со мной так же, как раньше, разве что добавил несколько тумаков из-за обеспокоенного выражения, появившегося у меня на лице, которое и без того ему никогда не нравилось.
Я попробовал задать наводящие вопросы Анне.
— Ты часом не видала здесь где-нибудь клочков бумаги? Ну, таких, официального вида? Скажем, когда убиралась в моей комнате?
Но она сердито запричитала:
— Да здесь сущий casino![70] Бумага валяется повсюду! А ты… ты вечно хвалишься тем, что умеешь читать и писать! Подумаешь!
Я так понял, что это означало «нет». Стыд и позор, что мой старый хозяин, мастер Фернандо Фазан, экономя свои деньги, не озаботился обучить служанок грамоте. Анна вечно негодовала по этому поводу, потому что, хотя она говорила как всамделишная леди, писать она не умела.
Должно быть, я просто позабыл, куда сунул завещание в последний раз, когда перепрятывал его. Ничего не поделаешь. Вот что я повторял себе снова и снова.
Сестра Лорета
Я изрядно удивилась, узнав, сколько дней провела прикованной к постели.
В наказание за то, что все это время я обходилась без молитвы, я слизала языком пыль со своего распятия. Лежа в грязи на полу, я вылизывала крест. Пыль и грязь стали единственной пищей для моего тела, которую я позволяла себе в течение многих дней, если не считать апельсиновых косточек, которые я сосала в память о ранах Христовых, как поступала Вероника Джулиани.
Мои крошечные и прозрачные ангелочки продолжали являться ко мне при свете дня, совершенно отчетливо проступая на фоне побеленных стен; или они появлялись, когда я смотрела на солнце. Я радостно приветствовала их, поскольку эти прелестные создания были свидетельством того, что меня отметил своей милостью наш Отец Небесный.
Но увидеться с сестрой Софией мне не позволяли. Я была уверена, что милое дитя по своей воле никогда бы не пожелало разлучаться со мной. Должно быть, ее держали в той части монастыря, куда мне доступ был воспрещен: мне не дозволялось прогуливаться подле фонтана Зокодобер, поблизости от которого в большой и просторной келье она жила со своей сестрой-безбожницей Рафаэлой. Я изводила себя мыслями о том, что ненавистная priora могла, против обыкновения, сказать мне правду — что Софию поручили заботам лживого и ложного ангела, сестры Андреолы, чья келья тоже располагалась неподалеку.
А эти презренные насмешницы, монастырские сестры, выискивали любую возможность, чтобы заставить лихорадку вновь вернуться ко мне. Они оставляли записки непристойного содержания в моем сборнике гимнов и шептали имя сестры Софии под моим окном. Я записывали имена своих мучительниц на клочках бумаги, а потом сжигала их. Хлопья пепла корчились в пламени, подобно еретикам, и разлетались по комнате.
Мне приходилось каждый день сжигать имя сестры Андреолы, поскольку она придумала новое дьявольское развлечение в монастыре. Она стала делать вид, будто к ней является сам Господь Бог, и начала записывать свои видения. Эти видения передавались из рук в руки, вызывая всеобщее восхищение и обожание. И только я одна помнила слова Терезы Авильской: «Слабый пол по природе своей более подвержен нечестивым видениям, насылаемым на него дьяволом. Слабый пол также склонен делать вид, будто обладает божественными добродетелями, стремясь на самом деле лишь к личному возвышению».
Все эти пророчества прекрасным и страшным образом воплотились в сестре Андреоле.
Что бы она ни делала, каждый ее поступок моментально становился объектом подражания. Очень скоро уже десятки невежественных монахинь торопливо записывали на клочках бумаги свои видения. Монастырь Святой Каталины превратился в клуб любителей беллетристики, причем каждый из них наперебой уверял других в истинности посетивших его нелепых видений. Ко мне явилась priora с сообщением о том, что даже мою возлюбленную сестру Софию постигла та же участь. Она узрела черную птицу, что наверняка символизировало Смерть, влетевшую к ней в келью.
— Птица сказала ей, что она должна избегать сестру Лорету, иначе та принесет ей боль и страдания.
Я запротестовала:
— Дьяволу часто удается завладеть невинным карандашом. Вот к чему приводит испорченное влияние сестры Андреолы на бедную сестру Софию!
Priora многозначительно улыбнулась. И тогда, пожалуй, с излишней поспешностью я рассказала ей об ангелах, которые приходят в мою келью в дневные часы и летают вокруг меня до тех пор, пока у меня не начинает кружиться голова.
— Заявляю, что дальше слушать ваши бредни положительно невозможно! — вскричала priora.
Она взяла меня за руку и повлекла за собой в oficina.[71] Разумеется, обладая нечеловеческой физической силой, я могла повергнуть ее наземь при первом же шаге. Но вместо этого я предпочла продемонстрировать покорное смирение.
— Подождите здесь, — яростно бросила мне она. — Я пошлю за доктором.
Мингуилло Фазан
Я сделал интересное открытие относительно своей сестры: оказывается, она панически боится монастырей.
Для начала я заметил, что Марчелла отводит глаза, когда мы проплывали мимо церкви Тела Христова в гондоле. А потом, когда мы оказались рядом с церковью Сант-Альвизе, она вдруг испытала такой приступ страха, что, презрев свою обычную хромоту, вдруг припустила едва ли не галопом, как скаковая лошадь, стараясь убраться подальше. Стоя в церкви на службе, она никогда не смотрела на монахинь, поющих свои гимны из-за решетки,[72] отделяющей их от остальной конгрегации, как поступила бы на ее месте любая любопытная девушка. Она умоляла оставить ее дома, когда мать отправлялась с визитом к своим отошедшим от мира кузинам в parlatorio[73] в монастыре. И она не прикасалась к мягким и пахучим лепешкам, которые мать приносила оттуда домой.
И вот, когда я возлежал с одной из шлюх Испанской мадам в Каннареджио (мне думается лучше всего, когда я вообще не думаю), мне вдруг пришло в голову, что самый легкий способ избавиться от претендента на мои владения — как можно скорее обвенчать Марчеллу с Господом. А тот, как известно, не потерпит ни заместителей мужа, ни собственности, не считая той малости, которую он взимает за оказание своего сурового и аскетического гостеприимства. В тот год такса составляла тысячу дукатов, то есть ничтожно малую толику приданого для достойного замужества, что равнялось доходу от продажи одной партии «Слез святой Розы».
Стоило монахиням оказаться взаперти, как крылья им подрезала бедность. Они не могли вырваться на волю, только лишь для того, чтобы заработать себе на хлеб, раздвигая ноги перед первым встречным. Монастыри не готовили их для другой профессии. Так они и сидели там. Пока не умирали.
Разумеется, некоторые и без того обнаруживали склонность к лесбийской любви, и на другую все равно бы не согласились. В противном случае женская дружба обязательно означает выдирание волос и взаимные упреки. У мужчин, оказавшихся в замкнутом кругу себе подобных, развивается семейственность; женщины же стремятся причинить друг другу максимальный урон.
— Чему ты улыбаешься? — поинтересовалась моя испанская шлюха. — Y que es este libro?[74]
Моя книга в обложке из человеческой кожи выпала у меня из кармана во время наших предварительных забав. Я выхватил ее из-под тяжелого белого бедра шлюхи и ударил ею женщину по лицу. Никто не смеет прикасаться к ней, кроме меня — или моего лекаря, что случалось крайне редко. Она должна усвоить это раз и навсегда! Мне пришлось заплатить ей в двойном размере, потому как она выпала из трудового графика на несколько недель из-за синяка, который я ей поставил. Откровенно говоря, это было мое последнее развлечение в данном заведении, поскольку Испанская мадам отказала мне от дома, если можно так выразиться, одарив таким взглядом, от которого, наверное, свернулось бы и самое свежее молоко. Для пущего эффекта за спиной у нее высился громила, связываться с которым я посчитал ниже своего достоинства. Неистраченные деньги я спрятал в ящик стола «для особых нужд».
Потому как я уже видел себя в новом качестве — коллекционером, известным во всем мире благодаря своей библиотеке книг из человеческой кожи. С Тупаком Амару у меня получился блестящий старт. Теперь, добравшись до денег Марчеллы, я обзавелся лоскутьями кожи какого-то моряка, на которых были вытатуированы слово «мать» и силуэты чаек. Я отдал их в обработку, а потом приказал сделать из них переплеты для учебников по морскому делу — по этим книгам будущие капитаны могли бы научиться вязать морские узлы. Но втайне я мечтал разнообразить свою коллекцию книгами в переплете из кожи исторических персонажей, мучеников. Посему всем крупным книготорговцам на континенте я разослал особые письма.
Ответы не замедлили прийти. Меня даже навестили некоторые из покрытых пылью веков торговцев, ведь Венеция всегда считалась центром их коммерции. Представьте себе мои чувства, когда я узнал, что являюсь отнюдь не единственным собирателем подобных диковинок! Антиквар с холодными и какими-то снулыми глазами объяснил мне положение вещей, когда я попытался провернуть сделку в задней комнате его лавки, настойчиво предлагая ему приобрести за любые деньги книжицу в мягкой и отдающей плесенью обложке. Оказалось, что антроподермическое переплетное дело всегда имело своих тайных поклонников, коих было намного больше, чем готов признать брезгливый читатель. Существовали даже торговцы, которые занимались только и исключительно книгами из человеческой кожи, — на клочках мертвой плоти можно было недурно заработать и даже сколотить целое состояние.
Значит, мне придется вступить в борьбу за обладание сокровищем? Что ж, это только вносило пикантную остроту в мою жизнь.
Но сначала Марчелла! Пожалуй, я пока не мог снять с нее кожу, сделать из нее обложку книги и поставить на полку, но ведь были и другие способы, с помощью которых она могла удовлетворить мои требования.
Мысль о монастыре, случайно придя мне в голову, пустила там глубокие корни. Я чувствовал, как она раскинула в разные стороны густые ветви, увешанные сплошными выгодами и преимуществами для меня. Наконец-то избавиться от этого маленького белого личика! От этого бесконечного шуршания розового шелка! От необходимости постоянно просить ее повторить сказанное, потому что она всегда изъяснялась едва слышным шепотом! От невыносимого вида Пьераччио, балующего и обожающего ее. От слуг, не обращающих на меня внимания и вьющихся вокруг нее, как будто ее улыбка оставалась единственной и неповторимой вещью, достойной созерцания во всей Венеции!
Я начал с того, что стал добиваться расположения своей матери. До сих пор этого было достаточно, чтобы напугать ее до смерти. Но я счел, что при нынешнем положении дел она, пожалуй, начнет уделять мне внимание, которого я был лишен все эти годы. Марчелла не рассчитывала на блестящую партию и поэтому не могла надеяться на длительную благосклонность матери. Кроме того, отец точно так же бросил мою мать, как и меня. А теперь то же самое проделывал и Пьеро Зен. Разве мы с ней не были естественными союзниками?
Прежде всего, я стал регулярно заговаривать о монастыре. Поначалу она делала вид, что эта идея ей решительно не нравится, но я подозревал, что в глубине души она ухватилась за нее обеими руками. Очень осторожно я дал матушке понять, что с моей стороны будет большой любезностью дать Марчелле возможность обвенчаться с Господом. Разумеется, запереть единственную (оставшуюся в живых) дочь семейства нашего класса в монастырь — это очень необычно. Но мать вскоре и сама поняла, что Марчелла не годится для грубых и плотских радостей жизни в браке, как и не обладает завидным здоровьем для того, чтобы зачать и родить детей. Даже при условии, что отыщется кавалер, который согласится взять ее в жены. Мысль о том, чтобы выдать Марчеллу замуж за какого-нибудь горожанина, воспламененного болтовней Наполеона о демократии, приводила мать в содрогание. Впрочем, оставалась и проблема самого Наполеона: мать боялась его до судорог. Когда я заявил, что ни одна незамужняя девушка в Венеции не может считать себя в безопасности от домогательств корсиканца и его вояк, она буквально съежилась от ужаса под своими кудряшками, подобно горячему пеплу в воде.
Теперь дело было за малым: требовалось подготовить достойную иллюстрацию положения вещей и продемонстрировать, сколь срочно и безотлагательно Марчелла нуждалась в том, чтобы ей обеспечили защиту от окружающего мира. Скажем так — ради Ее же Собственного Блага. Что ж, я готов был прийти сестре на выручку.
Пьераччио сам виноват. А нечего было все время прижимать Марчеллу к сердцу и говорить ей, какая она замечательная. Не знаю, куда он возил ее в своей гондоле, но дело было совсем в другом: правила этикета недвусмысленно требовали, чтобы в своей лодке он со всеми церемониями катал мать, а не дочь. Глядя однажды утром, как Марчелла весело щебечет и улыбается, а Пьеро в ответ демонстрирует элегантность цапли на болоте, я задумчиво поглаживал пальцами обложку книги из человеческой кожи, лежавшей в моем кармане, и Тупак Амару подсказал мне одну идею.
Но все наделенные интеллектом и тонко чувствующие читатели, разумеется, поймут, что Пьеро Зен мог винить только себя в том, что столь поспешно покинул этот мир и отправился в иной, куда в свое время непременно попадут и все мои дорогие читатели — и даже маленький Наполеон Бонапарт.
Доктор Санто Альдобрандини
Наполеон покинул Венето, распаханную бороздами неуверенности. Никто не знал, стоило ли сажать урожай, который может захватить следующая проходящая мимо армия. Состоятельные пациенты бежали со своих вилл и укрывались в городе. Хирург Руджеро более не мог позволить себе кормить помощника. Он отправил меня обратно в Венецию.
На прощание он недовольно сообщил мне хриплым голосом:
— Наконец-то ты стал хоть немного похож на человека, юноша. Теперь ты выглядишь так, что ни одна венецианская леди не откажется увидеть тебя у своей постели.
Джанни дель Бокколе
Пока Мингуилло занимался своим знахарством, я обзавелся привычкой регулярно обыскивать его кабинет. И там я нашел эту новую штуку. Маленькую книгу. Поначалу я не заметил в ней ничего необычного — меня тогда не интересовала ни одна книга на свете. Но потом внутри я нашел свернутую трубочкой записку: «Encuandernado con la piel de Tupac Amaru II». Проведя годы в Палаццо Эспаньол, где на испанском языке говорили так же часто, как и на венецианском диалекте, я понял, что это означает. А означало это следующее: «Переплетено в кожу Тупака Амару II».
Я быстро отдернул руку. По спине у меня пробежал холодок, а кожа съежилась от ужаса.
Как я мог прикоснуться к такой штуке? Как я мог прикоснуться к чему-либо еще теперь, после того, как я потрогал эту дрянь? Неужели тот, кто трогает книгу из человеческой кожи — сумасшедший и ничего не чувствует?
Внутри лежали рецепты и записи перуанских снадобий, которыми торговал Мингуилло в своем аптекарском деле, включая и рецепт средства под названием «Слезы святой Розы». Судя по названиям ингредиентов, он был способен прожечь дыру у вас в брюхе. Спаси и сохрани нас от такого лечения, к которому плачущие монахини не имели никакого отношения.
И еще там имелся список ядов длиной в целую руку, среди которых был подчеркнут один, под названием «аконит».
Мингуилло Фазан
За десять франков цирюльник согласился поведать моей матери, что Пьеро возил Марчеллу в уединенный домик, где обучал ее вещам, которые обыкновенно не положено знать десятилетней девочке из благородного семейства. Я заставил Фауно несколько раз повторить свой рассказ, пока он не наловчился выпаливать его без запинки, так что я знал, что он сказал ей, от первой фразы, долженствующей привлечь внимание: «Прошу вас, не спрашивайте меня!» — до заключительной: «О, прошу вас, простите меня. Я и так сказал слишком много».
Цирюльник скормил матери выдуманную сплетню.
— Об этом все говорят. О том, как ваша дочь возвращается после своих таинственных экскурсий — простите мою неделикатность — с запахом странных масел, исходящих от нее, и такая уставшая, что сразу принимает ванну и удаляется к себе, дабы укрыться от глаз семьи. И еще, прошу прощения, конечно, что говорю это, но конт Пьеро… Когда он в последний раз насвистывал столь весело и был так доволен собой? Эти… очаровательные жемчуга, которые он подарил Марчелле… Разве не чересчур это щедрый подарок для маленькой девочки? Миледи, мы все восторгаемся вашей стойкостью и мужеством! Вашим достоинством! Никто не догадается, как вам недостает обожания и внимания, которыми некогда ваш верный конт Пьеро окружал вас. И, разумеется, вы по-прежнему выглядите как настоящая королева, мадам, учитывая…
Место действия — спальня матери. Матушка сидит в déshabillé.[75]
Входит ее верный сын, одетый по последней моде, в фиолетовое с зеленым, цвета, которые соперничают и не сочетаются друг с другом. Он осторожно присаживается в ногах ее кровати.
— Мама… — бормочет с неподдельной заботой ваш покорный слуга. — Нам нужно обсудить нечто не очень приятное. Я знаю, что рассказал тебе вчера синьор Фауно. А если об этом знаю я, то…
Она вздрогнула. Краска стыда залила лицо матери, когда она представила себе всю картину в целом: неужели все знают о том, что ее cicisbeo предпочел молоденькую дочь-калеку своей стареющей любовнице, которой уже и так пришлось пережить публичный позор оттого, что от нее отказались ради divertimento[76] в Перу?
— Что же делать, Мингуилло? — запинаясь, пробормотала она.
— Все, что нужно, — уверил я ее. — Ты можешь положиться на меня.
Фауно сказал мне, что мать, похоже, не до конца поняла, о чем идет речь. Я представил, как она надевает на лицо свою самую непроницаемую маску. Дабы спасти остатки гордости, она наверняка сделала вид, что не догадывается, на что намекал цирюльник.
Тем не менее она все поняла, и даже слишком хорошо. За ужином она заявила Пьераччио, что экскурсии на гондоле должны прекратиться под тем предлогом, что «здоровье Марчеллы слишком хрупкое для столь частых разъездов».
«Браво, мама! — подумал я. — Сейчас ты сыграла свою роль безупречно».
И Пьераччио сам отдался мне в руки, когда залепетал восторженно:
— Доната, дорогуша, ты же не станешь отрицать, что твоя маленькая девочка еще никогда не выглядела так хорошо? Совершенно очевидно, что наши маленькие прогулки идут ей исключительно на пользу, и мы даже подумываем о том, чтобы удлинить их, а не прекратить вовсе.
Моя мать опустила глаза и втянула ноздрями воздух, как разъяренная медведица. Я же тем временем барабанил пальцами по столу, наслаждаясь ощущением восхитительной пустоты в собственной голове. Пьераччио умолк и сидел неподвижно, пока до него не дошло, что она имеет в виду. Он разглядел ловушку в то самое мгновение, когда дверца клетки захлопнулась за ним.
— Моя дорогая Доната. — Он прочистил горло, но потом бросил взгляд на ее лицо и замолчал.
Я же поднялся и величавой поступью подошел к стулу Марчеллы. Долгое мгновение я не делал ничего, нависая над ней зловещей тенью. А потом я сорвал жемчуга Пьераччио у нее с шеи, отчего белые шарики разлетелись в разные стороны, напомнив о беглой пальбе из мушкета. Я прорычал:
— Как ты заработала их, сестра?
Марчелла открыла рот и начала лепетать какую-то совершеннейшую чепуху об уроках рисования у скандально известной художницы Сесилии Корнаро! Она рассказывала плохо. Между фразами, произнесенными запинающимся голоском, зияли огромные бреши недоверия. Наконец Марчелла густо покраснела и уткнулась носом в тарелку с супом, отбрасывая закатные тени на бледный veloute[77] артишока. Я холодно произнес:
— Мне стыдно за тебя, Марчелла. Ты лишь отягощаешь свой грех ложью. Но я сделаю тебе намек. Вот это станет твоим спасением.
В зловещей тишине я обошел стол кругом. С низкого горизонтального шкафа я взял чудный роман господина Дидро «Монахиня», который предусмотрительно подбросил на место действия заранее. Его описание тягот монастырской жизни изрядно развлекло меня в последние недели. И теперь я с шумом швырнул его на стол перед Марчеллой. Бокалы запрыгали и со звоном полетели на мраморный пол. Когда стихло последнее жалобное звяканье, я неторопливо подошел к Пьераччио, который буквально окаменел от неожиданности и растерянности. Я бросил свою перчатку ему на тарелку.
— Ты совратил мою сестру и унизил мою мать, — холодно сообщил я ему. — Ты заплатишь за это жизнью, грязный пес. Увидимся внизу.
Дуэли были запрещены, но в уединении нашего двора разве посмел бы кто-то воспротивиться моему приказу? Пьеро встал из-за стола.
— Мингуилло, заклинаю тебя именем твоего бедного отца…
— Как раз во имя своего бедного отца я и делаю это. Кто-то должен защитить честь его семьи.
Я швырнул ему шпагу, которую держал за дверью. Внизу мой лекарь ждал меня с моим собственным оружием. Пьераччио вскричал:
— Я с радостью объясню тебе, что все это…
— Тебе нечего сказать мне такого, что я желал бы услышать, старый козел!
Рука моей матери взлетела к прическе, которую она осторожно ощупала со всех сторон. Марчелла словно забыла, для чего существуют легкие.
— Вниз, развратник! — заорал я.
Голос мой прозвучал не столь низко и по-мужски, как бы мне того хотелось. Тем не менее только это да еще нервное постукивание ногой по плиткам пола под столом испортили всю прелесть момента.
Сойдя вниз, во двор, я не стал ждать, пока Пьераччио встанет в позицию, и пронзил ему грудь и шею своим клинком, который мой лекарь смазал чем-то таким, что шипело подобно змее в перегонном кубе. Не исключено, что это и был змеиный яд.
Говорят, у Жизни нежные шелковые крылья, но Смерть предпочитает ржавые железные ножницы. Пьераччио захрипел и повалился на землю. Доктор Инка объявил, что раны смертельные. Чтобы продемонстрировать добрую волю, я велел своему камердинеру привести еще одного врача.
— Полагаю, конт Пьеро чувствует себя неважно, — сочувственно улыбнулся я, вытирая шпагу о траву.
Джанни дель Бокколе
Все, у кого только есть глаза, сами видели, что тот же самый яд, который погубил маленькую Риву, отнял у нас и конта Пьеро. Когда наступила смерть, у Пьеро Зена проявились те же самые симптомы, что и у Ривы: перехватило гортань, посинел и вывалился язык, его вывернуло наизнанку до желчи, а глаза остекленели.
Это была не дуэль, а пародия. Конт Пьеро считал, что у него будет шанс защитить свою честь. Он намеревался сражаться так же, как и танцевал: изящно, как настоящий джентльмен. Он еще отвешивал поклон, когда Мингуилло заколол его, будто свинью. Страсть Господня! Мингуилло дрался так же, как думал и дышал: словно убийца в темном переулке с улыбкой в сорок четыре зуба на довольной роже.
Чувствуя слабость в ногах, я поплелся за молодым хирургом по имени Санто Альдобрандини, чтобы тот осмотрел конта, бьющегося в судорогах во дворе. Об этом юноше я слышал только хорошие отзывы — что он обучался в Fatebenefratelli[78] и спас ребенка от тифа, когда все прочие лекари только беспомощно разводили руками. У него был маленький кабинет через два двора от Палаццо Эспаньол. И мне пришлось самому убедиться, что у него ясные глаза и добрые руки, когда одна из наших служанок слегла со скарлатиной.
Он был незнатного происхождения, судя по его одежде, но мальчишка не взял ни гроша за то, что спас девушке жизнь. Вместо этого он застенчиво попросил:
— Если заболеет тот, кто может платить, позовите меня.
Взгляд его с тоской устремился сначала к потолку, то есть полу благородных господ наверху. Я видел, как натянулась кожа на его скулах, когда он говорил. Сомневаюсь, что в тот день он что-нибудь ел.
Пьеро Зен мог позволить себе спасти свою шкуру, если это было вообще возможно, поэтому я побежал за доктором Сан-то Альдобрандини.
К счастью, молодой человек был дома. Он сидел за столом, и перед ним на тарелке лежали три оливки и черствый кусок хлеба, когда я пришел за ним. Он был готов через минуту, помчался впереди меня к Палаццо Эспаньол и опустился на колени рядом с простертым телом конта. Догнав его, я, переводя дыхание, со стоном повалился рядом. Мне еще никогда не приходилось бегать так быстро, но я все-таки боялся, что мы уже опоздали.
Доктор расстегивал на конте камзол, залитый кровью и рвотой. Он нашел то, что сделал Мингуилло: шесть дюймов распоротой плоти, которая уже почернела по краям. Доктор пришел в ярость:
— В этой ране яд!
— В доме яд, — подхватил я его крик.
А потом понурил голову. Жизнь конта Пьера была в опасности из-за моей нерешительности. Если бы я отдал ему завещание сразу, как собирался, Мингуилло уже сидел бы в тюрьме или сумасшедшем доме и никогда не смог бы добраться до шпаги или бутылочки со змеиным ядом. Я заметил лекаря Мингуилло, выглядывавшего из-за желтого тополя, ствол которого не скрывал его огромное брюхо. Он не мог составить ни одного лекарства, этот знахарь, зато он знал, как состряпать яд, словно был аптекарем самого дьявола.
Положив голову конта себе на колени, доктор Санто окинул взглядом двор, как будто пытаясь понять, что же это за дом, в котором возможно такое злодейство. Я видел, как он сообразил, что здесь живут большие деньги, которые похоронят и укроют в этих стенах все тайны и дурные поступки высокородных обитателей. Взгляд его упал на маленькую плантацию Мингуилло, где в горшках росли аконит и наперстянка, и доктор тряхнул головой.
Господи Иисусе, и тогда я увидел, как это случилось. Взгляд его добрых карих глаз поднялся над кронами деревьев и плетями винограда к окну, у которого в ужасе застыла Марчелла роняя слезинки на стекло.
Она видела все от начала и до конца.
И их взгляды встретились в первый раз, и в глазах обоих промелькнуло узнавание, пока дыхание конта Пьеро с хрипом рвалось у него из легких.
И вроде бы не случилось ничего особенного. Но мне все сразу стало ясно, как если бы молодому человеку подали вспененную Кровь Христову в чаше для причастия. Я понял, что Пьеро Зен только что передал Марчеллу Фазан попечению молодого доктора Санто Альдобрандини.
И Марчелла — она стала для него светом в окошке! При виде ее мальчишка был сражен наповал. А я подумал: «Господи, сделай так, чтобы раб Твой Санто сбросил власяницу и восстал из пепла, и спас ее, и подхватил на руки, и прижал к груди».
Доктор Санто Альдобрандини
Я ничего не мог сделать для бедного конта Зена. Мне оставалось только обнять его, пока он метался в судорогах, покидая этот мир, и шептать слова утешения, которые обычно говорят у постели больного (так я, во всяком случае, думал, поскольку самому мне не доводилось их слышать): «Все будет хорошо. Ну, тише, тише».
Пьеро Зен боролся со смертью. Его рана оказалась из разряда тех, что жестоко вредят человеческой коже. Яд в буквальном смысле разъедал его изнутри. Жизнь могла бы совершить акт милосердия, если бы быстро покинула его, но она, похоже, не хотела уходить просто так. Его затуманенный взор по-прежнему был устремлен на второй этаж, где находились спальни. В Палаццо Эспаньол жил кто-то, о ком он слишком сильно беспокоился, чтобы оставить без защиты.
Я оказал ему последнюю услугу из тех, которые врач может сделать для своего пациента. Я сказал ему, что теперь он может умереть с осознанием выполненного долга и что ему больше нет нужды героически сражаться со смертью. Он посмотрел мне в глаза, последний раз взглянул наверх, и тело его обмякло. Когда я накрыл его веки ладонью, задержав ее на мгновение, мой собственный взгляд устремился к тому месту, куда перед смертью смотрел он.
И там, у окна, стояла та самая девочка, кожа которой заставила меня позабыть обо всем на свете в украшенном фресками холле виллы у канала Брента. Волосы ее пушистым облаком обрамляли личико, как будто светившееся внутренним светом. Прошедшие годы добавили красоты изгибу ее скул, нежно приподняли ей брови и сделали пухлыми ее губы. От неожиданности язык присох у меня к гортани, потому что я всегда носил это лицо в своем сердце.
Марчелла Фазан
Там был молоденький доктор, который пришел, чтобы осмотреть Пьеро. Когда я увидела этого юношу, в груди у меня возникло щемящее чувство, как бывает всегда, когда рядом с вами пролетает птичка.
А потом я увидела, как темнеют от крови каменные плиты под плечами Пьеро. Во двор колобком вкатился священник-доминиканец. Я подумала, что он пришел причастить Пьеро, но он промчался мимо тела моего друга, одарив его лишь мимолетной гримасой, и скрылся в palazzo. Я услышала, как радостно приветствовал его Мингуилло.
Я без сил опустилась на пол прямо там, где стояла, и просидела так, пока меня не нашли Анна и Джанни. Я же горько упрекала себя. Пока утекали последние секунды жизни Пьеро, я лепетала что-то бессвязное о Сесилии Корнаро. А ведь я могла выдвинуть ящик комода и показать всем мои скороспелые наброски лица матери в качестве доказательства. Я могла отправить Джанни за Сесилией. Я могла бы закричать или забиться в рыданиях, чем наверняка отсрочила бы планы Мингуилло настолько, что Пьеро благополучно выбрался бы живым из Палаццо Эспаньол. Я могла бы закрыть Пьеро своим телом. Ведь даже Мингуилло наверняка не рискнул бы проткнуть меня насквозь на глазах у слуг?
Но я не сделала ничего. И теперь мой самый лучший и близкий друг был мертв.
Анна обняла меня и крепко прижала к своей груди. Джанни бормотал, гладя меня по голове, что «все произошло очень быстро» и что «он ничего не почувствовал». Но я-то знала, что это ложь.
Я бережно высвободилась из их объятий.
Мингуилло убил не только Пьеро. Я только что видела своими глазами, что может случиться с человеком, которому я доверилась полностью, вставшему на мою защиту: Мингуилло продемонстрировал мне фатальные последствия такого поступка. И теперь мне придется разрываться на части даже в присутствии Анны и Джанни, чтобы уберечь их от заинтересованных взоров моего брата.
Сестра Лорета
Доктор заставил меня посмотреть на свет и попросил описать моих ангелов.
С тяжелым вздохом он повернулся priora и заговорил, как будто речь шла не обо мне.
— Мы называем их Muscae volitantes, солнечными пятнами. Появление плавающих Muscae означает болезненную чувствительность сетчатки глаза, которая часто вызывается нехваткой сна и нарушениями пищеварения. Судя по ее изможденному состоянию, сестра соблюдает строгий пост, полагаю? Обычный человек практически не замечает подобного явления. И напротив, ипохондрики или склонные к истеричности пациенты, однажды увидев Muscae, столь часто обращают на них внимание, что те становятся предметом нездорового возбуждения.
— Но я люблю их! Это мои ангелы! — вмешалась я в разговор.
— Это не ангелы, неужели вы не понимаете? — прошипела priora.
Доктор продолжал:
— Для сестры эти зрительные образы являются достаточно реальными. Чтобы предотвратить дальнейшее ухудшение, я пришлю ей очки с синими стеклами, которые она должна носить в дневное время.
Priora пробормотала:
— О, это ей понравится! Она вновь сможет выделиться среди других.
В синих очках мир казался мне залитым небесной глазурью, которую даровал мне Господь. Однако же случались и плохие дни, когда мне казалось, будто Господь устроил второй потоп, дабы смыть земные грехи монастыря Святой Каталины.
Таких плохих дней становилось все больше, поскольку priora обманула мое доверие самым возмутительным образом. Хотя я согласилась принимать еду и питье, сестре Софии по-прежнему не разрешали прийти ко мне. Я видела ее лишь мельком в дальнем углу церкви или во дворе монастыря. Она не поднимала на меня глаз. Вокруг нее порхала и суетилась сестра Андреола, то и дело безо всякой причины и повода прикасаясь к ней своими белыми ладонями с вытянутыми пальцами.
В своей hornacina[79] в келье я хранила гипсовую статуэтку Господа нашего в виде младенца, лежащего в колыбели. По воле Божьей я была очень привязана к ней, и мне все время нестерпимо хотелось покрывать ее поцелуями и прижимать к груди, особенно после того, как сестра София перестала приходить ко мне в келью. Господь сам милостиво повелел мне следовать своим желаниям. Однажды ночью, после того, как я исхлестала себя бичом и в прострации лежала на полу, правым ухом я услышала Его слова, обращенные ко мне. Он говорил сюсюкающим детским голоском:
— Моя возлюбленная дочь, для тебя Я стану ребенком, которого ты будешь баюкать и лелеять. Ты должна любить Меня и кормить молоком своей любви.
Кристина Великолепная сумела выцедить молоко из своей девственной груди. А когда Вероника Джулиани прижала икону Мадонны с младенцем к своей груди, нарисованный ребенок Иисус повернул к ней ротик, предпочтя молоко святой, а не Девы Марии.
Поэтому и я вынула маленького Иисуса из Его колыбельки, расстегнула на себе одежды и приложила Его к своей обнаженной груди, дабы Он впитал мою любовь. Не успели холодные губы младенца прикоснуться к моей коже, как все тело мое запылало, словно в огне. Все члены моего тела затрепетали сладостной дрожью, и во рту у меня появился сладкий привкус меда. Я была переполнена Его любовью ко мне, потому что Он побуждал меня вкусить Его божественной сущности так же, как Он вкушал мою. И тогда я поняла, что в лице Господа Бога нашего обрела подлинную благодать.
Я вскричала:
— Благословенны те груди, которые кормят тебя, Господь!
Но пока я лежала, прижав Господа к своей груди, а душа моя перенеслась в небесные выси, дерзкая и нахальная criada[80] без стука ворвалась в мою келью под предлогом того, что принесла мне чистое платье на следующий день. Она увидела Иисуса, лежащего на моей обнаженной груди, и поспешно поднесла руку ко рту.
Джанни дель Бокколе
Я нашел обязательство о помещении в монастырь у него на столе. Оно лежало на виду и прямо-таки кричало, чтобы его прочли все желающие. Рядом валялась коротенькая записка, от которой кровь застыла у меня в жилах. Она гласила: «Содержание оплачено, дата поступления будет сообщена дополнительно».
Мингуилло пообещал Марчеллу собакоголовым доминиканцам, вознамерившись поместить ее в самый отвратительный и удаленный монастырь, Корпус Домини, располагавшийся у черта на куличках.
Марчелла, повенчанная с Господом?
Моя бедная голова пошла кругом, совсем как детский волчок. Все всегда возвращалось к одному и тому же. Не потеряй я завещание, ничего бы этого не случилось. Теперь, когда Пьеро Зен умер, а Марчелла превратилась в марионетку на ниточках, за которые дергал сынок, мне вообще не к кому было пойти и рассказать обо всем.
«Что ж, по крайней мере, — подумал я, — Марчелла не знает, что задумал ее братец с Иисусом и Агнцем. Хоть какое-то утешение. Пусть она не тревожится ни о чем еще немного».
Марчелла Фазан
В ту ночь я написала в своем дневнике: «Существует только одна причина, по которой погиб Пьеро. Его принесли в жертву. Мингуилло намерен поместить меня в монастырь. Успешно оклеветав меня и Пьеро, он заручился соучастием матери во всем, что делает. Он уже встречался со священником. Он похоронит меня заживо, поскольку все эти годы я упрямо отказывалась умереть».
Мать не заходила ко мне в комнату, поэтому я попросила Анну передать ей мою записку.
«Позволь мне объясниться, мамочка, — умоляла я. — Все совсем не так, как ты думаешь».
Ответа на мою просьбу не последовало.
Я могла себе представить, как Мингуилло воспользовался доверчивостью матери, ранил ее тщеславие и влил ядовитые инсинуации туда, где они жгли больнее всего. Она, пожалуй, даже искренне верила в то, что, будь Пьеро невиновен, он бы остался жив. А раз в ее глазах Пьеро не был невиновен, значит, и я тоже. Отныне мать превратилась в безвольную марионетку в руках Мингуилло.
Я послала ей еще одну записку. Если уж ей так неприятно видеть меня, то пусть хотя бы поговорит с художницей. «Сесилия все объяснит тебе, мамочка, обещаю!»
Но мать отказывалась иметь дело с миром, который, по ее убеждению, предал ее. Пьеро был обвинен в неподобающих отношениях не только со мной, но и с Сесилией Корнаро Я более не могла отрицать этого, особенно после того, как мать остановилась на пороге моей комнаты и напряженным голосом язвительно поинтересовалась: не были ли художница и ее cicisbeo «близкими друзьями»?
Моего тихого «да» оказалось для нее вполне достаточно. Это была ловушка. Вульгарная репутация Сесилии Корнаро лишний раз заклеймила Пьеро бесчестьем.
— Пожалуйста, мамочка, — повторила я, — если ты сама не пойдешь к ней, то попроси Сесилию Корнаро прибыть в Палаццо Эспаньол.
Мать молча покачала головой и метнула предостерегающий взгляд на Анну.
— В этом доме запрещено произносить ее имя, — с необычной для себя твердостью заявила она. — Так велел твой брат. Рядом с ней появился улыбающийся во весь рот Мингуилло. Я догадалась, что он подслушивал наш разговор от начала до конца.
— Дорогая мамочка! — приторно-жеманно произнес он и поцеловал ей руку. И они вместе зашагали по коридору.
Я мучительно размышляла над тем, известно ли Сесилии Корнаро о смерти Пьеро. По официальной версии он умер от необычной разновидности тропической лихорадки, которая пощадила население Венеции и унесла лишь его одного. Анна рассказала мне, что Мингуилло приказал всем слугам держать язык за зубами, грозя страшными и жестокими карами.
Разумеется, я надеялась, что Сесилия Корнаро будет скучать по мне, станет наводить справки и даже отправится на поиски, в конце концов. Когда же этого не случилось, я сказала себе: не исключено, что она просто не желает меня видеть, потому как я буду напоминать ей о безвременно ушедшем друге. «Быть может, — изводила я себя, — она даже подозревает меня в том, что я каким-то образом причастна к его смерти? Что моя семья заразила его какой-то неведомой болезнью, привезенной из наших владений в Перу? Что я могу, хромая, войти в ее студию и принести ей в подарок ту же заразу?»
И вдруг меня посетила печальная, но разумная мысль. Пусть лучше она никогда не узнает правду. Если она придет сюда, чтобы встать на мою сторону, она может пострадать. Как пострадала Анна. И Пьеро.
В то время я еще не знала, что Сесилия Корнаро уже покинула Венецию в составе экспедиции, направляющейся в Голландию, Бельгию и Люксембург. Ее отъезд состоялся внезапно, на другой день после убийства Пьеро. Мне уже приходилось слышать, как она похвалялась тем, что в Венеции ее не удержат ни дружеские, ни враждебные связи, когда речь заходит о том, чтобы отправиться в поездку по дальним странам.
Она никогда не узнает и о том, что должно было вскоре случиться со мной.
Сестра Лорета
Бесстыжая criada разнесла по всему монастырю историю о том, как я прижимала младенца Иисуса Христа к своей обнаженной груди. И много недель спустя монахини, проходя мимо моего окна, издавали громкие причмокивающие звуки, сопровождаемые взрывами грубого смеха. Они начинали хохотать во все горло, едва только я появлялась в дверях трапезной. Насмешки летели мне вслед, когда я шла по коротеньким монастырским улочкам, провожали меня в исповедальню и поджидали у выхода из нее. И тогда я уверилась: воля Господня не свершится до тех пор, пока в монастыре Святой Каталины не будет покончено с неправедным и богопротивным бурным весельем. Господь вскоре вознаградил меня за страдания. Словно в наказание непочтительным и дерзким монахиням, он послал мне новое испытание, чтобы я могла доказать свою чистоту и крепкую веру.
Один из священников обратил на меня свой нечестивый взор. Его не смутили даже мое изуродованное лицо, синие очки и неуверенная походка (волдыри и кровоподтеки от истязаний плоти причиняли мне боль). Хотя, быть может, именно мое тело, отмеченное набожностью и ревностным служением, вдохновило его на попытку похитить у Христа Его самую преданную невесту. Безнравственный и порочный священник не упускал ни единой возможности застать меня одну в молитвах на полу церкви. Он старался вовлечь меня в неправедный разговор обо мне самой, о легкомысленных монахинях, о моих истязаниях, о смерти Тупака Амару II, но более всего — о сестре Софии.
Мое собственное состояние возвышенной чистоты обернулось для меня особым даром — я могла распознавать и искоренять скверну в других. Когда я описывала свою искреннюю любовь к сестре Софии и те вещи, которые мы проделывали вместе, у священника учащалось дыхание и он начинал ерзать на скамье. Он с жадностью и вожделением спрашивал меня:
— Значит, с сестрой Софией вы изучали и практиковали искусство доставлять наслаждение своему Небесному Жениху в первую брачную ночь в раю?
И тут Господь послал мне знак — перед самым моим носом по каменным плитам пола пробежал скорпион. Я моментально осознала грязные намерения священника и то, что в сердце его поселилась похоть. Я начала опасаться за свою девственность. Затем я отказала ему в послушании, игнорируя мелкие наказания, которые он налагал на меня, и подвергая себя намного более суровой собственной епитимье.
Восторженно предвкушая таинство причастия, которое должно было состояться в следующее воскресенье, я удостоилась видения (оно явилось перед моими закрытыми глазами), в котором этот священник окровавленными руками держал Тело Христово[81] и облизывал своим черным языком воплощение Господа нашего. Рядом с ним извивалась толстая и обнаженная сестра Андреола, похожая на bacchante.[82] В чаше, в которой должно было находиться вино для причастия, бурлила и исходила паром какая-то зеленая жидкость.
Я восторжествовала. Мой дар позволил мне отличить поддельное Тело Христово от настоящего. Как раз такое чудо — распознавания фальшивой облатки — снизошло на нескольких святых, включая Людвину Шиедамскую, Маргериту Кортонскую и Джоан Постницу из Норвича, которая держала строгий пост в течение целых пятнадцати лет. Я еще раз уверилась в том, что обладаю безгрешной непорочностью, если подобное видение посетило меня всего через пятнадцать дней моего последнего поста!
Я поднялась на ноги посреди службы и вскричала:
— Не пейте из чаши! Этот человек осквернил Тело Христово своими нечистыми руками! Или вы не видите, как он скрежещет зубами при одном только упоминании Спасителя нашего? — После этого я лишилась чувств, но перед этим успела показать пальцем на священника и выкрикнуть: — Он хотел лишить меня девственности!
Да, чуть не забыла. Моими последними словами были:
— Сестра Андреола! Смотрите, как она похотливо танцует с дьяволом!
Было проведено надлежащее расследование, в ходе которого выяснилось, что этот священник склонил многих молодых девушек своего прихода к грехопадению, так что его отстранили от проведения богослужений и лишили сана. Я же была приглашена на беседу в кабинет priora, где меня ждали двое священников. Они сообщили мне, что в результате моего видения (и свидетельств пяти беременных девушек из Арекипы, которые подтвердили его истинность) пожелания монахинь на сей раз учтены не будут, и я стану не просто членом Совета, а еще и vicaria,[83] подчиняющейся только самой priora. Из-за спин священников priora обожгла меня взглядом, исполненным богопротивной ненависти ко мне и к ним. Я услышала, как она пробормотала себе под нос:
— Это безумие.
Теперь надо мной уже никто не смеялся. На лицах монахинь, когда они замечали меня, отражались ярость и неповиновение. Потому что из-за моего видения их обожаемая сестра Андреола принуждена была удалиться в более строгий монастырь Святой Розы, где монахини спали в гробах, что должно было напомнить им об ожидающей их участи. Легкомысленные монахини Святой Каталины лишились своего шелкового белого идола в девичьем облике, а сестра София избавилась от ненавистных ласк сестры Андреолы.
Я немедленно распорядилась, чтобы ко мне в келью пришла моя маленькая сестра София, которую так долго держали вдали от меня. Даже если кто-то и узнал об этом, то воспротивиться не посмел. Заливаясь жарким румянцем и опустив долу свои пушистые ресницы, сестра София смиренно поздравила меня с возвышением в обители.
И теперь уже сестра София подтверждала, что по ночам я парила над своим ложем во сне, подобно Дуселине Марсельской. И сестра София согласилась с тем, что тоже видела стигматы, горящие у меня на коже. Она охотно и с радостью откликалась на любое мое пожелание, и я заставила ее сделать меня счастливой настолько, что у меня не хватает слов написать об этом.
Доктор Санто Альдобрандини
Камердинер Джанни из палаццо Эспаньол печально приветствовал меня на улице через несколько месяцев после того, как я принял последний вздох у Пьеро Зена.
Я пришел в ярость, хотя и не удивился тому, что Фазанам удалось благополучно замять историю с его смертью. Я уже изрядно навидался династических отравлений на сельских виллах. Я знал, как делаются такие дела в благородных семействах: Наполеон мог унижать и грабить их, но ему никогда не проникнуть в их тайные законы морали и способы запугивания слуг.
Мне очень хотелось спросить у Джанни, что сталось с девочкой с красивой кожей. Я надеялся, что время сотрет у нее из памяти достойный сожаления образ ее убитого друга. Мне было интересно, как зажила у нее травмированная в детстве нога, потому что, встретившись с ней взглядом в окне, я видел ее только до пояса. Мне хотелось узнать обо всем этом.
Но разве может молодой человек, еще недавно бродяжничавший на улице, вот так просто навести справки о благородной молодой леди из palazzo? Я боялся показаться нелепым и смешным, начав задавать неуместные вопросы. Лицо мое залила жаркая краска стыда. Джанни, должно быть, счел меня глупым деревенским дурачком.
Но, хотя я и не осмелился произнести при Джанни вслух имя девочки, я думал о ней постоянно, подобно тому, как натуралист думает о новых видах, которые увидел мельком. Мысленно я следил за каждым ее шагом, обожал ее и восхищался ею так, словно и сам жил в этом огромном palazzo.
Я пробормотал что-то неразборчивое Джанни в знак приветствия и поспешил прочь, оставив его стоять в недоумении с раскрытым ртом. Только потом, задним числом, я сообразил, что он тоже хотел поговорить со мной, как если бы собирался сообщить мне нечто очень важное.
Мингуилло Фазан
Число моих врагов неуклонно росло, подобно волоскам на бородавке старухи.
Но, подобно тем же самым волоскам на бородавке старухи, они не мешали мне спокойно спать по ночам. Испанская мадам в Каннареджио отказалась предоставлять мне своих побитых молью девиц. Ну и что? Семейство Пьеро Зена полностью игнорировало меня при встречах на улице. Это было худшее, на что они осмелились. Скандала они опасались ничуть не меньше меня. Слуги Палаццо Эспаньол ненавидели меня. Благослови Господь их маленькие тупые мозги. Мать полностью подпала под мое влияние, одобряя каждый мой шаг. Ее материнская любовь отныне обратилась на меня вместо дочери, которая предала ее. Меня беспокоил лишь вор, укравший завещание, но и эта тревога изрядно уменьшилась с тех пор, как я провел успешные переговоры с настоятелем монастыря Корпус Домини.
Но теперь я намеревался приобрести врага в лице человека которого уважал каждый мужчина: самого Наполеона Бонапарта. Да, враг маленький, или, точнее, невысокого роста, но в случае с Бонапартом это могло иметь для меня далеко идущие последствия.
Обладающий хорошей памятью читатель наверняка не забыл о том, что в 1806 году Бони аннексировал Венецию в свое новое королевство Италия. Именно тогда он вонзил в нас клыки своих налогов. Ему нужно было золото, чтобы кормить свое войско, и люди, чтобы кормить кладбища в Испании и Португалии.
Догадливый читатель легко может вообразить, сколь косо поглядывали окружающие на наше семейство из-за его связей в Испании. Мне пришлось пойти на уступки со многими нашими клиентами, которые отказывались покупать нашу перуанскую кору хинного дерева без «честных» скидок. Но ничего, когда-нибудь все переменится. Я записал их имена в своих бухгалтерских книгах, чтобы в будущем поступить с ними так же честно. Однако же моему процветанию ничего не угрожало. «Слезы святой Розы» по-прежнему продавались в невероятных количествах. Я распространял их через тайную сеть цирюльников, услуги которых, естественно, пользовались большим спросом, учитывая неспокойные времена. Но вслух я публично отрекся от этого снадобья. Благородный человек не может позволить себе быть заподозренным в интимной близости с источником его карманных денег.
В ноябре 1807 года его милость Бони убрался из нашего города, правда, всего на пару недель. Мы устроили для него жалкое представление, провели одну или две regata[84] да соорудили театральную арку над Каналаццо.[85] Но коротышку не интересовали развлечения. Наполеон смотрел на Венецию и видел не ее романтический флер, а тарелку с едой, из которой ему надо было выбросить гарнир, чтобы добраться до мяса.
Все, что хотя бы отдаленно напоминало тайну, подвергалось Наполеоном анафеме. На мой взгляд, низкорослые мужчины всегда ощущают себя лишними, и им приходится вытягивать шею, чтобы услышать, о чем болтают большие ребята. Для Бони наши патрицианские sowie,[86] собирающие деньги на искусство и благотворительность, представляли реальную угрозу. Их действия явственно отдавали тайными сборищами. И вот вполне благополучные и не вынашивающие черных замыслов scuole были разогнаны, а их картины и архивы увезли неизвестно куда. Все свое время Наполеон проводил с инженерами и строителями. Он не устраивал званые обеды или пышные приемы для самых благородных сыновей города, таких, как я, например. Полагаю, он опасался, что наши воспитание и элегантность выставят напоказ его собственную врожденную неполноценность.
Бог стал для Наполеона еще одним соперником, с присутствием которого он не собирался мириться. В Венеции Наполеон обнаружил свыше ста церквей, а оставил меньше половины. (Читатель не верит и недоуменно приподнимает брови? Но сейчас мы говорим о человеке, который вскоре арестует самого Папу.) Бони не задумываясь расформировывал наши церкви, а некоторые попросту разрушил. Но именно его последние действия в Венеции доставили мне больше всего хлопот и беспокойства. Бони начал один за другим закрывать городские монастыри. Бог знает какое недовольство зрело за их высокими стенами, по его мнению. Но, разумеется, главной причиной их падения стало неутолимое стремление Наполеона к их быстро реализуемым активам. Монастыри постепенно лишились всего, что представляло собой хоть какую-либо ценность: стоимость награбленного, как выяснилось впоследствии, составила четыреста миллионов франков.
Когда я говорю о «ценностях», то не отношу к ним женщин, прозябавших за монастырскими стенами. Они не стоили ровным счетом ничего. Их семейства заплатили приданое. Бог и Наполеон теперь стучался в их цветные витражные окна.
— Отдай их мне, Господь! — верещал маленький Наполеон. А Бог знал, как избежать неприятностей.
В монастыре Корпус Домини священник пропустил мимо ушей мои слова, когда я заговорил о том, что надо назначить день прибытия Марчеллы в монастырь.
— Положение дел крайне неопределенно, — заявил он, — так что пусть лучше ваша сестра побудет дома, в безопасности, еще некоторое время.
Я ответил ударом на удар.
— Почему бы вам в таком случае не вернуть мне ее приданое, чтобы оно тоже побыло дома в безопасности еще некоторое время?
Настоятель окинул меня внимательным взглядом.
— Сын мой, вы плохо выглядите. Вы не пробовали новое средство под названием «Слезы святой Розы»? Я слышал, оно способно излечить все недуги даже на таком лице, как ваше.
Затем он дернул за шнурок, и между нами опустился занавес. К тому времени, когда я продрался сквозь плотный желтый шелк, он уже исчез.
Марчелла Фазан
Руки, которые накоротке познакомились с пастелью и масляными красками в студии Сесилии Корнаро, — эти руки теперь лежали без движения. В те долгие месяцы, последовавшие за смертью Пьеро, у меня не хватало духа взяться за карандаш. Я даже перестала вести дневник. Ради Анны и Джанни я делала вид, что ем, но кожа, которой так восторгалась художница, вскоре натянулась у меня на скулах, как у египетской мумии. Однако остроумие, которое старалась вызвать к жизни Сесилия, никуда не делось, оно ждало своего часа под моим опущенными ресницами и склоненной шеей.
Я догадывалась, что Мингуилло ждал, когда же уйдет Наполеон, чтобы поместить меня в монастырь. И теперь моя свобода зависела от того, кто победит в этой борьбе — Наполеон или мой брат.
Именно высокие скулы Наполеона заставили меня стряхнуть апатию: я просто не могла не дать волю рукам, стоило мне подумать о них. Наконец я потянулась за бумагой и карандашом и начала рисовать: не только Наполеона, но и себя. Я изображала конец своей истории, который весьма отличался от планов Мингуилло.
Я была предоставлена самой себе. Мне никто не мешал. Моя мать не посягала на мое одиночество. Анна и Джанни прибегали ко мне при первой же возможности, но я вежливо отправляла их с мелкими поручениями, на выполнение которых у них уходило много времени. Им пришлось бы плохо, если бы Мингуилло заглянул ко мне и застал их рядом со мной. Я даже боялась поверить им свои страхи: это был мой подарок им, чтобы они не терзались дурными предчувствиями и не ломали голову понапрасну.
Мингуилло Фазан
Сопереживающий читатель уже наверняка ощутил мое отчаяние и отвращение: мне совсем не нравилось находиться между молотом и наковальней в лице Наполеона и святых отцов. Всем им нужны были мои деньги, но никому из них не нужна была моя сестра, как, впрочем, и мне самому.
Но вскоре два события полностью поглотили мое внимание и отвлекли от этой уродливой дилеммы. Одним стала охватившая меня любовная лихорадка. Вторым — грядущая женитьба.
La vogia de cagar e de maridarse la vien tuta in t'un momenta как говорим мы в Венеции: желание облегчиться и жениться приходит одинаково внезапно.
Пораженный читатель спрашивает: неужели ваш покорный слуга действительно влюбился?
Любовь? Не стоит думать, будто я не разбираюсь в таких вещах! Я вылущил изрядно женщин и в настоящее время вовсю флиртовал сразу с тремя девицами в Венеции, живущими в разных sestieri:[87] так было безопаснее. Снисходительный читатель простит мне подобную вольность: от одной из них я подцепил нехорошую болезнь и избил ее до крови, поэтому мир так называемой любви в данный момент вызывал у меня одно только отвращение.
Тем временем, вынужденный блюсти целомудренное воздержание хотя бы до тех пор, пока не заживут видимые следы моей инфекции, я удовлетворял свою страсть глазами. Под этим читатель должен понимать, что я приступил к поискам супруги, с помощью которой рассчитывал продлить семейную династию в следующем поколении. Если Бони будет продолжать в том же духе и закроет Корпус Домини, мне не помешает хнычущий в колыбельке наследник мужского пола, который сможет защитить Палаццо Эспаньол от Марчеллы и того, кто украл настоящее завещание.
Супруга, по моему разумению, должна быть толстой, благородной и глупой, способной поддерживать разговор и танцевать. Мое бережливое сердце жаждало заполучить заодно пухлое и глупое приданое, дабы я мог и далее пополнять свой книжный мавзолей. И еще чтобы подремонтировать мой бедный, гниющий, покачивающийся и скрипучий Палаццо Эспаньол, куски которого отваливались от ласкового прикосновения моих любящих пальцев со все возрастающей частотой. (Вероятно, читатель уже познал такую трудную любовь, во время которой чем больше прикасаешься, тем больше теряешь? Недуги кожи моего дома доставляли мне невыразимые мучения.)
Итак. Супруга.
Я проконсультировался со своей книгой из человеческой кожи насчет того, как влюбить в себя избранницу, а также сделать супругу послушной и способной произвести на свет наследника.
Я начал интересоваться благородными девицами города, воображая, каково это будет — заниматься любовью с каждой из них. Как оказалось, мне не пришлось ни долго искать, ни далеко ходить в поисках счастливой получательницы моих писем и снадобий. Моя прекрасная невеста все это время благополучно росла совсем рядом, во дворце Фоскарини, неподалеку от нашего собственного.
Я с нетерпением ожидал момента, когда стану женатым мужчиной. Нет, правда. У нас, венецианцев, даже есть на этот счет очаровательная маленькая пословица, быть может, она уже известна читателю?
A bastonar la so dona, se delibara le anime dal purgatorio.
Избивая собственную жену, ты освобождаешь чужие души в чистилище.
Джанни дель Бокколе
Бедная девочка, Амалия Фоскарини, она даже представить себе не могла, что ее ожидает. В своем невежестве она ровно через шесть недель сдалась на милость Мингуилло, который старательно обхаживал ее и осыпал знаками внимания. Такое ощущение, что он околдовал ее или одурманил, так быстро она пала жертвой его домогательств.
Ее матушка приходилась подругой моей хозяйке, госпоже Донате Фазан, которая и словом не обмолвилась, дабы предостеречь графиню Фоскарини, что та отдает дочь на растерзание волку. Но к тому времени моя хозяйка и Мингуилло стали прямо такими друзьями, что водой не разольешь, и она вела себя так, словно он одурманил и ее.
Эта Амалия Фоскарини, она была очень смазливой — bionda, bianca e grassotella, как выражаемся мы, венецианцы, — блондинка, светлокожая и пухленькая, и еще у нее были деньги, розовое личико в форме сердечка, крошечный очаровательный двойной подбородок, светленькие бровки дугой и славянские голубые глазки. Mozzafiata, красотка, от которой дух захватывает. К слову сказать, ее сестра только что родила четвертого ребенка, плодовитость была у них в крови, если можно так сказать.
А уж какая она была туууупааааяяяя, господи ты боже мой! Пять лет, проведенных в школе мадам Карлины, не добавили ей ни мозгов, ни ума. А вот танцевать она умела, это да.
Мы любили свадьбы, как и в любом palazzo. Моя хозяйка воспользовалась случаем показать всем, как хорошо она может выглядеть, а Мингуилло посоветовал ей нарядиться в изумрудно-зеленый шелк, который наверняка затмит излюбленный розовый атлас графини Фоскарини.
Но внизу, у себя в кухне, переворачивая каплунов в чесночном соусе и жаря баранину в хлебном мякише с розмарином для свадебного пиршества, мы знали, что делаем все это без души. Нам казалось, что на вертеле мы поворачиваем саму невесту.
Доложу вам, семейство невесты тоже особенно не радовалось. Брачные контракты были уже подписаны, но в последнюю минуту до них дошли кое-какие слухи. Об этом позаботились мы, слуги. Правда, мы все равно опоздали, да и не могли сказать им прямо в лицо, кто такой Мингуилло. Ну, вы понимаете.
Как говорят у нас в Венеции, la donna che se marida bisogna che la gh'abia do cose: boca daporcelo e schena d'asenelo. Женщине, которая выходит замуж, нужны две вещи: рот свиньи и спина мула. Не говоря уже о слоновьей коже. Амалии она бы не помешала, это точно.
Первая брачная ночь стала кошмаром для невесты, секрета тут никакого не было. Я видел, как Мингуилло поспешал в спальню с этой страшной книгой из человеческой кожи, краешек которой торчал у него из кармана. Готов поклясться, что на следующий день у новой контессы на руках остались следы от ее уголков.
Свадебного путешествия не было. Мингуилло попросту не понимал таких романтических бредней, да и для того, чтобы зачать наследника, лучше иметь жену под рукой в любое время дня и ночи. Всего через неделю чувства молодой супруги оказались погребены под корочками незаживших старых ран. Они с графиней крупно повздорили в гостиной. Мать и дочь орали друг на друга так, что их было слышно в самом дальнем углу дворца. Дочь хотела как можно скорее сбежать из Палаццо Эспаньол и от своего мужа-извращенца, вернуться домой, к своей семье. Но мамаша не пожелала ее слушать.
— Отныне ты принадлежишь ему, — визжала графиня Фоскарини, — ты делаешь, что хочет он. Ты думаешь так, как думает он. Ты поступаешь так, как велит он. Иначе что, по-твоему, означает замужество? Шашни под одной крышей? Может, он отправится в Перу и там помрет, как его папаша. Это — единственное, на что остается надеяться… но ты не вернешься домой, чтобы выставить нас на позор и посмешище!.
Наверное, вы уже поняли, почему Чиара Фоскарини и Доната Фазан были лучшими подругами, не правда ли?
Лоно молодой контессы Амалии стало той частью ее тела, которая отомстила всем. Потому что она производила на свет только дочерей, чем приводила супруга в бешенство. Когда родилась первая, он выглядел, как хорек, нажравшийся колючего шиповника.
За дочь он избил ее до крови. Она не показывалась на людях несколько недель.
После этого первого неудачно состряпанного ребенка Мингуилло заставлял контессу Амалию есть сушеный желудок зайца, наструганный тонкими ломтиками. Это было лучшее, на что сподобился его знахарь. От гадкого мяса ее тошнило. Ну, поэтому Мингуилло заставил своего лекаря растирать желудки в порошок, а потом добавлять их в питье. Мингуилло каждый вечер отправлялся со стаканом темно-коричневой жидкости к ней в спальню, и весь дом слышал, как она начинала плакать, стоило ему отворить дверь.
Когда его не было рядом, она всегда называла его не иначе как «мужлан» и «скотина». Но это было совсем не смешно. Бьюсь об заклад, контесса Амалия была напрочь лишена чувства юмора. Правда заключалась в том, что ее супруг оказался сволочью, а девчонка была слишком слабой и бестолковой, чтобы скрыть это. Если Мингуилло и прослышал об этом, то ничего не предпринял. Пожалуй, он даже гордился таким прозвищем — ведь оно доказывало, что он сделал ей больно.
Сестра Лорета
Поначалу быть vicaria мне очень понравилось, поскольку priora заболела водянкой и не донимала меня своими упреками или письмами дядьям монахинь, которые могли бы снять меня с моей новой должности. Вместо того чтобы проявить стойкость, она позволила болезни уложить себя в постель, так что я де-факто превратилась в priora во всем, кроме названия, и смогла приступить к осуществлению своей великой задачи — очищению — без ее вмешательства.
Я произвела множество изменений в повседневной жизни монастыря, дабы вернуть его на путь благочестия. На коротеньких и узеньких улочках монастыря Святой Каталины больше не звучал смех. Во дворе не стало слышно пересудов и сплетен. Привыкшие к роскоши и чувственным удовольствиям сестры отращивали длинные волосы и завивали их при помощи ароматических масел. Уже в течение своей первой недели в должности vicaria я приказала всем монахиням коротко подстричься, невзирая на их протесты. А из некогда пышных кудрей я распорядилась изготовить новые парики для гипсовых и деревянных статуй наших святых.
Вместо того чтобы привязывать монахинь к кресту раз в году на Страстную пятницу, я распорядилась проделывать это каждую неделю. И те, кто издевался надо мной и причинял наибольшие страдания, первыми ощутили жар солнечных лучей на лицах в храме, потому что, проявляя неуважение к Его любящей дочери, они позорили самого Господа. И мои сестры, страдающие чесоткой, стали следующими. Потому что разве может найтись более чувствительное наказание — как я объяснила им, — чем не иметь возможности удовлетворить свой похотливый зуд, будучи привязанными за руки и ноги к Святому Кресту?
И еще я решила, что пора предпринять кое-какие меры против Эль-Мисти, горы, что так нахально смотрела на монастырь сверху вниз. Я читала, что в Европе нашлись люди, утверждавшие, что смотреть на очертания гор неприлично и недостойно. Я была согласна с ними. И потому объявила, что любая монахиня, которую застанут за таким неподобающим занятием, как разглядывание горы, должна быть подвергнута наказанию в виде ледяной ванны, потому что смотреть на эти дикие скалы — то же самое, что предаваться недостойной страсти.
Голова моя распухла от планов, особенно в отношении моих врагов, которые теперь попрятались по своим кельям, ожидая и страшась моего скорого суда. И только потому, что эта порочная Рафаэла приходилась сестрой Софии, я не наказала ее тяжелее всех.
Уже став vicaria, я по-прежнему прилагала все усилия, чтобы святые отцы узрели, насколько нечистой душой обладала насмешница Рафаэла. Но вскоре выяснилось, что отец Рафаэлы пожертвовал монастырю обширный участок земли. Дар сей сопровождался соглашением, которое предусматривало его возврат, если Рафаэла когда-либо будет изгнана из монастыря. Составляя подобный контракт, этот мужчина наверняка должен был знать, что его жена возлегла с самим сатаной, чтобы породить такую вот старшую дочь.
Рафаэла собрала вокруг себя кружок легкомысленных и легковесных монахинь, среди которых выделялись Маргарита, монахиня из аптеки, и Розита, привратница. Где бы ни находилась Рафаэла, там всегда и неизменно звучал смех, произносились непочтительные слова и совершались неподобающие поступки, чаще всего направленные против меня. Даже priora питала слабость к Рафаэле, которая таким образом оказалась вне досягаемости любого наказания.
Но у безбожницы Рафаэлы имелась и своя слабость: младшая сестра, которую она обожала, как обожала ее и я: сестра София, мой сладкий ангел в земном обличье.
Джанни дель Бокколе
В 1810 году Наполеон Бонапарт прикрыл монастырь Корпус Домини, которому Мингуилло пообещал Марчеллу. И вскоре после этого здание сровняли с землей.
В тот же самый день Мингуилло приказал мне и Анне переселить Марчеллу из ее комнаты, на две недели, как он сказал:
— Она была заперта в ней слишком долго, — пояснил он. — Я пришлю людей, чтобы они освежили помещение.
И вот много дней стены содрогались от ударов, а в воздухе висел гадкий запах клеевой краски.
Я быстро сообразил, зачем Мингуилло понадобилось приглашать этих ремесленников. Он обыскивал каждый закоулок дворца в поисках настоящего завещания. Я лишь иронически улыбался, потому как за последние два года сам обшарил каждый дюйм в поисках того же самого и знал, что в Палаццо Эспаньол его нет.
Мингуилло Фазан
У меня не было запасного варианта на случай крушения моих планов. Но в тот же самый день, когда Наполеон окончательно развеял мои надежды, в голове моей забрезжила одна идея, которую я принялся обильно орошать слезами своей матери.
— Мамочка, — запустил я пробный шар как-то вечером, — боюсь, что Марчелла не в себе.
— Нет, просто у Марчеллы порой бывают срывы, — возразила мать. — Иногда мне кажется, что она не совсем счастлива.
— Нет, счастье тут ни при чем. Человек или в своем уме, или нет.
Посыпав ее незажившие раны солью ненавязчивых упоминаний о Пьеро, я настойчиво продолжал гнуть свою линию:
— По крайней мере Марчелла явно страдает слабоумием. Старина Пьеро, должно быть, догадался об этом и воспользовался этим прискорбным фактом к своей вящей выгоде.
Мать промолчала, и лишь глотательное движение было мне ответом. Я добавил:
— Наконец-то я понял, что ее гнетет. У бедной Марчеллы втайне развилась религиозная мания. Быть может, это своеобразная компенсация за ее прегрешения с Пьеро? Ты обратила внимание, что она живет как отшельница, словно делает вид, будто Палаццо Эспаньол превратился в монастырь? Она постоянно держит глаза опущенными долу, как монахиня. Она никогда не улыбается. Ты заметила, на что стала похожа ее комната?
Мне пришлось прибегнуть к некоторым ухищрениям, чтобы после смерти Пьеро мать не видела ни Марчеллы, ни ее комнаты.
— Пойдем со мной, — позвал я ее.
Мои люди только что закончили работу. В комнате Марчеллы чудесные гобелены были сорваны со стен, которые теперь сверкали белой клеевой краской, как в монастырской келье. Во время ремонта завещание не отыскалось, хотя, лишив комнату прежнего убранства, я сделал очередной шаг к своему наследству, пусть и с другой стороны. Я продемонстрировал матери маленький молельный стульчик, который рабочие установили по моему приказу, а также россыпь камешков с острыми краями там, где положено было опускаться на колени. Я указал на тоненькое распятие тщедушного Христа над кроватью Марчеллы. Из-под подушки я извлек карманный молитвенник, который сам же туда и поместил. И в довершение всего я влез в ее платяной шкаф и вытащил оттуда длинную плеть, усеянную шипами, которую и вложил в дрожащие руки матери, чтобы она прочувствовала наклонности собственной дочери.
— Она ведь почти ничего не ест, знаешь?
— Она держит пост? — прошептала мать и пренебрежительно добавила: — Марчелла ужасно исхудала. Это и впрямь Душевное расстройство — собственными руками разрушить то, что осталось от ее красоты.
— Не волнуйся, мама. Я пришлю к ней доктора Инку, — заверил я ее. — Теперь, когда она так истощала, думаю, надо подтянуть ее сбрую. Ну, ты понимаешь, для ее же пользы.
Джанни дель Бокколе
В это самое время толстый знахарь Мингуилло вдруг выпал из фавора. Его застукали за игрой в карты, во время которой он поставил на кон книгу со своими знаменитыми аптекарскими снадобьями в заведомо проигрышной партии.
Мингуилло спас книгу в самый последний момент. Знахаря отправили в ссылку в кошмарный городишко Ровиго «на учебу и исправление», как поведал нам Мингуилло.
Но здоровье Марчеллы пошатнулось, и ей требовался постоянный уход. Впервые удача оказалась на нашей стороне. Мингуилло сказал:
— Ступай и приведи лекаришку, того, дешевого, что приходил облегчить страдания нашего дорогого Пьеро Зена.
У него прямо на лбу было написано, как он прикидывает и просчитывает про себя. Санто был беден, значит, с ним будет легко договориться и он проявит послушание. Я помчался к нему, не чуя под собой ног от радости. И Санто последовал за мной обратно к дому, быстрый, как пуля.
— Что бы вы здесь ни увидели, сначала скажите об этом мне, — предостерег я его, подталкивая доктора Санто к лестнице на второй этаж. Мингуилло уже ждал его там, так что времени объяснить еще что-либо у меня не было.
Марчелла Фазан
На кровать упала тень моего брата. Затем в поле моего зрения возникли болезненно безвкусные цвета его камзола. Неподалеку маячило перекошенное от страха лицо Анны.
— Мы пригласили для тебя нового доктора, — провозгласил Мингуилло.
Услышав легкую поступь на лестнице, я решила, что будет лучше прикинуться покорной и не слишком умной, пока я не пойму, что за человека они для меня подыскали. Впрочем особых надежд я не питала, учитывая, что Мингуилло привел его сам. Я держала глаза опущенными долу, когда легкие шаги остановились у моей постели.
— Почему она такая худая? — немедленно поинтересовался доктор.
У него оказался негромкий и приятный голос, в котором едва заметно ощущался выговор улиц, несмотря на то, что он явно принадлежал образованному и умному человеку. Я была уверена, что доктор принял меня за служанку, учитывая мою уродливую голую комнату и поношенную одежду.
— Вред она причинила себе самостоятельно, — любезно откликнулся Мингуилло. — Она — нечто вроде религиозной фанатички. Молодые девушки, ну, вам известно, какими они могут быть. Кто же знал, что…
Молодой человек поступил крайней неразумно, позволив себе перебить моего брата. Я вздрогнула всем телом, но не столько от страха за себя, сколько за него, когда он резко бросил:
— Как вы могли позволить бедной девочке так жестоко истязать себя? Не могу поверить…
Мингуилло надменно выпятил нижнюю губу.
— В таком случае в ваших услугах здесь не нуждаются, молодой человек.
Тут я подняла глаза и заметила голод во всем облике юноши — в его исхудавшем лице, тонких запястьях и явно подстриженных самостоятельно кудрях, обрамлявших его лицо. Я вновь посмотрела на него, чувствуя, как от кончиков моих пальцев по жилам заструился огонь, потому что я знала этого молодого человека. Это ведь он ласково баюкал на коленях голову умирающего во дворе Пьеро. Я тогда стояла на втором этаже в коридоре с окнами во всю стену; молодой же человек находился двенадцатью ярдами ниже, во дворе. Он тоже увидел меня — наши глаза встретились на краткий миг в тот самый момент, когда скончался бедный Пьеро.
Но тогда на мне было шелковое платье, и на щеках у меня еще цвели остатки румянца после нескольких месяцев счастья с Сесилией Корнаро. Снизу, со двора, он не мог видеть мою искалеченную ногу и распухшую стопу. А сейчас я вдруг ощутила непривычную боль в сердце, как будто кто-то сжал его в кулаке, оттого, что по прошествии всего восемнадцати месяцев этот молодой человек не узнал во мне ту девочку, которая стояла у окна и смотрела на него.
Пока он осматривал меня, я видела в его лице лишь равнодушное сочувствие и профессиональную доброту, которые вскоре сменились настоящим ужасом, когда он добрался до кожаных кандалов и прочей сбруи, которые надел на меня доктор Инка, чтобы доставить удовольствие моему брату. Он произнес ровным голосом:
— Мой долг состоит в том, чтобы лечить все заболевания, даже те, которые пациенты навлекли на себя сами.
— Вот это правильно, молодой человек, — улыбнулся Мингуилло, выуживая монету из кармана старомодного широкого камзола, который он носил, чтобы скрыть все более заметные недостатки собственной фигуры. Монетка была мелкой, но молодой человек принял ее с радостью.
— Могу я вернуться завтра в то же самое время с припарками и тоником для нее? — почтительно осведомился он. — Я бы порекомендовал иное лечение, не то, которое назначил предыдущий врач. Вы сами видите, оно оказалось неэффективным.
— За второй визит мы заплатим половину, — был ответ.
— Как ее зовут, мою пациентку? — поинтересовался молодой человек, давая понять, что согласен и на такие условия.
— Марчелла Фазан, — сказал Мингуилло.
При этих словах молодой человек замер, обратившись в статую, и лицо его залила смертельная бледность. Я видела, как он заново переживает смерть Пьеро во дворе этого дома, нашего Палаццо Эспаньол. Затем он опустил глаза на мое лицо и окинул внимательным взглядом его разрушенные очертания.
— Могу я… могу я поговорить с ее матерью? — обратился он с вопросом к Мингуилло.
«Ох, — подумала я, — только не это. Не дай ему понять, что тебе не все равно. Иначе тебе самому придется плохо».
Джанни дель Бокколе
Бедный малый в полной растерянности покинул благородный этаж Палаццо Эспаньол — мамочка вела себя столь равнодушно и пассивно, как будто речь шла о чужой дочери, а не ее собственной. Братец же не мог сдержать улыбку, которая показалась Санто непристойной и вульгарной, и это притом, что ему приходилось буквально клещами выдирать из Мингуилло любую подробность о том, как его сестра сподобилась довести себя до такого состояния. Такое впечатление, что Санто сделал ему подарок, этому проклятому Богом вору и разбойнику!
Санто спустился во двор с тяжкой ношей на своих узких плечах. Полагаю, он уже жалел о том, что раскрыл свои карты Мингуилло. Но он, похоже, все еще не хотел верить в то, что подсказывало ему чутье. Да и кто думал бы иначе на его месте?
Я поджидал его на крылечке под навесом, где меня не могли видеть с благородного этажа. Я сказал ему:
— Вы ничего не добились, устроив сцену. Мингуилло Фазану нравится унижать добрых христиан, а вы лишь привлекли его внимание к себе, что может быть для вас опасно.
Ну а потом я в подробностях поведал Санто о том, как Марчелла обзавелась покалеченной ногой, хотя выяснилось, что он уже знает об этом, естественно. Так что я рассказал ему о сцене, которая привела к убийству Пьеро Зена, о том, что сталось с бедной сестрой Марчеллы Ривой, и о многих других вещах, что очернили славную историю Палаццо Эспаньол.
— Прочему вы не обратились в магистрат? — спросил он с горящими от негодования глазами.
— А что, неужели другие благородные господа станут слушать небылицы, которые слуги рассказывают о своем хозяине. Скорее, они посадят нас в тюрьму или сумасшедший дом за клевету.
— Я не оставлю ее, — поклялся он. А потом забеспокоился: — Она подумает, что я заодно с ее братом, еще один фальшивый доктор, который пришел мучить ее. Но тут уж ничего не поделаешь.
Он с шумом перевел дыхание. Его бедная тоненькая шея покраснела от сочувствия.
Но вдруг зашелестели цветы, и по коже у нас пробежал мурашки. Было очень небезопасно вести подобные смелые разговоры в Палаццо Эспаньол, где Мингуилло мог подкрасться к нам незамеченным. Мы договорились, что станем регулярно встречаться в ostaria на улице Калле делле Ботеге, чтобы он мог рассказать мне, как продвигается лечение Марчеллы. Разговорить его оказалось проще простого. Парнишка ел так мало, что после стакана дешевого красного вина у него развязался язык. Судя по всему, он был беден, как церковная мышь. При первой же возможности я угощал его из собственного невеликого жалованья.
Вот так я и узнал его историю. Мальчик заслуживал жалости. Он никогда не сидел за семейным столом, потому что семьи у него не было. Ни матери, ни отца, ни сестры, ни брата. Женщины у него и то не было, потому что он еще никого не любил. Он, сдается, любил своих пациентов как товарищей по несчастью, но никто не ответил ему взаимностью. Он даже не знал, как это делается.
Он толковал о примочках и бальзамах, которые составлял для Марчеллы, о том, как порозовели ее щечки после того, как он накормил ее питательным бульоном. Но, разумеется, отчеты, которые я выслушивал в гаме грязной ostaria, повествовали о зарождающейся любви Санто к моей маленькой госпоже, о том, как та медленно расцветала с того самого момента, когда они впервые встретились взглядами во дворе, где умирал бедный конт Пьеро. И о том, как это чувство росло и крепло с каждым днем теперь, когда он постоянно виделся с ней, и что отныне от него зависело, чтобы Марчелла выжила, хотя ее братец нацелился убить их обоих.
Марчелла Фазан
Я вновь начала вести дневник. Первым, что я написала, были вот эти строчки; «Теперь меня лечит доктор Санто Альдобрандини. Полагаю, Мингуилло нанял его, потому что он берет недорого и живет рядом».
Когда доктор Санто впервые улыбнулся мне, не только губами, но и своими теплыми карими глазами, я написала, что они на самом деле «…яркие, искрящиеся, каштановые, добрые, Мягкие, темно-коричневые и рыжие, с чистыми белками, похожие на крылья белой цапли, летящей над вечерними водами лагуны».
Сестра Лорета
Старая priora покинула сей бренный мир. Учитывая свои многочисленные добрые дела, я надеялась, что уж теперь-то святые отцы предложат мне освободившуюся должность. Но на этот раз они не пожелали встать на мою сторону. Полагаю, влиятельные дядья по чьей-то просьбе убедили их не делать этого. На совете монахинь была избрана новая priora.
Она оказалась худшей из всех, кого мы знали. Перо мое не в состоянии описать ее добродетели, потому что таковых не было. У тех, кто состарился во грехе, на совести остается больше черных дел, чем у тех, кто прожил еще слишком мало, чтобы закоснеть в безнравственности и пороках. С избранием матери Моники в нашем монастыре начался период возмутительной фривольности. Сестер волновала лишь музыка безбожного итальянца по имени Россини.[88]
Эта женщина истратила четыре тысячи франков из фондов монастыря на приобретение пианино и нотных изданий, чтобы похотливые и развратные мелодии Россини эхом звучали в наших стенах, задевая нежные струны девичьих сердец днем и ночью. Тем утром, когда пианино прибыло в наш монастырь, все обитатели Святой Каталины предавались bacchanalia.[89] Под окнами некоторых монахинь я даже унюхала аромат сигар. Я плакала оттого, что наша земная мать ведет дочерей дома Божьего к роскоши, вульгарности и даже табаку.
Но мои упреки никто не слушал. Я по-прежнему оставалась vicaria, но не по выбору монахинь, которые осмеливались выражать свое неудовольствие тем, что вели себя так, будто меня для них не существовало. Разумеется, я и сама не выказывала желания жить дальше. Моя жизнь превратилась в бесконечный пост и самоистязание плоти, так что я вновь слегла, и тело мое перестало походить на принадлежащее живому человеку. Когда сестра София принесла в мою келью деликатесы, я отвернулась к стене и вздохнула.
— Земные сладости не предназначены для таких, как я, — сказала я ей. — Я желаю получить заслуженное воздаяние.
— Не говорите так, — взмолилась сестра София, но в глазах у нее было отстраненное выражение, как будто она уже прикидывала, что будет потом, после моей смерти. Это было больнее всего, и я чувствовала себя так, будто душу мою режут на части тысячи острых ножей.
Я отослала ее прочь со словами:
— В следующий раз ты увидишь меня уже в гробу. Полагаю, тогда ты будешь довольна.
Она удалилась в слезах. Я заставила себя проглотить деликатесы, что она принесла, хотя они оставили вкус пепла у меня на языке.
Доктор Санто Альдобрандини
Другому мужчине Марчелла могла бы показаться тоненькой, как спичка. Но всю прелесть ее кожи в моих глазах было не способно погубить ничто. Кроме того, она действовала на меня совершенно необъяснимым образом. Находясь рядом с ней, я чувствовал себя, как человек на картинках из книг по анатомии, которые я изучал. И я охотно предлагал ей свою раскрывшуюся сущность.
Несмотря на ее физические увечья, у меня моментально возникло ощущение, что я нахожусь в обществе того, кто заботится обо мне. Это же чувство я испытал и тогда, когда впервые увидел ее личико на вилле Фазанов в Стра много лет назад. Я столкнулся с тем, чего никогда не знал ранее: мой вид доставлял ей удовольствие. Об этом говорили ее улыбающиеся глаза; на щеках у нее выступал жаркий румянец, стоило мне войти в комнату.
Мы не говорили ничего такого, что могло бы вызвать неудовольствие служанки-дуэньи, но между нами происходило очень многое: взгляды, тон голоса, неосязаемый, как кожа тутового шелкопряда, внутри которого шевелилось нечто живое.
В тот первый раз, когда я увидел ее в холле Палаццо Эспаньол, она стеснялась своей хрупкой фигурки, скрытой старомодным и не идущим ей платьем, и в голову мне пришла ослепительная в своей ясности мысль: если она не станет монахиней, из нее может получиться жена.
Я последними словами ругал себя за собственное тщеславие. Как может женщина благородного происхождения, пусть даже калека, отброшенная за грань высшего общества, выйти замуж за сына Блуда и Бесчестья?
Она скоро перестала вздрагивать, когда я клал палец ей на запястье, чтобы сосчитать пульс. А я перестал извиняться всякий раз, проделывая это. Я начал разрабатывать ее увечную ногу, убрав позорные хомуты и кожаные дуги для скелетного вытяжения, на которых настаивал ее брат и которые его опальный лекарь наверняка полагал подходящими орудиями пыток.
К ее удивлению и застенчивому, обворожительному восторгу, она обнаружила, что вполне способна передвигаться с помощью одного лишь небольшого костыля. Мы ходили с ней вдоль стен обшарпанной маленькой гостиной, предоставленной в ее распоряжение, увешанных ее изумительными рисунками. В основном она предпочитала рисовать цветы. Но однажды я увидел юмористический скетч, на котором она изобразила себя в виде смешного костлявого жеребенка, неуверенно стоящего на подгибающихся ножках. Пока я стоял и глазел на него, она протянула мне свой костыль и прошла к окну сама, без посторонней помощи, цепляясь за портьеры и смеясь до тех пор, пока у нее не сбилось дыхание. После этого она больше никогда не опиралась на палку в той комнате. В случае необходимости она опиралась на мою руку или руку Анны.
Отдыхая в перерывах между физическими упражнениями, она попросила меня описать ей кого-нибудь из моих богатых и напыщенных пациентов, а потом нарисовала такие уморительные карикатуры на них, что мои исполненные горечи слова сменились бурным весельем.
— Вы не должны ненавидеть их, потому что страдаете от этого и сами, — пояснила она. — Довольно и того, что вы смеетесь над ними.
После чего негромко добавила:
— В большинстве случаев.
Затем Марчелла, хромая, подошла к двери и просунула в замочную скважину карандаш — мне часто доводилось быть свидетелем этой маленькой эксцентричной шалости.
Я прописал ей особое питание, которое должно было укрепить хрупкие кости Марчеллы и помочь ей набрать мышечную массу, а также дал указания ее служанке Анне относительно ароматических трав, которые следовало добавлять в ванну. В сопровождении Анны мы выезжали на прогулку в инвалидной коляске, в крайнем случае прибегая к помощи костыля или моей руки. Я полюбил Венецию, потому как стал смотреть на нее восторженными глазами Марчеллы, а потом и на отражение города в скетчах в ее альбоме: мраморные тени на воде в водоворотах под мостами, palazzo, силуэт которого дрожал и покачивался в паутине арочных переходов и лепных украшений, одинокая белая цапля, вопросительным знаком готического шрифта оживлявшая пустынный дальний берег.
Но более всего мне хотелось коснуться опущенных ресниц Марчеллы Фазан.
Я не занимался саморазрушением, питая несбыточные мечты и надежды. Я представлял себе не то, что могу сделать с ней я, а то, что могла сделать со мной она. Я воображал лишь отрывочные моменты и никогда настоящую ласку: как три ее пальчика легонько касаются моей руки. Мое воображение боялось представить себе даже долгий взгляд. А самые мои смелые надежды не простирались дальше того, что ей в глаз попадет соринка и я бережно возьму ее лицо в свои ладони.
Мингуилло Фазан
Большинство жен возненавидят своих мужей, если только вы позволите им это, и моя супруга не стала исключением.
Она вскоре научилась до ужаса бояться прикосновения моей руки к дверной ручке ее спальни.
Я взялся за дело отцовства со всем усердием. Я трудился над своей супругой, как крестьянин над плугом.
После женитьбы мне не нужны были неприятности вне семьи. Поэтому я надевал «рубашки Венеры»,[90] прежде чем оказаться в объятиях шлюх, настолько уродливых, что им приходилось давать мне сдачу. Возлежать с этими битыми жизнью суками было приятным разнообразием после приторной сладости моей супруги. Нет ничего пикантнее уродливой женщины, стремящейся доставить вам удовольствие. «Главное — завести их», — говорил я. И у меня это получалось.
В перерывах между изменами своей жене я покупал ей дорогие украшения, поскольку мне было искренне жаль растрачивать свое семя без всякой пользы теперь, когда в моем полном распоряжении оказался подходящий сосуд для него.
Увы, мои саркастические замечания отскакивали от моей супруги, как от стенки горох. Если я хотел причинить кому-либо сознательную боль, мне приходилось искать сестру и жадно поглощать ее видимое отчаяние — поскольку ее кожа исправно выдавала полную картину ее страданий, когда я приходил составить ей компанию.
Пусть даже мои чувства неизменно вызывали раздражение. У Амалии, я редко поднимал на нее руку. Чаще всего моего языка оказывалось достаточно, чтобы приструнить ее. Я обнаружил в себе великий дар усмирять ее бурные протесты минимумом слов. Но читатель должен понять, что я не смог удержать руку, когда увидел на ее туалетном столике флакон моих собственных «Слез святой Розы», которые гарантированно могли убить моего будущего сына у нее в утробе.
— Откуда это у тебя? — пожелал узнать я, разбив злосчастный флакон о камин. К счастью, он оставался запечатанным. Я перехватил его вовремя.
— Сегодня приходил новый цирюльник, поскольку синьор Фауно нездоров… — запинаясь, пробормотала Амалия. — Мингуилло, дорогой… Но почему я не могу пользоваться ими? Все только и говорят о них. Запах, конечно… но сам флакончик выглядит… то есть выглядел… очень мило.
— Ты что же, собираешься оспаривать мои суждения? — Я надвинулся на нее, все еще сжимая в руке горлышко разбитого флакона.
Полагаю, женатый читатель хорошо знаком с подобного рода сценами семейного счастья в своем доме, посему я не стану утомлять его скучным описанием дальнейших подробностей.
Джанни дель Бокколе
Жена Мингуилло никогда не заходила в комнату, ни единого разу, хотя бы для того, чтобы просто поздороваться или узнать, как у Марчеллы дела. Муженек научил ее относиться к Марчелле как к какому-нибудь гнусному паразиту в доме. Такое впечатление, что она боялась, как бы во время разговора с Марчеллой к ней в рот не залетел заразный воздух. В благородном обществе контесса Амалия обращалась с бедной Марчеллой как пиранья.
Хотя откуда нам было знать? Быть может, у контессы и нашлась бы капелька доброты в сердце. Но даже если и так, она не осмеливалась перечить своему мужу. Поэтому я не стал бы безоговорочно осуждать ее. В этой собачьей драчке у нее не было собаки. Игнорировать Марчеллу ей ничего не стоило. Она так и не познала радости общения с милой девочкой. Ей бы дорого обошлась попытка пойти против воли Мингуилло и заставить его должным образом обращаться с сестрой.
Да, у каждой жены есть собственные проблемы.
Мингуилло не позволял ни одной маленькой улыбке Амалии остаться без хозяина. Нас прямо с души воротило, когда мы смотрели, как Мингуилло выставляет графиню напоказ перед всеми желающими. Он стремился, чтобы каждый мужчина ревновал его к тому, что у него есть. Ее светлые волосы, ее пухлые бедра, ее голубые глаза — он заплатил за нее высшую цену на базаре и хотел, что все знали об этом.
Мингуилло вечно тянул вырез ее платья вниз, когда она входила в столовую, и лупил ее по щекам, чтобы они выглядели розовее. Словно в шутку, Анна шепотом рассказывала на кухне, что он сам заказал для контессы корсет, который был меньше ее настоящего размера.
— Нет, вы только взгляните на эти плечи, — говорил он, сидя по другую сторону стола и обращаясь к людям, считавшимся его друзьями. — А что вы скажете о груди моей жены?
Мужчины приходили в смущение. Но смотрели. Во-первых, потому что на такую грудь действительно было приятно смотреть, а во-вторых, они боялись сказать Мингуилло что-либо поперек.
Поначалу это ей явно не нравилось, но вскоре контесса начала впитывать мужские взгляды, как горячее вино. Она буквально жаждала этих взглядов. Они стали ее утешением за супруга, который оказался чудовищем.
Иногда на молодого доктора напяливали старый сюртук Мингуилло и тащили к ужину для компании. Потому как в последнюю минуту гости вдруг обнаруживали, что общество Мингуилло им невыносимо, как бы им не нравились его обеды или грудь его жены.
Смотрел ли молодой доктор на контессу? Может, и смотрел, но всегда без всякого умысла. Так голодный человек смотрит на собачью похлебку, не имея намерения стащить ее, клянусь Богом! Ну и, разумеется, Санто, бедный, как церковная мышь, не осмеливался взглянуть на Марчеллу, с презрением отвергнутую всеми и сидящую в одиночестве на конце стола для бедняков, как будто ей и в самом деле позволяли присутствовать там только из милости.
После одного из таких обедов Санто спросил у меня:
— Что это за книга, которую Мингуилло постоянно таскает с собой в кармане?
Я уставился на него, округлив от удивления рот. А потом я рассказал ему о книге из человеческой кожи и списке ядов внутри.
— Нет! — вскричал Санто. — Только не «Слезы святой Розы»!
И тогда уже он рассказал мне все, что знал об этом снадобье: как оно придает временную белизну коже, но, содержа медленный яд на основе свинца, проникает внутрь и убивает.
— Совершенно ясно, почему Мингуилло Фазан держит в тайне свою причастность к «Слезам святой Розы», — медленно проговорил Санто. — Не только его собственное прыщавое лицо доказывает бесполезность снадобья, но он понимает так же хорошо, как и я, что обрекает слабых, тщеславных людей на смерть.
— Он знает, что затеял, — вырвалось у меня.
— Но, Марчелла… — начал было он и замер на полуслове, покраснев до корней волос.
«Будь осторожен, — подумал я, — следи за собой! Не позволяй Мингуилло Фазану увидеть такое выражение лица, как у тебя сейчас».
Мингуилло Фазан
Насколько славно и полезно тело читателя, позволяющее мне излить каждый вздох негодования и разочарования! Читатель может принять эти слова как предуведомление о грядущих увещеваниях и возражениях.
Читатель презрительно фыркнет и будет прав. Да, мне следовало бы обратить внимание на пыл юноши, когда он говорил о моей сестре. Но я не сделал этого. Однако, как говорят, любовь и кашель всегда выдают себя. Первым, что бросилось мне в глаза и навело на мысли о грядущих неприятностях, оказалось то, что моя сестра стала лучше выглядеть и даже расцвела. В то время я, к величайшему сожалению, и не подозревал, какого рода лечение она получает.
Любовное лечение.
Руки молодого доктора Санто трогают ее везде. Его исцеляющее прикосновение! Наконец-то я собственными глазами увидел, что между ними происходит. Я уловил всего лишь один звонкий смех, бьющийся, как муха в стеклянной банке. Но этого было достаточно.
Марчелла стояла у окна, а маленький докторишка внизу, возился со сломанной защелкой на своей дряхлой черной сумке. Потом он поднял голову и глаза их встретились. А затем она приложила свою маленькую ручку к оконному стеклу и рассмеялась. Ее смех пролетел через стекло и погладил его по щеке. Я сам ощутил его на своей щеке и на других частях тела тоже.
Последний раз я слышал, как Марчелла смеется, еще когда был жив Пьеро Зен.
«Ого», — сказал я себе. И тут на меня снизошло озарение и мне все стало ясно: сколь мало стоил мне молодой доктор и сколь часто он приходил. И Марчелла, в последнее время она казалась замкнутой, как грецкий орех, — в течение долгих недель я не мог заглянуть в самую суть ее боли. И вот, значит, почему. Она нашла себе нового Пьераччио для защиты. Я был слеп. А сейчас я ослеп от ярости.
Подумать только, рядовой хирург! Которому оказали честь сидеть за моим столом! Да он был дешевле цирюльника. Он жил в какой-то вонючей дыре. Мне следовало догадаться, что этот филантропический блеск в его глазах вызван чем-то другим. В голове у меня зашевелились воспоминания. Будь я проклят — каким бы сверхъестественным это ни казалось, — если он не был тем самым маленьким и голодным докторишкой, которого притащил мой камердинер, чтобы засвидетельствовать отвратительный конец Пьераччио!
Мое воображение зашипело подобно кислоте, пожирающей гвозди в бутылке. Как и когда это началось между ними? Быть может, амбициозный лекарь подкупил Джанни, чтобы получить работу и ухаживать за ней? Эти голубки уже шептали друг другу на ушко маленькие глупости? Они уже обменялись трогательными billets-doux?[91] Неужели они уже замыслили составить настоящий союз под моей крышей? И будет ли ее маленький розовый бутон таким же нежным на вкус после всей той жидкости, что почти непрерывно истекала из него? Никакого сомнения, она опрокинется на спину с той же покорностью, с какой принимала все мои домогательства. И даст распробовать себя столь же послушно, как если бы ей самой дали ложку бальзама Галахада.[92]
Нервы мои обернулись канатами вокруг сердца.
Но потом я успокоил себя определенным знанием. Ничего еще не случилось. Марчелла, как я узнал на собственном опыте, не могла и шагу ступить без своей горничной Анны, или моего камердинера Джанни, или еще кого-нибудь из слуг, кто бы нянчился и ухаживал за ней. Они никогда не позволили бы маленькому претенденту добраться до нее, ни лично, ни письмом. У маленького доктора на лбу было крупными буквами написано слово «Нищета»: те жалкие гроши, что я платил ему, не позволили бы ему подкупить моих слуг так, как это, должно быть, делал Пьеро Зен.
Значит, для Марчеллы роман проходил, что называется, за кулисами, подвешенный на невидимых нитях между двумя страждущими парами глаз. Не без труда я решил, что не стану марать о маленького доктора кулаки. Есть способ и получше справиться с этим патологическим уродством. Тот самый, что имел отношение к моим последним, пока еще эфемерным размышлениям о будущем Марчеллы, — pazienza![93] — нет, этот план чудесным образом ускорит их воплощение!
Что? Что такое? Нет, они не могут быть вместе. Ни при каких условиях. Сентиментальный читатель должен немедленно отогнать от себя эту слезливую мысль. И после этого умыть руки.
Во время его следующего визита я ухитрился разделить лекаришку с его старой кожаной сумкой. Перехватив его в холле, я шутливо пожурил доктора за ее потрепанный вид и предложил услуги своего камердинера Джанни, чтобы тот вычистил ее, пока он будет заниматься моей сестрой. Похоже, моя заботливость встревожила его, но отказать мне он не осмелился. Затем я направил его в малую гостиную, где Марчелла вовсе не ждала его, поскольку я уже послал Джанни перенести ее в столовую.
Прихватив сумку в свой кабинет, я быстро соорудил письмецо. По моей задумке, автором его должен был стать доктор Санто Альдобрандини. Адресовано оно было некоей женщине. Не думаю, что Марчелла знала его почерк, но на всякий случай я постарался как можно точнее скопировать его, найдя рецепт в сумке. Наудачу я сам немного почистил ее, а потом отнес сумку в комнату Марчеллы, где положил на бок так, чтобы содержимое вывалилось наружу. Я весьма аккуратно расположил письмо, приоткрыв его и прислонив к сломанной застежке. Моя сестра наверняка захочет поднять его, и тогда сумка полностью раскроется и письмо выпадет на пол. Случайно.
«Недостижимый Объект моей Пылкой Страсти, — писал я, потому как решил, что доктор сполна владеет высоким штилем и именовал бы свою избранницу с большой буквы, — я смотрю на вас за столом и желаю, чтобы вы стали моей. Увы, я вынужден отвратить свои глаза и руки и заняться более скромным и менее восхитительным мясом для своего ежедневного заработка».
И только в самом конце своего письма мой маленький доктор все-таки откроет имя своей возлюбленной. Она была женщиной, чье физическое совершенство, как я сам видел, Марчелла оценила с головы до ног. Моя сестра, которую игнорировали все, также смотрела на ту, кого все обожали.
Мою жену.
Подбросив сумку доктора на место, я позвонил в колокольчик, вызывая Джанни. Я выбранил его за то, что он выставил мою увечную сестру на всеобщее обозрение в столовой, где уже собирались на обед элегантные гости. У него хватило ума не напоминать мне о том, что я сам приказал отнести ее туда.
— Немедленно отвези Марчеллу в ее комнату! — бушевал я.
Затем я распорядился, чтобы лакей привел озадаченного доктора из пустой гостиной в мой кабинет, где продемонстрировал ему свое праведное негодование.
— Как вы посмели? — прошипел я. — Нищий попрошайка у моих дверей, вот вы кто!
И прямо заявил ему в смущенное и перепуганное лицо, что я застал его на месте преступления.
— Никто не любит развратников, а нахлебник-развратник вообще неприятен всем и каждому. Вы дурно поступили, принимая мой хлеб и деньги, если вам требуется нечто более существенное, — сказал я ему, изображая экономными движениями руки выдающуюся женскую грудь и бедра. — Вы опозорили себя напрасными иллюзиями. Вы наплевали на мое гостеприимство. И вы не доктор, вы ловкий мошенник. Я не вижу никаких изменений к лучшему в состоянии моей сестры, что неудивительно, учитывая тот факт, что ваше внимание обращено в другую сторону.
Доктор, запинаясь, залепетал:
— Это все фантазии, вы просто не в себе…
На столе у меня стояла миска с подливой, которую я приказал принести специально для этого случая. Я опрокинул ее на доктора.
— Моя еда выглядит не слишком аппетитно, когда вы носите ее на своей рубашке, не правда ли?
Он задохнулся от негодования, бросив на меня взгляд побитой собаки, считавшей, что находится в фаворе у хозяина.
— Убирайтесь вон из моего дома! Кроме того, вы также покинете пределы Венеции. Я лично переговорю с Magistratu alla Sanna.[94] Вы и ваши низкопробные услуги больше не потребуются в приличном обществе.
Он покраснел до корней своих ангельских светлых волос и продолжал лепетать, заикаясь и приходя во все большее возбуждение.
— Ваша жена для меня ничего не значит! И вы должны остановить производство «Слез святой Розы». Иначе люди начнут болеть.
Признаюсь, я был ошеломлен. Откуда он знал, что именно я являюсь источником «Слез»? И откуда ему знать, насколько плохи они на самом деле? Самым безопасным представлялось вернуться на путь высокой морали.
— Вы противоречите мне? Вы смеете отрицать то, что известно всему миру, поскольку все видели, как вы пожираете мою жену жадными глазами?
— Вы… вы — злой человек, — прошептал он.
Через день после того, как она обнаружила письмо, Марчелла отвернулась к стене и начала изображать мертвую. Она перестала есть. Она не разговаривала. Дыхание ее стало таким легким и неглубоким, что почти не различалось.
К несчастью, немногие умирают от неразделенной любви, посему мне предстояло сделать еще кое-что. Я вошел в ее комнату, не постучав.
— Хандра, голодание и взгляд в стену, — заявил я свойственным мне легким и небрежным тоном, — все это верные признаки сумасшествия.
Джанни дель Бокколе
Санто выглядел буквально ошарашенным, когда вышел из кабинета Мингуилло. С него по-прежнему стекала подлива для тушеного мяса. Поначалу я было решил, что его отравили и его стошнило прямо на себя. Затем я узнал подливу, поскольку мы подавали ее на стол к обеду внизу. Мне стало легче, потому как зрелище и вправду было жуткое.
Я принес мокрую тряпку и стер то, что можно было стереть действуя бережно, как сиделка. А он стоял неподвижно. Напуганный и потерянный, как маленький ребенок.
Он сказал мне:
— Меня обманули, но я не знаю как.
Он даже не мог посмотреть мне в глаза. А я подумал: «Он еще и напуган, потому как увидел ту сторону Мингуилло Фазана, которая и моржа напугает до костей, дьявол Господень!»
Он рассказал мне свою историю, и я сам восполнил пробелы.
Он простонал:
— Самое ужасное… он наверняка рассказал все Марчелле. Она будет плохо думать обо мне. Она посчитает меня распутником…
Я пообещал ему, что все улажу с Марчеллой.
— Если только она поверит тебе. А даже если и поверит, я больше не смогу войти сюда. Конт Фазан запретил мне это.
— Тогда мы должны сделать так, чтобы Марчелла почувствовала себя достаточно хорошо, чтобы уехать!
До этого мгновения я никогда не говорил об их чувствах. Это было нечто слишком деликатное, чтобы вот просто взять и заговорить об этом. Нечто такое, что таилось в мягкой темноте, понемногу становясь сильнее, хотя еще и не было готово взлететь.
Всего несколько лет тому этот самый Санто жил на улице, и высокое рождение Марчеллы было бы большой проблемой. Но Наполеон закопал траншеи между благородными и простолюдинами, а сейчас устремил свой взор на разницу между человеком и Богом! Тем не менее время у нас в Палаццо Эспаньол было отчаянным. Поэтому я заявил ему:
— Я верю, что если вы этого захотите, она в конце концов придет к вам. А если она придет, вам придется заботиться о ней. Ее брат не примет ее обратно.
Санто встрепенулся, как перепуганный мотылек. Но я увидел и надежду на его лице. Я пожал его красивой формы руку. Нам было больше не о чем говорить, дорогой мой маленький Господь.
Мингуилло Фазан
— Ты знаешь, что моя сестра — слабоумная? Ее религиозная одержимость была лишь прикрытием для ее настоящего заболевания — нимфомании. Ей нельзя и далее оставаться среди приличных, нормальных людей.
В тот же день я отрепетировал это мнение на своей жене, которая едва соизволила оторвать свои очаровательно пустые глазки от карточного стола. Я увидел в них редкое понимание, прикоснувшись к шелку ее платья, темно-зеленого, с рукавами-буфами, похожими на кошачьи головы. Она отшатнулась и проворковала, как нежно любящая супруга, каковой ей и полагалось быть:
— Поступай, как считаешь нужным, дорогой.
Я подумал: «За это я подарю тебе изумруды, моя кошечка».
Я отправился в комнату матери, где и принялся излагать достойную сожаления историю любви Марчеллы, напропалую используя свое богатое воображение и словарный запас. Я изобразил все так, будто ее нынешняя интрижка — лишь продолжение испорченности, бережно раздуваемой Пьеро. Мать содрогнулась от прямоты моих речей. Затем она скромно потупилась, как делала всегда, когда приносила Марчеллу в жертву, и сообщила мне, что отныне я — глава семейства.
— Нимфомания. — Я громко вздохнул. — Какой позор!
Все это время синьор Фауно держал голову склоненной над кудрями моей матери, и его большие уши впитывали эти сведения, откуда они прямиком попадали на его длинный язык. К завтрашнему вечеру отвратительное падение моей сестры к самой ужасной форме безумия станет притчей во языцех во всех благородных домах на Гранд-канале.
Джанни дель Бокколе
Я должен был рассказать Санто кое о чем, чтобы он понял, как обстоят дела между ними. С Марчеллой мне приходилось соблюдать еще большую осторожность. С тех пор как у нас отняли конта Зена, я вызвался сам сносить ее вниз по лестнице, когда в том возникала надобность. По пути вниз на ужин в тот печальный день я прошептал ей в шею:
— Мисс Марчелла, вам не обязательно оставаться здесь. Если вы не имеете ничего против того, чтобы не жить в роскоши, а я думаю, что вы ничего не имеете против, тогда у вас есть выбор.
Она повернула ко мне свое растерянное личико. Из ее глаз что-то ушло.
— Доктор Санто… я случайно знаю… — начал было я.
— Я не могу ничего есть сегодня вечером.
Ее глаза замерзли в тоске и печали — вот каким был ее ответ на упоминание имени Санто.
— Джанни, пожалуйста, отнеси меня обратно в комнату, — попросила она.
Она больше ничего не добавила, когда я поднимался с ней по лестнице. Я осторожно положил ее на постель. Она уставилась в стену с лицом белым, как будто вырезанным из мрамора. Я попробовал снова:
— Это неправда — то, что вы думаете о Санто, вы ошибаетесь. Санто сделает для вас все. Все, что угодно.
Голос ее был холоден, как серая вода на дне колодца:
— Мой брат говорит, что мне будет назначено новое лечение.
— Ваш брат! Вы только играете на руку своему брату, — заявил я ей прямо, как говорят ребенку, потому что меня напугала происшедшая в ней перемена. — Как вы можете думать, будто он заботится о вас? А вот Санто… он не просто хочет, а может…
Я не мог найти правильных слов, будь проклят мой неловкий язык, чтобы сыграть Купидона. Я-то думал, что мне нужно будет бросить коротенькую веревку, и тогда между ними возникнет мост, построенный на чувствах, которые они тайно носили в себе так долго. Но Марчелла не протянула руку, чтобы подхватить веревку, а я оказался не готов к тому, что она не станет помогать мне.
Марчелла смотрела на стену с таким видом, будто это была дощечка с десятью заповедями, и каждая из них была вырезана изо льда и гласила: «Тебя никто не будет любить».
Потом в дверь просунула свою обожженную голову Анна и поманила меня рукой.
Снаружи она запричитала:
— Мингуилло только что рассказал ужасную историю нашей хозяйке!
Мингуилло Фазан
Мы называем его Archipelago delie Malattie, Архипелагом Болезней, эту группу островков, которая окружает Венецию, как щитом. Собственно говоря, это и есть щит, который предохраняет город от заразы, как телесной, так и духовной. Там есть Санта-Мария-дела-Грация для инфекционных заболеваний, Сан-Лазарро для проказы и Лазаретти, Нуово и Веккио для чумы. И наконец, Сан-Серволо, остров душевнобольных.
Еще до того, как пришел Наполеон и принялся сводить нас с ума, Сан-Серволо начал принимать паршивых овец из благородных семейств, сыновей и дочерей, чье поведение могло вызвать скандал. Туманы лагуны смыкались над этими несчастными голубой крови, dozzinanti,[95] всепрощающие и всепоглощающие.
Остров был велик; его помещения — огромны. Сан-Серволо специализировался на душевнобольных и помешанных. Вскоре его сады и коридоры стали поглощать даже представителей плебейских классов. «Буйные» же помешанные содержались в строгой изоляции, так что в городе не было слышно их криков. Сан-Серволо превратился в дом для всего, чего Венеция не желала слышать, обонять или видеть, — эпилептиков, идиотов от рождения, буйнопомешанных, умственно отсталых, неполноценных, аморальных пациентов и женщин.
Разумеется, образованному читателю известно, что все женщины — потенциальные сумасшедшие из-за раздражительного и неугомонного органа в их телах, до которого удобнее всего добраться через рану у них между ног. Для женщин, пренебрегающих своими мужьями или испытывающих чрезмерный сексуальный энтузиазм, составлен живописный словарь терминов — нимфомания, эротомания, бешенство матки, распущенность и так далее. От женщин, придерживающихся подобных половых убеждений, избавлялись быстро и без особой огласки, отправляя их через лагуну на Сан-Серволо.
Существовала еще одна причина, по которой Венеция спешила отделаться от любвеобильных дам. Самое главное заключалось в том, чтобы не дать им возможности совокупляться и размножаться, распространяя свою заразу. Полоумная женщина заражает всех, даже собственных отпрысков, которые кормятся ее испорченной кровью в утробе и пьют отравленное молоко из ее грудей.
Читатель готов заклеймить меня грехом словоохотливости? Требует сменить тему на имеющую прямое отношение к нашему сюжету? К чему столь много сведений о сумасшедших, изложенных к тому же весьма здраво?
От мнения читателя по данному вопросу мне ни холодно, ни жарко.
Потому что для меня имелась веская причина много знать о происходящем на Сан-Серволо. Памятливый читатель уже надувается от важности, потому что он-то, без сомнения, уже вспомнил тот момент, случившийся много лет назад, когда я перехватил письмо своего отца, предлагающее отправить меня именно туда для исследования мозга. Из более поздних писем я узнал, что он даже подумывал о том, чтобы заточить меня на острове, и предпринял некоторые предварительные шаги на этот счет. Но мать, так уж получилось, никогда не одобряла его намерений.
До прихода Бони избавиться от больного родственника было проще простого, достаточно просто негласно обратиться к благородной ровне моего отца в Совете Десяти. Но создание королевства Италия все испортило. Теперь благородные господа более не могли по собственному желанию отправить в заключение своих жен или сестер. Мелкие чиновники получили право совать свои длинные меланхоличные носы в наши дела и даже мешать нам. Ужасно неприятно, но мне придется в мельчайших подробностях изучить все новые бумаги, порожденные жерновами государственной машины.
Джанни дель Бокколе
Несколько дней я как угорелый метался между ними, пытаясь подбодрить теряющего последнюю надежду Санто и заставить разговориться отделывающуюся односложными восклицаниями Марчеллу.
— С чего бы это вдруг она поверила своему братцу? Который не скажет ей правды, даже чтоб спасти свою шкуру? — убивался я перед Анной. — Но не людям, которым она верила всю свою жизнь?
Я был уже на полпути к решению этой загадки, когда Мингуилло осуществил свою угрозу в отношении Санто. Санитарный магистрат или, по крайней мере, его патроны с голубой кровью узнали о Санто, и узнали с плохой стороны. Один из них заявился к Санто в его комнатушку с двумя громилами и приказал мальчику убираться из Венеции:
— Или тебе будет плохо.
Громилы задержались, чтобы сказать ему:
— Если мы узнаем, что ты распространяешь клевету о лосьоне для кожи под названием «Слезы святой Розы», где бы ты ни находился, мы найдем тебя и сунем твою башку в ведро с ним. Надолго.
Я застал Санто жалобно глядящим на свою потрепанную сумку, как будто в ней и крылась страшная неприглядная тайна. Он что-то лепетал насчет того, чтобы остаться и бросить вызов Мингуилло, но, когда он рассказал мне о своих визитерах и их угрозах, я сурово оборвал его:
— Вы наверняка погибнете, если останетесь.
Потому как я узнал по его описанию двух убийц. Санто положительно нужно было уносить ноги из Венеции теперь, когда эти псы взяли его след. В любом случае магистрат не позволил бы ему больше практиковать в городе.
— Куда вы поедете?
— В один из монастырей, где еще занимаются медициной. Я могу учиться и помогать лечить их пациентов. В Падую, скорее всего. Тревизо. Куда-нибудь, где конт Фазан меня не достанет, надеюсь.
— А как же моя молодая хозяйка? — опечалился я.
— Подумает ли она вновь обо мне хорошо когда-нибудь? Как она выглядит, когда ты упоминаешь мое имя?
Мне пришлось покачать головой.
— Но, Санто, неужели вы позволите Мингуилло Фазану заполучить ее?
— Брат затеял все эти дьявольские игры, но Марчелла не доверяет мне и презирает меня. Сейчас Марчелле больнее всего. Как я могу… навязываться ей, когда ее уверенность во мне разбилась вдребезги? Я должен найти способ доказать ей… свои чувства. Да и потом, если даже она снова сможет поверить мне… мне нечего предложить ей, кроме преданности.
Он использовал сухое слово «преданность», когда на самом деле имел в виду «обожание и преклонение».
Вот тогда мне жутко захотелось рассказать Санто о настоящем завещании. Но как я мог? Это бы выглядело так, словно я использую состояние Марчеллы, чреватое неприятностями, искушая его остаться в Венеции, где — и это было ясно как божий день — его непременно убьют. И помахать завещанием перед его носом сейчас — значит оскорбить его, в глаза назвав охотником за сокровищами. Ну и потом, оставался еще один маленький вопрос: я ведь так и не узнал, где оно сейчас.
Я снова отправился к Марчелле. Она смотрела в стену. И уже выглядела тоньше, чем только что народившийся молодой месяц.
— Санто клянется, что это ложь. Клянется.
Она взглянула на меня, и в глазах у нее мелькнул слабый лучик надежды. Но потом он умер передо мной. В ее памяти осталось что-то страшное, что было сильнее моих слов. Она крепко обняла меня на мгновение, а потом оттолкнула и сказала:
— Уходи, Джанни, тебя не должны видеть здесь.
Я предупредил ее:
— Не делайте этого, мисс Марчелла. Господи всемогущий, да вы только дадите своему брату лишний повод.
Мингуилло Фазан
Людям, которые живут в сумасшедших домах, требуется совсем немного вещей. Им не нужны внешние атрибуты и украшения, чтобы выделиться: их империя уже создана и предписана. Небольшая плата смотрительнице, несколько недорогих угощений в корзине на день ее святой — вот и все, чего ожидают от приличной семьи для ее помешанной дочери или сестры.
На Сан-Серволо Марчелле не понадобится состояние, которое мой заблуждающийся отец планировал оставить ей. Даже если обнаружится настоящее завещание, закон гласит, что женщина, признанная сумасшедшей, неспособна здраво распорядиться принадлежащим ей имуществом. В этом случае таковое имущество неизбежно перейдет к ее пребывающему в безупречно здравом уме брату. Это было еще лучше, чем выдать ее замуж за Бога. Более того, даже от Бони вряд ли можно ожидать закрытия наших сумасшедших домов и разгона полоумных обратно по их несчастным семьям!
Вскоре после того, как я разделался с маленьким доктором, появились все признаки того, что мочевой пузырь Марчеллы вернулся к своему прежнему озорному поведению, как случалось всегда, когда его владелица пребывала в отчаянии. Она отказывалась говорить даже с собственным братом. Она упорно смотрела в стену, ела мало и нерегулярно, и краски жизни отливали от ее лица, подобно снегу, тающему в заброшенной каменоломне. Это, уверял я своих жену и мать, были верные признаки furore in utero.[96]
Мать похныкала немножко, после чего заявила, что за Марчеллой можно было бы ухаживать и дома. Я отправился в детскую, вытащил свою дочь из колыбельки и вернулся с ней в гостиную матери, после чего сгрузил ребенка ей на колени. Парикмахер восторженно закудахтал, клятвенно уверяя, что малышка — самый чудесный ребенок на свете. Она была еще лысой, но когда-нибудь моя дочь непременно станет его клиенткой.
— Разве не прекрасна эта невинность? — пожелал узнать я. — Или ты готова рискнуть и пожертвовать ею, мама? Марчелла не может контролировать свои желания. Ты уже дважды сама убеждалась в этом. Неужели она остановится перед растлением нежной молоденькой племянницы? Можем ли мы мириться с таким кошмаром в своем доме?
— Разумеется, нет, — прошептала мама, держа девочку на вытянутых руках, словно та уже заразилась проклятием Марчеллы.
За дверями комнаты матери я по обыкновению сунул синьору Фауно монету за труды. Задержав руку, я заметил:
— Кстати, «Слезы святой Розы»… Я решил, что будет полезно на некоторое время приостановить их продажу.
— Это же наш самый ходовой товар… — запротестовал он.
— Появились кое-какие слухи, которые следует подавить в зародыше. Небольшая нехватка сейчас станет огромным стимулирующим преимуществом впоследствии, когда мы вернемся на рынок и повысим цену из-за его недостаточного количества. Скажите всем цирюльникам, чтобы они прекратили продажу немедленно. Остаток скиньте по дешевке, — на меня снизошло вдохновение. — Испанской мадам в Каннареджио и посоветуйте употреблять средство в тройных дозах.
Синьора Сасия вынуждена будет через неделю прикрыть свою лавочку, если не поймет, что вызвало сокращение ее поголовья.
— Но как же мои благородные клиенты? — не унимался мой Завитой и Надушенный Слуга. — Им не нравится, когда им отказывают. Они не привыкли к такому обращению.
— Мы скажем, что монахини в Перу перестали плакать в бутылочки по случаю какой-нибудь местной засухи.
— Так даже лучше, — злорадно возликовал он.
И вот теперь я обрабатывал добрых братьев Сан-Серволо, как какие-нибудь нежные побеги, ведя их к свету в поводу их естественных склонностей.
В своем первом письме к священникам я признался в том, что в нашей семье наблюдается отсутствие равновесия. Я решил воспользоваться робкими потугами отца подвергнуть исследованиям мою собственную сущность. В том же письме я сообщил братьям, что много-много лет назад они могли поддерживать переписку с моим дорогим родителем по поводу одной проблемы у его ребенка. Этот ребенок, писал я, теперь вырос и превратился в неуравновешенную молодую особу, чье состояние угрожает счастью всей нашей семьи. К великому сожалению, моего отца уже нет среди нас. Поэтому я и хотел поступить так, как сделал бы он, — обратиться за советом к многоуважаемым друзьям нашей семьи, Fatebenefratelli, относительно природы недомогания моей сестры. Потому что, если с бедным созданием еще можно что-нибудь сделать, святые братья наверняка подскажут наилучший путь.
Я вызвал их интерес. Действительно, ведь прошли годы. Любой священник, который мог помнить моего отца, уже отошел или от дел, или в мир иной. Наполеон тщательно обчистил все архивы города и Церкви. Я рассчитывал, что никто не станет искать или не найдет следов действительной переписки. Тем не менее имя Фазан по-прежнему фигурировало в их бухгалтерских книгах, учитывая наши постоянные поставки коры хинного дерева и прочих перуанских фармацевтических деликатесов. Мне ответил некий падре Порталупи, вежливо интересуясь, чем он может помочь.
Тогда я сделал вид, будто меня одолевают сомнения. Я рассыпался перед ним в благодарностях, но запротестовал: «Возможно, я уже и так открыл слишком много. Некоторые тайны слишком темны, чтобы выпускать их наружу. Вне всякого сомнения, лучше оставить все как есть».
«Дорогой сын, — заверил меня падре Порталупи, — мы делаем здесь Божье дело. Мы сохраним в тайне внутренние страдания вашей семьи».
Получив подобное заверение, я проявил невиданную искренность и прямоту, пожалуй, даже большую, чем рассчитывал творящий добро святой брат. Я представил дело следующим образом: хорошо известно, что калеки, подобно служанкам и гувернанткам, имеют склонность к помешательству. И, подобно всем калекам, моя сестра страдает от психического расстройства, которое отражает ее физическое состояние. Я позволил себе легкий флирт с состраданием падре Порталупи, намекнув, что речь идет и о других вопросах, слишком чувствительных, чтобы поднимать их здесь.
И вновь священник ответил мне так, как я и надеялся: «Ничто не может вызвать у нас отвращение здесь, на Сан-Серволо. Прошу вас, поясните мне подробно, что именно беспокоит вашу сестру, сколь бы ужасным это ни было, и я сообщу вам, сможем ли мы помочь ей».
У Марчеллы, с горечью признавался я, развилось нарушение функции мочевого пузыря, выражающееся в том, что она мочится, когда ей в чем-либо отказывают. Поначалу я надеялся, что строгая и размеренная монастырская жизнь поможет ей. Но Наполеон разогнал монастыри, оставив сестру и далее прозябать нежеланной в нашем доме. Наша любящая мать, добавил я, попыталась повлиять на нее, излечить проблему добротой, но Марчелла — и ее мочевой пузырь — с каждым днем становились все настойчивее. У нее развилась мания. И я надеялся, что знаменитое водное лечение Сан-Серволо сможет ей помочь.
Мое присутствие потребовалось на острове. Наш гондольер отвез меня туда в ясный солнечный день, вся прелесть которого, кажется, также способствовала моим планам, подчеркивая изумрудное сверкание моего камзола с разрезами по бокам. Не все готовы носить такой цвет, не все. Впереди замаячили стены острова, над которыми колыхалась стена деревьев. Когда наша лодка приблизилась, с берега нам подмигнул небольшой проем в стене. Я прошел сквозь арочные ворота, украшенные легкомысленными чугунными завитушками, где меня встретили с подобающим почтением и провели в симпатичную гостиную на первом этаже. Там меня ждала небольшая группка мужчин в одеждах священников. Один из них вытер руки о фартук со следами восхитительно красной крови. Должно быть, он явился сюда прямиком из операционной: священник-хирург.
Я взял инициативу на себя и заговорил, демонстрируя глубокое понимание вопроса и с одобрением отзываясь о практикуемом на острове способе успокоения путем насильственного погружения на двенадцать часов в холодную воду со стимуляцией мощными струями все той же холодной воды. С робкой надеждой в голосе я предположил, что тело Марчеллы, невосприимчивое к лекарствам, можно будет обучить таким образом. Я признался, что испытываю бесконечную уверенность в том, что добрым братьям удастся изгнать дьявола из мочевого пузыря моей сестры и вновь сделать его благочестивым органом.
Братья обменялись взглядами, хотя кое-кто из них не сводил глаз с моего камзола. Я решил воспользоваться представившейся возможностью.
— Есть еще кое-что… Вопрос слишком деликатный, чтобы доверить его письму. Тем не менее в уединении этих стен я обязан дать вам все возможные объяснения. Боюсь, что постоянное возбуждение мочевого пузыря моей сестры породило, как бы это выразиться, аморальные ощущения в этой области, — мягко заключил я. — У нее развилась страсть к молодому слуге (я решил именовать лекаришку именно так), который ухаживал за ней. Естественно, ее похотливые намеки вызвали у него отвращение, к тому же он никак не мог ответить ей взаимностью. Но до сих пор он не предпринял никаких шагов, чтобы показать ей всю тщету ее надежд, действуя по сугубо личным мотивам охотника за богатым приданым. Ergo,[97] — продолжал я, — учитывая ее неспособность отличать добро от зла, все здравомыслящие души должны согласиться с тем, что, как бы ни было больно мне терять ее, мою сестру следует ограничить в свободе передвижения, дабы уберечь от совращения и даже беременности, каковая может быть умышленно создана этим неразборчивым в средствах слугой. Я не хочу превращать свой дом в тюрьму для сестры, но я обязан защитить ее невинность. Меня беспокоит то, что она стала слишком неуправляемой, чтобы спокойно жить в окружающем мире.
Вышеозначенный злодей, заключил я, оставит свои домогательства богатого приданого моей сестры только в том случае, если она окажется вне пределов его досягаемости.
— И это уже не первый случай моральной невоздержанности моей сестры, — с горечью добавил я. — Еще будучи ребенком, она соблазнила друга моей матери.
Падре Порталупи отреагировал просто блестяще, заявив:
— Охотник за приданым не сможет последовать за ней сюда, и здесь ему нечего будет искать. Если разум вашей сестры пребывает в неуравновешенном состоянии, она не способна руководить своими поступками. Любое наследство при этом аннулируется. Таков закон.
Сан-Серволо был готов принять мою сестру.
И наконец, я вернул свое расположение толстому доктору Инке, для чего ему, правда, пришлось совершить несколько актов неслыханного самоуничижения, о которых читателю, впрочем, не следует беспокоиться понапрасну. Скажем так, мне просто нужно было вновь иметь этого человечка под своей крышей.
В ночь, которая быстро приближалась, его услуги окажутся незаменимыми.
Марчелла Фазан
Я смотрела в стену, которую Мингуилло приказал выкрасить белой клеевой краской, словно в келье послушницы. Я вспоминала, как на нее падала грациозная тень Санто, уменьшаясь по мере того, как он приближался ко мне.
«Грациозный и опасный, как змея», — думала я теперь. Джанни рассказал мне о том, что угрозы Мингуилло вынудили Санто покинуть Венецию.
«Значит, — думала я, — это правда, что Санто любил Амалию, иначе зачем бы еще Мингуилло грозить ему и прогонять прочь? Подобно змее, Санто сбросил кожу и уполз прочь».
«Должно быть, я сошла с ума», — написала я в своем дневнике. Должно быть, я сошла с ума, если осмелилась поверить, будто Санто может испытывать ко мне нечто вроде нежности. Его сладкий вид обманул мои голодные глаза. Стоило мне впервые увидеть его почерк, его руку — а что может быть вернее? — как со всей жестокой ясностью я поняла, что мои фантазии — это бред сумасшедшего и что только безумная самонадеянность позволила мне поверить, будто какой-нибудь мужчина может предпочесть меня роскошной Амалии.
«Увы, я вынужден отвратить свои глаза и руки и заняться более скромным и менее восхитительным мясом». Это были те самые слова, написанные его рукой.
И только много позже я поняла, насколько была безумна в те тоскливые дни, когда продемонстрировала крушение своих надежд неподвижным взглядом в стену, явив собой однозначное зрелище сумасшествия всем, кто равно пытался помочь или навредить мне.
Сестра Лорета
Святые отцы подтвердили, что я и дальше буду занимать должность vicaria, хотя сестры, избираемые на руководящие посты обычным порядком, слагали с себя полномочия после трех дет у власти. Мои враги, легковесные и легкомысленные монахини отомстили мне столь жестокими издевательствами и насмешками, что я даже не могу перечислить их все.
Подобно святой Розе из Лимы, я всегда старалась избежать насмешек, с головой уйдя в добрые дела, такие, как, например выращивание трав и овощей для бедных. Мой маленький дворик стал настоящим раем для огурцов и тыкв.
Святая Тереза Авильская объясняла, что нашему Небесному Отцу нравится запах цветов. Он отдыхает душой, вдыхая их аромат. Поэтому я выращивала и цветы.
Но при этом я отдавала предпочтение гвоздике, символизирующей послушание и раскаяние, и божественному голубому акониту, чьи семена я заказала из самого Кадиса, воспользовавшись небольшой частью своих peculios, которые сохранила для себя. Ни одна монахиня не смогла заставить свои растения плодоносить так, как это получалось у меня. Только я — и сестра София — знали, что причина заключается в том, что я поливаю свой маленький садик каплями своей собственной чистой крови. Увидев однажды вечером, как я вскрываю себе вену в садике, она схватила меня за руку и стала умолять не делать этого. Признаюсь, в тот момент мне следовало прислушаться к ее словам. Потому что именно тогда сестра София впервые явила мне непросвещенную сторону своей натуры.
Но в то время меня отвлекло прибытие двух новых монахинь из Пуно, что на озере Титикака: сестры Нарциссы и сестры Арабеллы. На обеих живого места не было, причем добились они этого собственноручно. Их отправили оттуда, насколько я слышала, из-за чрезмерного усердия в покаянии, которое привело в ужас молоденьких послушниц в их прежнем монастыре. Они старались быть рядом со мной в любое время дня и ночи. Они слушали мои речи и молитвы и не могли наслушаться. Я поняла, что обе поклялись мне в верности, когда услышала, как безбожница Рафаэла отозвалась о них как о «шакалах сестры Лореты».
Сестру Софию очень испугали сестра Нарцисса и сестра Арабелла. Я видела это по ее лицу и маленьким белым ручкам, которые начинали дрожать всякий раз, стоило этим двум сестрам оказаться поблизости.
Мингуилло Фазан
Я вошел к Марчелле, дабы бросить последний взгляд на сестру, сидевшую в выцветшем утреннем муслиновом платье с неизменным листом бумаги, сверкавшим белизной у нее на коленях. Но она ничего не рисовала и лишь тупо смотрела прямо перед собой.
По своему обыкновению она вздрогнула, завидев меня, опустила глаза, а потом подняла их на стену. Ей вот-вот должно было исполниться шестнадцать, и она уже стала женщиной, во всяком случае, по словам служанок. Достаточно взрослая хотя бы для того, чтобы объявить ее сумасшедшей.
Я обратился к ее профилю с вопросом:
— Как же мы будем жить без тебя, Марчелла?
Но стена по-прежнему полностью и безраздельно владела ее вниманием.
Поскольку я заручился поддержкой Fatebenefratelli, мне было нетрудно и не слишком накладно убедить городского хирурга написать необходимое письмо «in nome della sovranita del popolo IL COMITATO DI SALUTE PUBBLICA…»[98]
Чтобы закрепить сделку, я просто сказал ему, что в своем нынешнем усугубившемся состоянии раздраженной эротомании Марчелла не только помышляла, но и публично пригрозила наложить на себя руки. Этого оказалось достаточно. Впрочем, я действительно был уверен, что Марчелла пожелала бы умереть, знай она, куда направляется.
Поздно вечером, когда слуги уже спали, я прислал к ней цирюльника с особыми указаниями, как поступить с ее бровями. До глубины души восхищаюсь читателем, который уже догадался, какую картину я ему приготовил.
Бедное, несчастное создание (итал.).
Агент, посредник (исп.).
Кавалер, постоянный спутник (итал.).
Бельэтаж (итал.).
Пьераччио — презрительно-уменьшительное прозвище от имени Пьеро.
Прием; беседа, неофициальный разговор; общество (итал.).
Истрийский камень — популярный в те времена в Венеции белый строительный камень, добываемый на полуострове Истрия.
Выжига; дармоед, тунеядец (итал.).
Твою мать! (вен. диалект).
Королевство Италия (итал.).
Хорошо (итал.).
Потоси — город в Боливии.
Арика — город в Чили.
Отдых (итал.).
Пуглия — юго-восточная область Италии на Адриатическом и Ионийском побережьях.
Альпака — домашнее животное, родственник ламы. Его разводят в высокогорных районах Южной Америки.
Травяная настойка (исп.).
Крутой склон ущелья, теснина (исп.).
Землетрясение (исп.).
Аптека (исп.).
Кальяо — город в Перу.
Юбка (исп.).
Накидка, мантия, шаль (исп.).
Шаль. Пикантная подробность — закутавшись в нее, женщина не могла говорить (итал.).
Бардак, бордель (итал.).
Контора, канцелярия (исп.).
Решетка здесь символизирует преграду между мирской и затворнической жизнью.
Комната для свиданий (итал.).
А что это за книга? (исп.).
Домашнее платье; одетый по-домашнему (фр.).
Развлечение, увеселение; приятное времяпрепровождение (итал.).
Белый соус (фр.).
Больницы одноименного религиозного ордена («Творите добро, братья!»), созданного еще в XVI веке (итал.).
Ниша (исп.).
Воспитанница, служанка (исп.).
Тело Христово — хлеб святого причастия.
Жрица Бахуса, вакханка (итал.).
Викария, помощница настоятельницы женского монастыря (исп.).
Регата, состязание гребных лодок (итал.).
Каналаццо — так называют жители Венеции Гранд-канал.
Школа, училище (итал.).
Район города (итал.).
Россини — знаменитый итальянский композитор (1792–1868), составивший эпоху в истории развития итальянской оперы.
Вакханалия (итал.).
«Рубашка Венеры» — презерватив.
Любовная записка (фр.).
Галахад, один из рыцарей короля Артура, должен был выступить как символ примирения и одновременно как бальзам, средство от страдания и всяческого зла.
Терпение (итал.).
Магистрат охраны здоровья (итал.).
Живущий на полном пансионе (итал.).
Бешенство матки (итал.).
Итак, следовательно (лат.).
Именем суверенного народного комитета общественного здравоохранения… (итал.).