16303.fb2
– Есть у нас оригинальные типы. Например, Игорь – это личность. Прежде всего, умен. Хотя некоторые считают, что это кажется, потому что он в очках. Между прочим, пишет любопытные стихи.
Этим несчастным Игорем был я, к радости всего Технологического института.
За такой творческий метод Дима Бобышев назвал Володина драматургом-соглядатаем. Впрочем, Чехов тоже был еще каким соглядатаем.
А вот отрывок из монолога самого Ильина:
“Помню, ранило меня… Осколок попал в легкое, чувствую: чуть наклонишься – и кровь хлынет горлом. Так, думаю, не проживешь, гроб. И только одна мысль в голове: если бы мне разрешили прожить еще один год. Огромный год…”
Этими самыми словами Александр Моисеевич рассказывал нам в ЛИТО о своем состоянии, когда он лежал в госпитале. Но рассказ имел продолжение. Однажды в госпиталь приехал знаменитый поэт Антокольский, почитал стихи, а потом зачем-то устроил конкурс на лучшую застольную песню. Странно, но раненые активно откликнулись, и победителем этого невероятного конкурса неожиданно для себя стал юный Володин. Антокольский в качестве приза подарил ему свою книжку с памятной надписью: “Победителю песен застольных от собутыльников школьных”.
Эпизода с Антокольским в пьесе “Пять вечеров” нет. Он появится позже, слово в слово, в пьесе “Назначение”.
А вот еще интересный диалог из пьесы “Пять вечеров”: “Вы хоть адресок оставьте. – Вам? А зачем вам? Хотя все равно. Восстания, двадцать два. Квартира два”.
Если бы зритель вздумал пойти по названному адресу, он, конечно, не нашел бы героиню пьесы “Пять вечеров” Тамару, но зато обнаружил бы там самого Володина. Зачем он указал в пьесе свой адрес? Я думаю, совестливый Володин не считал возможным назвать в пьесе реально существующий в городе адрес. Вдруг какой-нибудь ошалевший зритель захочет зайти на огонек к Тамаре и побеспокоит реальных людей? Лучше уж пусть беспокоит его, Володина.
Кстати, Володин был не первый, кто указал в литературном произведении свой адрес. Булгаков тоже селил Турбиных по собственному адресу, что в шестидесятые годы обнаружил замечательный Виктор Платонович Некрасов.
А к нам Александр Моисеевич настолько привык, что стал иногда делиться своими тревогами. Неужели, кроме нас, поделиться не с кем было? Не знаю. Но как-то после очередного заседания ЛИТО мы провожали Александра Моисеевича домой, и он рассказал о своей недавней встрече в Доме писателей с известной польской журналисткой по ее просьбе. Первое, что он от нее там услышал, было: “Как хорошо в своей пьесе “Фабричная девчонка” вы показали тяжелую жизнь молодежи в Советском Союзе”. Александр Моисеевич перепугался, подумал: “Уж не провокация ли это?”, но тут вошел писатель Гранин, про которого Александр Моисеевич сказал, что тот умен как черт, и сумел направить разговор в нейтральное русло. Видимо, обстановка в Союзе писателей была такая, что приходилось все время чего-то опасаться.
А иногда, когда мы его провожали, он читал стихи, про которые говорил, что они, скорее всего, никогда не будут напечатаны. С его голоса я запомнил строчки Слуцкого:
Пуля меня миновала,
Чтоб говорили нелживо:
“Евреев не убивало!
Все воротились живы!”
Но хорошего много не бывает. Однажды мне домой позвонил Александр Моисеевич (а я в ЛИТО был старостой) и спросил, не читал ли я последний номер “Литературной газеты”? Оказалось, что там напечатан отчет о пленуме Союза писателей, на котором писатель Кочетов, автор скучных, но идеологически выверенных романов о рабочем классе, заявил, что каждый честный писатель обязан бороться с такими авторами, как Арбузов, Розов и Володин. Александр Моисеевич был очень расстроен и сказал, что после такого выступления не имеет права работать с молодыми авторами и нам уже назначен другой руководитель ЛИТО, поэтесса Елена Рывина. Он ее знает, она человек профессиональный, острый, мы не пожалеем о замене. Я ответил, что никакая Рывина нам не нужна, а нужен только он, Александр Моисеевич Володин, и ни на какую замену ему мы не согласимся. В ответ я услышал, что решение уже принято, но я могу попытаться его изменить, если позвоню по такому-то номеру председателю комиссии по работе с молодыми писателями Глебу Сергеевичу Семенову. (На самом деле, как я узнал позже, Г. С. Семенов был в этой комиссии референтом.) Глеб Сергеевич выслушал по телефону мой монолог о том, какой Володин хороший писатель, а потом заявил: “У нас все писатели хорошие”. Впоследствии я слышал и читал, что Глеб Сергеевич Семенов вел лучшее ЛИТО в городе, помог многим молодым поэтам, и я верю, что это правда. Но не могу забыть фразы: “У нас все писатели хорошие”. Ну, точно, не все.
Тон Г. С. Семенова не допускал возражений, и уже на следующем заседании ЛИТО появилась Елена Израилевна Рывина, худенькая немолодая женщина, которую, как я слышал, Евгений Шварц называл “гимназисткой до седых волос”. Она с ходу посоветовала нам прочитать ее цикл стихов о любви. Возможно, стихи были хорошие, и даже очень. И сама Елена Израилевна была человеком вдумчивым и знающим. Но я подумал: “Какая может быть любовь в пятьдесят лет?” – и читать ее книжку не стал. Так же поступили остальные члены ЛИТО. Где нам было понять, что любовь в те времена была одной из немногих разрешенных тем, кроме, разумеется, войны, природы и трудовых свершений. Впрочем, поэтессы любили писать о любви до глубокой старости во все времена.
А число участников ЛИТО с приходом Елены Израилевны убыло вдвое. И немудрено. Озарений, как при Александре Моисеевиче, в нашем ЛИТО больше не было.
Все же одно озарение случилось. Однажды в наше ЛИТО пришли гости: два юноши и девушка – высокая, стройная, чуть остроносенькая, на мой взгляд, очень симпатичная. Фамилия одного из юношей была Славинский. Не знаю, писал ли он сам, но среди многих пишущих считался авторитетом. А девушку звали Нонна, и фамилия ее была Слепакова. Впоследствии она стала известной поэтессой, но мне и тогда понравились ее стихи. Например:
Ну, возьми меня туда; ну, возьми меня туда,
Я всегда была горда, горяча и холодна.
Снег – замерзшею водицей не считала никогда…
Были строчки и покруче: “Я сошью себе шаль из кошачьих хвостов, теплую, как твое утешение…”
Тот вечер закончился для меня плачевно. Очарованный Нонной, я вышел в вестибюль ее проводить и, не имея ключа в кармане, захлопнул дверь аудитории, а там остались мои пальто и шапка. До сих пор помню глаза Нонны, в которых я прочитал сожаление, что из-за этой ерунды мы сейчас разойдемся в разные стороны и, скорее всего, никогда больше не встретимся. Сейчас-то я думаю, что она тогда просто пожалела человека, которому предстояло ехать домой в мороз без пальто.
Через год мы с Нонной снова встретились. Но увы. Она уже была замужем.
А ЛИТО наше к летним каникулам закончило существование. Навсегда.
Капля гуаши
Примерно в это же время я послал свое стихотворение в газету “Смена” и вместе с курсом уехал на целину спасать казахстанский миллиард пшеницы, который без нашего участия мог попросту сгнить. О том, как была организована там работа, можно судить по названию нашей стенной газеты (а назвали мы ее SOS) и ее слогану: “Мы к работе рвемся рьяно, только все начальство пьяно”. А еще я написал на целине такие строчки: “Время как-то катится мимо, и за два предыдущих дня я решил: казахстанский климат скоро в гроб загонит меня”. Климат там был резко континентальный, то есть днем жара, а ночью мороз, и на ночь мы не раздевались, а, наоборот, одевались, как на каток. Тем не менее все выжили и в прекрасном настроении, заработав сумму, кто в три, а кто и в четыре раза превышавшую месячную стипендию, вернулись домой.
И первое, что я сделал дома – позвонил в редакцию “Смены”, узнать судьбу своего стихотворения. Мне посоветовали перезвонить во вторник и спросить Игоря Августовича Ринка. Во вторник я дозвонился до неведомого мне Ринка и стал взволнованно рассказывать, что послал стихотворение, и вот ни ответа ни привета…
– Это интересно, – сказал Ринк. – А вы не могли бы сейчас приехать в редакцию? Только захватите копию стихотворения.
Через час я уже стоял перед плотным человеком выше среднего роста, в очках, который и оказался Ринком. Я ожидал увидеть радость или, по крайней мере, приветливое выражение на его лице, ведь он сам меня сюда пригласил, но ошибся. Тоном, не допускавшим возражений, Ринк сказал: “Со своими стихами к Валентину Верховскому. Он – мой ученик, разберется, не сомневайтесь” – и величественно показал рукой на парня, немного старше меня, одиноко сидевшего в углу за столом. Я очень даже засомневался. Ринк и сам-то был для меня никто (я никогда о нем раньше не слышал), а его ученик и подавно, но все же послушно сел напротив Верховского. Тот прочитал мое стихотворение и поставил диагноз: формализм. Стихотворение начиналось так: “Ночь сомкнула деревья стеной, ветер тихо прилег за спиной, и вплетается в тишину песня грустная про войну…”
– Где тут формализм? – удивился я.
– А вот, в первой же строчке: “Ночь сомкнула деревья стеной”.
– Какой же это формализм? В темноте отдельных деревьев не видно, они как бы сливаются в одно целое. Образ такой, – возразил я.
– Нет, это формализм, – настаивал Верховский.
За спиной Верховского возник Ринк. Он пробежал глазами стихотворение и объявил:
– Хорошие стихи. Мы с Верховским приглашаем вас в наше ЛИТО. Так, Валентин?
Верховский тут же забыл про мой формализм.
– Приходи в четверг в семь часов в эту же комнату. Да, не опаздывай, – сказал он строго.
Я был разочарован. “Лучше бы напечатали мое стихотворение, раз оно хорошее. А вместо этого опять ЛИТО. Вот судьба!” – подумал я. Но в четверг на заседание ЛИТО все-таки пришел, а потом пришел в следующий четверг, и так я проходил туда больше полутора лет.
Вообще-то в ЛИТО, которое собиралось раз в неделю в редакции “Смены”, являлась странная публика. То есть большинство, конечно же, составляли молодые поэты, и некоторые из них впоследствии стали профессионалами, как, например, Галина Новицкая или Эрик Тулин. Но там еще регулярно присутствовали непонятные личности. Писали они что-нибудь или нет – неизвестно. Если писали, почему не показывали, что пишут? А если не писали, зачем приходили? Послушать стихи? Но хороших стихов там звучало мало. Просто посидеть? В общем, загадка. Среди них попадались пожилые люди. Одного из них, Сергея Александровича Кобысова, я запомнил навсегда. Ему было хорошо за шестьдесят (подходящий возраст для начинающего поэта), и он выступал только затем, чтобы уличить кого-нибудь в идеологической вольности. Но я никогда не жалел, что посещал ЛИТО при газете “Смена”, потому что там познакомился с Иосифом Бродским, Осей, как его тогда все звали.
Ему тогда еще не было девятнадцати лет. Бедно одетый, рыжий, не по возрасту серьезный мальчик, он охотно давал почитать свои стихи знакомым и незнакомым. К примеру, у меня подборка его стихов оказалась уже при третьем посещении редакции. Юный Бродский был открыт для общения, но не помню, чтобы он когда-нибудь смеялся или шутил. Видимо, особых причин для веселья у него не было. Его любимой темой разговора всегда оставалась поэзия, причем, не только его собственная, как у многих молодых поэтов. Было ли Бродскому чему учиться в этом ЛИТО? Не знаю. Но зачем-то он туда все-таки ходил. Наш первый руководитель Игорь Августович Ринк не умел, как Володин, найти пять вариантов развития рассказа, но мог научить грамотно выстроить строчку.
Через много лет я с удивлением узнал, что этот по виду типичнейший интеллигент во время Великой Отечественной войны не просто воевал, а был “Штирлицом задолго до Штирлица”, как позднее сказал о нем Евтушенко. У него было два родных языка: немецкий и эстонский, а русский уже третий, и он, лейтенант Красной армии, более года “прослужил” у гитлеровцев в форме капитана СС, наводя по радио советские бомбардировщики на вражеские объекты. О том времени он нам никогда не рассказывал, видимо, было нельзя, но написал в своей “Песне о разведке”: “Разведчик может век молчать, но позабыть – ни дня не может”.
Однако смелость на войне и в мирное время – разные вещи. Об этом хорошо сказано в стихотворении Бродского “На смерть Жукова”:
Спи! У истории русской страницы
Хватит для тех, кто в пехотном строю
Смело входили в чужие столицы,
Но возвращались в страхе в свою.