16377.fb2 Искусство уводить чужих жен (сборник) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 14

Искусство уводить чужих жен (сборник) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 14

Коммерсант Геннадий вытаращился на наркомана и только рукой махнул.

– Не был я крут! – сказал Иванушка с силой, будто спорил с кем-то. – Но в тот раз шел спокойно, как на работу. Я знал мужика, у которого имелся ствол, и я знал, что он мне его продаст. Мы с Лилькой выручили его во время одной облавы. Он пролежал у нас в контейнере под куриными ногами часа три и потом еле вылечился от пневмонии. Пистолет ему – как рыбе зонтик.

Аркаша Небылов от знакомства отпираться не стал. Не стал он и врать, будто пистолета нет. Но ни с того ни с сего он стал жадничать. Он жидился, как участковый, которого попросили продать табельное оружие. Тогда я напомнил ему, как мы с Лилькой по очереди выносили из-под него утку, и Аркаша Небылов сломался. Он вынес в коробке из-под сапог облезлый вохровский наган с тремя патронами и сказал, что денег не возьмет. Мы немного поспорили, и я его переспорил.

Я вышел на улицу с наганом, упрятанным в сахарный песок, и тут мне стало страшно. Больше не было причин примериваться и бездействовать.

Теперь я объясню, где у меня была норушка в мастерской Валерия Викторовича. Кладовка. Это была обычная кладовка, куда великий нонконформист валил всякий хлам. Другое дело, что хлам был необыкновенный. Вот у Магды, скажем, он вызывал настоящую ярость. Она звенела браслетами и делала презрительные красивые жесты, когда объясняла нам с Лилей про эту кладовку. У нее, между прочим, никто этих объяснений не просил, а вот разбирало ее, и все тут. Главное, она ведь уверена была, что говорит про своего мужа гадости, а мне так понравилось. Здорово маэстро придумал, я бы так не сумел. Короче, он валил в эту кладовку все, чего ему больше не хотелось видеть. Шикарный смокинг с жирным пятном на лацкане, скрутившиеся фотографии, недописанный портрет (Валерий Викторович начал портрет с нижней челюсти да бросил. Так и висела посреди полотна прекрасная нижняя челюсть). Был там еще аквариум с рыбьими скелетиками, детская бескозырка и еще кое-какая мелочь. Это были сосланные предметы. Вот если бы он мог, он бы и Магду туда засадил. Хотя, пожалуй, нет. В кладовке лежало только то, что ранило нежную совесть художника. А Магда… Магду он задушил бы своими руками и остался спокоен. Так вот, когда очередному предмету приходил час отправиться в кладовку, Валерий Викторович приоткрывал дверь и не глядя забрасывал опальную вещь туда, вглубь, в темноту. И тут же успокаивался. Магда об этом говорила с омерзением, а мне все это было на руку. Грешные вещи проходили свой карантин, а я среди них был в безопасности. Правда, задвижку с внутренней стороны я поставил, но это на тот случай, если какой-нибудь гость-новичок перепутает дверь в кладовку с сортирной дверью.

Ну вот, я дождался, пока Валерий Викторович с Альбиной отправятся по магазинам, поднялся наверх и закрылся в кладовке. В тот вечер ожидались гости.

Около половины девятого тусовка затусовалась, хозяин вышел к гостям в парадной рясе, обвешанный фенечками, и понеслась…

Они веселились… Да что там, они хорошо веселились. Потом хозяин стал им показывать наш с Лилькой портрет, а я подумал, что стоит мне сейчас выйти из своей норушки, выстрелить разок, и полотно мое. Я потрогал наган, и он согласен был пострелять. Чертово наваждение!

Тогда я сел подальше от двери и стал думать. За дверью Валерий Викторович типа того, что гнул пальцы, рассказывал, какой он крутой, а я чувствовал себя реальным идиотом. До меня вдруг доперло, что я не знаю, чего мне делать. Можно было дождаться, пока все эти гости свинтят отсюда, выйти и сказать: «Здравствуйте, Валерий Викторович. Картина или жизнь». Это был бы крутой базар. Но кто его знает, может, ему крутой базар по фиг? Может он крутого базара не понимает? И что мне тогда, стрелять ему в коленку? Кстати, ничего страшного. Подумаешь – коленка! Не ногой он рисует. А вот не мог я себе представить, что стреляю в живого. И к тому же – Альбину куда девать?

И я сижу на табуретке злой, а снаружи вся эта тусня начинает нашего художника поздравлять. Я слушаю и злюсь еще больше, потому что не врубаюсь, с чего им всем вперло. Наконец, Валерий Викторович говорит: «Я пью, друзья мои, за помолвку, за нашу с Альбинкой любовь, за то счастье, на пороге которого мы с нею замерли на миг!» И тут кто-то спросил: «А какого хрена ты, Валерочка, замер?» Хороший был вопрос. Все тут же выпили, и я думаю, что половина пила за того, кто это спросил. Но художника смутить было трудно. Он сказал, что Альбинке нужно съездить к матери на Волгу, а уж потом… Тут я сообразил, что мне все это очень подходит и что слушать эту публику нужно повнимательней. Ну, они выпили еще и еще и стали перетирать будущее счастье Валерия Викторовича. «Пятый раз», – сказал кто-то у самой двери в мою норушку. – «Пятый раз этот брандахлыст меняет законную натурщицу. И смотри – весь курятник тут». – «Врешь, шестой. А курятник весь, кроме Магды». – «Магда не в счет, она отказалась от камушка. Сказала, что ее любви не нужны изумрудные подпорки». – «Дура». – «Дура. С искренней верой не шутят, а Валерочка верит в этот камень». – «Даю на отсечение мизинец левой руки – ему опять повезет, да так, как нам с тобой и не снилось». – «Воистину!» Тут они выпили, трудно было понять, за что. Полчаса еще художественная общественность веселилась, и я в своей норушке наслушался такого, что если бы знал, кому слить этот компромат, озолотился бы. Потом Валерий Викторович густым голосом провозгласил: «Помолвка! Братья и сестры, помолвка!» Народ заходил кругами. Сквозь щель было очень похоже на то, как уходит вода через дыру в ванне. Что-то они двигали, что-то переставляли. Потом настала пауза, и тут дверь в мою норушку приотворилась.

– Ох! – сказали мы с коммерсантом Геннадием хором.

– Да, блин! – молвил Иванушка. – Я не задвинул задвижку. Убить меня было мало. Полбеды, если бы я сидел на табуретке. В этой темноте меня не рассмотрела бы ни одна падла. Но я стоял у самой двери, я смотрел в щель, и нельзя было даже представить, что сейчас случится. «Лилька выгонит к чертовой матери!» – вот что я успел подумать, да так ясно, будто увидел эти буквы на стенке. Что же касается револьвера, то как я его достал – не помню. Типа того, что очнулся, а револьвер вот он.

Да. Так вот, я стою, как выяснилось позже, с револьвером, а дверь тихонько открывается. Вот она открывается ровно настолько, чтобы пролезла рука, и действительно, рука пролезает. Я почти в состоянии клинической смерти, но вижу, что рука очень заметная и женская. А женская рука шарится по косяку, нащупывает гвоздик, вешает на этот гвоздик что-то и убирается. Я стою весь в поту с револьвером и думаю, что делать? Потом до меня доходит главное, я аккуратненько задвигаю засов и ухожу посидеть на своей табуретке. Тут ведь главное понять, кто влип, потому что есть у меня ощущение, что влип не я.

Короче, на гвоздике оказался серебряный кулон с зеленым камешком. И только я успел подумать, не камешек ли это Валерия Викторовича, как снаружи начались такие вопли, что я уже приготовился к обороне. Все, думаю, ребята, два патрона вам на все общество, а последний мне. Но снаружи и без меня начиналось настоящее убийство.

Прежде всего, оказалось, что это вопят не дамы, а Валерий Викторович. Но я не голос узнал, я просто услышал, как его утешают. Но он утешениями не утешался, он вырывался и вопли свои продолжал, но уже словами. «Шутка?! – орал он. – Вернут? Сам всех обыщу! Плевать мне, что друзья! Альбина, чучело, что стоишь? Поди, запри дверь!» Потом опять пошли визги, но уже женские. Я из своей норушки ни черта не видел, но думаю, что дам он обыскивать начал. Теперь уж он не кричал, а громко бормотал. «В самое сердце ударили, – слышалось мне, – счастью моему позавидовали!» Иной раз слышалась оплеуха, но кто кого бил – не знаю. За оплеухами следовала тишина, никто ими не возмущался.

Минут пять прошло в этой суете, и обыск, видно, сам собой прекратился. Опять Валерия Викторовича стали утешать, а я снял с гвоздя зеленый камешек в серебре, подвел его к полоске света и рассмотрел как мог. Сидя в кладовке, недолго и ошибиться, но, если это было настоящее, не мешало бы художнику быть поаккуратнее. А если это еще и талисман, то лох он из лохов, и как у него раньше этот камень не увели – не понимаю.

А за дверью они как-то все друг друга утешили и опять принялись чокаться и целоваться. Хотя ясно было, что вот-вот начнут расходиться. И тут я впервые в жизни сделал то, чего делать не собирался. Иначе сказать, у меня этого в мыслях не было. Но вот они начали пить за счастье, и у меня как будто холодный сквозняк вокруг макушки завертелся. И я, не знаю с чего, взял и вышел из норушки. Гости в это время лезли к Валерию Викторовичу с поцелуями, а он похоронным голосом говорил: «Подумаешь, камень. Шут с ним с камнем. С камнем только топиться хорошо».

Я вошел в просторную комнату и встал у мольберта. Ни одна душа не обратила на меня внимания, а я видел всех. И ту руку, которая пристроила камешек в норушку, я сразу узнал.

Потом все толкались в прихожей, кое-кто бегал в мастерскую выпить на посошок, и получилась такая славная суматоха, что я не удержался. Подошел к Валерию Викторовичу и пожал ему руку. Он уставился на меня так, что ради одного этого стоило сидеть в кладовке.

«Желаю счастья!» – сказал я, – подхватил под руку ближайшую дамочку и вышел. Получилось красиво. Так красиво, что я слетел со всех тормозов и сказал Лильке, что пора ей за меня замуж. Лилька на это возразила, что недоделанное дело хуже неначатого, и я опять отправился к художнику.

Я снова дождался, пока он уйдет в магазин и закрылся в кладовке. Изумрудик висел на гвозде, и трудно даже было представить себе, сколько он там провисит. Потом вернулся художник. Он выкладывал на стол в кухне провизию, а меня разбирало зло. По всему выходило, что Валерий Викторович ждет гостя, а то и гостью. Мне же это было совершенно ни к чему. Я разозлился так, что едва не вышел из кладовки. Но в последний момент мне пришло в голову, что если мы с ожидаемым гостем явимся одновременно, то это будет совсем не в кайф. Я остался в норушке.

Валерий Викторович тем временем начал жарить мясо и петь. Что он пел! Как он пел! Хорошо, что у меня развито чувство ответственности. Иначе я захохотал бы и ушел. Но вот я перетерпел все и успокоился. Художник дожарил мясо, и гость явился немедленно. Как будто дожидался на площадке окончания вокальной части.

«Здравствуй, друг прекрасный!» – сказал гость. «Здравствуй, Юлиан!» – сказал художник, и они принялись таскать в комнату все, что Валерий Викторович наготовил. Потом они начали пировать, а я слушал и никак не мог решить, когда мне появляться. Да, они меня удивили – ни тот, ни другой не сказали ни слова о недавней пропаже. А ведь Юлиан был тогда, я его узнал сквозь щелку в двери. Вместо этого интересного разговора они набросились друг на друга и принялись обсуждать чью-то выставку. Они прерывались только, чтобы выпить по стаканчику и закусить. А что было делать мне? Наконец я почувствовал, что осатанел, отвел задвижку и вышел.

«Нет, друг Юлиан, – говорил Валерий Викторович, – он удивительный колорист, он колорист от бога».

«Вот и скажи ему это, Валерочка. Он ждет не дождется».

«Нельзя, – сказал хозяин, – ибо в целом он – говно!»

Тут они выпили, а я присоединился к их компании.

«Вот так раз!» – сказал Юлиан и побледнел, а Валерий Викторович перекрестился.

«Ты мне настроение испортил, – сказал он с укором, – а впрочем, для того ты и явился». Ему, конечно, хотелось спросить, откуда я уже второй раз у него в мастерской вылезаю, но вместо этого он съел кусок сыру сулугуни, сжевал перо зеленого лука и отпил вина. «Ты скандалить не будешь? – спросил он, внимательно меня оглядывая. – У тебя, у прохвоста, наверняка свой интерес». На это я ему сказал, что свой интерес у меня, конечно, есть, но скандалить я не буду. «Хватит с вас скандалов», – сказал я. И хозяин налил мне редкого вина Псоу.

«А про какие ты это скандалы говоришь?» – спросил он, когда я опрокинул стаканчик. «Ну, здравствуйте, – сказал я, – я же во время вашей помолвки отсюда не отлучался». И тут розовое личико Юлиана опять побледнело, так что и морщинки стали почти не видны. «Вы владеете искусством невидимости?» – спросил он, и я же видел: он перепугался реально. Он так перепугался, что Валерий Викторович стал его разглядывать с новым интересом. Юлиан быстренько выпил, прикрыл глаза ладошкой и вообще так засуетился, что мне показалось, будто в день помолвки я не доглядел из своей норушки что-то важное. Он заерзал на стуле и даже застонал. «Валерочка, – проговорил он, – Валерочка, ведь ты же не думаешь, что у меня… что меня… что я…» Валерий Викторович налил всем, похлопал Юлиана по плечу и сказал довольно пакостным голосом: «Не трепыхайся, Юлиан, жена Цезаря – вне подозрений». Теперь Юлиан покраснел, вцепился в стол и сказал, что всего он ожидал, но чтобы так безжалостно… так беспардонно… «Прежде всего – так искренне! – сказал Валерий Викторович грозно. – Я и Цезарю то же самое скажу! А теперь успокойся и спросим нашего незваного гостя, какого ему зеленого рожна надобно?» – «О! – воскликнул Юлиан. – Я узнаю молодого человека. Не его ли портрет ты показывал нам, Валерочка?»

«У тебя глаз истинного художника, Юлиан, тебя не обманешь, – проговорил хозяин. – Молодой человек и его подруга любезно позировали мне. А знаешь, друг Юлиан, эти ребята и есть самые настоящие новые русские». «Прекрасный портрет! – нараспев проговорил Юлиан (он тоже говорил „портрэт“), – вы хотите его купить?» – «Они бы рады, – сказал Валерий Викторович, – только у них будут – как это теперь говорят? – проблемы».

И тут, мужики, этот Юлиан, педрило несчастный, застыл на минутку, потом ожил, заорал на всю мастерскую «Цезарь! Цезарь!» и стал хохотать. «То-то и оно что Цезарь, – сказал Валерий Викторович, – и вам, Ванечка, эту историю просто необходимо рассказать». – «Расскажи! Расскажи!» – запрыгал на стуле Юлиан. «Так вот, упомянутый Цезарь Лазаревич – художник одареннейший, колорист от бога, рисовальщик сверхъестественный, но при этом скотина, и скотина расчетливая. Юлиан – человек пристрастный, но и то не решится возражать. Так вот, в начале перестройки Цезарь со своей одаренностью дошел до того, что расписывал матрешек, а когда матрешек не брали, водил свое немногочисленное, но прожорливое семейство на обед к Юлиану».

– Слушайте, – сказал Перстницкий, – я глазам не поверил! Когда Валерий Викторович про матрешек сказал, Юлиан заплакал.

«Вы бы видели этих голодных деток», – сказал Юлиан.

«Ну-с, они объедали Юлиана год или около того. Потом Цезарь с голодухи придумал штуку. Он написал портрет одного политика, который тогда набирал силу. Портрет, кстати, получился превосходный. Но политик на портрете был не один. С ним был еще один, скажем так, известный человек известной ориентации. И вот, вглядевшись в эту парочку, зритель рано или поздно понимал, что они состоят в совершенно определенных отношениях. Тут все дело в деталях, в рефлексах… Цезарь на это мастер. Написавши картину, он написал письмо политику, и тот клюнул. Придумал себе в Петербурге какое-то дело и как бы заодно явился в мастерскую к Цезарю. Он явился к Цезарю и все сразу понял. Скандалить не стал. Картину тихо купил и, видимо, уничтожил. Через полгода Цезарь написал копию и продал ее тому же политику, но уже дороже. И тут политик понял, что попался. Но он был не дурак, а то бы кокнули нашего Цезаря. Он дождался следующего портрета (ведь правильно рассудил, что Цезарь изображает эту парочку, когда остается без денег), приехал и предложил соглашение. Он покупал Цезарю квартиру и под самые серьезные гарантии брал с него обязательство никогда не изображать его личность.

„А вас что, – спросил Юлиан, – шокирует это изображение?“ И тут я понял, что мне только и осталось достать револьвер и застрелить Валерия Викторовича. А заодно уж и Юлиана, чтобы не осталось свидетелей. Машинально я налил себе вина, выпил и тут вспомнил про изумруд. Чтобы не свалять дурака, я отрезал сыру и, пока жевал, думал.

Когда я сказал Валерию Викторовичу, что знаю, где изумруд, у него лицо заходило ходуном. Но я обломался, пацаны! Нас с Лилькой ему хотелось достать реально, а про камушек ему нравилось думать, что камушек мог как бы и сам потеряться. „Вполне, – сказал педрило, – покажи-ка, Валерочка, портретик еще разок“. Они стали пялиться на портрет, а я сидел и думал: что бы сказали эти живописцы, если бы знали, что я сижу с револьвером за поясом и думаю – обоих их застрелить или только одного? Но вот что я скажу, про такие вещи долго думать нельзя. Револьвер начинает пошевеливаться. Это вроде дамского танго. Стоишь и ждешь, когда тебя пригласят. Ну, я эту музыку прекратил. Я встал и начал расхаживать по мастерской. А они никак не могли на нас с Лилькой насмотреться! Блин! Не мог я поверить, что ему на камушек наплевать. А эти двое ждали, когда терпение лопнет у меня. И я их переходил! Валентин Викторович снял с портрета какую-то пылинку и сказал: „Верните Сомова!“ Он это хорошо сказал, но Сомов был Лилькиной добычей, а во всей этой истории для меня имела цену только Лилька.

„Вы совсем не хотите камень?“ – „Я хочу Сомова. И твоя девчонка Сомова мне отдаст. А камень ты мне так и так вернешь. Я иду в милицию, они берут тебя за что надо, и ты выкладываешь камень. Так?“ И тут Юлиан перестал разглядывать нас с Лилькой и сказал: „Ванечка, у Валерочки было две дорогих вещи (деньги тут ни при чем). Нет, Валерочка, не натопорщивайся, я имею в виду не Магду. Сомов и изумруд, Валерочка, Сомов и изумруд. А вы, Ванечка, оставили его ни с чем. Вы его довели до крайности. Его художнической сущности глубоко противно обращение в милицию, но они вас прищучат, вы не сомневайтесь!“ Тут я до того разозлился, что сам не помню, как в руке у меня оказался револьвер. Художники где стояли, там и сели, а я им сказал, что коли на то пошло, я пристрелю их обоих, потом сожгу картину, а совсем потом застрелюсь сам: „Но сначала вам, сволочам, докажу, что камень взял не я, не я!“

Тут Юлиан сморщился и стал шевелить пальцами: „Валерочка, как-то все уж очень гадко получается. Вы, Ванечка, что видели, кто взял камень? Ой, как нехорошо! Валерочка, тебе это нужно?“ Валерий Викторович выпил вина, хотя ему бы в самый раз водочки стакан. „Вот что, – сказал он, – знать не хочу про камень. Верни мне Сомова, и картина твоя!“ И тут до меня дошло: он боялся, больше всего боялся узнать, кто из его друзей – вор. Он не знал, как ему дальше жить, если я назову имя.

– Опять все плохо, – сказал наркоман, – все ужасно плохо. – Он сполз с нар, встал перед Иваном и раскачивал у него перед носом указательным пальцем:

– Лучше было стрелять и в одного и в другого. Вечная ломка без кайфа – вот что ты им устроил. Жаба!

– Да! – сказал Перстницкий. – Я таки их подцепил. Они, по-моему, даже забыли про револьвер. Они даже не заметили, что я его убрал. Они сидели и тряслись, ведь я в любую минуту мог сказать то, что знал. И тут у нас вышла заминка. Художники не знали, чего от меня ждать, а я ничего не мог придумать. Ну, не стрелять же в них в самом деле! Но колесики в башке у меня все-таки провернулись, и я спросил Валерия Викторовича, сколько времени у него ушло на нас с Лилей. Он врубился не сразу, прежде чем до него дошло, что я не сказал ничего страшного, за него ответил Юлиан. „Валерочка пишет быстро“, – сказал он, настороженно глядя мне в руки. Все-таки Юлиану был страшнее револьвер.

„О‘кей, – сказал я. – Собирайтесь, Юлиан, я посылаю вас в магазин. Тащите все, что может потребоваться двум мужчинам, пока один из них рисует вторую такую же картину. Впрочем, можете тащить на троих, если у вас есть время“. Юлиан исчез, а Валерий Викторович уставился на меня каким-то, черт дери, ртутным взглядом. „Ты чего придумал, – спросил он, – может, лучше без церемоний? Выстрелил – и шабаш“. – „Это вам, Валерий Викторович, шабаш, а у меня тогда самые церемонии и начнутся. Я лучше придумал. Вы нарисуете такую же картину. Только будете на ней вы и Магда“. – „Сукин сын!“ – „Извините“. Тут пришел Юлиан, и мы отправили его стряпать обед.

Теперь в мастерской стояли рядом два мольберта. На одном чистый холст, а на другом мы с Лилькой. В полной тишине Валерий Викторович выписывал столик, на который опиралась Лилечка, и уже стали появляться на столешнице ее пальцы, когда он обернулся и спросил: „Так молчать и будешь?“ И почему-то не стал рисовать ладони, а взялся за Лилькино лицо. Да нет же, это было лицо прекрасной Магды! Блин! Он, и правда, работал быстро. Без колебаний и без жалости он вырисовывал бывшую свою прекрасную Магду и скалился на нее по-вурдалачьи. Я вышел на кухню к Юлиану, напился воды. То ли жарко мне было, то ли холодно – не мог сообразить. Юлиан быстро взглянул на меня, сказал „Минуточку“ и вышел из кухни. Машинально я взял нож и принялся кромсать огромную, как кулак, красную луковицу. „Какой вы негодяй! – сказал Юлиан, вернувшись. – Если бы у вас не было пистолета, я бы съездил вам по физиономии. Лучше бы вы застрелили его!“ Револьвер толкнул меня в поясницу, и я сказал, что никто не знает, как оно повернется. Потом Валерий Викторович закричал из комнаты, и я пошел к нему. Ему зачем-то нужно было, чтобы я околачивался рядом. „Стой за левым локтем“, – велел он. И я стоял. А он рисовал все быстрее. У Магды на бедре появился шрам. Шрам был тонкий и блестящий. Я подумал, что Валерий Викторович обязательно целовал его. – „Она упала с велосипеда“, – сказал художник, не оборачиваясь, потом положил кисти и вышел к Юлиану. Теперь передо мной были обе картины, и спина художника не заслоняла Лильку. Я глядел на ее лицо, повернутое ко мне, нарисованному, и что-то жало мне сердце, и духота какая-то наваливалась… Художники в кухне разговаривали, а я никак не мог понять, в чем тут дело. Потом Валерий Викторович вернулся, дожевывая что-то, снова принялся рисовать, и снова Лиля оказалась у него за плечом. Потом он сдвинулся, ее лицо показалось, ну как будто она вдруг взглянула на меня, и я увидел и понял. Лицо, мужики! У Лильки лицо было такое… Ну, только я мог видеть такое лицо! Это придумать нельзя. Это, блин, видеть надо. Тут я и понял, как это бывает. Он стоял ко мне спиной, и рубаха приподнималась над левой лопаткой, а я ясно видел, как пуля влетает ему под лопатку и он валится на свою недорисованную Магду и заливает кровью ее шрам, и лицо, и все остальное, что он успел нарисовать. Только мы с Лилькой стоим, как были, и смотрим на все это.

А он, тварь, и не думал оборачиваться. И Юлиан в кухне замер. То ли сделал все, то ли притаился и ждал чего-то. А чего ждать? Ясно чего, когда у меня револьвер. Не идиоты же они, видели же, с чем я пришел. „О‘кей!“ – сказал я, но и тут никто не издал ни звука, а на меня нашло какое-то веселье, и холодно вдруг стало, так что я прямо удивился, что револьвер такой теплый. Да! Я его достал, и все три патрона были на месте. А куда бы они делись, я спрашиваю! Но я еще не совсем спятил, и впереди была главная подлость. Я вытряхнул патроны из барабана в ладонь и щелкнул ему три раза под левую лопатку. Он ухом не повел!

В мастерской мы прожили двое суток. Юлиан стряпал, Валерий Викторович рисовал, а я глядел ему под левую лопатку. Иногда с револьвером, иногда без. На вторые сутки часов в семь вечера Валерий Викторович бросил кисти и сказал: „Подавись!“ Картина и в самом деле была готова. Юлиан отрезал всем по куску сыру, налил по стакану цоликаури и поморгал на полотно. Он сказал: „Портрэт… Ты зря это сделал, Валерочка“. – „Тебе, козлу, хорошо рассуждать, а Ванюша застрелил бы меня, и весь сказ“. – „Ты не поверишь, Валерочка, но лучше бы он застрелил тебя“. – „А вы замечали, Иван, что гуманизм у пидоров имеет свой неповторимый оттенок?“ – „Ты большой мастер, – сказал Юлиан, – но ты поплатишься за Магду“. Мы все выпили, художник упаковал обе картины, обвязал их и отдал мне. Вот тут-то я и лягнул его по-настоящему. Я распаковал наше с Лилькой изображение и поставил его на старое место. „Не надо“, – сказал я, и страшная бледность расползлась по лицу Валерия Викторовича. Как будто те три мои щелчка пустым револьвером вдруг сделали свое дело, и невидимые пули долетели куда положено.

Я вернулся к Лильке, она лежала на тахте с закрытыми глазами и говорила по телефону с Самандаровым. Она говорила монотонным ровным голосом, а я распаковывал картину, ставил ее на стул, переставлял лампы, чтобы блики не мешали смотреть.

Вот Лилька попрощалась с Самандаровым, открыла глаза, и я увидел, что угадал. Я увидел, что победил. „Ох-хо, – сказала она нараспев, – как ты придумал такое? Ты же добрый, Перстницкий! Понимаю, понимаю, это я тебя так… Но это же страшно, Ваня“. Она смотрела на картину, и глаза у нее становились печальней и печальней. „Ваня, – проговорила она наконец, – он либо редкостная сука, либо я не знаю, как ты его заставил это нарисовать. И потом… знаешь, я не думала, что ты такой“. Она поставила картину лицом к стене, нахмурилась и посмотрела на меня очень внимательно. А я подумал, достань я сейчас револьвер, прицелься я сейчас в нее, спроси я ее о том, что было у них с Валентином Викторовичем и было ли что-нибудь – все без толку. Я вдруг понял, что Лильку можно либо обидеть, либо убить, но испугать ее нельзя. Нет, еще обидней – я ее никогда не испугаю. Но не в этом было дело. В ту же минуту до меня дошло, что я не поверю ей, что бы она ни говорила. И тогда все произошло, как в мастерской, когда я целился художнику под лопатку.

Я взял картину, снова укутал ее холстиной, от которой несло скипидаром, и под печальным Лилиным взглядом убрал ее на антресоли. Потом я поцеловал Лильку, закрылся в ванной, вынул из револьвера пули, присел на эмалированный край, вложил дуло между зубов и щелкнул. У меня в башке загудело, как в колоколе. А Лилька тут же постучала в дверь и таким голосом велела мне выходить, что я едва не забыл патроны около стаканчика с нашими зубными щетками.

Она обнимала меня, целовала и плакала, а я боялся, что она нащупает револьвер. Потом откинула голову назад и спросила: „Как ты относишься к гордым девушкам, Перстницкий? Вот оно что. Ну, плохи тогда мои дела. А я все-таки скажу: бери меня в жены, Перстницкий, не пожалеешь“.