163807.fb2
- Для тебя это важно?.. - сдавленно, растерянно, тревожно спросил он.
Я кивнул. Голос вдруг пропал. Это было настолько важно для меня, что я не мог вымолвить ни слова.
Но Остромыслов уже совладал с собой. Он сидел за стеной огня и смеялся над моими неуклюжими попытками преподать ему урок больший, чем он уже получил, блуждая в лесу и общаясь с духом Мартина Крюкова.
- Не ожидал! И это говоришь ты? Отвергаешь, сам не зная что? Какие у тебя основания считать, что я, выслушав того "духа", должен был очутиться где-то в другом месте, а не остаться в лесу? И где же я, по-твоему, должен был очутиться? Что это за такой благословенный край? Что за обетованная земля? Там молочные реки текут между кисельными берегами? Такие у тебя понятия? Или, по-твоему, только отойдя от дупла, я должен был как по мановению волшебной палочки перенестись не больше и не меньше как в Китеж? Тогда поставим вопрос так: что ты знаешь о человеке, которому открылась истина?
- Но если ты теперь знаешь истину, ты должен знать и то, где находится моя жена, - возразил я скудно.
- Этого я не знаю. Она исчезла в дупле. И это все о ней.
Я весь кипел, разум, душа - все во мне полыхало, в моем сердце завертелся вопрос, не подвергнуть ли пыткам этого негодяя, вступившего в заговор против меня с "доской" из дупла. Причинить ему боль! Ведь я и сам только что не корчился от боли, а отчасти даже и корчился. Однако, нарушив таким образом неприкосновенность и целостность его персоны, я в конечном счете пошел бы на безнравственный подлог, пользуясь для незаконного достижения своих целей оправданием, что он-де, этот малый, не лучшим образом поступил с моей женой. Очень может быть, что я, взволнованный, не уловил всех нюансов и тонкостей собственной мысли, всей ее хрупкой деликатности. Что ж, попробую еще раз: дело в том, кажется, что я был в сущности не прочь для давления на Остромыслова воспользоваться именем моей жены, а может быть, и памятью о ней. Это возбуждало, но постыдность такого рода уловки была слишком очевидна, чтобы я посмел на нее пойти. Между тем я достиг уже такой возвышенной ответственности перед Дарьей, что ее глазами, ее тайным взором, которым она неотступно следила за мной, как совесть, я видел поступок, который совершал в мыслях, в скрытых движениях души, совершенным как бы и в действительности, и этот, самый гадкий и отвратительный, тоже. Я вопросительно посмотрел на нее, надеясь, что она внесет ясность и покой в мое сердце. Может быть, все обстоит не так плохо, как мне представляется? И она даст добро на то, чтобы я вонзил кинжал в грудь Остромыслова, вынув его из собственной? А может быть, и ей хотелось, чтобы он выдал тайну, рассказал нам окончание своей истории, которое спрятал за сурово оброненным замечанием о будто бы связавшем его обете молчания? Но Дарья, похоже, забыла о моем существовании, внутренний взор потух, маячок, то и дело подзывавший меня прежде, больше не мигал, она ушла в себя, она рассеянно улыбалась каким-то своим мыслям и поглаживала живот, на который Остромыслов все чаще бросал удивленные взгляды. Ибо он словно рос прямо у нас на глазах.
9. ЛУНА
Я понял, что беременной сейчас лучше находиться там, где налицо хоть какое-то подобие цивилизации, и вывел ее на дорогу к дому, приютившему Валунца. Как и следовало ожидать, Остромыслов, наспех затоптав костер, увязался за нами. Раздраженный, я крикнул:
- Ты... какого черта? Тебе открыли истину, так что тебе делать с нами, убогими? Отвяжись!
- Сейчас самое главное, помочь этой несчастной, оказать ей необходимую помощь... - ответил он, деловито суетясь вокруг Дарьи. Она в общем-то неплохо держалась, целеустремленно шла вперед, и было очевидно, что она доберется своим ходом, но Остромыслов, которого разительный контраст с моей непомерно цивилизованной женой поставил на край бездны и в конце концов побудил отправить ее в дупло, где ее вряд ли ожидали блага и удобства, сейчас предпринимал все от него зависящее, чтобы хоть эта представительница слабого пола не сгинула вместе со своим плодом в изуверских тенетах первобытности. Вдохновение выразилось на его лице, и он, можно сказать, работал на подхвате. С воодушевленным и озабоченным видом он подбегал к Дарье то с одного бока, то с другого, складывал руки в большую лопату и вытягивал их перед собой, показывая, что готов подхватить ее и доставить, куда она пожелает. Но Дарья никак не откликалась на его щедрые зарисовки грузоподъемных работ. Она лишь отмахивалась от него, как от назойливой мухи, и я, удовлетворенный такой ее отповедью, смеялся над бедным мыслителем:
- Ну и куда тебя несет? Ты же великий противник цивилизации, а мы именно к ней и возвращаемся! Боюсь, тебе с нами не по пути.
Наконец обида на безразличие Дарьи к его гуманным порывам и нежелание слушать мои насмешки заставили Остромыслова поотстать. Но из виду он нас не терял, опасаясь вновь заблудиться в лесу. Он плелся за нами сзади, в сотне метров, и я хорошо его видел. Более того, я видел его столь отчетливо, словно он сидел в моем глазном яблоке или посетил мой сон, и виной тому был необыкновенной силы лунный свет, заливавший округу; происходящее в природе тоже весьма походило на сон, и это внушало мне определенное беспокойство. Не исключено, что этот невероятно яркий, ослепительный, уже не укладывающийся в сравнение с серебром, а именно золотой свет ночной спутницы заблудших был одной из причин, побудивших Остромыслова оставить в покое девицу. Наверняка он заинтересовался странным явлением и решил, что изучение его - куда более полезное занятие, чем бесплодные попытки растопить жестокое сердце грядущей роженицы.
Дарья шла впереди, я за ней, и она словно тоже втерлась в мое глазное яблоко, проникла в мои сны. Золото пронизывало и плавило все вокруг нас, и в золоте стояли деревья и шли мы, и, разумеется, Дарья, сверкающая и огромная, как динозавр, была прекрасна. Наши ноги несла не дорога, а река света, и я напрасно пытался изображать ходьбу, движение происходило само собой. Оглянувшись, я увидел, что Остромыслов заложил руки за спину и угрюмо наклонил голову, глядя себе под ноги, изогнулся, как конькобежец. Я, как и он, наш философствующий друг, напряженно размышлял над загадкой, посланной нам луной, но не придумал ничего лучше того, что тайна открыта Дарье, которая и сама готовилась совершить таинственный обряд, обычно завершающийся пронзительным детским криком, и мне стоит хорошенько ее обо всем расспросить в подходящую минуту. Мы вошли в дом, тоже залитый удивительным лунным светом. Наши друзья спали на тех местах, где мы их оставили, но при нашем появлении вскочили с чуткой и бдительной резвостью часовых, и Балуев, сурово, с удесятеренным против обычного вниманием оглядев нас, воскликнул:
- Это уже ни в какие ворота не лезет! Полное нарушение всех норм. И еще этого привели!
- Этого? Кого? - притворно удивился я. Плечом к плечу с делавшей дело Дарьей мне было легко и сладко прикидываться простаком.
- Остромыслова!
Я возразил:
- Ба, да кому же, если не ему, находиться там, где только его душа пожелает! Парню открылась истина. Сам Мартин...
У Балуева глаза полезли на лоб, но ждал он не откровения, а богохульства, которое должно было, как ему казалось, вот-вот сорваться с моих губ. Мне не дал договорить Остромыслов:
- Да, мне действительно поведали... Не то чтобы из первых рук, а так, из вторых или даже третьих, но...
- Ах вот как? - прервал его Балуев, презрительно сощурившись. - И что же? Ну-ка, ну-ка!..
- Не то чтобы Мартин, а скорее нечто скроенное по его образу и подобию, - разъяснил Остромыслов. - Не то чтобы дух Мартина. Но и не подделка. Некий одушевленный аппарат с более или менее достоверным изображением нашего друга. И я имел случай беседы... Но о ней скажу, что велась она непосредственно с Мартином Крюковым. За это я ручаюсь. Голову даю на отсечение.
Балуев нахмурился, его лоб дико выдвинулся вперед и навис над нашими головами, как скала. Тучей вклинившись между нами, этот грозный страж порядка оттеснил Остромыслова в сторону, загнал его в угол комнаты и, раскрыв черную пропасть рта, прорычал:
- А ты знаешь, что тебе нельзя произносить его имя всуе?
- Почему же это именно мне нельзя? - слегка опешил Остромыслов. Никита тоже произносил. Ему можно?
- Тебе нельзя, - закруглил Балуев. - Даже если тебя кое во что и посвятили. И тем более нельзя было тебе приходить сюда.
- Нельзя? Но почему? Я не понимаю...
Балуев, сочтя, что ему по плечу одним махом перескочить от скандальных препирательств к философскому обсуждению проблемы, вдруг принял надменный вид и важно возвестил:
- Не та иерархия.
- Не та? - ошалело выкрикнул зажатый в углу Остромыслов, а когда Балуев ответил ему утвердительным кивком, завопил: - Чья иерархия? Моя? Или вообще? О какой иерархии идет речь?
Возможно, эти вопросы и обладали силой, способной отправить Балуева в философский тупик, однако тому не довелось ничего ответить, ибо в этот момент разразилась истошным криком Дарья. Мы поняли, что начались схватки. Дарья вошла в спаленку, где ютилась хозяйка, и осталась там, запретив нам следовать за ней. Мы с Валунцом, а с нами и Онопкин, сгрудились перед запертой дверью, вслушиваясь в тихие и быстрые голоса девушки и старухи. Они шептались, и мне в голову лезли глупые мысли: они придумывают имя младенцу, который вот-вот появится на свет Божий, они обсуждают мою "кандидатуру". Наверное, таким способом я сопротивлялся прихоти случая, пожелавшего дать ребенку мое имя. Оглушительно зашелестела, затрещала одежда, которую старуха стаскивала с утратившего земную силу тела девушки. Остромыслов, воспользовавшись общим замешательством, мышонком шмыгнул прочь из западни, устроенной ему Балуевым, однако неусыпный и злопамятный блюститель широко, как степной ветер, шагнул, настиг его, ткнул пальцем в бок и, нагло ухмыляясь, прошипел:
- Не та иерархия, браток, не та!
Я посмотрел на Валунца, который был похож на испуганного цыпленка, и сказал ему:
- На редкость светлая ночь, не правда ли?
Он пожал плечами, не зная, что мне ответить. В каморке, где укрылись от нас женщины, волной поднимался, восходил на бесконечно удаленные от нашего сознания гребни и обрывался в незримые пропасти нечеловеческий вопль. Мы же бессмысленно топтались на месте, переминались с ноги на ногу и обменивались недоумевающими взглядами. Вот и все! Происходило ли таинство? Я не романтик быта, пресловутого женского начала, деторождения, но у меня волосы на голове становились дыбом при мысли, что наши сердца трех (или сколько нас, недопущенных, было? четверо? пятеро?) бьются в жалкой кучке и издают жалкое блеяние, тогда как Дарья и даже старуха, с которой я не обмолвился и парой слов, находятся совсем в другом мире, в другом измерении. Свет неистово пролился и восторжествовал для них, не для нас, они родились под луной и были людьми лунного света, который сейчас вдруг обнаружил небывалую мощь. Это вам не хилая луна полуночных поэтов! Мы же, люди солнца, отторгнутые ночной мистерией, всего лишь с глуповатым видом вслушивались в звериный крик зарождения нового существа, происхождения новой личности, и даже я, обреченный в эту минуту отойти в тень странного повторения моего имени в незнакомце, не дотягивал до того, чтобы полноценной любознательностью обнять околдовавшее нас сияние, и только обескураженно хлопал глазами.
- Оденемся в чистое, - сказал вдруг в нашей гробовой тишине Валунец дрожащим от волнения голосом.
Присоединившийся к нам Остромыслов беспомощно развел руками, показывая, что лишен возможности делом ответить на это разумное и доброе предложение. Валунец и сам уже смутился, вещь-то он придумал умилительную, но когда в нем вот так неожиданно проклюнулось нечто народно-праздничное, лубочно-ритуальное, то было и отчего прийти в замешательство. Но нет, не сдается наш кузнец высоких помыслов и рафинированных идей! В одном уголке его рта бедной родственницей замешкалась робкая улыбка приподнятого настроения, зато другой строго сложился в изображение твердой, уже принципиальной решимости исполнить задуманное. Он подошел к кровати, вытащил из-под нее чемодан, раскрыл его и, порывшись, достал белую рубаху. И тут же ее надел. Балуев внимательно следил за его приготовлениями, он стоял посреди комнаты, подбоченившись, странно усмехался и впитывал Валунца вместе с его лубочным опрощением в пучину своего изобильно иронического взгляда. Обостренным нюхом полкана от эзотерики он учуял в этом торжественном переодевании тошнотворную мещанскую подоплеку. Хищно приподнялась его верхняя губа над щитом из желтых прокуренных клыков, под глазами собрались пучки лукавых морщинок, и сей лис и пес в одном лице язвительно обронил:
- Ну, Валунец!
- А что Валунец?! - взвизгнул тот, тая в лунном сиянии, белый, как призрак.
- Прибарахлился... Вещичек-то понавез... Я так думаю, слоников разных мраморных и гипсовых прихватил... и мыльницу... ножнички для ногтей... скупо и высокомерно перечислял его грехи Балуев. - А между тем рядишься под простолюдина, человека от земли... В лапти скоро обуешься?
Онопкин отринул нежность, которая подтолкнула его было к дверям каморки, и активно включился в критическую работу:
- Все предусмотрел. Готов на все случаи жизни. Типичная профанизация... Вот кому на Руси жить хорошо! А я страдал...
- Ты, брат, был воином и им останешься, - с чувством проговорил Балуев, - а этот только и умеет, что приспосабливаться!
- С какой бы стати мне к вам приспосабливаться, - закричал Валунец, ужасно волнуясь и негодуя, - к вам и к вашей трудной, подвижнической жизни, когда б и я не был движим... когда б не жажда... и не добрая воля... когда б и меня не подвигала на подвиг...
Он не договорил, да и все те замечания относительно его бесспорного и пронзительного благочестия, с такой кинематографической наглядностью вдруг выразившегося перед нами, замечания, которые каждый из нас имел и готовился если не сейчас, то в первую же подходящую минуту высказать, так и остались в виде внутренних невостребованных заготовок. Всему виной очередное удивительное событие, - его исключительность мы оценили бы куда живей, если бы усиливающееся лунное сияние не ввергало нас во все большее недоумение и не заставляло концентрировать почти все свое внимание на странных особенностях и вероятных опасностях существования в столь неожиданных, непредвиденных условиях. В сущности, переодевание Валунца мы в глубине души и расценивали как проявление почтительного страха, едва ли не священного трепета перед волей небес, пожелавших особым образом озарить продолжающуюся в каморке мучительную процедуру рождения нового существа. Но я расскажу, что же, собственно, произошло, и тогда будет понятнее, почему воистину необыкновенный поворот в событиях мы восприняли без живости, обязательной для людей чутких, всегда готовых внять, выслушать и тем более порассказать собственную историю. За окном шумнула машина, скрипнули тормоза. Раздались яростные крики брани. Я все слушал и слушал тишину в промежутках между шумами, ибо мне казалось, что именно она как-то соответствует растущему сиянию луны и вносит в него струю реализма. С криками бегства и преследования в избу ворвались живописно извивающийся в халате Масягин и Фома, единственным украшением которого был нож. Этот эпизод суетной городской жизни выглядел бы надуманной фантасмагорией, если бы мы не знали, какие шутки горазд разыгрывать насмешник случай. Лишь отдаленно я догадывался, что участвую в фарсе покушения на масягинскую жизнь не только как зритель, что я хотел этого, а в каком-то смысле и подготавливал явление Масягина и Фомы в нашей забытой Богом и людьми деревеньке. Но, похоже, мой замысел не слишком-то удался, и теперь я делал вид, будто разворачивающаяся на наших глазах схватка интересует меня не больше, чем Балуева с Онопкиным. Я приноравливался к ситуации, всеми силами показывал, что не считаю себя лишним в постижении ее скрытой сути. И вот в чем дело. Валунец, как бы мы не относились к его поступку - а отношение вмещалось в весьма широкий диапазон от осуждения и ядовитой иронии до радостного, свежего удивления, оставался нашим, человеком, действующим внутри нашей истории. А эти двое вырвались из другого мира, и прибежали они сюда не с тем, чтобы приобщить нас к своим заботам и стремлениям, о нет, они всего лишь оказались рядом и даже едва ли осознали, что мы смотрим на них. Они сделали круг по комнате и исчезли за дверью. Фома преследовал своего смертельного врага по пятам, он выглядел грозно и устрашающе в своей наготе и с выгоревшим волосяным покровом головы, на его совести были уже две жизни, две невинные жертвы, этот человек, судя по всему, знал, что делает, а вот с Масягиным у него что-то не клеилось.
Я тишком подумал, украдкой бросая по сторонам испытующие взгляды: не странно ли все-таки, что Балуев как будто и не заметил толком этой парочки, не рассудил, что она вносит хаос в наше дело, окончательно разрывает и портит схему? Исподлобья смотрел я на сего руководителя воинской мощи Онопкина, бывшего педагога. Он, уже не менее чутко, чем прочие, прислушивавшийся к тому, что происходило в каморке, и заслуживал сейчас особого внимания. Облик у него был весьма странный и даже уморительный. С вытаращенными глазами (хотя это у него могло остаться с той минуты, когда я первый и, разумеется, всуе помянул Мартина Крюкова), с растянутым в улыбке ртом, как бы продолжавшим выдыхать в посрамленного Остромыслова недоизреченное "не та иерархия", а на чистоплюя Валунца выпускать пары неиссякающего сарказма, он стоял на широко расставленных ногах и с раскинутыми в стороны руками, кисти которых были безвольно и с красотой лепестков опущены вниз. В образовавшейся у него стати проглядывало что-то выставочное, декоративное. Я осознал, что этот музейный Балуев не движется, но в то же мгновение из самоанализа добавил, что тут дело, скорее, в какой-то необычайной замедленности, делающей наши движения практически незаметными. Факт тот, что и я сам почти утратил подвижность и состояние Балуева, как и любого другого участника сцены, отлично понимал по собственным ощущениям. Свет стал гуще, ослепительнее, очертания людей и предметов рассеивались в его чересчур щедром золоте, звук пропадал, угасал тоже. Бог мой, это же чудесный сон и умирание одновременно! Пляска святого Витта в замедленном темпе. Заторможенно-свободный полет в пустоте! Бесшумно отворилась дверь, вбежали Масягин и Фома, если то, что они делали, можно назвать бегом, кое-как достигли - большие рыбины в тесном аквариуме середины комнаты и застыли в метре друг от друга. Чернота их контуров подрагивала и плескалась, как дымок в солнечном разливе. Мои глаза слабо бегали в моей освобожденной от вполне вероятных страданий замороженности, я скосил их и залюбовался - прежде всего Масягиным. Щелкопер запечатлелся бегуном, помогающим себе правильной, равномерной работой рук и повернувшим голову назад, чтобы измерить отделяющее его от преследователя расстояние. Хорош был и Фома. Сворачивание деятельности застигло его в порыве, в решающем броске, в прыжке рыси, раскрывшей чудовищную пасть, он занес руку с ножом и скорчил жуткую, злобную гримасу.
Я, конечно, не знаю точно, что происходило в каморке, и могу дать лишь описания самого общего характера, применимые к любому подобному случаю. Шум там, за запертой дверью, прекратился, а может быть, мы совершенно оглохли и ничего не слышали. Но я должен рассказать о том, чего, кажется, никто, кроме меня, не заметил. Я стоял ближе всех к окну, вот только из памяти вылетело, было ли то окно с самого начала открыто, и я видел женщину или, если угодно, сверхъестественное существо, которое вынесло из каморки сверток. А что в упаковке? Ну, не мне судить... Но думаю, что то был надлежащим образом забранный в пеленки новорожденный.
Впрочем, сказать, что я видел, значит сказать неправду, по крайней мере не полную правду, поскольку на самом деле я равным образом и не видел ничего. Произошло нечто именно из ряда таинственностей, омываемого боязливым молчанием человеков, любой, полагаю, очевидец тут предпочтет помалкивать, тем более что в душе в подобных случаях всегда остается местечко для сомнений. И ведь если бы впоследствии Дарья вышла из каморки с ребенком на руках, то есть даруя нам ладное и гармоничное завершение весьма напряженного действа, да еще и не скупясь на лучезарную улыбку, естественную на лице новоявленной матери, я бы и вовсе не вспомнил о своем видении и дальше спокойно относил бы его к плодам разыгравшегося воображения, более чем возможным при том чуде луны, свидетелями которого мы стали. Но Дарья вышла к нам как раз без ребенка и не могла объяснить, куда он исчез, хотя не отрицала факта его рождения. И я укрепился в мысли, что ребенок...