164012.fb2
— Вы, главное, не вздумайте испортить мне охоту… — сказал Маралов, и не похоже, чтобы он шутил.
— Может, все-таки попробуем обездвиживать?
— Владимир Дмитриевич, не дураки эти медведи… Не дадут они в себя стрелять. Ну, увидите вы зверя за секунду до того, как он в вас вцепится… Ну и много толку будет от вашего шприца? Что сперва он вас прикончит, а потом уже ляжет поспать? Не дадут они вам себя обездвиживать; не дадут, и весь сказ. А «языка» я вам поймаю, точно вам говорю. Сам придет!
Помолчали. Стыла глухая ночь на улице, стыл крепкий чай в стакане.
— Извините, Дмитрий Сергеевич… Я так понимаю, вы уверены — говорящий медведь к вам сам придет? Так?
Маралов, усмехаясь, кивнул.
— Для вас разве новость, что кто-то совсем неглупый тут убивает охотника за охотником? Кто, по-вашему, этим занимается? А у меня на счету медведей больше всей остальной деревни…
Опять немного помолчали.
— Но ведь на вас покушений как будто не было?
— А я один дома не оставался… И ходил с такой осторожностью, с какой уж простите, мало кто ходит. Даже после этих убийств, когда народ стал аккуратнее, все равно я самый осторожный.
— Нет, все же зачем рисковать, Дмитрий Сергеевич? Медведь заявится, и попытается вас сожрать… А вы будете пытаться его перехитрить и пленить…
Ну и зачем это нужно? И кстати, как вы собираетесь его поймать, не секрет?
— Не секрет, но пока рассказывать не буду — дурная примета. И риск совсем маленький, уверяю вас… Давайте так — вы поднимаетесь к истокам Кантата, скажем, к десятому… Где там моя избушка, Владимир Дмитриевич знает. Мне нужен целый день, я выйду так, чтобы девятое провести в обществе медведя.
— Уверены, что он появится?
— Уверен. Только давайте так: осторожность, осторожность и еще раз осторожность. Договорились?
— Мы не против, но к чему вы еще раз?
— А к тому, что недавно еще один урок получил… Рассказать?
— Естественно!
А история с Мараловым приключилась вот какая… Ждал Маралов, что к нему на приваду должен придти медведь… Что такое привады? А это такое оптимистическое место, которое очень нравится медведям. Медведи любят не особенно свежее мясо, и охотник, который хочет их привадить, подцепляет коровью тушу к грузовику и тащит ее по лесу, делая как можно более обширный круг. Пусть медведи нюхают и знают, что где-то для них готово лакомство. Привада — это место, где кончается путь грузовика, вернее — злополучной коровы. Тут ее отцепляют от грузовика, но чтобы медведь ее не утащил, привязывают или приковывают к деревьям попрочнее. Ведь сила у медведя чудовищная, и если он заподозрит что-то нехорошее, легко сможет утащить коровью тушу в более уютное для него место.
Охотник привязывает тушу, чтобы медведь жрал бы ее в удобном для охотника месте. Он делает лабаз — настил в двух-трех метрах над землей, с которого удобно стрелять и с которого видно злосчастную корову. Время от времени он наведывается на приваду и проверяет, появился ли медведь и начал ли жрать бедную протухшую корову.
На этой же приваде поставили капкан, и вот с какой целью: потренировать зверовую лайку. Медведь из капкана не вырвется: капкан-то с огромными зубцами, зубцы вопьются в лапу сантиметра на три, на четыре, сомкнутся уже вокруг кости. Капкан привязан к бревну весом килограммов триста, и когда собака начнет рвать медведя, он погонится за собакой и не сможет догнать. К тому же два человека с ружьями будут сторожить, и не позволят страшному дикому зверю обидеть полезное домашнее животное.
Вот и поехал Маралов с товарищем и с его собакой, тренировать зверового кобеля. Приехали они на приваду, остановили машину…
— Ты зачем оружие берешь?! — удивился товарищ Маралова.
— На всякий случай… Мало ли.
И Маралов прихватил свою двустволку.
— А я не возьму! Он если там, на приваде, то на надежной привязи, медведь!
И его спутник демонстративно отбросил ружье.
— Подходим, видим — есть медведь! — рассказывал Маралов. — Да здоровенный какой! И встает как-то очень уж легко, не похоже, чтобы прикован к бревну. Встал, да как прыгнет! И второй раз, и третий. Потом оказалось, капкан захватил его слабо, свалился после первого рывка. Зверь умный — лежал и нас ждал.
— Собака не подвела? — серьезно спросил Товстолес.
— Собака-то не подвела… И ружье не подвело, прямо я ему в лобешник… Но я это к чему: хорош я был бы, не захватив с собой ружья! А вроде бы, и не обязательно оно, если медведь точно в капкане… Это я вам насчет осторожности. Перестраховывайтесь лучше, чем рискуйте…
Так беседовали Товстолес, Михалыч и Маралов темной ночью на 7 августа, и право же, не те это были люди, чтобы после такого разговора не довести дело до конца, риск там или не риск.
В истоках Кантата и правда стояла избушка, и от последнего места, куда можно доехать на машине, было до избушки ходу часа четыре. Маралов же не зря поехал именно на машине и заехал к себе на привады…
Если охотник устраивает приваду и потом регулярно появляется на приваде, все ясно — он собирается охотиться, и притом именно на медведя! Маралов поехал на грузовике — а ведь всякий, кому это интересно, знал — на этом грузовике Маралов вывозит застреленных медведей. И уж конечно, Дмитрий Сергеевич не позабыл захватить с собой ружье и не расставался с ним, пока топал от грузовика к приваде.
На приваде, как и следовало ожидать, не было никого, корову еще жрать не начали, но Маралов с глубокомысленным видом прошелся по поляне, потыкал пальцем в следы примерно трехдневной давности, и только после этого полез обратно в грузовик. Маралов надеялся, что достаточно ясно продемонстрировал, что хочет охотиться на медведей. И еще яснее он рассчитал, что если поедет на грузовике от привады к избушке в истоках Кантата, зверь не успеет перехватить его по дороге, на тропе, а ведь это самое опасное.
Вечером седьмого, до самой темноты, Маралов стрелял, шумел, пугал лесных жителей, и заодно нашел и срубил несколько молодых лиственниц. Маралов принес часть этих стволиков к избушке и сложил их таким образом, чтобы даже самый хитрый зверь не смог бы подойти к ним, не пройдя через открытые пространства, где не росла даже трава.
Что характерно, Маралов не пошел за теми стволиками, которые не успел перенести при ярком свете. Наверное, его поведение могло сойти за поведение таежного лентяя, но в этом сразу усомнился бы всякий, кто увидел продолжение рабочего дня Дмитрия Сергеевича, уже в избушке.
Дело в том, что Маралов, «поленившийся» пройти несколько километров за уже срубленными лагами, вовсе не поленился пристроить к дверце избушки здоровенный брус в роли засова. И не счел для себя затруднительным возиться до полной темноты, колотить топором и стамеской. Дверь в избушку крепилась между двумя вертикально вкопанными бревнами, и Маралов не пожалел времени, чтобы проделать в одном из бревен длинный вертикальный паз.
Всякий, кто упрекнул бы Маралова в легкомыслии, тоже изменил бы свое мнение, увидев, где расположился он на ночь: на полу, и притом с таким расчетом, чтобы из единственного окошка до него дотянуться было бы ну никак невозможно.
Восьмого утром Маралов вышел из избушки уже с ружьем, и начал с того, что внимательно осмотрел брошенные с вечера лаги. Даже менее опытный человек легко заметил бы оставленные поблизости следы когтистых лап. Кто-то ночью подходил к лиственничным стволикам, нюхал их, пытался понять, что собирается делать с ними Маралов.
Вокруг избушки везде росла трава, следов на ней не оставалось, но Дмитрий Сергеевич не сомневался — им интересовались очень плотно! В двух местах на стенах избушки он обнаружил длинные бурые волоски, и все сомнения исчезли — да, его дела весьма интересовали кого-то! Кого-то бурого, оставлявшего медвежьи следы, и к тому же, скорее всего, разумного. Потому что в августе еды в тайге полно, и не будет лезть к избушке и к человеку в ней тот, кто не имеет совсем особенных интересов, не гастрономических.
Маралов сделал вид, что испугался следов; если за ним наблюдали (а он сильно надеялся на это), теперь он будет носить с собой ружье мотивированно.
Маралов сходил за оставленными со вчерашнего дня стволиками, раза два стрелял из ружья, добыв тетерева, и опять начал рубить возле избушки.
Для начала Маралов ошкурил несколько молодых лиственниц, примерился и сделал из лиственниц лаги, каждая сантиметров на десять длиннее, чем расстояние между потолком и полом избушки. Для каждой лаги он вырубил гнездо в полу и в потолке избушки и вставил лаги, укрепил каждую так, чтобы лага уходила концами в пол и в потолок. Теперь эти лаги стали как бы частями всей остальной избушки, а сломать их не мог бы не только человек, но и ни один другой таежный зверь.
Между лагами оставалось порядка пятнадцати сантиметров, не больше; избушка оказалась перегорожена частоколом на две части. Дверь в избушке находилась с одного из торцов, и вот в торце, противоположном двери, Маралов проделал как бы еще одно окно, маленькую бойницу, сквозь которую сам еле-еле мог протиснуться.
А после этого началось самое трудное: несколько часов кряду Маралов переделывал вход и дверь в избушку, выдалбливая второй паз во втором бревне, а потом перестроил и полотно двери.
Почти все это время, по крайней мере со второй половины дня, Маралов ясно чувствовал — кто-то внимательно наблюдает за ним. При всей уверенности в себе Дмитрий Сергеевич в свои пятьдесят лет оставался жив… А почему? Да потому, что никогда не относился к медведям пренебрежительно, вот почему! По крайней мере, это была одна из самых важных причин, и Дмитрий Сергеевич о ней никогда не забывал.
Маралов уже сам точно не помнил, сколько медведей он перебил на привадах, на берлогах и отыскав в лесу с собакой и ружьем, но «зато» помнил очень хорошо, сколько весит медведь, с какой скоростью он передвигается, во сколько раз он сильнее человека и какой длины у него клыки и когти. Это он помнил всю свою жизнь, в том числе и в моменты, когда зверь уже лежал без движения, и оставалось только содрать с него шкуру и разделать теплую тушу.
Прекрасный боец, охотник милостию Божию, Маралов обладал сочетанием качеств, как раз необходимых для его образа жизни: он совершенно не боялся медведя и был непоколебимо уверен в своем превосходстве. Но одновременно он помнил, как опасен медведь, и ему хватало ума никогда не пренебрегать зверем. Поэтому даже когда Маралов дразнил мохнатого охотника, риск был не так велик, как это могло бы показаться. А он его сознательно дразнил!
Интересно, где мог прятаться медведь? Вероятнее всего, вон в тех папоротниках, решал Маралов, и направлялся прямо в папоротники, но при этом держал двустволку наготове, поводил стволом и делал зверское выражение лица. Он, естественно, «не замечал» движения папоротников, не шел смотреть на лежку медведя, но тем не менее принуждал его к бегству.
Маралов присел какать буквально метрах в десяти от лежки медведя, и почти был уверен, что зверь попытается им заняться (потому и просидел втрое дольше, чем всегда). Вроде бы, заколыхались кусты? Или воспаленное воображение работает? Как будто, колышется папоротник, кто-то большой ползет к нему? Или это налетает ветер?
— А ну!!!
Маралов яростно вскочил; потряс ружьем. В панике метнулся заяц, пробегавший через кусты и папоротник.
— Я т-тебя!
Маралов выстрелил, взял зайца. Искать добычу он отправился, только перезарядив ружье, а нес зайца так, чтобы он головой тащился на земле, и оставлял кровавый след. И при этом Маралов все время оглядывался, в том числе и неожиданно, рывком, не давал пойти за собой тому, кто мог бы этого захотеть.
Разделывал и варил он зайца не на печке, а на костре, и тут же ел, бросая кости в траву.
Под вечер Маралов вышел из избушки с котелком, и вместо того, чтобы взять воды из тихих глубоких луж поблизости, сходил за два километра на мчащийся по каменистому руслу мелкий шумный Кантат. Охотиться на берегу такой реки — это особенное удовольствие, потому что из-за шума воды невозможно расслышать ни шагов, ни каких-либо подозрительных звуков.
Самый лучший подарок, который может сделать добыча своему преследователю — это дать подкрадываться к ней возле звенящей, весело прыгающей воды, и Маралов почти так и сделал. Но только пройдя с километр, на полпути до Кантата, он «почему-то» передумал, набрал воды из лужи, образовавшейся после вчерашнего дождя, и повернув на 180 градусов, отправился назад. Во время этого похода он вдруг внимательно уставился на заросли ежевики… Если бы тень в этих кустах оставалась бы такой же темной и густой, он непременно отбросил бы игры, и всадил бы пулю в эту тень… Но тень стала вдруг гораздо прозрачнее, легче, и Маралов не стал тратить боезапас на самую обычную тень, в которой уже не было медведя.
Придя к избушке, Маралов опять поставил воду на огонь, стал делать чай, а заодно снял ружье, вынул из него, неизвестно зачем, одни патроны и вставил другие, стал тряпочкой полировать замок ружья… (тоже неведомо зачем).
Ага! Хрустнула ветка под чьей-то тяжелой ногой. Какое-то движение уловил Маралов краем глаза. Понятно! Подождав еще немного, Маралов с диким ревом кинулся за избушку. Хруст и мягкий топот в стороне были ему сладчайшей наградой, но и здесь Маралов разыграл совсем другие намерения.
— Вот она! Вот же она, моя смородина! — ворковал охотник, обрывая листики и целые побеги на чай.
Он кинул смородину в котелок, дождался, пока заварится, но в этот вечер задерживаться на свежем воздухе Маралов не стал. Не любуясь закатом, не наслаждаясь тихой прелестью августовского вечера, Маралов влез в пробитое им окно-бойницу и постелил спальный мешок в самой укромной части избушки, между частоколом из лиственничных бревен и глухой стеной.
Все это пространство вообще было невелико, и устроиться безопасно Маралов мог только одним способом — лежать на полу вдоль стенки, примерно в метре от частокола. Так он и лежал на спальном мешке, вдыхал аромат смородинового чая, время от времени прихлебывал густой отвар.
Главным в положении Маралова было — ни в коем случае не заснуть. Медведь, побывавший в избушке, попробовав добраться до Маралова, вполне мог и понять игру охотника. А если поймет, то уйдет он уже навсегда… И тогда жди еще, что удастся придумать, и скорее всего, очень нескоро.
Не следует думать, что Маралов из чистого хулиганства несколько раз «подыгрывал» зверю, пугал его, но не показывал, что знает о его существовании… Маралов совершенно сознательно, зная, зачем это надо, несколько раз срывал атаки медведя, позволяя ему каждый раз все больше и больше. Вплоть до того, что медведь заходил за избушку, чтобы напасть неожиданно сзади. И даже здесь, в этом случае Маралов заставил медведя удрать, но дал ему возможность сомневаться: знает ли вообще Маралов о его существовании?!
Маралов дразнил зверя, пришедшего за ним, ярил близостью и легкостью добычи, заставлял забыть об осторожности. Потому что главное было в том, чтобы медведь явился ночью.
Маралов безразлично относился к вопросам, который сейчас час. Какая разница, два часа пополуночи или три? Поэтому он не мог бы сказать, когда именно у него появилась уверенность — кто-то ходит около избушки. То ли еле слышные звуки, все же издаваемые медведем, то ли легчайшие сотрясения почвы говорили Маралову, что кто-то тяжелый бродит вокруг. Этот тяжелый ходил на мягких лапах, без копыт или сапог, и часто успевал убрать лапу с ветки до того, как ветка начинала хрустеть. Маралов проснулся окончательно, и лежал, изо всех сил делая вид, что спит без задних ног. И одна деталь происходящего ужасно не нравилась Маралову: то, что никакого запаха он не слышал. Кстати, и днем ведь он ни разу не ощутил обычного медвежьего смрада! Он был в нескольких метрах от зверя, и тем не менее ему не пахло. Удивительного и необъяснимого Маралов вообще не любил, а уж тем более в такой охоте… Медведь просто не мог не пахнуть! Не тот это зверь, чтобы не издавать никаких запахов… И странно, неуютно сделалось Маралову от этих мыслей.
Ага! Вот тихо скрипнула дверь. Вот дурак! Надо было смазать петли! А теперь он испугается, решит, что все равно Маралов проснется, и уйдет! Но дверь, приоткрывшись на двадцать сантиметров, почему-то скрипеть перестала. Маралову казалось, он видит даже кривые когти, зацепившие дверь за край. Медленно-медленно дверь открывалась настолько, что в нее всунулась огромная башка. Все это походило на страшный сон: совершенно бесшумное движение чего-то громадного, живого.
Маралов видел, как мерцают зеленым глаза зверя, всего метрах в шести от него. Глаза были единственным, что можно было хоть как-то рассмотреть: стоило зверю втиснуть в домик не только башку, но и часть тела, как невозможно стало различить, где там плечи, где уши, а где, допустим, подбородок. Маралов по-прежнему не слышал запаха, и вдруг приступ ужаса охватил бывалого охотника. С кем же это он сейчас в одной избушке?! Если не пахнет — то это ведь и не медведь! Это существо, имеющее внешний вид и повадки медведя… Но не медведь!
А существо уже проникло в дом, и Маралов удивился и ужаснулся, до чего же он все-таки громаден. Но и удивляясь, даже пугаясь, он, естественно, исполнил свой долг, до конца сделал свое дело: дернул давно заготовленную веревку!
Одновременно произошли два события: медведь… или существо, имеющее облик медведя, кинулся вперед; никакой человеческий глаз не смог бы заметить движения лап, в долю секунды просунувшихся между лагами. Возле рук и груди Маралова как будто бы просвистел ветер.
Вторым событием стал как раз рывок веревки, а главное, его последствия. Этим рывком Маралов вырвал палочку, поддерживавшую вторую дверь наверху, над первой. Сработал падающий затвор, рухнула дверь-ловушка, легла в продолбленные Мараловым пазы; теперь дверь составляла часть стены избушки, и даже самому Маралову было бы непросто ее поднять.
Зверь мгновенно отпрянул от жердей, бешено фыркнул; плюхнулся на зад с такой силой, что избушка заходила ходуном; зверь сидел, поводя глазами и верхними лапами, с каким-то безумным и как показалось Маралову, растерянным выражением. У Маралова сложилось полное впечатление, что у медведя вырвалось ругательство и он тут же фыркнул так же, стараясь воспроизвести как можно более точно.
И тут же за бревнами избушки, совсем рядом, послышалось частое ритмичное фырканье. Ах, так вас там еще и несколько?! Рушилась еще одна установка, еще одно убеждение, вынесенное Мараловым из опыта тридцати таежных лет, подтвержденное всем опытом его жизни: что медведь охотится один. И накатывал ледяной ужас: была у него детская мысль выскочить в окно, оставить пойманному медведю все пространство избушки, и спокойно доспать на свежем воздухе. Ну, напоролся бы…
Медведь ответил фырканьем и ворчанием, но тут вступил в разговор еще один собеседник. Одна из рулад прозвучала для Маралова так же, как одно из записанных на магнитофон слов медведя из ловушки, и он повторил это слово, как получилось. Взрыв ворчаний и фырканий из-за стен избушки! Изумление пойманного: он даже башкой закачал, издал невнятный звук с полуоткрытой пастью, и от этого звука все сжалось внутри у Маралова. Звук этот он слышал много раз сквозь заросли, даже не видя самого медведя; звук этот таил угрозу, потому что обозначал недоумение: зверь, значит, не нашел Маралова там, где ожидал. И Маралову трудно было не ответить на это ворчание выстрелом.
Но разумеется, он ответил иначе: целой серией медвежьих слов. Присевший на попу медведь посмотрел совершенно обалдело, склонил голову на бок… Маралов просто чувствовал, что зверь думает о чем-то. Только теперь, через полминуты медвежьего плена, ноздрей Маралова коснулся острый кисловатый аромат, волной исходивший от зверя. Запах этот, вовсе не неприятный, был, видимо, собственным запахом медведя. Должно быть, хитрый зверь избавился от всех обычных ароматов медведей, склонных кататься по падали. Неужто мылся специально для охоты?!
— Ты что ли помылся, папаша?
Маралов начал говорить, налаживать контакт с медведем, и странно, непривычно прозвучал его голос в ночной избушке, обращенный к темной массе, раза в три больше человека.
А «масса» внезапно зафыркала, застонала, заворчала, понижая и повышая ритм, делая разные паузы между звуками. В этом потоке звуков мелькали знакомые сочетания, и Маралов стал повторять их, пока что почти не понимая. Впрочем, одно сочетание звуков означало вроде бы что-то вроде «убить», а другое как раз — «не убить»… Это было не знанием, интуицией, и Маралов на чистом вдохновении поднял ружье (медведь напрягся) и профыркал это «не убить».
Медведь опять, склонив голову, слушал; из-за избушки зафыркали минимум два голоса. Да, вот вышел бы из укрытия… и перед ним тут же оказались двое огромных зверей. Да еще неожиданно.
А медведь вдруг ударил себя лапой в грудь, грудь загудела, словно барабан, и тоже профыркал «не убить». И внимательно уставился на Маралова — понял ли он? Несколько раз они фыркали друг другу это «не убить», пока оба, Маралов и зверь до конца убедились, что понимают друг друга. Маралов честно пытался вызвать у себя чувство чего-то грандиозного, эпохального. Впервые были сказаны слова, установившие контакт двух биологических видов! Слова, которые потом когда-нибудь внесут в учебники, о которых будут рассказывать, как о знаменитом контакте, свершившимся не в космосе, не в отдалении от земли, а в самой что ни на есть земной, повседневной тайге. Слова, знаменующие, что человечество не одиноко!
Но пафоса не получалось, восторг уступал место самой прозаической озабоченности. Маралов поднял к глазам светящийся циферблат. Половина третьего, светло станет через четыре часа. Маралов затеплил фонарь; зверь наблюдал за ним спокойно-напряженно, не двигаясь. В свете электрического фонаря особенно сильно светились его глаза, лился фосфорический желто-зеленый поток. Из неприкрытого ничем окна лился холодный воздух, налетал после порывов ветра; Маралов сидел безопасно, из окна его невозможно было прихватить никакой лапой, но он на всякий случай отодвинулся и, особенно остро чувствуя, как дико звучит человеческая речь, обращенная к этому существу, произнес громко, и как он надеялся, твердо:
— Ну, вот теперь мы с тобой поговорим, папаша. Вот теперь-то мы поговорим…
Над папоротником, над грудами валежника вскинулась голова — размером с колесо КАМАЗа. Маленькие карие глазки злобно уставились на идущих по лесу людей. Еще было время убежать, но медведица не была уверена, что медвежата побегут достаточно быстро.
Медведице очень не нравились люди, раздражали их голоса, а понять, почему ее все так раздражает, она не умела. Медвежата сопели рядом, темный инстинкт заставлял зверя ненавидеть все, что могло бы им угрожать. А эти люди вроде бы и правда угрожали — шли за ней по следам, не отставая, и с явным намерением убить.
Медведица фыркнула на медвежат, чтобы они сидели тихо, и стала подкрадываться к охотникам. Наверное, они могли бы заподозрить что-то, но было их много и каждый полагался на других; так сказать, на силу коллективного ума. К тому же они очень торопились, и медведица получила возможность подойти к ним сравнительно близко. И все же громадный зверь хорошо был виден над папоротниками; медведица ведь не охотилась, не пряталась от будущей добычи. Раздражение и злость гнали ее, и в глубине души она знала: никто в лесу не встанет на ее пути — именно потому, что она раздражена, обозлена, и если дело дойдет до драки, не отступит никогда и ни за что. Так гласил инстинкт, и он был совершенно прав, этот инстинкт, хранивший медведиц десятки миллионов лет, все время бытия всего медвежьего рода. Но только вот беда — он совершенно не принимал во внимание, этот древний инстинкт, людей с двустволками и карабинами.
Медведица утробно рявкнула, двинулась вниз по склону, все ускоряя движение. Словно колоссальный шерстяной мяч запрыгал все ближе к людям.
— Вот она!
Первый из стрелявших промахнулся, только береза от удара задрожала, роняя ранние желтые листья. Там, где пуля вышла из древесины, ствол дерева раскрылся, как цветок; звук от удара пули был такой, словно откупорил шампанское. Еще выстрел и еще. Зверя отбросило в сторону, и в тот же момент кинуло вперед: это пуля из карабина пронизала зверя, толкая его в момент удара, бросая вперед на выходе.
Медведица тонко завизжала, вскинулась на дыбы, и тут же в удобно подставленную грудь ударила пуля, почти сразу же — вторая. Наверное, прав был Маралов — двустволка надежней карабина. Опрокинутый на спину зверь даже не сразу издал какой-то звук; сразу он так и повалился, приминая высокую траву. Следующие несколько минут прошли в тихом ужасе; зверь катался в папоротниках, ревел, дико бился, все пытаясь встать.
Опытные люди, охотники и не пытались подходить. Они видели, куда попали пули, они знали — скоро кончатся эти движения, судорожные броски, надсадный беспомощный рев. Охотники стояли, перезаряжали, курили и без труда дождались своего: в лесу опять сделалось тихо. Люди подошли к туше — умело подошли цепью; не сговариваясь, все время держали тушу под прицелом.
Жужжали насекомые, журчала кровь и вытекала равномерно, без толчков — значит, сердце остановилось. И уши не прижаты, как у затаившегося зверя, решившего притвориться мертвым, подманить к себе охотников. Все в порядке, зверь мертв, и если Акимыч все-таки послал ему пулю под лопатку — то уже только из перестраховки.
Труп подбросило, как и должно подбрасывать мертвого зверя (затаившийся «глотает» пули не шелохнувшись). И едва отгромыхало последнее лесное эхо меж холмов, как уже подходили к медведице Константин Донов с Володькой Носовым, переворачивали, доставая ножи.
— Смотри-ка… Не одна кровь тут журчит…
Но и Володька шутил как-то невесело, скорее скрывал за шуткой неприятное чувство. Как ни хорохорься, ни скрывай за бравадой то, что испытывает любой нормальный человек, а тяжело видеть молоко, льющееся на взрытую когтями землю. А теплое молоко лилось из сосков, смешивалось с тоже теплой, еще не запекшейся кровью.
— Где-то ее короеды…
И это было сказано скорее праздно, потому что все отлично знали: скоро подадут голос звереныши, никуда не денутся. Все стояли, курили, только Андрюха, большой любитель комфорта, прилег на траву, отыскав не запачканное место.
Не прошло и пяти минут, как подал голос один из малышей. На дереве ему было плохо, а слезть он не решался без маминого разрешения. Мама все не приходила, не позволяла слезть с дерева, и звереныш начал ее звать.
Не сговариваясь, трое направились на звук. Акимыч остался у туши — он все-таки был уже старенький. Ну, и Константин с Володькой, снимавшие шкуру с медведицы.
— Помогли бы лучше кто-нибудь…
— Сейчас дело сделаем, поможем.
Медвежонок опять позвал мать. Он был еще маленький, еще не понимал, что означают эти вертикальные фигуры. Его сестра не подавала голос, потому что была мельче и трусливей. Она боялась этих непонятных существ снизу, и на всякий случай залезла еще выше, в гущу веток. Охотники заспорили, двое здесь зверенышей или один, сходясь разве что в том, какое оружие удобнее.
— Тут надо Володьку звать с его карабином, вверх пуля из гладкоствольного бьет не так точно.
— А если картечью?
— Кто же из нас на такое дело картечь брал?
На этот вопрос не нашлось желающих ответить: картечь, естественно, никто не взял. Андрюха легко снял медвежонка, и он, кувыркаясь, полетел вниз со страшным криком, ударился об толстую нижнюю ветку, подскочил, как резиновый, крик затих. До этого у девочки был еще какой-никакой шанс, ей оставалось только сидеть в гуще ветвей и молчать. Но она испугалась криков брата, стрельбы и захныкала. Тогда охотникам стало легко определить, где сидит медвежонок, и они убили и ее. Зверьку повезло, пуля попала ей в голову.
— Уже четвертая… — глубокомысленно заметил Саша Хлынов, глядя на тушу медведицы.
— За два дня — четвертый взрослый медведь, — уточнил Андрюха Сперанский.
По большому счету, никому все это мероприятие не нравилось. Рачительные хозяева, охотники всегда считали проблему «вынести добычу» ничуть не менее важной, чем «добыть». Сейчас же они били всех зверей, живших в окрестностях поселка, собираясь вынести мясо «потом». Когда оно наступит, это «потом»? Знать бы…
— Солнце еще высоко. Успеем взять того лешака, на Катькином ручье.
Все знали примерно, куда идти, все выразили кивками согласие. Зачем тратить слова, если и так все понятно? Но на Катькином ключе охотников ждали сюрпризы: медведей там оказалось вдруг двое.
— Тут же всегда жил такой черный, могучий…
— He-а… Тут такой посветлее, с ошейником…
Охотники переглянулись, мороз пробежал вдоль лопаток. Опять начиналась чертовщина… Чего греха таить: не раз и не два возникало у них сомнение в верности всего их замысла, но вот тут уж все сомнения исчезли. Охотники поняли, что принимали за обитателя Катькиного ключа двух совершенно разных зверей… Медведь же зверь оседлый, свою территорию знает прекрасно, и других медведей на ней не терпит.
— Н-ну пошли… — Акимыч особенно не терпел всего «неправильного» — не такого, как было всегда.
Это было нереально, как «летающая тарелка», фантастично, как плавающий топор, но вот они факты: вдоль тропинки у Катькиного ключа и правда вились следы двух медведей. Даже если звери прошли не одновременно, а с перерывом в несколько минут, даже часов, все равно получалось, живут они на одной территории. А этого быть не могло.
А дальше больше. Незаметно подойти к отдыхавшему среди дня зверю не удалось; вот лежка, но какая-то очень большая лежка, необычно большая. И ведут от нее следы не одного, а двух медведей. Трудно сказать, по каким признакам, отразившимся на следах, но охотники сразу могли сказать — один зверь старше и крупнее, второй — помельче и моложе. Видно было, что оба зверя стали делать шаги пошире — побежали. Вот место, где один из них собрал вместе лапы и прыгнул, второй раз… Так бежать долго он не сможет, опять перейдет на широкий размашистый бег.
Впереди — редкий лес, горевший несколько лет назад, видно далеко. Спускаясь по склону, охотники хорошо видели, как по противоположному склону долины, метрах в шестидесяти, мелькают два хребта. Грянули выстрелы, одна спина как будто шарахнулась в сторону, побежала менее уверенно.
— Бей его! Еще один побежал! Во-он он! — с такими азартными воплями охотники палили в зверей, вовсю удиравших через гарь к высокому кедрачу.
Звери оторвались от преследования, сделались не видны. Не страшно! Такого темпа они долго не выдержат, да как будто, в них и попадали? А! На земле пятна крови. Один из зверей серьезно ранен, скоро начнет отставать! Люди обо многом бы задумались, если бы смогли увидеть эту сцену: оторвавшись от людей, медведи стали фыркать и ворчать. Потом старый медведь, раненый в левый бок, свернул вбок, а молодой побежал было дальше… Потом остановился, зафыркал… Старый рявкнул в ответ, помчался дальше.
В результате молодой медведь с белым ошейником продолжал нестись вперед, а старый, после того как повернул, сделал круг с километр, и вышел к собственным следам. Зверь терял силы; временами мир раздваивался, растраивался перед его глазами, постояв подольше в засаде, он переступил и поскользнулся на вытекшей из него крови. Голоса совсем близко. Зверь лег, больше всего боясь, что уже не сможет встать. Наваливалась истома, звон заволакивал уши, его покачивало даже лежа.
Зато теперь люди были ему очень хорошо видны, а сами они и не подозревали об его близком присутствии. Вот люди пробежали мимо. Будь с охотниками собаки, этот номер у него бы не прошел. А так… Грязно-бурая туша, как с перепугу показалось, размером примерно со слона, вылетела из подроста кедрача, на секунду зависла, сверху и сбоку рухнула на людей. Болезненный вскрик, выстрел в упор, нехороший хруст и еще выстрел.
— Смотри, откуда взялся!
— Надо же!
— Оттаскивай!
— Костя, очень больно?!
Последний вопрос был совершенно праздным — взглянуть на перекошенное лицо Константина было бы совершенно достаточно.
Не понадобились даже лаги, упирались в тушу руками, подводили ружья для упора. Потащили Константина, и остановились от его болезненного вскрика.
— Где болит?!
— Когда не трогаете — то нигде…
Опытный Акимыч отстранил остальных, ощупал массивное тело. Стараясь действовать незаметно, помотал головой остальным.
— Ну что, Василий Акимович? Жить буду?
Голос у Константина стал непривычно высоким, и как он ни старался, все же жалким.
— Будешь, Константинушка, будешь! Через несколько дней бегать будешь! — ох, слишком бодрый, слишком оптимистичный голос у Зуева! Слишком уж он во всем уверен, не обманул он Костю Донова.
— А что же я тела не чувствую? Позвоночник перебит?
— Не перебит… Поврежден… В наше время это знаешь как все делают!
— Ладно… Положите, чтобы лес видеть.
— Помирать собрался?! Не помрешь! А на спину не перевернем — он тебя за спину схватил, там раны главные.
— Не чувствую… Почти не чувствую.
Все это время Зуев вместе с Сашей Хлыновым ловко раздевал, ловко бинтовал Константина. Сумрачно смотрели остальные, как ворочают они неподвижное, бесчувственное тело. Конец Константину Донову, молодому пополнению охотников; если не помрет сразу, все равно это уже не человек — живая голова на мертвом теле. Так и будет он лежать, пока от пролежней или пустяковой простуды не помрет. И хорошо, если помрет быстро, до того, как смертельно надоест всем родным; до того, как они сами начнут призывать этот конец, в глубине души ждать — когда же…
— А ведь этот… второй — он далеко не убежит! — Зуев кивнул в ту сторону, куда продолжал драпать второй зверь. — Тут рядом здоровенное болото.
— Не убежит! — поддержал старшего Володька. — Тут врезается один залив… С той стороны — другой, деваться ему некуда. Добьем?
— А что? Давайте добьем, мужики. Саша останется с Константином, мы часа за два управимся…
Акимыч организовывал погоню за последним еще ушедшим зверем. Ну очень уж руки чесались… Все отметили, что будет правильно, если останется с Константином именно Саша Хлынов, который с ним всегда был ближе остальных.
— Саша, ты лагерь разбей, полог натяни, мяса навари… — уже распоряжался Зуев, и народ поддерживал его, соглашался сделать последний рывок.
Да почему бы и нет? Солнце не село, до болота — с километр, и свернуть поганому зверюге уже некуда. В горячке погони и боя как-то забылось, что молодой светлый зверь ни на кого не нападал, только спасался, а старый погиб, давая молодому убежать.
— Возьмем злодея?
— Успеем…
Следы свежие, ведут по топкой почве… Вон туда.
— Сам утопнет, а нам не дастся…
— Посмотрим, может быть и дастся. А нет — туда ему и дорога.
Зверь с перепугу помчался в совсем гиблые места, стал уходить по болоту. Хлюпала вода, колыхалась почва под ногами. Сделаешь шаг, и забулькает, заурчит где-то далеко в стороне, вспенятся пузыри на поверхности; легко подумать, будто твои шаги никак не связаны с бульканьем, с выходящими газами. Но связаны, очень даже связаны шаги, сотрясения почвы, и смещения подземных пластов на этой непрочной, подвижной, пропитанной водой земле. Нехорошо здесь находиться человеку, и одно только радует сердце — большущие глубокие следы, еще заливаемые водой, неспокойная вода колышется, только что обеспокоенная выходами газов из потревоженных недр. Зверь тут прошел только что! Близок конец!
Вон мелькнул над кочками длинный коричневый хребет, завис на мгновение, исчез.
— Бей!
— Уже не видно, давай дальше.
Как будто еще раз мелькнул хребет… или это только показалось? Вон замаячило над чернеющей водой кусты, стала тверже почва, перестали вырываться газы. Конец болоту?!
Пошло какое-то заросшее тальником пространство, вроде бы, здесь повыше, посуше. Тальник высотой метра в два, в полтора, в нем затаятся и десять медведей, если им нужно; тем более, солнце садится, не рассчитали как следует, времени. Налетает ветерок, колышет тальник, шорох тонких стволиков и листьев скроет звуки шагов. Со всех сторон — открытая вода.
— А ну, Андрюха, Кольша — с той стороны, Володька — за мной!
В Акимыче проснулся дух таежного Наполеона, и действие было впрямь верное — обежать островок, поискать, куда уходят следы. А они никуда не уходили; их вообще не было, следов.
— Э-ге-ге, Андрюха! Далеко вы?
— Во-от они мы!
— Весь островок — метров двести… Так получается.
— Не больше…
Оба отряда встретились на другой стороне островка. Нет следов… Нет следов пришедшего на островок зверя, нет следов медведя на островке, нет следов уходящего с острова медведя. Зверь как растворился, не доходя до островка, поросшего тальником.
— Прочешем!
Охотники уставились на Акимыча, признавая его руководство. Становись Андрюшка тут, Володька… там, Кольша — здесь… Солнце почти коснулось вершин леса на хребте; возвращаться к трупу Константина придется уже точно в темноте. Люди шли, приготовив оружие: где же ты, медведь-колдун, зверь, не оставивший следов?!
Не было зверя на островке. Не только сейчас нет — никогда не было; нет никаких следов, нет лежек, нет запаха, нет шерстинок на стволиках тальника. То прямо перед ними мелькал ненавистный медведь, а то исчез бесследно, как будто и не было следов, колыхания воды, мелькнувшего над кочками хребта…
Пустой островок среди болота, близкие хребты Саян — кажется, что совсем близко. Веет закатный ветер, морщит словно покрытую олифой, рыже-черную воду озера. Плывет по рыже-черной закатной воде куча сучьев, на ней — гнездо рогатой утки чомги. Еще какая-то птица, черный силуэт на бирюзовом предзакатном небе, взлетела, захлопала крыльями, понесся над камышами печальный долгий крик. Опять нырнула.
Солнце зашло за хребты, сразу стало гораздо холоднее. Темнота поползла вместе с длинными тенями, и вместе с темнотой поползла жуть. Сесть бы сейчас в высокоствольном кедраче, примять папоротник, чтобы закатный, потом ночной ветер вздыхал где-то высоко над головами, развести высокий костер, отгоняющий холод и мрак. Сидеть бы сейчас, жарить этого последнего медведя, поминать Константина…
То есть помянуть можно и сейчас — спирт еще плещется во фляжках. Но нет тут ни огня, ни мяса, ни теплого, уютного кедрача. И главное — нет понимания: а как теперь отсюда выбираться?!
Вроде бы, вот она, тропа… Пошли? Пошли, и тут же Андрюха провалился по грудь, стал погружаться в жижу: под слоем чистой воды тут меньше чем в метре — илистое дно. Поверхность дна, жидкая грязь, не держит человеческого тела. Срубили стволик подлиннее, Андрюха уцепился за него, вытащили застрявшего даже без особенных усилий. Будь другие обстоятельства, даже весело тащили бы Андрея, а так — солнце уже совсем село. Еще пока светло, но все же и ночь крадется, скоро будет и полная тьма. Андрюха весь мокрый дрожит на ветру, в сапогах хлюпает, сигареты и спички пропали.
Вроде бы, вот место, где мы вышли… Оно? Как будто оно, да ведь и тут затоптано нашими же сапогами, трудно ручаться. Сунулись? Сунуться-то сунулись, но и тут во все стороны дно топкое, никак не найдешь той тропинки, по которой шли сюда. И неверная она была, и ненадежная, а вот ведь довела до островка. Возле островка дно было крепче, надо войти в воду, и там уже, стоя в воде примерно по колено, нащупать топкую, но реальную, держащую человека тропинку.
Легко на словах, не получается на деле: везде, куда ни сунься, топко, не отойти от островка больше, чем шагов на пятнадцать — глубина резко растет, а дно топкое. Солнце совсем закатилось, легли серые мглистые сумерки. Давно нет вопроса — где зверь? Есть более простой, более насущный вопрос — ну, и как отсюда выбираться?! Да к тому же темнота, совсем уже темно становится, и ветер не порывистый, закатный, а устойчиво тянет с одинаково силой — ночной…
— Мужики! Давайте-ка костер, а? Придется здесь ночь перекантоваться…
Пожимая плечами, поджимая губы, стал рубить Кольша этот тальник — растительную дрянь, из которой ни строительного материала никакого, ни пламени костра… ничего. Разве что наплести корзин можно было бы из гибких лоз, которые еще и срубить почти невозможно — пружинят, отскакивают под топором почем зря. Но счастье еще, что есть хотя бы такая дрянь, не желающая разгораться, дающая тепла в сто раз меньше, чем дыма. Счастье, что засунул за пояс топор хозяйственный Кольша, что есть спички или зажигалки у большинства, и что островок не совсем голый. Какой-никакой костер, пусть больше чадящий и воняющий — но источник света и тепла.
Что, спать? Хоть немного, но покемарить, чтобы не потерять силы к рассвету. Ну и влетели… Даже разговор шел вялый, то ли с голодухи, то ли от недоумения.
— Кто же знал… — Володька все чесал, чесал затылок… — Завтра прощупаем дно прутьями, найдем дорогу.
Говорящий и сам понимает, что его голос звучит не убедительно. А другой из слушателей при этом обязательно скажет:
— Ага… — еще более неубедительным, еще более двусмысленным тоном. А кто-то засмеется, закрутит головой, и все так смутно станет, так тоскливо…
Даже Акимыч завязал командовать, устраивались на гальке, на голой земле кто где придется. Андрюха не ложится. Еще много раз будет он рубить тальник, подбрасывать в чадящий костер шипящие прутики, чтобы просушить свою одежду, и притом самому не замерзнуть.
Много раз за эту ночь он обругает самого себя, Зуева и медведя, что потащился «как дурак» на болото, много раз позавидует Саше Хлынову и чуть ли не Константину — лежат в тепле, по мягко шумящими кедрами, в душистом тепле родного высокого леса.
Глухой ночью встал Зуев, молча отдал Андрею свой ватник.
— Не надо… ты что?!
— Делай, что говорю. Старикам спать не так важно, а завтра ты совсем вареный будешь. Спать!
Зуев — маленький, скукоженный, нахохленный, садится сам у жалкого подобия костра, начинает сушить ватник Андрея. Ватник теплый после Зуева, тесный, и кроме благодарности к Акимычу, Андрюха, проваливаясь в сон, еще раз завидует тем, кто остался у туши медведя, кто сейчас спит сытый, в блаженном тепле у костра.
Ох, не завидовал бы он! Ох, не завидовал бы… Плохо, конечно, оказаться в месте, откуда сам не очень знаешь, как выбираться. Плохо сидеть на голом островке (ладно хоть, не стоять по колено в болотной жиже), без еды и без дров для костра. Но еще хуже оказаться одному в лесу, когда товарищи ушли, раненый беспомощен, его надо охранять, даже поить, а в лесу явно кто-то появился…
Саша Хлынов не сумел бы объяснить, по каким признакам он понял, что кто-то за ним наблюдает. Просто наступила темнота — и вместе с нею пришло навязчивое, постоянное ощущение взгляда в спину, неотвязное чувство затаившейся рядом опасности. Это не имело ничего общего с неврозом горожанина, боящегося в лесу собственной тени. В отличие от горожанина Хлынов знал совершенно точно — кто-то есть в лесу, кроме него. Этот «кто-то», разумный и сильный, лежит, сидит или стоит недалеко, в нескольких десятках метров от него. Достаточно далеко, чтобы не достал свет никакого костра, достаточно близко, чтобы видеть и слышать Александра.
Саша развел огонь повыше, сложил кучу валежника, чтобы не ходить за топливом по темени, а сам сел, прислонившись к стволу кедра. Прямо перед ним был костер, а за костром лежал Константин на груде ветоши.
— Зачем огонь? За нами уже пришли?
— Спи, спи…
— Зачем ты палишь костер, Сашка? Они уже пришли за нами, да?
— Пока не пришли, и жив буду, никто не придет.
— Ладно, это ерунда… Вот что сталось с ребятами, как ты думаешь?
— Да спи ты! Что впустую разговаривать! Вот завтра потащу тебя на дорогу… (проселочная дорога, а на ней ГАЗик Кольши, до него километров пятнадцать).
— Тебе не унести меня так далеко, я тяжелый. Да и незачем. Рассветет — ты Сашка, уходи. Ребята пропали, я чувствую.
— Был бы ты здоровый — дал бы я тебе сейчас п-ды.
В таких духоподъемных разговорах прошло часа три или четыре. Бесшумно перемещались созвездия над головой, между кедровыми лапами. Потом Константин все-таки заснул, и Саша Хлынов тоже стал клевать носом, проваливаться в забытье. Раза два он просыпался, с ужасом глядя, что костер почти что прогорел, и тут же подбрасывал сучьев. Пламя облизывало сучья, с ревом поднималось вверх, опят становилось большим. А пока оно еще не выросло, Саша вглядывался в темноту. Никакого движения не зафиксировал он между кедрами, никаких подозрительных предметов. Но Хлынов совершенно точно знал, что кто-то смотрит на него из темноты, кто-то подкрадывается к нему, облизывая дымящийся язык.
Последний раз Саша проснулся, когда костер вовсе не прогорел, пламя было достаточно высоким. Хлынов до боли вглядывался в темноту, смотрел во все стороны. Нет, ничего подозрительного не было, по крайней мере в этот раз. Никто не мог подкрасться к нему незамеченным.
Саша перехватил левой рукой ружье, лежавшее у него на коленях, наклонился, чтобы взять сук и подбросить его в кострище. И тут же что-то подцепило его затылок, и проникая все глубже, причиняя все более жгучую боль, потащило его вперед. Саша пытался одновременно встать и развернуть ружье в сторону этого, что тянуло его за затылок, но не сумел, и его швырнуло лицом вниз, рядом со своим собственным костром. Невероятная тяжесть обрушилась ему между лопаток, вжала в землю, не давала дышать; вопль вырвался из груди Саши; он слышал, как спросил его Константин:
— Уже пришли?
А потом словно живые тиски вцепились в шею с обоих сторон, не получалось дышать, и сам Саша почувствовал, как брызжет кровь из разорванных жил, хрустят позвонки… и последней мыслью было — а почему он не услышал никакого запаха от зверя?!
А Константин прожил еще немного, и даже почти понял, что происходит. Он видел, как медведь убил Сашу и потащил его куда-то в сторону, и видел, как появились в круге света еще два зверя. Один из них, кажется, был как раз тот, за кем гнались. Этот зверь побежал туда, где на дереве развешаны части туши убитого медведя, а на пеньке торжественно стояла его отрезанная голова. Второй зверь тяжело вздохнул, сел возле Константина… Константин видел его выражение — смесь жестокости, презрения, ненависти, брезгливости, интереса. Такое выражение можно было, наверное, видеть на лице белоруса, который впервые видит раненого немца вот так близко, что можно до него дотронуться голой рукой.
Медведь и правда поднял лапу и дотронулся до Константина, до его плеча и головы, но тут же убрал свою лапу. А первый медведь, пошедший к туше, стал вдруг стонать и совершенно по-человечески охать. Когда он подошел, Костя увидел, что по морде медведя катятся крупные слезы. Второй медведь, сидевший возле Константина, стал что-то фыркать и ворчать ритмично, а пришедший вдруг ему ответил. «Да они же разумные! — задохнулся Константин от разгадки. — На кого же мы охотились сегодня?!».
Но думать долго ему не дали, потому что маленький медведь с белым ошейником на горле вцепился в его плечо и поволок. От боли Константин закричал и чуть не потерял сознание. Медведь лапой подцепил его, бросил на спину, а Константин все не мог удержать крика. Зверь встал над Константином, возвышаясь над беспомощным, как башня; лапой он стал вспарывать Константину живот и не остановился, пока живые, пульсирующие внутренности Константина оказались разбросаны вокруг, а тело залила темная кровь. Константин перестал кричать, и зверь остановился, внимательно вгляделся в лицо убийцы своего отца. Посмотрел, потрогал лапой, потряс. Константин застонал, завыл. Медведь фыркнул, замотал головой, потащил умирающего по земле.
Еще два или три раза приходил в себя Константин Донов, и всякий раз видел перед собой кедровый пень, а на нем — отрубленную голову медведя. Это было последнее, что он видел в этом мире — голова старого медведя; вот только с каждым разом костер все хуже освещал эту голову, все слабее. Или это сознание гасло, не так четко фиксировало то, что еще могли видеть глаза?
Под утро зарядил мелкий дождик. Пришлось волей-неволей вставать, еще до первого света, до белой полоски над горами. Опять жгли костер, таскали чахлые лозы тальника, лишь бы хоть что-нибудь горело.
Сразу стало видно, что люди эти не так уж и молоды. Вчера, когда бежали они, азартно вопили и стреляли, не так это было заметно, даже седина не так заметна была в сочетании со свежими, бодрыми физиономиями. Теперь, после полубессонной ночи, с помятыми морщинистыми лицами растерянно стояли они, эти Володьки, Андрюхи и Кольши, под сеющимся дождем, и сразу стали заметны и седина, и усталость. Сразу стало видно, что эти люди перевалили уж по крайней мере на пятый десяток. Дать настоящий возраст можно было даже Кольше — единственному, у кого пока не вылезло ни одного седого волоска. Тяжко урчали животы, с трудом разминались суставы.
— Эх, что-нибудь бы зажевать…
Володька не стал ждать милостей от природы, побежал вдоль берега островка.
— Пройдусь, посмотрю, что можно отыскать в этих местах…
Сидя на песке, Акимыч подавал какие-то знаки, махал Володьке рукой. Страшновато выглядел Акимыч с этим новым, сумасшедшим взглядом, с вылезшей на щеках седой щетиной. Настолько страшновато, что даже неприятно стало наклоняться к нему, сидящему. Володя пересилил себя, нагнулся, и старик обхватил его за шею рукой, сунулся ртом в самое ухо:
— Смотри, лешаку не попадись!
— Что ты говоришь, Акимыч?!
— Говорю: не попадись лешаку! Он обманет!
— Ладно… Ладно, я ему не попадусь…
Акимыч подмигивал, улыбался, все показывал знаками Володьке, что нельзя попасться лешаку.
С криком метнулась из кустов чайка, и Володька ее застрелил. От звука выстрела чомга высунулась из гнезда, Володька убил и ее. Гнездо дрейфовало метрах в пятнадцати от островка, Володька побежал за лозой подлиннее. На выстрелы уже бежал народ, возникла веселая суета, разборки, кому ощипывать чайку, кому бежать за палкой подлиннее, кому держать Володьку, чтобы он не очень утонул.
Чтобы выцепить птицу, Володьке пришлось в одних трусах войти в ледяную воду по пояс, потом по грудь, и стоя в топком дне, опасаясь провалиться совсем, доставать палкой плавучую кучу, на которой лежала птица. Мелкие волночки окатывали его до лица, несли запах сырости и ряски. Кольша его страховал, тоже стоя в ледяной воде. Там же, на куче веток, пищали несколько утят. Им тоже свернули головы, целиком, только освободив от кишочков, насадили на палки у огня.
Пусть и микроскопические порции пищи, но все-таки сделали людей сильнее, бодрее.
Акимыч безучастно сидел у огня, бледно, безвольно улыбался. Еду он поглощал мгновенно, если давали, но не участвовал в готовке, и даже не обрадовался добыче, как бы не обратил на нее внимания.
— Акимыч, ты что?!
— Смотрю, чтобы он не подошел…
— Кто не подошел?
— Сам знаешь, кто.
И Акимыч вдруг тревожно обернулся, словно услышал что-то неслышное для остальных. Тут вспомнили, что и ночью несколько раз вставал Акимыч. Другие тоже вроде бы вставали, прыгали, чтобы согреться; думали, так же и Акимыч. А он все бормотал что-то, махал руками, бродя по берегу у самой воды.
Жалко… И не только бедного Акимыча жаль. Себя жалко — все привыкли ему подчиняться, привыкли, что Акимыч у них главный.
Теперь пришлось организоваться самим. Начали рубить тальник на лаги (в который раз!), начали соваться в воду, мерять глубину, искать тропинку. Раз за разом входили в воду люди, тыкали палками, и кончалось тем, что люди уходили в дно по колено, начинали вязнуть и выскакивали, ляская зубами, на берег.
Странно… Словно провалилась эта тропка. Вроде бы, нельзя сказать, что люди такие неопытные, чего-то не заметили в болоте. И тропинка же была, прошли же они как-то на остров. К полудню прекратили судорожные попытки сунуться «вроде бы туда…», стало ясно — на ура не прорваться, надо планомерно обходить берега… уж по крайней мере южный берег, на котором вчера очутились. К тому времени захотелось и есть…
— Вовка! Давай, ты будешь у нас главный добытчик, а мы пока еще посмотрим тут…
Володька не сопротивлялся, пошел вдоль берега, как в прошлый раз. Беда, всего три патрона с дробью осталось у парня, и то завалялись случайно. Остался один, и было еще несколько пулевых. А пуля Майера[21], конечно, незаменима при охоте на крупного зверя, только вот бить чаек и уток ею непросто — во-первых, попробуй попади, а во-вторых, при попадании такой пули от утки останутся ошметки.
Да к тому же и птицы пропали: то ли им не нравилась погода, то ли по таинственному миру болота прошел уже слух про утренние птичьи смерти. Никто не взлетал из кустов, никто не подплывал к берегам островка, даже не показывался там, где заросли камышей указывали на мелководье.
Володька вернулся без добычи. Акимыч сидел под моросящим дождем, нахохлившийся, сгорбившийся больше прежнего, то ли рассматривал на земле что-то, то ли играл окатанными камушками. Жалость тронула сердце Владимира.
— Акимыч! Ты… ты — ничего, выберемся мы.
Акимыч поднял голову, странно заулыбался Володьке. Вид у него сделался вроде бы и приветливый, но какой-то неприятно-диковатый. Володька не узнавал всегда спокойного, сдержанно-деловитого старейшину. Что-то не то делалось с Акимычем, только понять бы, что именно.
— Мужики… Что там?
Андрюха и Кольша повернули к Володьке какие-то не по-хорошему спокойные, скорее даже равнодушные ко всему лица. Что-то сломалось в этих людях, и уж конечно, не от голода.
— А что может быть? Нету тропы. И еды никакой нет, верно ведь?
В воде вроде мелькали мальки. Может, их можно поймать — например с помощью рубашки? Андрюха и Кольша продолжали лежать на песке, равнодушно смотрели в пространство.
— Мужики, может попробуем ловить мальков?
Андрюха и Кольша равнодушно пожали плечами.
— Вы что, с голоду решили подохнуть?!
Такое же равнодушное пожимание плечами.
— А что, есть какие-то предложения?
— Мальков ловить, черт побери!
Кольша о чем-то подумал.
— Нет, я рубаху не дам…
Андрюха отреагировал активнее; они с Володькой стали обсуждать, где лучше попробовать ловить, вошли в воду, посмотрели. Вроде бы, можно попробовать… Меленький дождь прекратился, стало парить. Над камышами, над лесом, над цепями гор стояли высокие, пышные облака с размытыми краями, как бывает летом в жаркие дни. Расстелили рубаху на дне, Андрюха стоял и ждал, когда побольше мальков зайдут над рубахой. Мальки заходили, но стоило хотя бы поднести руку к рубахе, тем более потянуть ее, как они мгновенно удирали. Нет, тут нужна ловушка посерьезнее…
Спустя полчаса или час Кольша вдруг дико заорал:
— Ястреб!
И снова, раз за разом, на одной ноте, он вопил:
— Ястреб! Ястреб! Ястреб!
— Замолчи! — Володька испугался, глупец спугнет спускавшуюся птицу. Тем более, Кольша даже не брал в руки ружья, только орал.
Володька схватил свое ружье. Руки дрожали от волнения, от быстрого бега, ястреб никак не оказывался на мушке. Володька опустил оружие, задержал дыхание; стало возможно уверенно держать ружье, прицелиться… Ястреб кругами уходил вверх, ловил восходящие потоки воздуха. Носов взял упреждение, мягко потянул спуск. Все, затаив дыхание, смотрели, но никто больше за оружие не взялся. Ударом пули ястреба подбросило, отшвырнуло; потом оказалось, добрую четверть тушки попросту вырвало и разнесло в мелкие клочья. Но и оставшегося хватило на всех.
Черное, невероятно жилистое мясо с дурным запахом — не лучшая еда из всех возможных блюд, когда-либо отведанных людьми… Но другой еды не было у четверых, сидящих на тальниковом островке. Опять Акимыч ел только то, что давали, оставался безучастен ко всему, все время что-то бормотал. Кольша после еды вроде хотел что-то сказать… помялся, выдавил:
— Пойду, поищу дичи…
И отправился в обход острова, как утром отправился Володька. Андрюха Сперанский и Володька Носов опять стали искать проход: установили на берегу шест, стали искать слева от него, заходя, как только получалось, далеко.
— Акимыч! Помоги нам!
Не столько нужна была помощь Акимыча, сколько хотелось его расшевелить. Акимыч встал встрепенулся было…
— Акимыч! Иди к нам!
Акимыч махнул рукой, глаза у него вдруг потухли, он уселся на прежнее место.
— Закаменел, — тихо сказал Андрюха Володьке, — слишком быстро навалилось все… Несколько дней — и отойдет.
Кто же мог знать, что нескольких дней им не дано?
Несколько часов искали они тропу, все сильнее уставая. С другой стороны острова пришел Кольша, принес обрывки двух чаек — что осталось от них после удара пули из ружья. Покурил, разделся, стал помогать. За работой поговорили о том, что тропа может быть совсем узкая, сантиметров пятьдесят, просто вчера они этого никак знать не могли. Что Саша пошел бы за помощью, но он ни узнать, что с ними случилось, не может, ни уйти в деревню, потому что не бросит же он Константина. Что «если что», искать их всерьез начнут нескоро, и что надо сдохнуть, а прорваться.
Солнце начало склоняться к западу, когда вдруг с открытой воды раздался насмешливый голос:
— Эй, охотнички! Вылезай!
Голос совсем молодой, чуть ли не детский, несется прямо из камышей. Люди торопливо кинулись туда, где слышалось. На воде, уже перед камышами колыхалось на воде нечто ненамного совершеннее гнезда чомги: два или три бревна, непонятно как связанных между собой. Парень стоял на бревнах, широко расставив ноги, толкалась шестом. На парне — желтая рубашка, голубые джинсы; распущенные волосы чуть ли не до плеч, черные до синевы; ветер теребит, колышет их. Метров тридцать до этого парня, или подростка лет четырнадцати… если на глаз.
— Э-ге-гей! Охотники! Послушайте меня!
И парень махнул чем-то белым, зажатый в руке. Ветер подхватил, развернул белую тряпку, как знамя. А может быть, это и было такое знамя?
— Ты кто?! — Володька не придумал вопроса умнее.
— Я Петька… Я приплыл от Говорящих. Вы их называете медведями… Мы хотим с вами договориться. Вы согласны?
Мальчик говорил четко, ясно, выговаривая русские слова внятно и даже красиво. И все же слышалось в его речи что-то чужеродное, чужое, какой-то нерусский, а то и нечеловеческий акцент. Может, дело в рваных, словно обрубленных, фразах?
— Мы заблудились… Ты можешь отвезти нас на берег?
— Могу… Вас как зовут?
— Меня — Володька, это Кольша. Мы охотились на медведей, гнались за одним зверем, и представляешь…
— Знаю. Вы убили Говорящих. Мы хотим договориться с вами. Вы готовы?
— Договориться? Вывези ты нас отсюда, мы тебе что хочешь дадим!
— Я выведу вас, если договоримся. Вы согласны?
— Договоримся о чем?
— Вы не будете убивать Говорящих. Вы дадите нам картошку и научите ее сажать. Мы вас выпустим. Мы не будем ловить Говорящих.
— Что за чепуха… Петька, подплывай к берегу, так неудобно разговаривать.
Петька замотал головой, волосы полетели по ветру.
— Не понимаю ничего… Кто такие Говорящие, а, Петя? Ты бы хоть толком объяснил.
— Говорящие — это Народ. Это те, кто говорит. Их нельзя убивать. Вы убиваете, это плохо.
— Ты говорил, Говорящие — это медведи? Так?
— Вы называете Говорящих медведями. Они — Народ, они — Говорящие. Их нельзя убивать.
Володьке казалось, он видит страшный сон, в котором мешаются эпохи, звери, люди, прочитанное в книгах, слышанное от кого-то и реальность. Ему чудится? Ничего подобного, вот плещется озеро, ставшее синим, когда немного растащило тучи, вот ветер касается лица, вот стоят Кольша и Андрюха с таким же обалделым видом, как у него.
— Вы хотите, чтобы мы договорились? О чем?
— Чтобы не убивать друг друга. Вы согласны?
Обе стороны хотели продолжить беседу; очень возможно, и удалось бы договориться о чем-то. Вполне вероятно, Петька и вышел бы на берег, меньше став опасаться людей. Все было возможно, но тут на берег вышел вдруг Акимыч. Спотыкающейся походкой, странно приставляя левую ногу к правой, шел он развинченно и странно, крича дурацкое слово «оборотень!». Раз за разом «оборотень!» и «оборотень!». И стал вдруг поднимать ружье. Нормальный или не вполне, Акимыч вовсе не утратил навыков охотника с полувековым стажем. Когда он взял своего первого глухаря? Первого марала? Первого медведя, наконец? Скорее всего, лет в пятнадцать, еле успев сформироваться.
Акимыч все орал свое «оборотень!», юноша что-то тоже кричал, опираясь на шест, Акимыч поднимал свое ружье, и держал его верно, ухватисто, и Володька тоже стал что-то орать, потеряв на этом полсекунды или даже целую секунду. Вот Андрюха — он сразу кинулся к Акимычу. Так и мчался изо всех сил, опустив голову, бешено работая ногами. И не успел.
Огонек лизнул дуло ствола, юношу словно смело с его плотика, и сам плот начал распадаться, расходились на глазах его бревна, словно жизнь мальчика была той силой, которая собой скрепляла плот. Андрюха был уже метрах в трех, когда Акимыч перевел ружье, и Андрюха вдруг тоже отлетел, под левой лопаткой у него вдруг появилась дыра, и в этой дыре повисло что-то розовое, голубое и багровое. Словно бы против своей воли, нехотя, Андрюха навзничь свалился на гальку. У него было спокойное лицо, по неподвижным глазам плыли облака в голубом небе. Под левой грудью — маленькое черное отверстие.
Акимыч продолжал что-то орать, отступал, отмахиваясь ружьем. Володька поймал его за плечо, вывернул руку, заставил выпустить оружие.
— А-аа-ааа!!! — орал на одной ноте Акимыч, отступал от Володьки, словно увидел что-то невыносимо страшное. Так он и отступал, бежал, пятясь задом внутрь островка с безумно распяленным ртом и с такими же расширенными, совершенно безумными глазами.
На Володьку набегал и Кольша. Тоже поздно, ничего уже не сделаешь. Только тут Володька сообразил вдруг, что не слышал ни одного выстрела: ни первого, ни второго. А по озеру так и двигались, ныряли в волнах два толстых неровных сука — даже непонятно, как на них плавал Петька.
— Володька… Давай поймаем эти бревна… Уплывем.
— Кольша, я же не против, только как ты их думаешь поймать?
— Вплавь… Тут по пояс войти вполне можно, топко начинается потом. Ну, и пригнать их сюда…
Потом Володька думал, что сам по себе этот спокойный разговор, беседа про то, как выбираться отсюда возле не остывшего покойника, с обезумелым Акимычем за спиной, после всех ужасов этих минут, тоже были своего рода защитной реакцией. Голова требовала переключения, возможности спокойно подумать о чем-то другом, не о происшедшем на глазах. Володька спокойно, как мог бы набивать гильзу порохом или коптить мясо в коптильне, наклонился и закрыл глаза Андрею, сложил ему руки на груди.
Кольша и впрямь сплавал к одному из черных мокрых сучьев, лег на него грудью, подгреб ко второму, уже почти отплывшему суку. Ему удалось пригнать сучья к островку, и встав в воде, вытащить их за собой на берег; потом Кольша повалился на землю, лег лицом вниз, судорожно дышал — так, что ходуном ходили ребра. Видно было, каких усилий стоили ему эти два сука. Володька к тому времени развел огонь, приготовил остатки мерзкой, на удивление невкусной птицы.
Ожидая, пока Кольша придет в себя, Володька осмотрел оба сука. Наверняка они были соединены, скреплены чем-то, но Носов не смог найти ни самих креплений, ни мест, где они находилось. Как будто загадочный посол медведей Петька и правда держал сучья вместе силой своей собственной жизни вместо веревок и гвоздей. Ладно, веревки найдутся…
Андрею не нужен был больше ремень брюк, и Володька снял его, разрезал повдоль и крепко связал сучья.
— Думаешь, удержит? — Николай поднимался с земли, выглядел уже немного крепче. Новое несчастье сделало его активнее; со смертью Андрея он словно бы понял, что придется выбираться самому, никто его тащить не будет с острова.
— Может, и удержит… Давай поедим, да поплывем.
Но сучья не могли удержать одновременно их двоих, и даже одного взрослого человека, мужчину. И весил каждый из них килограммов на двадцать, а то и на тридцать больше, чем Петька, и умение было не то. Володька все вспоминал, как ловко рулил плотом Петька, как лихо держался на пляшущих по воде сучьях.
Он попытался встать на сучья, с ружьем за спиной и тремя запасными патронами в нагрудном кармане, толкаться вырезанным шестом.
— А если доплывешь до берега… Там ведь тоже топко.
— Буду искать, где он сошел… Там ведь должны быть следы. Ты не спускай глаз с Акимыча.
Кольша понуро кивнул, и у Володьки защемило сердце, когда он отплыл, балансируя изо всех сил, от берега. Шест гнулся, уходил чересчур глубоко в мягкое дно, сучья кружились, почти не двигались вперед. Метрах в тридцати сучья вывернулись из-под Володьки, и он упал в воду, ударившись о сучья боком, подняв фонтаны воды, и к тому же замочив ружье и все пять патронов — и которые в стволах, и которые в его кармане. Где-то совсем рядом был покойник, Володька вглядывался в воду, и желая, и боясь увидеть там лицо под слоем воды; пришла мысль — если не уйдем с проклятого острова, дня через два точно всплывет.
Володька с трудом выбрался на сучья, лег на них грудью, и погреб-поплыл к «своему» острову. Минут двадцать он добирался до него, промок до нитки и озяб, як цуцик[22].
Уже садилось солнце — второй раз за время их жизни на острове. Шипел, коптил костер, на небе снова собирались тучи. Кольша уже выкопал часть ямки — могилы для погибшего товарища. Андрюха так и лежал, только под него натекло много собственной крови.
Они вдвоем выжали, развесили сушить вещи Володьки, а Володька разобрал ружье и вынул пули из патронов, чтобы их получше просушить. Выкопали ножами могилу и закопали Андрея; хорошо закопали, труп даже не было видно. За работой они обсудили самые важные вопросы: хоронить ли Андрея в ватнике, или использовать его как одеяло. Решили выстирать ватник от крови и использовать, а что пробитый и порванный пулями — так это в их положении не главное.
Обсудили и вопрос, как уплыть на сучьях — голыми, лежа на них животами и грудью. Так можно добраться до места, где чистая вода переходит прямо в твердый берег. Но риск очень уж велик — пока они будут искать такое место, успеют замерзнуть так, что уже никаких медведей им не нужно будет. И кроме того, нельзя плыть без оружия — неизвестно, кто встретит их на берегу. Медведи ходят группами, посылают своих послов, непонятных парней, балансирующих на плотах; заманивают людей на остров, а сами таинственно исчезают. Что еще ждать от медведей? Помянули они и Константина с Сашей — каково-то Константину лежать ничком, беспомощному, а Саше сидеть одному, и ни туда, ни сюда?! Друзьям тоже приходилось очень плохо, это они признавали.
Порывистый ветер задувал закат — красно-желтую полосу, подсвеченные ею размывы облаков, похожие на острова в бирюзовом небесном океане. Собирались тучи для нового ночного дождя. Володька и Кольша пошли искать Акимыча, взяв с собой все оружие, которое они нашли на острове. Они нашли старика в центре острова, затаившегося посреди тальника. При виде них Акимыч страшно закричал и бросился бежать, сломя голову. Кричали ему, уговаривали, манили едой и теплом, но Акимыч все бежал и все что-то кричал на одной ноте, неостановимо.
Почти совсем стемнело, когда Кольша с Володькой поели черного противного мяса и стали укладываться спать. Они выкопали ямку ножами, углубили в песке между двумя купами тальника, и легли в нее, тесно прижавшись, накрывшись ватником Андрюхи. А все оружие они взяли с собой в эту ямку, потому что совершенно неизвестно, кто может придти на этот островок ночью, и зачем он может сюда придти. Не говоря уже о том, что по островку бегает обезумевший Акимыч, не узнающий друзей и не слышащий человеческого голоса, и что может придти ему в голову, тоже совершенно неизвестно.
Еще 7 августа Михалыч и Товстолес с интересом изучали «Люську». Этим симпатичным, хотя и несколько легкомысленным именем Маралов назвал свое второе после грузовика транспортное средство — невероятно проходимый ГАЗик. Глазки у Михалыча несколько затуманились при виде практически лысой резины и матового ветрового стекла, всего в странных сиреневых разводах.
— Простите, Дмитрий Сергеевич, а каков возраст этого… этой… гм… Этого автомобиля? — Товстолес даже пальцами пошевелил, изъявляя полную лояльность удивительному драндулету. — Подобные автомобили я помню ребенком, на них ездили немецкие офицеры во время оккупации.
— Полагаю, он примерно мой ровесник. Чтобы не соврать, года с 1944.
— Угу… — произнес Товстолес, чрезвычайно многое вложив в это короткое междометие.
— Да он исправный, не сомневайтесь, только у тормозов гидравлики нет, надо нажимать сильнее. Справитесь?
Михалыч честно попытался. Товстолес задумчиво сравнивал упитанную фигурку Михалыча с массивной тушей, колоссальными мускулами Маралова. Михалыч проделал круг, изо всех сил наваливаясь ногой, физиономия его побагровела.
— Смотри-ка, ездит! — отдуваясь, произнес он, останавливая удивительный автомобиль.
— На вашем месте, — культурнейший голос Товстолеса звучал особенно вежливо. — На вашем месте я потренировался бы как можно основательнее… Наверху нас ждут суровые условия.
Михалыч внял совету, и несколько часов гонял на «Люське» взад и вперед. После этих приключений Лена долго массировала ему правую ногу; с лица Товстолеса не сходило озабоченное выражение.
— Если на трассе никого больше нет, я доведу машину до места… Другое дело, что нога отвалится… Но что, если будут встречные?! Эта штука так тарахтит, что полагаться можно только на глаза, я не услышу этих встречных…
— Это как раз не опасно, Михалыч. Вы забываете, в какое время начнется наш путь. Совершенно очевидно, что мы поедем по совершенно безлюдной дороге.
Выехали 9-го в четыре часа утра, еще до рассвета. Только белая полоска стояла над тайгой, а умытая ночным дождем дорога представала девственно пустынной. И не убереглись: километрах в десяти от поселка какой-то бравый мотоциклист вылетел из-за поворота: мужик возвращался из тайги.
— Осторожно! — Товстолес не выдержал, чуть не схватил Михалыча за руку. Мотоциклист дал по тормозам, Михалыч съехал с середины дороги на обочину, оглянулся. Мотоциклист вроде цел, только бледный немного, и Михалыч поскорей прибавил газу.
— Михалыч… Вы обратили внимание на выражение глаз этого встречного?
— Несомненно. Очень странные глаза, а что?
— По-моему, он заметил, что с нашим автомобилем что-то не в полном порядке…
Но они, как ни странно, доехали.
— А вон и грузовик. — Товстолес произнес это очень многозначительно. Примерно таким тоном можно сказать: «ну вот и конец этому ужасу».
Но в каком виде грузовик! Хлопает дверца от ветра, из кузова выброшена запасная покрышка. Звериные следы вокруг машины, в одном месте из кузова оторваны какие-то щепки; словно кто-то подцепил кузов когтями и рванул.
— Вы ничего не замечаете?
— В грузовике Маралова побывали… Вы это имеете в виду?
— И побывали медведи…
— Почему во множественном числе?
— Следы разные!
Товстолес даже пожал плечами, возмущаясь невежеству Михалыча, приладился нести карабин на ремне, но так, чтобы держать все время руку на замке оружия.
— По-моему, вам тоже имеет смысл взять оружие на изготовку.
Михалыч озабоченно кивнул, взял двустволку поудобнее. Ученые перекусили и двинулись вверх, стараясь следить по сторонам.
— Давайте я все-таки впереди… Простите, но опыта у меня больше. Главное, контролируйте, чтобы не подошли сзади…
Михалыч кивнул, и Товстолес прошел этот путь впереди, всегда ухитряясь выбрать путь таким образом, что коряги и заросли оставались где-то в стороне. Так они шли, время от времени перефыркиваясь и ворча по-медвежьи: Товстолес полагал, что это имеет смысл делать «как дополнительный фактор создания безопасности», как он выразился.
Товстолесу пришлось даже хуже, чем толстому, нетренированному Михалычу: сказывался все-таки возраст. Через пять часов небыстрой ходьбы, около часу дня, они нашли кедр, на коре которого Маралов вырубил стрелку, и свернули. В этом месте Михалыч выстрелил в воздух, чтобы предупредить Маралова. Но предупредил он вовсе не только Маралова: уже на подступах к избушке на глине четко виднелись следы; под стенами избушки следы много раз перекрещивались, перекрывали друг друга. У человека неопытного вполне мог возникнуть образ толпы зверей, толкущихся под стенами избушки.
— Сколько их тут было?!
— Двое. Наши старые друзья, еще от грузовика.
Товстолес говорил коротко, отрывисто; он задыхался после перехода, хватал воздух ртом. Лицо у него покраснело, и он, остановившись, стал вытаскивать из маленькой темной баночки таблетку.
— Эгей!
Маралов высовывался из крохотного оконца избушки, улыбался во весь рот. Его приятное лицо буквально сияло от счастья.
— Здравствуйте! Вот и мы! Как вы тут!
Но вопил в основном Михалыч, Товстолес произнес разве что «Уф!», и присел на землю отдохнуть. И тут новый звук заставил буквально прирасти к земле ноги ученых: громкий, очень громкий вздох в избушке. Вздох завершился тяжелым нутряным ворчанием, и кто-то очень большой завозился внутри избушки.
— Э-эээ… Неужто поймали?!
— А как же! И вот что, налейте мне чаю… Тут меня его приятели всю ночь из избы не выпускали, не мог я ему дать воды, а мой чай он выпил в два счета!
— Ваш чай?! Он вас тоже поймал?!
— Не совсем… Просто ему тоже жарко, пить хочет. Он у меня пить попросил. Дал я ему, как человеку, поделился, а он ка-ак высосет всю кружку! — У Маралова даже лицо потемнело от такого коварства медведя.
— Хорошо, вы подошли, у меня уже во рту пересохло.
Михалыч подошел к старому чайнику.
— Дмитрий Сергеевич, тут в чайнике тоже ни капли!
— Вот разбойники! Всю ночь бродили и все утро, ушли минут за двадцать до вас… И чего им мой чай покоя не дает?
— А он у вас с сахаром?
— С сахаром… Нет, это надо же! Вот гады, а?!
— Если выпил ваш чай — значит, мир?
— Мир, и кажется, мы и с ними со всеми договоримся! По крайней мере, как его зовут, и кого из людей он съел, я уже знаю.
Если мороз и пробежал по спинам опытных Товстолеса и Михалыча, они все же не подали вида.
— Я так понимаю, сейчас надо бежать за водой, поить и вас и вашего пленника…
— Нет уж, я сам сейчас сбегаю! Засиделся… Этому разбойнику (Маралов ткнул в сторону избушки) скажите… — и он ритмично зафыркал, повышая и понижая тон. — Это у них значит «здоровья тебе», или «здравствуй». С этими двумя, с Елью и Ручьем, у меня уже тоже контакт, меня они в лесу уже не тронут.
— Однако выйти к ним вы не хотели…
— Ваша правда, не рискнул, но сейчас-то надо доверять; вроде не должны они напасть.
Но несмотря на это утверждение, Маралов пошел набирать воды с ружьем. Скоро донесся и выстрел, потом второй… Маралов бил зайцев, на пропитание людям и зверю.
А ученые двинулись к избушке; долго смотрели они на удивительное существо внутри, а медведь так же смотрел на них. Зверь сидел по-собачьи, мерцали зеленью глаза впотьмах. Резко, остро пахло лежкой медведя: местом, где зверь живет долго или бывает постоянно. Зверь наконец зафыркал как раз так, как только что показывал Маралов; ученые даже вздрогнули от неожиданности. Товстолес честно пытался повторить, старательно здоровался в ответ, и тут медведь учудил нечто такое, чего никто как-то не ждал: перевернулся на спину, задрыгал ногами и заухал: ритмично заухал, захлебываясь, с издевательскими интонациями. Зверь смеялся над произношением.
Следующие два часа прошли в неустанных трудах, и надо отметить дух сотрудничества и любопытства, владевший не только людьми. Медведю было труднее — он находился в заключении; в то же время ему было проще: это ведь люди осваивали его язык, а не наоборот. Вот он и проявлял дух сотрудничества, помогал по мере своих сил, свесив лапы с нар, заботливо сделанных Мараловым (нары жалобно поскрипывали).
— Давайте писать на магнитофон? Что сможем произнести, то и запишем.
— У меня и с магнитофоном не получается.
— Наши глотки не приспособлены для таких звуков, нам надо членораздельные звуки.
— Ваша собственная супруга, уважаемый коллега, ясно объяснила вам — это вполне даже членораздельные звуки, вы просто не умеете их произносить.
— Ну, давайте помогать магнитофону…
Через три часа вернулся Маралов, принес еды и людям, и их пленнику, мгновенно вскипятил чай, и на свете сразу стало жить лучше.
— А где же ваши друзья, Дмитрий Сергеевич, Ель и Ручей?
— Поблизости… Они не уйдут, пока мы не выпустим Тумана…
— Главное, чтобы они мирно ждали…
— Куда они денутся? — философски заметил Маралов.
Жаркий полдень двигался к завершению, плыл запах благовонных смол, и даже начали чуть-чуть удлиняться тени; кричала сиплая сибирская кукушка. Все такое прозаичное, обычное, стократ виденное каждым из сидящих, слышанное каждым из них, и даже нюханное — если говорить о пихтовом запахе. Что ж, тем более невероятным казалось все, что они делают здесь, гулкие вздохи и мягко-тяжелые шаги в избушке.
— А знаете, я чувствую себя героем ненаучно-фантастического рассказа… Мы ведь что сейчас делаем? Осваиваем язык негуманоидной расы; существ, которые с нами мало что имеют общего. Чем не язык инопланетников с Веги или Антареса?
— Если не смотреть на нашего собеседника, легко представить себя героем Стругацких… Помните, у них есть описание работы структуральных лингвистов?
— Как ни помнить…
— А если посмотришь, с кем мы беседуем, совсем другие, знаете ли, впечатления.
— Но ведь мы делаем нечто еще более невероятное, чем описания фантастов: мы учим язык негуманоидов, живущих здесь же на Земле, а не на Веге… Чувство нереальности полнейшее.
— А у меня по другой причине чувство нереальности, — вставил слово и Маралов, — в моей избушке, на моих нарах валяется медведь, а я тут сижу и не знаю, буду спать сегодня в избушке или нет…
Хохот раздался такой, что даже зверь в избушке на всякий случай заухал, застучал лапами по полу.
— Постараемся сегодня спать в избушке… Ну что, мы почти готовы к диалогу?
— Попробуем…
И состоялся диалог — фантастический, невероятный, как и все само это общение.
— Почему ты убиваешь?
— Вы убиваете, поэтому мы убиваем.
— Вы не должны убивать.
— Нет, вы не должны убивать.
— Никто не должен убивать.
Какое-то время медведь слушал, думал, а потом профыркал, уточняя:
— Никто не должен убивать Говорящих…
Ученые подпрыгнули. Это уже новое понятие!
Медведь сумел одним словом сказать и о людях, и о медведях…
— Медведи убивают Говорящих.
— Медведи убивают, Народ не убивает Говорящих.
— Народ? Разве люди убивают Говорящих?
Зверь опять глубоко задумался, тяжело замотал головой.
— Люди первые убивают Говорящих. Народ не хочет убивать Говорящих. Медведи убивают Говорящих.
И опять подпрыгнули ученые, пытаясь решить эту шараду.
— Народ — это медведи? — это спросил Товстолес, и медведь в избушке посмотрел на него с отвращением.
— Народ… это народ, — не нашел он другого объяснения. — Медведи — это медведи.
И посмотрел на людей так, словно они свалились с потолка. Что-то было очевидно для него, совсем не очевидное для людей. Первым нашелся Товстолес:
— Ты — Народ, или ты медведь?
— Я — Говорящий из Народа. Я не медведь.
Зверь склонил на бок голову, напряженно всматривался в людей.
— Медведи не говорят. Медведи не народ, — медленно фыркал Товстолес. — Я понял правильно Тумана?
— Медведи не говорят. Медведи не народ. Ты понял правильно, — и немного помолчав, Туман сделал последнее уточнение: — А я народ.
— Медведи не все говорят, — попробовал Товстолес после молчания, — их можно убивать.
— Медведей можно убивать. Народ нельзя убивать. Народ говорит. Медведи не говорят.
Туман бил в одну точку, он очень хотел быть правильно понятым. Люди молчали.
— У меня сейчас сильное желание закурить трубку… — тихо промолвил Михалыч.
— Хотите «Беломору»? — Маралов протягивал пачку.
— Вы разве курите?!
— Нет… Но почему-то подумал, что вам это будет не лишнее.
И Михалыч принял пачку, в очередной раз подивившись фантастической интуиции Маралова.
— Если можно, не сейчас… Кажется, наш… гм… наш гость не будет в восторге от дыма, и если честно — то я тоже…
— Хорошо, Владимир Дмитриевич, но тогда позвольте мне тоже задать пару вопросов… — обращаясь к Туману, Михалыч зафыркал, заворчал. Туман не понял.
— Ну, давайте выходить из положения…
— Ладно…
Высунув язык от напряжения, Михалыч рисовал что-то в тетрадке. Поднял страницу, показал людям и Туману. На странице были нарисованы две морковки, в которых можно было все-таки угадать схематические изображения двух человечков. Одну «морковку» Михалыч заштриховал изнутри, сделал черной, другую оставил светлой внутри контура.
— Плохой человек, — профыркал Михалыч, показывая черную «морковку», и Туман с ним согласился — «морковка» выглядела преотвратно.
— Хороший человек, — ткнул Михалыч в светлую «морковку», и Туман опять зафыркал — пусть это будет хороший человек, если Михалычу так надо.
Михалыч опять поднял страницу. На странице был здоровенный разинутый рот.
— Он говорит, — профыркал Михалыч, и на этот раз Туман его не понял. Пришлось вмешаться Товстолесу, и оба ученых ворчали и фыркали до тех пор, пока Туман не согласился: да, это рот, и он что-то кому-то говорит.
Тут Михалыч стал рисовать светлого человека рядом с говорящим ртом:
— Хорошие люди говорят?
— Да, — Туман казался удивленным, — да, хорошие люди говорят.
— Плохие люди говорят? — Михалыч поднимал уже другую картинку, где темный субъект стоял возле открытого рта.
— Плохие люди говорят.
— Плохие люди ходят с ружьями?
— Да.
— Хорошие не ходят с ружьями?
— Нет, хорошие люди ходят с ружьями.
Товстолес покачал головой:
— Мне кажется, что мы зашли в тупик…
Михалыч нарисовал чудовищную колбасу; колбаса опиралась на другие колбаски, поменьше, и каждая из колбасок-опор кончалась жуткого вида когтями. Договорились насчет того, что это существо будет медведь, но вот хороших и плохих медведей Туман никак не различал, и по-прежнему не соглашался, что это существо — говорящее. Никакие сочетания «медведя» с говорящим ртом его не устраивали.
— Народ другой, — уверял Туман, и рисовать больше не стали. Хорошо хоть, ученые немного привыкли говорить на языке ворчания и фырканья.
Маралов принес чаю, в том числе очень сладкого — Туману. И состоялся новый разговор.
— Люди — это Говорящие?
— Да.
— Народ — это Говорящие?
— Да.
— Медведи — не говорящие.
— Да.
— Почему Народ убивает людей? Люди — Говорящие.
— Люди убили много Народа. Люди первые начали убивать Народ. Народ убивает плохих людей.
Впервые Туман торопился, делал нервные движения, суетился — тема его задевала.
— Плохие люди убивают медведей?
— Плохие люди убивают Народ.
И вот тут Михалыч нанес последний, самый жестокий удар:
— Люди не знают, что Народ — Говорящие. Они думают, только они Говорящие.
Вот тут Туман упал на зад и с минуту в упор рассматривал ученых. А потом замотал головой так, что ветер заметался по избушке. Недоуменно, обиженно вздыхал медведь… вернее сказать — существо, по внешности ничем не отличимое от медведя.
— Они и подумать не могут, что их путают с медведями… — тихо сказал Товстолес, — вы, кажется, нащупали самую болевую точку.
Но оказалось, не эта точка самая болезненная.
— Народ можно отличить от медведей? — спросил Товстолес, и этот вопрос чуть не стал последним в биографии старого ученого: с диким ревом метнулся Туман, прогнулись лиственничные бревнышки, мелькнула просунутая между ними лапа размером с крупную тарелку. Товстолес еле успел отпрянуть, вжаться в стену, Михалыч схватился за ружье. Медведь прекратил реветь, опять он зафыркал и взрыкивал, но понять его теперь сделалось трудно: какие-то ежики, зады, крысиные хвосты, сороки, бабочки…
— Кажется, нам желают получить по ежику в задний проход… — Товстолес смертельно побледнел, но чувство юмора и жажда знаний оказались сильнее испуга.
— А я так понял, что мы — сороки с крысиными хвостами, и еще почему-то мотыльки.
— Одно другому совершенно не мешает…
— По-видимому, этот вопрос прозвучал для него примерно так: «А разве люди отличаются чем-то от горилл?» Или что-нибудь в этом роде…
— Гм… Лично для меня это вовсе не звучит обидно… Требует разъяснения, что мы-то сразу видим разницу…
— Вот и они разницу видят, и считают оскорбительным, когда не видят другие. Попробуйте-ка задать этот вопрос мужику из лавки или, скажем, постовому милиционеру: «а не похож ли ты, дядя, на гориллу?».
Зверь ходил кругами, еле умещаясь в избушке, взрыкивал, когтями рвал пол, грозно сопел.
— Туман… Мы не хотели тебя оскорбить (на языке Тумана это прозвучало скорее как «мы не хотели тебе сказать плохих вещей»).
Зверь свирепо уставился на Товстолеса.
— Мы знаем, что Народ совсем не такой, как медведи. Но люди этого не знают. Они не слышали, как Народ говорит, — порявкивал, пофыркивал Товстолес.
Какое-то время казалось, Туман опять прыгнет на лиственницы, попытается достать ученого. Но зверь превозмог себя, ответил, как мог судить ученый, очень сдержанно:
— Я беру обратно свое нападение. Народ нельзя так оскорблять и оставаться в живых. Вы не хотели. Вы не понимаете.
С полминуты Туман стоял, опустив голову между широко расставленных лап, ученые не видели лица. Потом он поднял голову, взглянул глазами-буравчиками в глаза Товстолеса:
— Если люди услышат, что мы говорим, они будут считать нас Говорящими?
— Будут! — вздохнул Товстолес, повернулся к Михалычу за поддержкой, и тот вовсю закивал. — Ясное дело, будут! А куда ж они денутся — будут!
Такие беседы велись весь вечер, до полной тьмы и еще долго в ночной темноте, при свете керосинового фонаря. Глухой ночью началось то, что можно назвать переговорами, и очень скоро Туман сказал, что нужно позвать другое существо из Народа, умнее и значительнее его: только Толстолапый может принимать такие важные, такие серьезные решения.
Маралов давно уже спал, пристроившись в углу узкого, неудобного пространства. Пришлось разбудить его и попросить позвать Ель и Ручей —. если они и правда безопасны. Вокруг избушки давно уже было нехорошо: то раздаются мягкие тяжелые шаги, то кто-то, подойдя бесшумно, засопит вдруг в самый угол дома, а то, встав возле глухой стены и оставаясь невидимым, начнет переговариваться с Туманом.
Маралов предложил подождать, пока кто-то из зверей подойдет. Подождали, передали просьбу Тумана. Ель поговорил с Туманом прямо через стену, все слышали их разговор.
И все, и исчезли Ель и Ручей, растворились в ночном лесу с его невнятным шорохом, криками сов, писком мелких зверьков, полетом неизвестных бабочек с мохнатыми толстыми телами.
Туман устал говорить, он опять ходил из угла в угол, стократ повторяя одни и те же движения. Людей валило в сон, даже Товстолеса и Михалыча, привыкших работать по ночам. А ведь и Михалыча трудно назвать молодым, не говоря о Товстолесе.
— Ну вот видите, есть вам язык, есть переговоры. И как вам они, переговоры? — спросил сонным голосом Михалыч.
— Они на переговоры пошли, это главное, — так же сонно ответил Товстолес, — а так уже…
Наверное, он хотел еще что-то сказать, да так и заснул с открытым ртом, не успев ничего произнести.
10 августа утром пришел огромный медведь, Ручей, и к удивлению всех, верхом на нем — девушка лет восемнадцати. Розовая кофта, полотняные белые брюки, золотистые волосы по ветру. У девушки оказалось два имени: медвежье, которое непросто произнести без тренировки, и русское, которое Товстолесу тоже оказалось не очень просто воспроизвести:
— Так все-таки Татьяна?
— Нет, я Танька.
— Дитя мое, но это же форма имени, да к тому же не очень уважительная. Можно, я буду звать вас Татьяной?
— Если хотите, зовите.
— По-моему, так будет лучше. Такое имя красивое, как у героини «Евгения Онегина», его и произнести приятно.
— Героини чего?
— Романа «Евгений Онегин».
— А это что? Его едят?
Товстолес так и остался стоять с полуотвисшей челюстью, а потом тихо жаловался Михалычу: мол, последнее время его часто посещает странное ощущение — может быть, он зря зажился на этом свете? Что-то ни современной молодежи он не в силах понять и оценить, ни ее специфического юмора.
Михалыч же полагал, что девушка очень мила, даром что на Танечку не откликается, а исключительно на Таньку, и не знает ни Пушкина, ни кто такой Ельцин и Путин. В конце концов, девушка общалась со всеми, никому не грубила, и все время рассказывала что-нибудь ну очень интересное. Постоянно прорывалось в ней что-то инородное, хотелось сказать — нечеловеческое, но в конце концов, не жениться же на ней Михалыч собрался? А для изучения с этими своими полузвериными позами, взглядами и жестами Танька-Татьяна становилась еще интереснее.
Михалыч органически не мог, конечно же, не воспользоваться случаем, не расспросить девушку о ее жизни в Народе, и Товстолес скоро начал участвовать. Танька оставалась очень мила, и действительно, знала предмет изнутри и глубоко.
— Таня… Ты не могла бы объяснить мне одну вещь: вот вчера Туман пытался обругать меня, и назвал бабочкой.
— А они бабочек не любят, — обстоятельно отвечала Татьяна старому ученому, — бабочки для них очень противные, они только гусениц любят.
— Гусениц?!
— Ага. Так и говорят — «упорный, как гусеница». Это вот так… — профыркала девица по-медвежьи. — Или «красивый, как гусеница», вот так… — снова показывала Танька.
И рассказав все это, девушка вдруг застывала в позе, в которой не то что долго стоять, а даже на мгновение замереть — сущая проблема. А это она, оказывается, так отдыхала…
Или, рассказав о своей жизни в Старых Берлогах (ни полнамеком не дав понять, где это место может находиться), внезапно исчезала из поля зрения, и появлялась с испачканным кровью ртом — это она поймала и сожрала какое-то мелкое существо.
— А хочешь жить среди людей?
— Я медведица, что я буду у вас делать?
— В школу пойдешь, учиться будешь.
И заливается смехом, веселится девица: уж пошутил так пошутил! Ей поздно учиться, она взрослая.
— Люди и взрослые учатся.
— То люди, пускай они и учатся.
— А почему бы тебе не пожить среди людей? Ведь ты на самом деле человек; хочешь в зеркальце поглядеть и убедиться?
— Я от людей в тринадцать лет сбежала; люди меня били смертным боем, я вечно голодная ходила и в рубцах. Так и жила, пока к медведям не прибилась.
Впрочем, о своей жизни до медведей Татьяна не особенно распространялась, а если рассказывала все же — в основном противное и страшное. Для нее это все и была «жизнь у людей» — пьянство, побои, голод, ненужность совершенно никому; так она и жила, пока ее, бежавшую от людей, не подобрали медведи. И что? Возвращаться в эту «жизнь людей»?! Дураков нет! Девушка вполне разумно полагала, что возвращаться не стоит.
Туман тяготился заключением, и даже стал намекать, что его вполне можно и выпустить — все равно скоро придет Толстолапый, он все решит.
Маралов с Ручьем сходил в лес, принес заднюю ногу марала. Остальную тушу частью сожрал сам Ручей, часть принес сам, для Тумана. Маралов нарубил куски помельче, кидать в маленькое окно.
Все ждали, и разве что ученым было не так скучно: один из них вел пространные беседы с Танькой, другой — с Туманом.
11 августа ознаменовалось появлением около избушки трех новых разумных существ. Утром подошли Ель и Толстолапый, бесшумно возникли из лесного сумрака. Люди невольно поджались: во-первых, даже на фоне Тумана и Ручья Толстолапый казался громадным. Во-вторых, в нем чувствовалась сила. Не физическая сила, сила духа. Ум, непреклонная воля и жестокость затаились на дне его глазок.
— Мы готовы начать переговоры… Надо проверить, что с Туманом, — так профыркал Толстолапый и не дожидаясь ответа, направился к избушке. Короткий разговор через стены, и Толстолапый уже прошел к стволу кедра, сел по-собачьи…
— Мы готовы, — сообщил он в пространство — всем, кто бы хотел это знать.
Странные это были переговоры: три громадных медведя, лежа и сидя в тени, девчонка и трое взрослых людей. Михалыч и Товстолес пришли без оружия, только нож на бедре у Михалыча. Маралов непринужденно положил ружье на колени, медведи как бы не заметили. Временами Михалыч хотел помотать головой, отогнать морок. Но если бы и помотал, — вон сидят три невероятных существа, — более невероятных, чем какой-нибудь змеечеловек из Туманности Андромеды или разумные муравьи мистера Уэллса.
Но какие ни есть — вот они, сидят под кедрами, стекает слюна из пастей, жуткие клыки сверкают в полумраке, а над пастями хищников, на мохнатых мордах зверей — вполне разумные глаза.
Солнце склонилось к западной части горизонта, стояло самое жаркое время дня, когда Толстолапый рассказал:
— Охотники делают не так, как вы. Охотники идут убивать всех подряд… Они уже убили пять медведей и трех Говорящих. Их заманили в болото. Они скоро умерли бы, но мы так не хотим. У нас жил молодой самец человека, подросток. Мы послали его, и он стал кричать охотникам на их языке. Охотники убили его. Нам нужен человек, которого не убьют охотники, и который сможет с ними говорить.
— Ты хочешь, чтобы мы говорили с охотниками?
— Иначе охотники умрут. Мы так не хотим, мы хотим договора. Мы простим охотников, если они признают договор.
Толстолапый не уговаривал, не вилял — он просто ставил условие, объяснял, как будет и почему.
— Мы согласны, — разлепил губы Маралов, переглянувшись с остальными, а Товстолес и Михалыч подтвердили согласие кивками.
— Завтра вы пойдете с нами. Большой человек пойдет помогать нам кончить войну. Старый человек и Толстый человек пойдут в другую сторону — они станут моими гостями, и им покажут Священное место.
Маралов сразу подобрался.
— Так нельзя… Мы не хотим разделяться.
— Вы разделитесь. Мы не верим людям. Мы оставим у себя этих двух, которым ты рубил дрова и добывал пищу. Мы ничего не сделаем им. Мы будем ждать.
И снова Маралов не уступал:
— Мы будем сопротивляться, Толстолапый, мы не хотим так, как ты хочешь.
— Нас много, — просто уронил Толстолапый.
— У нас ружья, — так же просто внес ясность Маралов.
— В каждом ружье только две пули, — хладнокровно профыркал Толстолапый, — а если будет нужно, сюда придут очень много Говорящих.
Он оглушительно фыркнул, и в зарослях множество медвежьих голосов откликнулись на звуки вожака. «Примерно двадцать или тридцать», — вертел Михалыч головой. «Не меньше двадцати» — отметил Владимир Дмитриевич. «Ручаюсь за двадцать два», — подумал Маралов, но все сделали верные выводы: они поймали Тумана, их поймали остальные Говорящие… Кто кого поймал, дело неясное.
— Вы еще хотите войны? — так же просто ронял звуки Толстолапый.
— Мы никогда не хотели войны. Только не надо нас разделять…
— Мы вам не верим. Мы вам поверим, если вы остановите охотников в болоте. Мы поверим, если они согласятся на договор.
Наверное, этот содержательный диалог продолжался бы еще дольше, но Товстолес и Михалыч давно о чем-то шептались. И наконец Товстолес помахал перед собою рукой.
— Дмитрий Сергеевич, э-ээ… Собственно говоря, мы с коллегой ничего не имеем против… Мы согласны побыть заложниками.
До сих пор Маралов был уверен, что говорит от имени всех трех. Запнулся, помолчал. А потом он лишь наклонился, чтобы видеть лица остальных, и тихо спросил:
— Не боитесь?
— Почему-то у меня к ним есть доверие… — задумчиво произнес Товстолес.
— Нет… Почему-то я им тоже доверяю, — так произнес Михалыч.
Медведи ждали, похожие на лохматые большие изваяния.
— Мы согласны, — профыркал наконец Маралов.
Толстолапый обратился к Таньке, что-то зафыркал ей в ухо.
— Вы согласны, что Большой человек пойдет с нами кончать войну. Толстый человек и Старый человек пойдут в наш город. Мы правильно поняли? — старательно переводила Танька, сохраняя стиль медвежьей речи.
— Правильно. Переводи, двуногий медвежонок…
— Тогда ты получишь от нас подарок, Большой человек, — серьезно произнес Толстолапый, и опять оглушительно фыркнул.
Следя за его взглядом, люди заметили движение в глубине леса, на тропинке. Вроде, шагал человек… Что это?! Андрюха Маралов — бледный, с перекошенным и каким-то одичалым лицом шел, ступая с осторожностью, словно нес себя, идя на цыпочках.
— Сынок?! Ты как здесь?! — старший Маралов вскочил на ноги, обалдело уставился на сына.
— Здравствуй, папа, — Андрюха развел руками, криво и жалко усмехнулся, — я к тебе шел, меня перехватили…
— Давно?!
— Часа два назад… Я шел прямо с горных озер, без захода в деревню. Они меня взяли уже после машин, прямо в лесу. Там мальчик такой переводил. Сказал, что если они с тобой договорятся, то меня медведи есть не будут.
Так вечером 11 августа возле избушки появилось еще одно разумное существо: Андрей Маралов-младший. И отец и ученые были только рады ему, а реакция Таньки заставила ученых вовсю покрутить головами, полезть в затылок пятерней: так откровенно напряглась Татьяна, так вдруг покраснела, опустила голову. Совсем не так стала вести себя девушка с появлением Андрея — словно другой человек…
А парень занят совершенно не тем, что-то занимало мысли парня, заставляло считать свои проблемы более важными, чем даже беседы с Народом. Держался он немного отрешенно, и сразу потащил отца в сторону: явно что-то принес. Мараловы долго о чем-то долго беседовали, и надо сказать, некая часть отрешенной задумчивости сына передалась и отцу.
Впрочем, времени оказалось немного:
— Пора выходить, — сообщил в пространство Толстолапый.
— Мы не умеем ходить ночью.
— Мы научим.
— У нас есть еще одно дело.
И Маралов-старший очень просто, очень обстоятельно рассказал, какого рода открытие сделал в горах его сын. Ученые не могли не заметить: Народ слушал охотника так же спокойно, как если бы речь шла о миграциях кабанов или о ветровале. И так же спокойно Туман обратился к Михалычу:
— Покажи плохого человека, — профыркал он.
Млея от изумления, Михалыч показал давешнюю картинку с заштрихованной «морковкой»-человеком.
— Плохой человек, — профыркал Туман, — плохой человек носит ружье, убивает и ест Говорящих.
— Убивает и ест людей? Или Народ он тоже ест?
— Мы давно знаем плохого человека… Он ест Народ, ест людей. Толстый человек, покажи рот, который говорит.
Михалыч развернул эту картинку.
— Люди говорят, Народ говорит. Плохой человек ест всех Говорящих.
— Позвольте… Не его ли я видел на пороге?! Он убил медведицу и медвежат…
— Ты видел его, Старый Умный Человек. Мы знаем, кто он и куда ходит, но не могли его убить.
Туман замолчал. Плыло молчание, взгляды медведей упирались в людей с интересом, и как все почувствовали, с ожиданием.
— Мы с сыном должны пойти к людоеду… Мы должны остановить людоеда.
Медведи немного помолчали, но и не встали, не двинулись никуда: видно, что сидели и думали. Потом четыре головы переглянулись… И право же, стоило видеть выражение на этих мордах.
— Мы пойдем вместе, — произнес наконец, Толстолапый, — это касается народа.
— Мы думаем, это дело людей…
— Это дело людей, — легко согласился Толстолапый, — и дело Народа. Мы сначала пойдем к болоту, где сидят охотники, и договоримся. А потом пойдем туда, где твой сын нашел плохого человека.
Толстолапый еще помолчал.
— А Девочка-Облако пойдет с нами — она лучше всех сделает понятными все слова.
— Все слова людей для Народа?
— Да. И все слова Народа для людей.
— А как же Михалыч и Владимир Дмитриевич? Им тоже надо переводить.
— У них будет Мальчик-Гусеница. И они умеют сами. Будут рисовать картинки.
Под внимательным взглядом Маралова Михалыч лишь развел руками: Толстолапый рассудил все очень правильно. Следующие несколько минут Маралов-старший обнимался с учеными, договаривался встретиться внизу, «а если вам они что-то сделают!..». Но оба ученых выражали полную уверенность — ничего им не сделает Народ.
— А что вы будете делать, если охотники откажутся признавать наш договор?
— Не уверен, что у них будет выход… Если и будут брыкаться, я уверен, что сумею убедить.
— И прямо после дела вниз, в деревню?
— Не сразу… — посерьезнел вдруг Маралов, — потом у нас с сыном… и с Народом будет одно дело… очень важное. Но думаю, дней через пять мы спустимся.
А рядом говорили о другом.
— Ты меня совсем-совсем не помнишь? Вспомни — зимой танцы, ты шел маленькой улицей в деревне… в Разливном.
— Переулком. Маленькая улица называется переулок.
— Я забываю язык людей, Андрюша… Мне бывает не с кем говорить.
Андрей не ответил ни слова, и еще сильнее подобрался. Что с того, как одета девица: в красивую кофту и брюки. От нее исходит волна запахов, и главный из них — запах зверя. Танька пахла как заполеванный зверь, которого пора освежевать. Сын охотника не мог сочетать юное смуглое лицо, пушистую розовую кофту и этот запах, эти совершенно звериные взгляды исподлобья. Рядом с Танькой было страшно, неприятно. А девушка заканчивает разговор:
— Там, в проулке сидела на снегу девушка… Ты спросил, не случилось ли что-то у нее? Ты узнал, что ничего не случилось, и ушел. Помнишь?
Андрей пожимает плечами. Ему неприятно, тяжело, он не видит смысла в разговоре. И так свалилось слишком многое — только ушел с гольцов, эти медведи… Если Андрей и помнил зимний вечер и девушку на снегу, то очень смутно. По крайней мере, как выглядела та девушка, он совершенно не помнил, и ему это было безразлично.
— А я помню. Я понимаю, ты спросил меня, не случилось ли чего-то плохого потому, что спросил бы любую девушку. Но я это помню… хорошо.
И Танька смотрит на Андрея не искоса, сбоку, а в упор — испытывающим женским взглядом. Андрей ловит взгляд, но старается смотреть не на нее. Собирается отец, о чем-то беседуют медведи, надо много что обговорить и с отцом, и этими странными, но очень нужными созданиями. И парень срывается с места:
— Таня, прости, надо кое о чем поговорить… Папа, можно тебя на минутку?
В Малую Речку Данилов опоздал на два часа: сыскари в ней оказались, по их понятиям, рано — часам к десяти утра. Только вот по понятиям охотников, выйти в семь часов утра означало выйти поздно, и они, что поделать, вышли поздно…
Данилов рассчитывал на них, чтобы искать убийцу по избушкам, а охотники уже ушли!
Данилов думал предупредить охотников, — кто-то живет в лесу, кто-то смертельно опасный! А они ушли, и подвергались ненужному риску, истребляли медведей. И очень может быть, их самих кто-то собирался истребить…
В этой пустой деревне, мужское население которой вдруг поголовно кинулось в тайгу, Данилов вынужден играть странную роль и принимать странные решения: например, самому вычислять, в каких избушках скорее всего может засесть «Чужой». Впрочем, были и карты, где отмечены избушки, и вот как раз в вычислениях, откуда бы мог придти нехороший человек, ему охотно помогали — и оставшиеся в поселке пенсионеры, и жены ушедших в леса.
То есть Данилов сам понимал, какая это все самодеятельность с его стороны… Но не ждать же, в самом деле, пока из лесу вернется все мужское население! Так Данилов поступать не умел…
Уже к шести часам вечера сыскари подходили к первой из этих избушек, и по крайней мере двое из них уже находились в смущении. Данилов, выросший в Ермаках, подолгу живший в маленьких деревушках, еще представлял, куда они идут, хотя и он представлял не до конца. Для Василия, выросшего в Ужуре, среди открытых пространств, горная тайга до сих пор виделась таким пространством, по которому вьется дорога, а в конце высится избушка… что-то вроде притона в Покровке, который брали с месяц назад. Что же касается Саши, выросшего в Красноярске, то он вообще путал тайгу и амазонскую сельву, и сейчас больше всего вертел головой, смотрел по сторонам.
А посмотреть было на что: хотя бы на огромные деревья, которые в холодном, но влажном климате отмахали метров по тридцать и по сорок в высоту — гораздо выше, чем под Красноярском. Да к тому же хвоя на этих деревьях была темной, гораздо темнее, чем у сосен. Вместе с темной, порой болотно-ядовитой травой, глянцевитым темно-зеленым папоротником, клочьями лишайника, свисавшими с веток деревьев, все это придавало местности вид диковатый и мрачный. Ничего похожего на пронизанные светом, торжественные сосновые боры, на веселые живописные березовые колки, такие частые в лесостепях Приенисейского края.
Тропинка вилась мимо громадных корней, через заросли папоротника, и все время то вверх, то вниз. Прошли буквально километров десять от деревни, когда попался первый копытный след. Судя по нему, существо немногим меньше коровы даже не шло по тропинке, а пересекло ее, выйдя из леса и удалившись снова в лес. Потом следов стало много и разных, в том числе и существ значительно больше коровы.
Данилов уверял, что лоси вовсе и не больше, просто иначе устроены, в том числе копыта у них крупнее.
В одном месте Данилов показал на следы целого стада кабанов, бежавших по дорожке и параллельно ей в траве. Саша затравленно озирался, вслушивался в жужжание, писк насекомых и птиц. Вокруг шла какая-то жизнь, кто-то все время появлялся, исчезал, перебегал, пролетал. Саша не знал, кто это, и ему все время было жутко. Вдруг трава расступится, пропуская кабана-секача или разъяренную медведицу? Или задрожит земля под копытами лося, вздумавшего охранять свою территорию? Карабин один, он у Данилова. Допотопный пистолет ТТ не остановит зверя, не поможет в крутой ситуации. Саше становилось все неуютнее и неуютнее.
Все время переходили через ручейки, ручьи, потоки, речки. Вся эта вода с веселым гулом скатывалась с гор; удивительно, как ее много! Под Ужуром, бывало, и месяц не выпадали дожди; здесь каждый второй день проходил хотя бы слабый дождик, а раз в неделю — страшный ливень, когда потоки воды обрушиваются на землю. Размышляя о том, как много дождей выпадает в горах, Саша вспомнил школьный курс географии: действительно, вот она — фабрика местной погоды! Все время над ними шли облака, упирались в хребты на горизонте, проливались на высокую тайгу, напитанную влагой и жизнью. Вот и бегут ручьи, потоки, речки, ручейки.
Через мелкие ручьи переходили, прыгая по камушкам. В таких ручейках встречались заводи — крохотные, как сами ручейки, населенные водомерками и черными солидными жуками. В одной заводи Саша обнаружил даже двух мелких ужей. Змейки причудливо переплетались, извивались — наверное, играли в какую-то свою игру, мудреную для существ, которые ходят на ногах. Долго смотреть на них не было времени.
Попадались гремящие потоки, через которые так, по камушкам, не перейдешь. Бешеная вода в них дробилась о камни, поднималась мельчайшей взвесью над порогами, и в этих облаках взвеси стояла маленькая, местного значения, радуга.
Совсем не тихо было в лесу, и вовсе не бесшумно передвигались все лесные твари. Даже заяц, и тот хрустел валежником, шуршал травой так, словно по тайге двигался слон или бегемот. Вот с грохотом взлетели рябчики, Саша пригнулся, как под обстрелом. Данилов скрыл неясную улыбку. Ну, это рябчики, зайцы, а как же будет шуметь тот же лось?!
Но когда в стороне от дороги отделилось от стволов, поплыло над землей кто-то светло-коричневое, закинувшее за спину рога, ни одного звука не услышали сыскари, — словно огромное животное не бежало по земле, а плыло, не прикасаясь к валежнику и траве.
— Хорошо, что марал… — задумчиво обронил Данилов.
— Чем хорошо?
— А тем, что марал на человека не нападает, даже раненый только бежит, уходит. Мы его застали внезапно, он убежал. На его месте лось мог и напасть.
Саша размышлял, и выводы его были печальны:
— Так значит, у марала со слухом не очень хорошо? У всех маралов, или именно у этого?
— Со слухом у него получше, чем у человека… но не намного. А тут ведь все время вода шумит, мы идем — стараемся не шуметь, вот он и не слышит.
Теперь размышления Саши Васильева сделались еще более грустными: если люди, сами того не желая, подошли чуть не вплотную к маралу, он даже не заметил, то уж к ним подойти — делать нечего. Особенно если кто-то очень этого захочет.
Но эти разочарования были еще до избушки. На подходах к ней разочарований и томлений духа стало еще больше, причем не только у Саши и Васи, но и у начальника, Данилова. Что надо делать, подойдя к избушке? Нужно выяснить, в ней ли преступник… И вообще, есть ли в ней хоть кто-нибудь. А если в ней кто-то есть, и этот «кто-то» — убийца, его следует арестовать.
Такова теория, и в больших городах она действует очень хорошо. Если есть информация, что в подозрительной квартире появился нехороший человек, надо сделать так, чтобы из этой квартиры никто не мог бы убежать, а потом в эту квартиру надо ворваться как можно более решительно и энергично. Обычно это получается, причем лучше всего — именно в больших городах, где никто никого не знает в лицо, где всегда ходит много разных людей и никто не обратит внимания… не помешает… не предупредит, и так далее.
В деревнях схема действует хуже, потому что все знают всех, а передвижения даже двух-трех людей уже обращают на себя внимание. А как прикажете осуществить ее в лесу?!
Для начала, неплохо бы еще найти эту самую избушку, а уж потом ее окружать, перекрывать к ней подходы и брать штурмом. Ведь хотя на карте ясно указывается — к избушке ведет тропа — ни у какой такой избушки тропа вовсе не кончается, а ведет себе в лес и постепенно теряется в нем. После долгих поисков удается найти избушку — метрах в трехстах от тропы, стоящую так, словно в нее вообще никто сроду не входил из рода людского. И ведет к ней такое мало заметное, такое чахлое ответвление от тропинки, что его вполне можно и не заметить.
Потом надо перекрыть подходы, окружить… Но подходы тут — это весь лес, со всех сторон. Как помешать двинуть в лес тому, что сидит в избушке, пока сыскари не вошли прямо в нее — непонятно. Тем более непонятно, как помешать убийце в те полчаса, когда трое горожан ломились по всему лесу, шумели и ругались, падали и выбирались из ям и зарослей? Ведь все эти полчаса он, обитатель избушки, знал, где находятся они, а как раз сыскари про него ничего и не знали. Встал бы и ушел, если ему не нужно встречаться с сыскарями, без малейших хлопот.
И наконец, уже вот она, окружена, эта избушка, вроде бы, можно приступать к тому, зачем и шли сюда героические сыщики. Но и тогда возникает вопрос — неужели привыкший к таежной тишине, сроднившийся с ней человек не услышит, как двигаются вокруг домика три неуклюжих человека?
Но что толку задавать такие вопросы?! Пришли, надо действовать! Вперед! Вот Вася получил приказ выйти к окошку и старательно его исполнил, вот Саша и Сергей Данилов замерли возле дверей… В этот последний момент Данилов даже получил некоторое удовольствие, отмечая настороженную позу Саши, как правильно он держит пистолет и как ожидает начала. Не трусит, а именно ждет — когда же начнется?! Данилов хорошо помнил, как совсем недавно именно тоненький, тихий Саша с его васильковыми глазами брал нехорошего человека из шайки торговцев живым товаром.
Звон стекла, звуки голоса — значит, Вася уже в деле! Рывок, и дверь поддается мгновенно, — не заперта. Сеней нет, сразу начинается комната: печка, стол, двое нар, полки на стене. Никого. Из чувства долга Данилов заглянул под нары, под вторые… но и там не найти супостата.
В избушке, конечно же, пусто… Но сразу видно — в ней бывали, и совсем недавно. В домике метено, даже вымыто; пахнет нагретым деревом, камнями и железом, как пахнет в сельской бане и в оставленном людьми, остывающем помещении. Печь еле теплая. Помытая посуда на столе, одни из нар застелены одеялом.
— Давно ушел… Печь остывала несколько часов.
— Или печь он топил ночью, обедал, помыл посуду, а ушел он отсюда только что, — Данилов не принял удобной подсказки от ученика.
— Но ведь был!
— Тонкое замечание, Саня. Именно — был, и был, например, законопослушный охотник, или влюбленная пара.
— Да… действительно, для парней и девиц — какое решение вопроса! Надо уединиться — сразу же можно уйти в такую вот избу… Какая изоляция от старших!
Саша посматривал на избушку, прямо скажем, с откровеннейшей завистью.
— Ладно, давайте посмотрим, что дальше делать. Сейчас шесть часов вечера…
Данилов расстелил на столе карту, ткнул пальцем в место, где обозначались на ней и эта избушка, в которой они сидели, наконец, и вторая по дальности от поселка.
— До этой, нужной нам избушки — километров двадцать, а до самой дальней — тридцать пять. Мы за сегодня прошли тридцать… До темноты ни до одной не дойдем, а ночевать в лесу не хочется.
— Ночуем здесь? — Вася хотел услышать конкретный приказ от начальства, и он его услышал.
— Да, Василий, ночуем здесь. Позаботься о дровах, топор вон, стоит в сенях.
— Может, мы лучше на костерке? Очень уж душно от печки.
— Ну, давайте на костерке.
Спускался вечер, тихий августовский вечер. На горизонте собирались опять тучи; там задумчиво громыхало, словно по небу катали пустую железную бочку. Парни рубили дрова, потом поспорили, как лучше готовить рожки с тушенкой. Их спор после единственного перекуса несколько часов назад (банка рыбных консервов и хлеб) даже пожалуй раздражал: да готовьте вы, а не болтайте…
А вокруг тишина летнего вечере, и в тишине рождается простейший вопрос: ну сколько можно жить отчетами, карьерой, ловить кого-то? Вот лето почти что прошло, незамеченное, как и не было. Есть же счастливые люди, могут позволить себе это не случайно, во время задания, а постоянно, по праву — лес, костер, бирюзовое небо с дымными зелено-серыми разводами. А есть люди, для которых жить в такой избушке, охотиться на зверей, внимательно вглядываться в окружающий мир — и есть профессия, работа. Повезло? Наверное, но при встречах эти люди почему-то завидуют Данилову, вот ведь дела…
Дым от костра, запах варева делали удивительно уютной эту полянку перед домиком. Данилов вынес скамейку, чтобы поесть не в доме, а прямо тут, на свежем воздухе.
— Ты сколько рожек сварил?!
— По инструкции, шеф…
— Инструкция — на восемь человек… Думаешь, съедим?
— А еще завтракать надо, вот и съедим.
Запах варева и хлеба, костра и душистого дерева. Наконец-то можно спокойно сидеть, можно поесть, а вокруг разворачивается дивная панорама этого летнего вечера, отрешенный покой, предельно далекий от реалий сыска, недоверчивости, крови и стрельбы. Хорошо!
В этот-то самый момент и раздался в лесу первый треск: что-то громадное ломилось сквозь чащу, прямиком направляясь к избушке. Возникло естественное смятение: ведь это же Бог его знает, что за существо могло ломиться! Медведь и тот, по слухам, крадется бесшумно, как мышь, марал почти что не наделал шума, а этот топочет, как мастодонт! Перед Даниловым невольно встала иллюстрация к какой-то книжке: лохматый рыжий мамонт нависает над панически бегущими человечками.
Саня потащил из кобуры ТТ, понял, что делает глупость, и так и замер в странной позе. Практичный Вася кинулся за карабином, споткнулся и упал с грохотом, почти затмившим шум из лесу. Заколыхались ветки черемухи, заходил ходуном сам ее стволик и на поляну выломился человек. Ободранный и грязный, весь в царапинах и ссадинах, поводивший одичалым взглядом, он всем своим видом вызывал у сыскарей профессиональные реакции. Нет, дело не в порванной одежде и не в аромате костра, разошедшемся сразу на несколько метров.
Наверное, каждый из сыскарей затруднился бы последовательно объяснить, почему он так думает, но ни у кого из них не возникло ни малейшего сомнения — за плечами у этого существа есть не один и не два года, проведенных в местах, не столь отдаленных, побеги, малины и прочие детали не очень-то приличной биографии. Оба сыскаря насторожились совершенно автоматически; так настораживается военный, увидев человека в форме вражеской армии. Выбежавший из леса был не просто человеком, был врагом.
А выбежавший вдруг длинно, влажно всхлипнул, истово отбил поясной поклон, и произнес невероятное:
— Люди добрые! Не гоните, покормите, чем только можете! Второй день слоняюсь по тайге, крошки не евши, росинки не пивши!
И уставился в упор, начал есть преданными глазами. Тут только вылетел Вася с карабином, и выбежавший побледнел.
— Тебя хоть как зовут? Откуда ты?
— Сучье Вымя я… Охранник у Якова Николаевича.
— У Зверомузыки?!
— Ты… Вы Зверомузыку знаете?!
— А как же! Мы и его тоже знаем! Садись, ешь…
Насчет двух суток без еды мужик, скорее всего, не соврал.
— Ну вот, а говорили: лишнее сварил, — тихонько толкнул шефа в бок Вася. А Саша покачал головой и засмеялся.
Вот насчет всего остального поверить было сложнее.
— Так ты от Зверомузыки сбежал?
— Нет… Там разгромили все, а я остался.
И человека натурально передернуло.
— Кто разгромил? Саша Козья Ножка? Вава Крабик?
— He-а… Медведи громили.
Парень оглянулся в тоске, облизал ложку, поднял обе руки с миской:
— Можно еще?
— Можно. Только давай, парень, всю правду… Тебя как зовут по-настоящему?
Тот, похоже, обиделся даже:
— Сучье Вымя я! Не соврал!
— А до того, как стал Сучьим Выменем? Было же у тебя человеческое имя, парень? Кольша там, Слава или Саша?
— He-а… Я Кеша. Кеша Малофьёв…
— И откуда? Да рассказывай ты, что я клещами каждое слово тяну!
Кеша так и сидел в молитвенной позе, держа миску перед собой.
— Сейчас положу, только рассказывай.
Все же пришлось подождать, пока Кеша пихал рожки в рот. Хорошим воспитанием Кешу не отяготили, менты и те старались не смотреть.
Из рассказанного Кешей получалось, что он родился и вырос в Красноярске, в пролетарской слободке Покровка, и почти с рождения мечтал стать слесарем. Но плохие друзья и роковые женщины подвели бедного Кешеньку, и его почти что ни за что поймали и посадили в тюрьму. В тюрьме с ним обращались очень плохо, потому что он был по своей природе очень честным, а после тюрьмы ему против собственной воли пришлось идти в охранники. Так он попал к Зверомузыке, а вот два дня назад… И Кеша старательно пересказал все, что уже известно просвещенному читателю.
Не отличаясь патриархальной доверчивостью, Данилов задавал вопросы, но что характерно — сбить Кешу не удавалось ни разу. Ни в том, что касается мелочей, на которых обычно и горят вруны: например, о внешности Инессы или количестве комнат на втором этаже базы. И кончая вещами очень важными: например, кто же все-таки на базу напал?
— Люди, одетые медведями?
— Нет-нет, настоящие медведи… Здоровенные такие… и все вместе ка-ак навалятся!
— Может, у них на головах — медвежьи головы?
— Нет, звери такие… Но разговаривают!
Оставалось, собственно, два варианта: или Кеша попросту сумасшедший (а не похоже, не похоже…), или видел он что-то такое, что возбудило его, смутило сверх всякой меры, вызвало у него всяческие странные переживания. Допустить, что медведи в походном строю штурмовали базу Яши Зверомузыки, а потом последовательно ели самого Яшу и громили его вертолет… Нет, сделать такое допущение сыскарям не позволяло воспитание.
— А вы… вы сами-то кто? Вы охотники?
— Угрозыск, Кеша! Документы хочешь посмотреть?
Икая от ужаса, с округлившимися глазами, Кеша готов был кинуться обратно, в чащу леса.
— Ну чего перепугался?! Ты же видишь — не кусаемся мы. И вообще — заняты мы поисками одного очень нехорошего человека. Такого нехорошего, что тебе о нем и думать будет слишком страшно, Кеша. Представляешь себе, убивает людей одного за одним, по всему лесу! Твой Зверомузыка — это так, полное тьфу перед ним… Так что вот — сегодня переночуешь в цивилизованных условиях, в избушке, и завтра спустишься в деревню. Чувствуешь?! Завтра ты уже в деревне! Кончились твои таежные приключения.
Кеша судорожно думал, потом замотал головой:
— Если узнают, что я с угрозыском вместе вернулся… Страшно подумать!
— Во-первых, никто не узнает, если ты сам не растрепешь. А ты ведь не растрепешь, а, Кеша?
Кеша отчаянно замотал головой.
— И во-вторых… Кеша, ты не раздумал идти в слесаря? У нас в гараже нужен слесарь. Вот тебе и документы получить, и трудовую книжку. Как насчет такой перспективы?
Кеша долго думал, сомневался, сыскари начали терять терпение. И наконец не выдержал, расплылся в довольной улыбке:
— Это здорово…
— Я тоже думаю, что это очень даже здорово. Так что давай — сейчас писать и спать, завтра — вниз вместе с…
Данилов немного помедлил, сделал вид, что выбирает, и наконец, показал рукой:
— С Василием.
Вася кивнул, явно довольный. Самое интересное, что Саша, скорее всего, тоже доволен перспективой остаться в горах и поработать с Даниловым.
Уложив Кешу в компании с Васей, Данилов отошел с Сашей за избушку, удалился на несколько метров. Ч-черт, совершенно никуда сделались нервы! Ну откуда это ощущение, что кто-то стоит совсем неподалеку, внимательно слушает их с Сашей?! Что за бред…
— Саша… Ты в состоянии поверить, что медведи скопом напали на базу Якова Николаевича?
— А вы, шеф?
— Саша, я первый спросил.
— Ну… Разумеется, нет.
— Я тоже нет. Так что Васе предстоит еще проверить нашего нового друга Кешу на вменяемость и выяснить, в зависимости от результатов, — что же он видел, и из-за кого же он слонялся двое суток по тайге. А насчет нашего таежного убийцы — Кеша ведь не походит, верно?
— Нисколько не походит, Сергей Александрович! Совершенно уверен, он никакого отношения…
— Я тоже уверен. Но вот в чем я начал сомневаться — что нас хватит проверить все, что надо. Тут же что? Мы рассчитали, что вот они, три избушки, наиболее вероятные как базы. Ну, а другие менее вероятны, но ведь тоже вполне возможны, верно? А могут быть такие избушки, о которых мы и не подозреваем…
— Вы имеете в виду, специально построенные, чтобы спрятаться? Лихо…
— А ты поручишься, что таких в горах нет?
— Конечно же, не поручусь. Но их же искать…
— Ты прав, Саша, их искать — не наши познания таежной жизни нужны. Знаешь что? Не найдем завтра никого — надо будет бо-ольшую операцию поднимать. Потянем?!
— Само собой, потянем! И разрешат, и выделят все — шестое же убийство…
— Седьмое, Саша. Ну, посидим у костра?
Прогорал костер, удивительными переливами синего и багрового отсвечивали угли в костре.
Тайга стояла стеной, темнота залила все пространство между деревьями и получилась как бы стена мрака. Над стеной мерцали звезды, лила потоки серебряного света огромная круглая Луна. Там, в небе, было светло и прозрачно, а тут, внизу, только круг света от костра позволял хоть что-то рассмотреть. Костер угасал, и стена мрака как будто подвигалась ближе, почти что нависала над людьми.
Положительный Вася давно спал на одних из нар: Данилов же ясно сказал, что завтра подымет чуть свет, и что топать им завтра в лучшем случае двадцать, и скорее всего — сорок километров. Это Саша остался посидеть немного с начальством, покурить.
— Саша, а зачем ты вообще пошел в милицию?
Александр помолчал, усмехнулся…
— Вам как ответить — честно или как полагается?
— Если отвечать — то лучше честно.
— Кушать хотелось, вот и все. Когда попадаю… ну, вот в такое место (Саша обвел рукой вокруг) сразу остро так чувствую — что-то главное проходит мимо.
— А что главное?
Саша пожимает плечами.
— Может, сбежим с тобой в охотники? Живут же люди, и неплохо…
— Не сбежим. Вы верите в судьбу, Сергей Александрович?
— Тебе честно ответить? Тогда нет.
— А я что-то начинаю верить. Что бы я не делал — все толкает в одних направлениях, и категорически уводит от других. Похоже, что милиция — это судьба, и никуда нам от нее не отвертеться.
Данилов откинулся на спину. Может быть, Саша и прав… Как называется эта звезда? Он не помнил. Когда-то выучил, но вот забыл. А это созвездие? То ли Скорпион, то ли как-то еще, дай Бог памяти… В том и беда таких, как он и Саша — они чего-то хотят, но хотят смутно, толком сами не знают, чего. А окружающие точно знают, что они должны делать, и сообщают им свои, очень определенные, мнения. Вот ему и близок Саша и совсем не близок Вася. Поэтому хорошо, что завтра он пойдет дальше с Сашей, а Вася пусть покрасуется с задержанным. Они — он с Сашей и такие же, как они, ходят неприкаянно по жизни, мечутся между тем, что точно знают все люди вокруг, и тем, что они смутно чувствуют, но сами не всегда способны выразить. Вот те же созвездия, ведь учил же он карты звездного неба, читал же…
И с этими мыслями Данилов уснул, а проснулся очень поздно, от холода. Давно погас костер, плавали полосы тумана, было совсем, совсем холодно. И опять это странное, до боли острое ощущение чьего-то присутствия! Словно кто-то стоит в этом холодном и сыром лесу, в полосах тумана, и смотрит в упор на Данилова. Тьфу ты! Данилов пошел спать в избушку.
Назавтра, десятого августа, Вася повел вниз по тропинке Кешу Малафьева, а в планах Саши и Сергея Данилова был рывок ко второй подозрительной избушке. То же движение по тропинке, тот же поиск, только теперь нашли быстрее. И в заключении опять тот же «штурм».
Избушка была не просто пуста… Это было мало сказать про нее. Избушка запустела несколько месяцев назад, и все лето простояла, не зная людского внимания. Затхлый запах стоял в помещении, углы затянула паутина, и Саша почти испугался, увидев колоссального крестовика возле своей физиономии. Паук спускался на паутинке, и сыскарю показалось, что выражение на его морде было исключительно свирепое и тупое, примерно как у задержанного с месяц назад подпольного банкира.
— Опять пустышка…
— Саша, осталась всего одна избушка. Если там ничего нет — идем назад.
Стоял восьмой час вечера, когда открылась последняя в списке избушка. Удивительное дело, как выгодно отличалась она от первых двух! И видно ее было издалека, приблизительно за полкилометра: повернула тропинка — и вон она, торчит над редкими низкими кустиками, крыша этой последней избушки. Правда, если мы видим за пятьсот метров, то ведь и нас могут увидеть…
— А ну в лес!
— Будем искать обходные пути, шеф?
— Вот именно — будем искать…
Вторая особенность избушки — стояла она близ берега бурной речушки. Маленькой речушки, стоически прокладывавшей русло среди каменных осыпей и скальных выходов, тащившей с собой множество обломков. Не прекращался стук и скрежет камней, которые тащила река, колотила об дно и друг об друга. Видимо, эта избушка предназначалась для жизни во всякое время года.
Но и у этой ее особенности имелись своеобразные последствия: если идти по тропинке, то реку легко пересечь вброд — как раз под окнами избушки речонка разливается множеством рукавов, течет спокойно, почти как потом будет бежать по равнине. Тут идти нетрудно по каменистому дну, усеянному окатанной галькой, но идущий через этот брод прекрасно виден от избушки…
Переправляться можно и в другом месте, но тогда сделать это непросто — лезть придется в мутную ледяную воду, в которой несутся куски камня килограмма по два и по три, которая и без этих камней, уже силой течения, способна сбить даже сильного человека с ног, унести его в безумно мчащихся струях.
Сделав километра два по лесу, еле-еле нашли место, где река пробивалась сквозь завал. Она раскачала, подточила колоссальные камни в два-три роста человека, но все же по этим камням вполне можно было пройти, а вода бесновалась и ревела в узких щелях между глыбами.
Данилов обратил внимание, что вдоль берегов реки лес как-то повыше, постройнее. Пока они шли вверх и вверх, сам лес незаметно изменился: стал не такой высокий и заметно, как скрючены, как придавлены кедры снегами, засыпающими их каждую зиму до высоты в два и в три метра. Ему даже показалось, что на другом берегу реки лес еще ниже и угнетеннее. Наверное, они были уже очень высоко в Саянах.
До избушки оставалось метров сто. Избушка стояла на пригорке, среди каменистой поляны, не спрятанная в глуши леса — вот ее третья особенность. Оставалось разделиться так, чтобы один прихватил окно, встал бы около оконной рамы, а другой рванулся бы во входную дверь. Данилов уже открыл рот…
…Низкое, мрачное ворчание, глухое, невыразимое никакими буквами «А-ааа-ааа…», звучащее словно из бочки. Над кустами шиповника мягко, грациозно-неуклюже, поднималась огромная туша. Не так уж он был и велик, этот потревоженный сыскарями, спавший в кустарнике зверь — меньше двухсот килограммов. Не так уж он был и агрессивен, скорее раздражен и недоволен. И если бы почувствовал медведь, что тут стоят охотники, жестокие люди, которые могут и добыть, не остался бы он тут ни минуты, рванул бы сразу во всю прыть туда, где можно спокойно поспать.
Но от сыскарей, в том числе даже от Данилова, не исходило спокойное чувство уверенности. То есть людей было двое, медведь сыт, Данилов сразу же рванул ремень карабина, и теперь стоял в красивой стойке. Будь дело только в том, чтобы спокойно доспать, зверь, скорее всего, ушел бы подобру-поздорову: ведь места выспаться ему — все горы. Но движения у людей были суетливые, растерянные, лица испуганные, и медведь чувствовал, что перед ним не столько грозный противник, сколько весьма легкая добыча.
Зверь сделал несколько шагов на задних лапах; между Даниловым и медведем не оставалось и двадцати метров. Зверь смотрел то одним, то другим глазом, аккуратно поворачивая голову. Изо рта, между клыков, стала спускаться слюна, повисла длинной серебристой ниточкой.
— Ааа-ааа-ааа… — снова завел зверь эту же песню.
А потом медведь затеял становиться на четвереньки, и тут-то все как раз произошло. Не могу сказать точно, что собирался делать медведь: очень может быть что убежать. Не исключаю, что собирался и напасть: от них ведь никогда не знаешь точно, чего надо ожидать. Во всяком случае, Данилов помнил, что стоящий на дыбах медведь не так опасен, как идущий «кабаном», стоя на четырех ногах, и не стал рисковать. Карабин рявкнул раз и второй, было видно, как медведя колотит в правильное место, под левой половиной груди, как он с раздирающим душу визгом и воем заваливается навзничь.
Медведь бился в кустах, на самом краю поляну, разбрасывал вывороченные куски дерна, кустов, пучки лишайника, травы. Данилов думал, подойти ли к нему и добить, или уже нет такой необходимости. А из домика, из «третьей избушки» уже выбегал человек, бежал изо всех сил к краю поляны.
И сработали профессиональные инстинкты:
— Стой! Стой, стрелять буду!
Крики, похоже, только придали ускорение бегущему, синяя куртка замелькала уже с самого края поляны.
— Стой, мать твою!
Человек мчался, и никакая револьверная пальба не в силах была его достать. Данилов побежал вдоль кромки поляны, чтобы получше видеть человека, на ходу готовил карабин. Эх, далеко, метров сто пятьдесят, если не больше! Не умел Данилов стрелять с такого расстояния. Ну, да лиха беда начало.
— Стой! Стреляем! — надрывался Саша, что есть сил.
Припав на колено, Данилов выцелил не то, что должен был по правилам — не ноги. Ног не видно в высокой траве, папоротнике и кустах. Данилов поймал в прицел синюю подпрыгивающую спину, и мягко потянул на спуск. Что такое?! Данилов видел, как полетели каменные брызги от здоровенного булыжника на поляне.
Еще выстрел! Опять пуля ударила в булыжник, подняв фонтан каменного крошева. Что такое?! Вот!!! В суете Данилов не перевел прицельную рамку с деления «сто метров» — после стрельбы по медведю. Ну, и сажал не по бегущему, а по лугу…
Та-ак, там уже метров двести… Данилов поставил рамку правильно, опять стал ловить синюю спину. Поздно — спина мелькала меж берез, достать ее можно было уже разве что случайно. Раз и два попытался Данилов — ведь бывают же на свете чудеса! На этот раз чудо не случилось, пули колотили по деревьям. Ага, Саша уже в избушке. Правильно! Надо посмотреть, что он тут делал, посмотреть, как тут насчет улик.
В этой избушке явно жили, но трудно поверить, что в первой, недавно брошенной избушке и в этой обитал один и тот же человек. Та избушка вылизана, все в ней аккуратно разложено, а в этой царил страшный бардак, да к тому же отвратительно воняло. Трудно было разобраться в нагромождении плоскогубцев, чашек, тряпок, курток, ложек, гаечных ключей и пуговиц. Тут все не лежало — валялось.
Грязное, засаленное тряпье на нарах, чудовищно грязный, заросший салом стол, такие же грязные, сальные тарелки и чашки на столе, вонища. Пережаренные кусочки мяса в большой тарелке на столе, еще дымящаяся кружка чаю.
— Посмотрите-ка шеф…
Если Саша так позеленел, если у него такое лицо, значит, полезно посмотреть. М-да-а… Данилов почувствовал, что и у него, совсем как у Саши, раздается в ушах тоненький звон, желудок подступает прямо к горлу, а перед глазами плывет, вместе с позывами на рвоту, что-то зеленое, и кружится. Потому что за дверью, в большой эмалированной миске, лежало бедро. Обычное человеческое бедро, покрытое обычной бледной, как обычно и бывает на этот месте, кожей, с редкими рыжими волосками. Судя по пышному задку, скорее всего женское бедро. Чуть несвежее, начавшее пахнуть, мясо, почерневшее от долгого лежания сырым.
— Саня… — Данилов сам почувствовал, голос его звучит хрипло, прочистил горло, начал снова: — Саня… Найдем остальное.
Но остального не было в избушке. Не было трупа ни на чердаке, ни в подполе, ни под нарами, ни на полках. Нигде.
— Может быть, он остальное уже съел?
— Может быть…
Оба подавлены: вот могли поймать и не поймали. Так бы вот сейчас задать этому, в зеленой куртке, несколько вопросов. И где остальные части трупа, и где взял, и многое, многое другое. А так, без поимки этого сукина сына, единственная польза от похода — теперь Данилов знал совершенно точно, — в тайге и правда есть «чужой». И это «чужой» еще опаснее, еще преступнее, чем он думал. Ну что ж, надо ловить его, ловить…
— Ну что, Саша, двинулись?! Попробуем его все-таки взять…
— До заката с час, не больше.
— Лично я предлагаю организовать преследование, а не поймаем, заночевать в лесу и есть медведя.
— А если поймаем?
— Тоже в лесу. То есть мы, конечно, можем здесь оставаться на ночь… Но скажи честно — тебе этого очень хочется?
Как и думал Данилов, его помощник и правая рука, окинув взором все вокруг, отвечает предельно решительно:
— Нет!
И еще один день провели Кольша и Володька на острове, посвященный поискам тропинки. За этот день они поймали несколько рыбок рубахами и трусами, убили из ружья дятла, прилетевшего на остров неизвестно зачем. А чайки, вороны и чомги не собирались иметь дело с неприветливым тальниковым островком. Коршун делал круги на такой высоте, что снять его оттуда нечего было и думать.
И еще одна ночь, проведенная в песчано-галечной ямке, прижавшись друг к другу, чтобы не было все же так холодно. Вставал новый день. Еще один день, поневоле голодный. Еще один день, поневоле посвященный поискам пропавшей подводной тропки.
Кружилась голова от голода и от неподходящей пищи, от холода, от мерзкого дыма костров из сырого тальника. Еды не было. Надо идти искать тропинку. Вялость, не хочется ничего. Ощущение усталости с утра.
Посидели, поговорили, договорились даже и о том, что кому-то придется поплыть грудью на сучьях, если тропинки не найдут. Плыть придется Кольше: Володька встал с температурой, красными глазами, сильным насморком. Если к самому теплому времени они не отыщут тропинку, Кольша поплывет в поисках выхода, и будь что будет.
— Какое сегодня число?
— Как будто, двенадцатое…
— Вот именно, «как будто»… Ну, пошли?
— Постой… Что это там?!
От камышей отделилось что-то длинное. На длинном стояло высокое, ритмично взмахивало чем-то. Человек! Человек в челноке!
— Э-ге-гей! Э-эй, мы здесь!
Человек в челноке махнул рукой, повернул челнок в сторону охотников. Вот и второй, сидит на дне. Хотя нет, длинное — это не челнок. Это связанные вместе бревна, вот это что, но на бревнах стоят два человека, прекрасно известных охотникам. Мараловы, отец и сын, вот кто это! Толкает шестом, сияет, довольный, что их нашел; привычно огромный, шумный, веселый.
— Мужики, здравствуйте!
Сын Маралова тоже кричит что-то, машет рукой из-за спины отца.
И как далеко, как сильно разносится его голос, какой он энергичный, здоровый! Как отличается его голос от их жалких болезненных «Здра-а…».
Маралов выскочил на берег, — могучий на голову выше обоих, обхватил их за плечи руками.
— Ну, вот и встретились! А остальные где?
Вот тут и понурились охотники, потому что один из их спутников лежал в наскоро выкопанной мелкой могиле, второй бегал, безумный, по острову. Слушая сбивчивый рассказ, все сильнее мрачнел Маралов, все больше уходил в какие-то свои мысли.
— Значит, вы последние, — подвел он нерадостный итог. И спохватился:
— Голодные?
Не дожидаясь ответа, потянул Маралов из сумки еду; невеликий деликатес, хлеб и сало, но таким блаженством показалась калорийная еда после гадости, которую ели на острове. И очень трудно было не спешить.
— А я ведь здесь посол, ребята, я не сам по себе. Знаете, кто указал мне, что вы тут, и поручил вас выручать: Никогда не поверите…
— Поверим, потому что парень этот… Петька… Он рассказал, успел он начать говорить. Получается, Народ медведей, но не все медведи… То есть они медведи, но говорят… — Володька запутался и вынужден был остановиться.
Маралов смотрел очень серьезно.
— Все правильно. Вас заманил сюда Народ медведей. Себя они называют Говорящие; если хотите, это медведи, умеющие говорить. Петьку они воспитали, он считал себя медведем. Что с ним случилось, мужики?
Этот вопрос Маралов задал тихо, укоризненно, и охотники даже потупились, хотя и не были ни в чем виновны.
— Акимыч убил Петьку… И Андрея.
Невеселый рассказ занял минут пять от силы; Маралов очень сильно помрачнел.
— Они думают, вы Петю захватили и держите как заложника… В этом случае они собирались ваших детей украсть и держать у себя. Но раз так… Наше счастье: они к смерти относятся иначе, чем мы. Они считают, смерти нет, и потому убийство прощают легко.
Но вот выпустят они вас только в том случае, если мы все, от имени всех людей, заключим с ними договор, согласимся на их условия совместной жизни. А нужно им — чтобы мы перестали охотиться на Народ… Тогда и они перестанут людей жрать, вот ведь как.
Кольша даже подавился, пытаясь прожевать хлеб побыстрее. Но первым успел высказать Володька:
— А мы разве полномочны решать за всех людей? Мы даже за всю деревню решать ничего не полномочны.
— А за охотников мы решать можем, верно? Можем мы решить, что не будем убивать говорящих медведей? Это, пожалуй, и нам самим выгоднее, ведь Константина и Саши больше нет.
— Убили?!
— Помните, медведь вышел к своим же следам и на вас сзади напал, ранил Донова?
— Конечно, помним.
— Этот медведь погиб, чтобы дать уйти молодому. Этот молодой медведь и заманил вас на остров. А ночью пришел с другими медведями, и они убили Сашу и Константина. Константина лично убил сын того самого медведя.
Маралов помолчал, дал мужикам время подумать.
— Видите, мужики — это уже не охота, это война. Нужна она вам?
— Дикий вопрос, Дмитрий Сергеевич. Только как ее кончать, и как отличить разных медведей, говорящего от неговорящего?
— Кончить войну просто: поручиться, что люди не будут убивать Говорящих, и что мы им дадим картошку, научим ее сажать. И все, мир. А вот как различить… с этим сложнее — Говорящий народ уверен, что его сразу можно различить, это всем видно.
— Мне вовсе не видно.
— Мне тоже…
— Сказать по правде, и мне не всегда видно. Придется, как я понимаю, прекратить охоту на медведя. Потянем?
— Мы-то потянем, а вот как убедить весь народ?
Еще с полчаса говорили они, сидя на песке, как и кого убеждать: кому показать говорящего медведя, с кем поговорить, а кого попросту напугать. Но эта часть разговора вряд ли интересна кому-нибудь, кроме их односельчан.
— Ладно, хватит ходить вокруг да около, — поднялся, наконец, с песка Маралов, — беремся мы выполнить договор?
— За Малую Речку — пожалуй… Но за всех остальных не поручимся.
— Тогда я попробую объяснить это Народу. А пока пошли искать Акимыча.
Акимыч, к удивлению охотников, мирно почивал между стеблей тальника, и даже не удивился подошедшим. Володька с Кольшей были готовы ко многому, но вот чего не ждали, того не ждали.
— Ну, куда вы это меня засунули? Все тело болит, я ж не молоденький, — осуждающе качая головой, пожаловался-осудил Акимыч, — что же это вы придумали такое?
— Акимыч… Ты сам убежал.
— От кого убежал?!
— Да от нас же…
— Ха-ха-ха! Хи-хи-хи! — радовался Акимыч. — Ладно, не хотите, не говорите, сами «расколетесь» потом.
И шагнул вперед, к подошедшим, протянул руку:
— Приветствую вас, Дмитрий Сергеевич! Приветствую, молодой человек! Вот вас нам как раз сильно не хватает, будем вместе лес очищать.
Это был прежний Акимыч, совсем такой же, какой был раньше. И как ни вглядывались в него Володька с Кольшей, никаких признаков безумия не было на его осунувшемся, покрытом седой щетиной лице, в маленьких умных глазах.
— Очищать лес не придется, Василий Акимович. Ты где находишься, не забыл?
— Ха-ха-ха-ха! Хи-хи-хи-хи!!!
— Что ты три дня сидел на острове, голодал, этого тебе мало? И заодно — вот, держи!
— Спасибо… — Акимыч врезал зубы в бутерброд, — что проголодался — твоя правда.
— А почему проголодался, ты не думал? Мало, говорю, тебе трех дней без пищи на острове?
— На острове?!
— На острове, куда вы прибежали за медведем. Было дело?
— Какой остров, мужики?! Вы про что? Он не на остров ни на какой, он в болото убежал, этот медведь…
Постояли, недоуменно смотрели друг на друга. Да, это был прежний Акимыч, но Акимыч, совершенно не помнящий решительно ничего. Акимыч, нисколько не помнивший двух совершенных убийств, да и вообще всего, что происходило с памятного вечера, с появления их на этот остров.
Наконец Маралов скомандовал:
— Пошли!
И с этими словами повел Маралов Акимыча вокруг острова, по бережку, рассказывая заодно, что пришел от Народа, как посол, и почему «очищать» лес не придется. Обошли, благо остров невелик.
— Ну что, Акимыч, увидал свой остров?!
И Володька с Кольшей вздрогнули: та же отвисшая губа, тот же мутный, одичалый взгляд, то же напряженное выражение.
— Дмитрий Сергеевич… У него и в прошлый раз так начиналось…
Дмитрий Сергеевич кивнул мужикам, и так же твердо продолжал:
— Ну что, мало тебе трех дней на острове? Тогда пошли, сам с ними поговоришь, я могу быть за переводчика.
— …С нечистой знается… Нехорошо тут, нечисто… Оборачиваться может, нехорошо… — понес вдруг Акимыч, и забормотал что-то, уже совершено невнятное.
— Дмитрий Сергеевич, мы же говорим — опять у него началось!
— А что делать? Я и сам понимаю, в чем дело — не принимает он ничего непривычного. Чуть что — и мозг отключается, уходит хоть во что, хоть в сумасшествие. А принимать придется, — жестко завершил Маралов, — не дам я ему нарушить договор! А то он опять выздоровеет, и бить медведей отправится!
— Мы не пойдем…
— Вы не пойдете, другие любители найдутся. Нет, надо его остановить. Пусть с ним побеседуют медведи…
— Вот он! Вон, глядит! — заорал вдруг диким голосом Акимыч, сунул пальцем в совершенно пустое, ничем не занятое место.
— Акимыч! Ты что, Акимыч, успокойся!
— А чего он смотрит?! Если он оборотень, так ему можно, да?!
И лицо Акимыча исказилось так жестко, так нехорошо, что охотников порадовала мысль — Акимыч уже без оружия.
— Ладно… Значит так — я тут останусь еще ненадолго, проведу воспитательную работу. А вы давайте, вас Андрей перевезет. Да! А ружья вы сложите, мужики, чтобы их сразу не видно было, и потом не трогайте, пускай их медведи заберут.
— Вооружаем их? Не опасно?
— Вооружаем. Опасно. Но это — одно из условий, на которых вы скоро будете дома. И если не дадите ружей, Народ все равно их достанет. Ну, все вопросы?
— Пожалуй, все…
— Нет, Дмитрий Сергеевич, у нас есть еще один вопрос! Куда все-таки девался медведь, за которым мы примчались на остров?
— A-а! Медведь этот «девался» вплавь. Он дошел до чистой воды, заплыл в камыши, и там тихенько поплыл туда же, куда вас отвезет сейчас Андрей. Может, он и оставлял следы — пену там, следы на воде… Но был ветер, волна, вы не заметили этого…
— А тропинка куда девалась?!
— Она узкая, эта тропинка, на нее и правда трудно попасть, а тут они ее всю уничтожили. Шли по ней, и все кочки вырывали, дно в этом месте углубляли. Ну, все понятно? Тогда с Богом!
Шаткое сооружение, эти два бревнышка, скрепленные тросиком! Но все-таки и не сучья, на которые приходится ложиться грудью, не тропинка, на которую надо выходить неизвестно где, в воде по пояс. С воды виден остров — двух-трехметровые заросли тальника, узкий галечный бережок, и по этому бережку идет Акимыч, взволнованно рассказывает что-то Маралову. Дмитрий Сергеевич обнял Акимыча за плечи, кивает в ответ головой. Прямо-таки благостная картинка!
Гриша был честен с Вовкой Дягилевым, и долго пытался хоть немного его воспитать.
— Не научишься сам — пропадешь, — пожав плечами, произнес он, вернувшись в третий раз из города с рюкзаком инструментов и книг.
Вовка лежал, смотрел уныло (он почти что всегда так смотрел), валялся на грязном тряпье. Сколько Гришка с ним ни бился, не был в силах отучить Володьку от подоночной привычки жить в грязи. И ругал, и стыдил, и просто бил, объясняя — не свобода это, а конец, тупик всему. Если так жить, даже из Красноярска бежать тогда не стоило. Володька сопел, ныл, плакал, извинялся… и поступал по-прежнему, как только Гриша отвернется.
Причем Вовка ничего специально не делал, чтобы жить в дерьмище. Механизм прост — он всего лишь не прилагал усилий, чтобы жить в чистоте и порядке. Только-то!
Вот и в этот раз тоскливо, жалобно смотрел Вовка Дягилев из-под одеяла на Григория. Григорий распахнул рюкзак, доставал оттуда пахнущие морозом, холодные после долгого пути через тайгу томики книг, ставил их на полку.
Вовка наблюдал из-под груды хлама, испуганно жался на нарах.
— И вообще, Вовка, нужно избу строить побольше. Видишь, для книг места уже не хватает.
— Изба побольше, — это дров надо много, — деловито, но еще робко вымолвил Вовка. Драться, вроде бы, Григорий не собирается…
— Больше, — согласно кивнул головой Гришка, — и нарубишь их именно ты, — а большую избу построим вместе.
Григорий сам освободил стол от объедков, вымыл клеенку горячей водой. По полу ходил в валенках, как пришел с улицы — Вовка неделю хозяйничал, разуваться опасно. Как-то вот тоже вернулся, прошел в дом в носках — и впилась ему в ступню острая кость.
— Ну давай, горе-хозяин, иди есть!
— Да накормлю я тебя, — захлопотал Вовка, вылетел из своей груды тряпок — прошла еще одна волна зловония, — у меня тут еще антрекот есть…
— Антрекот?! Ух ты, прям как французы…
И не удержался все-таки, высказал Гришка под конец обеда непутевому:
— Володя, ну как ты не поймешь… Тут самому все надо уметь делать, самому себе уроки задавать, и самому порядок поддерживать, только тогда ты и свободен. Пока что ты и не свободен вовсе, потому что без меня пропадешь.
Вовка только сопел, слушал, раз мгновенно глянул исподлобья, и опять уткнулся взглядом в стол. Ясное дело, не изменит он ничего, так и будет жить в скотстве, не переделаешь. А Григорию тяжело, как было бы тяжело всякому, кого воспитывала аккуратная мать.
Вот и стал с той поры задумываться Григорий — а может, отделиться от него? Построить другую избушку и жить, устроив все по-своему. Даже делиться добычей, только бы жить по-своему, без этой кислой вони, без дерьма. Отделиться надо тихо, аккуратно. Если сразу заявить об том — слезы, крики, а потом (кто знает?) и решит Володя пополнить свои запасы еды, а новой избушки не строить… А ведь он нужен на строительстве, Володя, одному трудно.
Летом начали строить новую избу, и в таком месте, где уж точно никто никогда не придет, и носа совать туда не станет. Красивое место, удобное для жизни и приятное. Высоко, и поэтому холодно? Так ведь Гришка огород не разводил, ему безразлично. Много снегу? Да, зимой засыпало по крышу. Ну и что? Только теплее от снега, а чтобы выйти — прямо в снегопад расчищал Гришка дорожку от двери. А то засыплет — и не выйдешь до самой весны, — до того, как все само растает.
Строили вместе до осени, а в сентябре Гришка сказал Володьке, что теперь он будет жить один. Были плач, сопли и вопли, уговоры и обещания, — все как он и ожидал. Нет, Григорий был тверд, словно камень, и отделил Володю Дягилева окончательно.
Предвидения Гриши оправдались: Володька оказался совершенно не способен не только следить за собой, и держать себя в чистоте; он оказался не способен прокормиться. Охотиться он не умел; Гришка не знал ни одного человека, который ухитрялся бы поднять больше шума в лесу. Даже самые богатые охотничьи угодья оказывались пустыми для Вовки.
Ловить рыбу он тоже не умел. Как-то Гришка посадил его на берегу, поручил следить за плетеной из прутьев мордой, в которую само течение загоняет рыб и рыбешек. Все дело состояло в том, чтобы время от времени вытаскивать морду, вытряхивать из нее рыбу — и все! Спустя час Гришка вернулся и обнаружил, что Вовка, любуясь весенним солнышком, так же меланхолически наблюдает, как рыбы, одна за другой, выплывают из дырки в морде. А всего-то и надо было, что вставить один или два прутика! Вломить ему? Бесполезно, все равно он не исправится.
Собирать грибы и ягоды Вовка еще был способен, но жить весь год на грибах и ягодах пока что никому не удавалось. А Вовка к тому же панически боялся медведей и при малейшем шорохе мчался из лесу, как будто за ним по пятам гнались. Ну и достукался: раза два, пока он бегает да вернется, у него сжирали весь сбор из брошенного в лесу ведра или лукошка.
Только одно занятие отлично усвоил Володя: рассказывать жалостливые истории туристам и довольно лихо убивать их. Даже его умение стрелять удивительным образом применялось в основном к человеку.
Гриша с интересом наблюдал как-то лося, задумчиво стоящего метрах в пятнадцати от Вовки. Пуля сшибла ветку в метре выше лосиной головы, зверь запрял ушами, фыркнул, покосился на человека. Вторая пуля влепилась в ствол кедра за полметра впереди от лося. Зверю надоело, он неторопливо двинулся куда-то по своим делам. Н-да…
А вот по человеку Вовка стрелял хорошо, лихо бил из дробовика, и метров с тридцати уверенно валил самого здорового охотника. Из карабина он как-то раз метров за двести положил целую группу туристов. В этом месте скалы подходили вплотную к бурному порожистому Ою, лежа в удобной ложбинке в пятнадцати метрах выше реки, Вовка держал под прицелом всю излучину реки, на километр выше скалы. Даже если выстрел не очень удачен, раненый падал в реку, его несло метров шестьсот мимо скал, на которые из воды не выбрался бы даже акробат, а не то что советский турист.
Через шестьсот метров река растекалась на три широченные русла, и все они были такие мелкие, что труп не могло пронести через бар[23] и перекат, должно было тут же и отложить. Только в одном месте вода доставала по пояс человеку — через него туристы и проталкивали свои суденышки. В этом месте Вовка предложил натянуть сеть или вбить в дно несколько кольев покрепче. Подумали, и протянули сеть, придерживая ее снизу камнями, а на берегу прикрутив к вкопанным в землю столбам.
Было это после того, как Гриша и Вовка в тысячный раз обсудили несправедливость судьбы: летом по тайге бродят полчища бездельников, только их, голубчиков, и бить, да вот хранить мясо же негде…
А зимой никаких туристов в тайгу калачом не заманишь! Гриша все-таки сообразил, как выправить несправедливость, нашел даже два способа действовать: можно устроить коптильню и солильню, а можно найти поблизости место, в котором выкопать яму, и наполнить эту яму льдом.
Этим летом они как раз устроили ледник и поставили бочку с рассолом поблизости от переката. Вовка при первом же случае снял из карабина шесть бездельников, вздумавших покататься по реке. Гриша с удовольствие следил за превосходной стрельбой; интересно было наблюдать, как исчезают в бешеной реке после каждого выстрела по человеку. Рев реки глушил звуки, туристы долго озирались, не в силах понять, почему то один, то другой взмахивают руками, опрокидываются в воду. Только последние двое как будто что-то стали понимать, но тут уж было совсем поздно. Последнего туриста Вовка застрелил возле самой скалы, и Гриша одобрил его выбор — самых сильных мужиков Володька снял первыми, а возле скалы убил самую хилую туристку.
Она, кстати сказать, оказалась еще жива на перекате — единственная из всех! Остальных туристов Гриша собрал и уже начал разделывать, а тут девица, вытащенная из сети, принялась стонать и звать на помощь. Гриша специально позвал Вовку и подивился еще раз — как позеленел, побледнел Вовка, как он отвернулся от девчонки, как просил Гришу «помочь».
— Нет уж, сегодня ты охотник!
Вовка кинулся за карабином.
— Ты чего, сбесился?! Патрон тратить?!
— Не могу! — истерично визжал Вовка, и прошло минут пять, пока он взял все-таки камень побольше, направился к завывшей от ужаса девице, пытавшейся ползти на заду и спине, отталкиваясь руками и ногами. А потом неверными шагами Вовка Дягилев двинулся к реке, долго лежал на берегу, мыл и тер этой водой физиономию. Гриша тогда очень смеялся.
Только один застреленный турист тогда утонул — наверное, унесло водоворотом, и он погрузился в заводь. Нырял тогда Гриша, нырял — бесполезно. Пришлось дождаться, пока сам всплывет, и утащить его в лес, для медведей: не сплавлять же по Ою покойника с пулей в голове. А кораблик, устойчивый катамаран туристов, они протолкнули сквозь узость — пусть плывет! Если его найдут, здесь же могут начать искать и людей, натолкнуться чего доброго на ледник, на бочку с их солониной. Пусть уж найдут его ниже.
Но что характерно: ни в каких других случаях Вовка стрелять толком не умел. Звери ведь быстрые, опасные, да люди к тому же вкуснее… Для самого Гриши их ловушка на реке не была так уж особенно важна, и он не хотел ей пользоваться слишком часто. А вот Вовка занимался этой ловушкой регулярно, добывая за сезон до двух десятков туристов.
Так вот и сложилась судьба Вовки Дягилева — жизнь по охотничьим избушкам, иначе кормиться не может. Поедал он, естественно, и самих охотников, и собак, и продукты, и добытое ими в лесу мясо. В среднем за год Вовка Дягилев губил от двух до четырех охотников, что служило запасами и соли, и лаврового листа, и перца, но необходимые запасы все равно уже были. Так что если Вовка запасал с лета туристов, то и в охотниках нуждался чуть-чуть меньше.
Причем и Вовка Дягилев имел свою гордость, свой гонор, порой пытался сделать что-то не хуже, чем Гришка. А получалось неважнецки — как вот при попытке активно поохотиться, взять человека не в избушке, а на тропе, в движении. Вроде бы, все было в его пользу, Вовка вышел метрах в двадцати от собиравшего ягоду Вовки Потылицына, неплохо выстрелил… Но даже и в этом случае подранок все же убежал, Вовка не сумел его поймать. Эх, знал бы Вовка, что начало его конца — эта попытка охотиться в открытом лесу! Знал бы, что труп Потылицына найдут в куче медведей, что его увидят не самые глупые люди… Никогда бы и близко не подошел к такой охоте Вовка Дягилев, если бы мог предвидеть ее последствия!
И вот теперь его кошмар стал вдруг реальностью: за ним пришли! Без памяти мчался Вовка Дягилев в лес, призывая благословения на голову злосчастного медведя. Если бы не зверь! Если бы не развалился там, в кустах, этот трижды замечательный медведь!
Вовка Дягилев мчался, слышал свист пули, и в двух шагах от него береза задрожала от удара. Перед самым лицом вспыхнула дырочка в бересте; с другой стороны древесину развернуло цветком. И звук был, как если бы откупорили бутылку шампанского. А все-таки он уже в лесу! Ура!
Может быть, за ним и гнались, этого Вовка не знал. Главное — он все-таки ушел! Рывок был страшен, грозен, на пределе физических сил. Но рывок кончился, и навалилась мрачная реальность: Вовка Дягилев остался один, на звериной тропе, в самом сердце Саян. Спускался вечер, скоро должно было стемнеть. Тропа вилась вверх, и там, впереди, над кедровыми и пихтовыми ветками, высился снежный хребет; иззубренные, иссиня-черные и белые, покрытые вечными снегами ребра и пики, нагромождения куполов и острых, разорванных граней. До пика было километров пятьдесят звериных тропок; путь по местам, где не бывает людей. Возле пика и сразу за ним пылали в зареве заката вечные снега, куда и соваться нечего без специального снаряжения и специальной подготовки. За пиком — снова тайга, леса, но уже в Туве, в Тоджинской котловине, где почти никто и не живет, кроме редких русских поселенцев, нескольких сотен тофаларов, да еще, по слухам, «снежных людей».
Во все остальные стороны простиралась горная тайга, где очень много зверей и почти нету людей. И где спустя месяц уже начнет приближаться зима, выпадут первые снега. Вовка все пытался сообразить, где же избушка Григория? То есть он знал, где она расположена, но не привык выбирать направления, ориентироваться в пространстве. Он всегда двигался по тропинкам, по давно натоптанным путям, и сейчас судорожно думал: как же выйти к той, памятной, избушке? Вроде бы, надо поискать тропинку во-он в том направлении… Или примерно вон в том? Ладно, он еще поищет завтра, а пока что надо думать о ночлеге.
В животе бурчало; Вовка не умел найти ничего съестного в набитом едой августовском лесу. Перетянув от злости ремнем брюхо, Вовка старался не вспоминать оставленную на столе поджарку. Ладно… Мы с Гришей это вам еще припомним.
А пока делать нечего, и ночь с десятого на одиннадцатое августа Вовка провел прямо в лесу. Прошел ливень, как только село солнце, а после него стало холодно, даже пар вырывался изо рта. Дягилев прикорнул под корнями огромной пихты; наломал веток, устроился на этом душистом, мягком ложе. Уже засыпая подскочил: веночки из пихты! Он как покойник! Но природная лень победила, Вовка так и остался на пихтовых ветках.
Весь день одиннадцатого он шел примерно туда, где должен находиться перевал, а за ним Гришина избушка. Звериные тропы — не очень надежная дорога; то ветки смыкались над ними так низко, что били Вовку по лицу — медвежьи тропы. То Вовка находил хорошую, высокую тропу, пробитую, наверное, маралами, и удобная тропа вдруг изгибалась, уводила в каком-то ненужном направлении. Приходилось бросать эту, искать какую-то другую тропу, а когда Вовка ее находил и уже радовался, что худшее позади — раздавался вдруг тяжелый всхрап, и приходилось опять сворачивать с тропы, чтобы не иметь дела с лосями, делать крюк в несколько километров.
Трудно сказать, сколько он прошел, этот убогий человек, но и вечером перевал оставался еще где-то далеко, даже не очень понятно, на каком расстоянии от Вовки. Опять наваливался вечер, опять ночевать с пустым желудком, ночевать в лесу… А ведь он уже не молоденький! Нежно любя себя, Вовка Дягилев старательно считал, сколько ему, и получалось — скоро уже будет сорок.
Оставалось одно: разжечь костер повыше, просидеть всю ночь хоть в каком-то, но тепле. Так сидел Вовка Дягилев долго, на вторую половину успела повернуть эта холодная горная ночь, пока услышал он какой-то звук… вроде бы, не обычный звук для таких вот таежных ночей. Звук повторился. Вовка припал ухом к земле, ощутил мельчайшие колебания. Все ясно — кто-то шел по лесу в его сторону.
Вовка отбежал от костра, приготовил ружье — единственное, что захватил — опрометью выбегая из избушки. Да, по тропинке кто-то шел, и невозможно было ожидать, что «кто-то» в ночном лесу не заметит его костра, пламя которого взлетало на добрых полтора метра.
— Эй… Чего это ты затаился со своим ружьем?!
Произошло худшее для Вовки — полыхавший огонь высвечивал его самого, а вот подошедших — не высвечивал. Они Вовку видели, а он их — нет.
— А вы кто такие?
Вовка надеялся, что его крик прозвучит уверенно и грозно, но прозвучал он жалко и плаксиво.
— Прохожие, — чуть помедлив, ответили Вовке, — а ты здесь что делаешь?
— Я тоже, может быть, прохожий…
— Может быть, может быть… Слушай, «прохожий», а давай я в тебя всажу все-таки пулю — на всякий случай. Очень уж ты здесь живописно смотришься. Идет? Или расскажешь, кто такой?
Вовка юркнул за ствол кедра, ожидал выстрела и немного злорадствовал заранее: кедр чуть не в метр толщиной, не пробьет, даже и из карабина.
С другой стороны донесся голос:
— Я вот все думаю — может быть, всадить в него пулю с этого ракурса? Так будет тоже интересно…
И опять — не видно никого, а вот он сам виден, благодаря высокому костру.
— Я мирный путник, никого не трогаю! — заорал Вовка уже откровенно плаксиво, — ну чего вы все ко мне пристали?!
— Еще не пристали, а можем и пристать… Тебя как зовут? Ты кто такой?
— Вовка я, Дягилев… Иду через перевал, никого не трогаю!
— Тут нету никакого перевала.
— Есть! В стороне… вон туда, — махнул Вовка рукой, — там есть перевал, вы просто не знаете. Иду в Туву, на Улуг-Хем (он выкрикнул первое название, которое пришло ему в голову).
Какие-то странные звуки, словно завозилась крупная собака, стала поскуливать и фыркать. И человеческий голос:
— Ага…
— Эй, ты… Вовка, кажется, да?
Вовка вовсю закивал.
— Вовка, ты что, охотился на медведей?
— Никогда!
Это было сказано так сильно, с такой экспрессией, что никто не усомнился в правдивости Вовки Дягилева. Откуда было знать бедному Вовке, что при одном его виде Толстолапый профыркал ему смертный приговор:
— Этого человека нельзя отпускать. Он убивал Говорящих.
— Он говорит, что не охотился на медведей, — фыркал и ворчал Михалыч, — наверное, ты перепутал.
— Он убивал Говорящих, — фыркал, ворчал Толстолапый. — Он убивал двуногих Говорящих, людей. Он убил и съел много людей.
Наступило долгое молчание. Вовка не понимал, о чем беседуют люди с медведями. Он даже не понимал, что эти фырканья — беседа. Михалыч и Товстолес, что называется, не торопились с заключениями.
— Вовка… Владимир, ведь верно? Ты брось ружье, выйди к огню. Нас не бойся, мы тебя сами боимся. Может быть, с собой тебя возьмем.
Вовка пожал плечами как только был способен независимо, поставил ружье у ствола и подошел к собственному, уже чуть опавшему огню.
Тьфу ты! Из темноты выступил маленький толстый мужик, полуседой, добродушно-свирепого вида. Ружье крупного калибра висело на ремне, дуло направлено в землю. Но вот рядом с мужиком, голова почти что у плеча человека, горбатая спина даже чуть выше, стоял исполинский медведь. Огонь плясал в маленьких карих глазках, делал их выражение окончательно непостижимым.
Еще один зверь обозначился на границе света и тьмы, доводя Вовку до слабости в ногах. Последним вынырнул в круг света среднего роста дед с двумя ружьями в руках: своим и вовкиным.
Зверь, шедший рядом с первым мужиком, беспрерывно фыркал и ворчал что-то, повышая и понижая тон, все время изменяя ритм.
— Вы не могли бы повторить и мне…
Товстолес сказал это по-русски, но Толстолапый понял, и стал рассказывать с начала. Дорого дал бы Вовка Дягилев за то, чтобы понимать медвежий язык, а еще больше бы дал за то, чтобы никакого Толстолапого никогда бы не было в помине. Потому что рассказ Толстолапого был примерно тем, что называется у нас «объективка», и в этой объективке перечислялись охотники в избушках, люди на перекате, и вообще все остальные художества Вовки, накопившиеся за двадцать лет жизни в лесу.
— С виду не скажешь… Слабый такой, напуганный, — фыркал Михалыч удивленно.
— Ты умеешь говорить, а глупый, как новорожденный медвежонок, — отвечал Толстолапый ему, — слабаки — это самые опасные существа.
— Он убивал Говорящих потому что слабый? — заинтересовался Михалыч.
— Я так думаю. Другие думают иначе. — Толстолапого не волновали психологические подробности.
И наступила тишина, прерываемая только сопением и вздохами Вовки.
— Вы хотите его съесть? — прервал тишину Товстолес, говоря на медвежьем языке.
— Люди сами решают. Он не убивал Говорящих, Народ. Он убивал Говорящих, людей.
Опять наступила тишина.
— Если мы так решим, вы отпустите этого человека? — внес уточнение Михалыч.
— Да. — Толстолапый был предельно краток.
— Решать людям… Значит, решать нам с вами, Владимир Дмитриевич! Но что мы можем… — Михалыч разводил руками, пожал плечами с выражением полнейшего недоумения, — мы с вами не прокуратура, не суд, и у нас нет никакого права вершить судьбу этого человека…
— Меня просто поражает легкомыслие современной молодежи… (В бороде Михалыча преобладала седина, а старший сын окончил престижный московский ВУЗ и поступал в аспирантуру). Нет-нет, вы, конечно, не типичный представитель, я не хотел вас оскорбить… Но существуют пределы легкомыслия…
И Товстолес посмотрел на собеседника с такой беспредельной тоской, что пожилому Михалычу захотелось тут же исправиться, стать примерным членом общества, никогда больше не врать и не проявлять легкомыслия.
— Михалыч… Друг мой, если вы не способны совершить такой простой поступок, ну зачем вы вообще взяли в руки двустволку?!
— Ну ведь не против человека, — тихо уронил Михалыч.
— Против кого бы то ни было, преступившего законы Божьи и человеческие, — просто ответил Товстолес.
— То есть пристрелить его, и все тут? — Михалыч говорил так же тихо, с таким же спокойствием в голосе.
— А у вас есть другие предложения?! — Товстолес казался откровенно шокированным. — Нет, эта современная молодежь…
— Это не я! — заорал внезапно «подопечный», и заорал так, что все подпрыгнули. — Это не я! Это Гришка! Это все он, а я ни в чем не виноват. Граждане! Послушайте меня! Давайте я вам расскажу!
Вовка говорил около часа, не повторившись ни разу, и только тогда начал сбиваться, заводить очи к небу, мычать, блеять. Молча слушали его Михалыч с Товстолесом, только Михалыч раза два останавливал создание, записывал какие-то детали: фамилии участников той, давней экспедиции, сроки, от какого учреждения… Молча сидели медведи вокруг.
Наконец Михалыч сделал жест, Вовка охотно замолчал.
— Про людей на перекате — это правда?
— Он меня вынудил! Он… вы не знаете, что он за человек! Он вам загонит иголки под ногти, если это будет ему нужно!
— Значит, правда. А про охотников — правда? Ч-черт, надо записать, в каких избушках…
— Что, «про охотников»?!
— Убивал ты их? Жрал их? Или тоже все Григорий вынудил?
— Он убивал, я только смотрел!
— И ел мясо.
— Меня бы он убил! Вы не понимаете! Я выбирал между жизнью и смертью! Не было выхода!
— Иногда имеет смысл выбирать смерть. Потылицына тоже ты убил? Выстрел в живот, две недели назад?
— Тоже он!
— То есть он стрелял, или он заставил?
— Он стре… То есть нет, он заставлял! Он стоял сзади с винтовкой!
Михалыч перешел на фырканье:
— Когда он убивал человека в лесу, второй людоед был с ним?
— Второй людоед был далеко, — ответил Толстолапый, и Товстолес с Михалычем кивнули.
— Между прочим, что любопытно… Вы все твердите, что не прокуратура и не суд, а сами делаете их работу. Зачем, Михалыч? Для чего?
— Надо же узнать истину до того, как стрелять.
— Так вы эту истину уже знаете… Вам она неприятна, так это другой разговор. Что же до нашего подопечного… Когда-то я тесно общался с одним таким же человеком… Он был председателем колхоза до войны, комендантом во время войны и председателем колхоза после войны… мне казалось, вам тоже такие типажи не очень нравятся.
— Не очень, — засмеялся, замотал головой Михалыч.
— Ну вот и все.
И с этими словами Товстолес встал, держа наготове двустволку. Вовка Дягилев разразился новым словесным поносом, простирая руки к Товстолесу. И он, и все остальные ждали, что Товстолес поднимет двустволку к плечу, и ждали этого с разными чувствами. А старик выстрелил от бедра, словно это был автомат. Вовка страшно закричал, сложился вдвое. Случайно или нет, но стакан картечи пробил ему живот сразу в нескольких местах, в точности, как Потылицыну. Продолжая кричать, Вовка переставил ногу, сделал подобие шага в сторону Товстолеса, и старый ученый выстрелил второй раз. Крик оборвался, Дягилева отшвырнуло: пуля Майера попала ему в грудь, развернулась там свинцовой лепешкой и вышла под левой лопаткой, вырвав огромный кусок тела.
Молчание длилось недолго, ровно тот срок, пока Товстолес перезаряжал.
— Мы закончили суд. Мы готовы, — проворчал и профыркал Товстолес.
Первое время Гриша даже не понял, что сыскари его ловят: три здоровых лба шатались по лесу, невероятно шумели. Это они что, кого-то собрались ловить?! Он в первый год жизни в лесу лучше умел ловить кого-то.
Гриша пошел за ними из любопытства, чтобы понять — что же понесло в тайгу этих городских до костного мозга людей? Беседы сыскарей с Кешей-Сучьим Выменем его позабавили, а разговоры, которые вел Данилов с Сашей, насторожили и рассердили. Это что же, они за ним собрались, что ли?!
Гриша устроился неподалеку и провел еще одну таежную ночь, не разводя огня и без горячей еды. Он привык. Зато с первым светом Гриша мог видеть, как разделились сыскари, как Вася повел вниз Кешу Малофьёва. Он подумывал, не прикончить ли ему этих двух, но смысла особого не было: он не знал, когда вернется, и Вася с Сучьим Выменем вполне могли протухнуть к тому времени. К тому же нести их было бы далеко, и потому Вася и Кеша остались в живых в это утро.
Остальные двое пошли вверх, и вот за этими другими двумя он шел, получая от этого просто колоссальное удовольствие. Сыскари шли, шарахаясь от самых простейших вещей, им было жарко в полдень и непривычно холодно под вечер, а жилистый, крепкий Гриша чувствовал себя очень комфортно. Много раз он обгонял их, пока Саша и Сергей Данилов еле-еле плелись по тропе, и даже рассердился — ну сколько времени они потратили на поиски какой-то лесной охотничьей избушки! Это же курам на смех, так тянуть!
Много раз он беззвучно хохотал, представляя, какие рожи сделаются у сыскарей, стоит ему шагнуть несколько раз, выйти на тропу, и попросить у них… ну, например, коньяку… «Ребята, у вас не найдется коньячку для старожила этих мест? За счет угрозыска, конечно же!». Или попросить у них мороженого! Он желает пломбира, черт возьми!
И уж особенно смеялся Гриша, представляя, как он закусит обоими. Или нет, он даже выкинет более интересную штуку! Вот он что сделает с двумя этими идиотами… И Гриша придумывал разные увлекательные варианты, которые намеревался осуществить в самом непосредственном будущем.
Но и до решительных событий эти люди его развлекали. Нет, без всякого сомнения — развлекали его от всей души! Было забавно наблюдать за их беспомощной ходьбой, за их страхом перед всякой корягой, слушать дурацкие разговоры на каждом из слишком частых привалов. Было очень забавно представлять себе этих нелепых людей не как добычу, как врагов. Более того — как тех, кто пришел сюда, в Саяны чтобы его, Гришу, арестовать! Нет, вы только вдумайтесь: а-рес-то-вать! Этого у них не получилось даже двадцать лет назад, когда он был совсем молодым… Арестовать! Какая прелесть!
Восторгу Гриши не было предела, когда Вовка Дягилев сбежал из-под носа сыскарей из-за какого-то приблудного медведя. Они хотят арестовать его, Гришу, а от них и Вовка Дягилев сбежал! Сколько раз они палили по Дягилеву, жгли драгоценный в тайге порох? Раз пять из пистолета, столько же из карабина, и все, разумеется, напрасно. Ну, люди…
Стоя в нескольких шагах от медведя, пока Саша отрубал у зверя его ляжку, Гриша стоял в двух шагах. Он даже немного пожалел медведя: не суетиться бы, дать зверю почувствовать силу, и он прекрасно сам бы ушел. Нужны ему эти двуногие субъекты!
В одном только совпали вкусы сыскарей и Гриши Астафьева: он тоже не хотел ночевать в брошенной Дягилевым избушке. Правда, причины были разные: сыскарям было противно находиться в избушке людоеда, есть, пить и спать в двух шагах от того места, где людоед делал это.
А Гриша не хотел поселяться в сраче, разведенном Вовкой Дягилевым, да и не так уж нужна ему избушка…
Сыскари поужинали медвежатиной и чаем, Гриша прихватил из избушки один окорок, вырубил у медведя второй, и провел вечер, проверяя, какой шашлык и из кого вкуснее и сочнее.
Сыскари спали по очереди, несли вахту и не выспались, разумеется.
Гриша спал, как ребенок, чувствуя себя просто чудесно, и проснулся на заре, готовый к великим делам.
Опять сыскари тащились по тайге, тщетно надеясь отыскать следы Вовки Дягилева. Щенки! Если человек сбежал в тайгу, искать его там бесполезно…
Тропа вилась по распадку между двух склонов, по узкой долине, обращенной к Ою. Истоки Оя уже близко, километров тридцать от силы. Лет пять назад Гриша ходил туда и запутался в обилии водных потоков. Какой из них надо считать началом Оя? Бог весть. И тут тоже гремели потоки, пересекали лощинку; каменистые переправы через ручьи, бревна-мостики, и вполне можно настигнуть идущего сзади, никто не оглянется, не услышит.
Один поток даже не успел прорыть себе глубокого русла, бежал почти что по голым камням, все время растекаясь на множество ручейков. Прямо в лощинке этот поток впадал в речушку покрупнее, мчащуюся среди огромных камней. Сыскари стали искать переправу. Гриша видел, что они кричали даже друг другу, с расстояния в два-три шага — так шумела вода.
Гриша ходил за сыскарями буквально в нескольких шагах, и почувствовал, — уже пора кончать. Развлекать его эти люди перестали, скорее вызывали раздражение. Планы мести, придуманные вчера, требовали реализации.
Гриша прикинул — отсюда до его избушки по прямой — километров пятнадцать. Хорошо, добыча приперлась сама! И стал искать места, где лучше всего прибрать к рукам этих двух жирненьких ментов.
Стрелять Гриша не стал, он просто вышел из-за ствола, сделал несколько шагов, и сразу же обрушил удар палки на голову Саши. Парень рухнул. Данилов начал поворачиваться, что-то соображать, и Гриша ударил второй раз. Ну вот и все. Дело сделано.
Данилов очнулся от того, что какие-то растения касались его лица, мягко мазали по шее и ушам. Его качало, мир перевернулся, и к тому же он был нездоров: тошнило, и болела голова. Данилов чувствовал какие-то мягкие толчки, идущие как будто от живота. Он двигался, и как раз поэтому его трогали, по его лицу и шее ездили метелки, веточки трав.
Данилов не сразу понял, почему он не может шелохнуться и почему мир так странно сместился. Оказалось, он еще и связан и висит вниз головой, на чем-то движущемся через лес.
— Эй!
Никакого ответа.
— Эй, я капитан угрозыска Данилов! Куда вы тащите меня?
Никакого ответа.
— Да черт бы вас всех побрал! Я мент, будете отвечать по закону!
Крики получались тихими, жалкими, трескучими. И — никакого ответа. Данилов замолчал, понимая бессмысленность спора. Попросту не было сил.
Сколько прошло времени, пока перед глазами замелькала галька, исчезла трава — он не мог бы сказать. Сознание оставалось неясным, как бывает иногда спросонья, если проснешься в душной комнате. К тому же болела голова, боль пульсировала, и временами Данилову казалось, что совсем рядом бьет колокол. Бум, бум, бум, бум, бум — лупил колокол, и каждый звук отдавался новым взрывом боли.
Наконец движение прекратилось, Данилова сняли и положили на что-то твердое. Дико кружилась голова, и все-таки он сумел понять — под ним дощатый пол, он лежит в каком-то помещении.
Данилова подняли, посадили в какое-то кресло, что-то стали делать с руками, потом с ногами. Мир крутился, вставал на дыбы, и стоящий перед Даниловым человек то оказывался к сидящему под невероятным углом, то опять стоял возле него. Человек этот внимательно всмотрелся в Данилова, произнес что-то вроде «А вот сейчас…», быстро вышел.
Данилов ждал, что человек вернется с кружкой спирта, универсального таежного лекарства, но человек пришел с несколькими пузырьками.
— Ну-ка!
У губ Данилова оказалась кружка, но с чем угодно, только не со спиртом. Пахло медикаментами, и вкус был откровенно больничный.
— Чаю хотите?
Человек ждал ответа, и Данилов каркнул ему:
— Да!
Данилов пытался взять кружку, но оказалось, его руки привязаны к ручкам кресла. Привязан очень крепко, но не веревками, а бинтами, нарванными из ткани, и рукам ничего не угрожает. Пришлось пить из рук своего нового знакомца, а потом смотреть, как он расхаживает по комнате, смотрит какие-то железяки на полке, надевает новую рубаху. Тело незнакомца оказалось тощим, жилистым и смотрелось так, словно он под кожей весь был перевит веревками. Сразу видно — неимоверной силы человек.
— А кстати, давайте знакомиться! — произнес человек, и лицо его осветилось очень хорошей, доброй улыбкой. — Ведь это меня вы уже третьи сутки ловите, пора и познакомиться. Меня зовут Гриша. Григорий Астафьев. А вас?
Тут только Данилов заметил, что зеленый туман перед глазами отступил, голова почти не болит, колокол исчез, и мир не несется в диком танце. Незнакомец, во всяком случае, выглядел вполне определенно.
— Майор Данилов. Сергей Александрович Данилов.
— Майор? Вроде, недавно были еще капитаном? Сережа, вы ничего не путаете? — голос сочувственный, добрый.
— Ну, капитан, — криво улыбнулся Данилов.
— Капитан, а ты любишь философию?
Вопрос был такой невероятный, что Данилов сразу как-то сразу его и не понял.
— Что уставился? Я серьезно спрашиваю. Ты Ницше читал?
— Не-ет…
— А Шопенгауэра?
Что-то зашевелилось в памяти Данилова, что-то полузабытое, далекое. Какое-то не очень актуальное воспоминание студенческих времен.
— Я Гегеля читал, и Фейербаха.
Незнакомец внимательно ждал, и Данилов честно добавил:
— Пожалуй, все…
— Ты их читал, капитан, или ты их проходил? Давай честно, меня не обманешь. — Гриша упер в грудь капитану длинный жилистый палец. — Ты их читал, или листал хрестоматию? А?
— Скорее листал хрестоматию, — бледно усмехнулся Данилов. — А что, это так страшно важно?
— Для тебя страшно важно, капитан — серьезно ответил Григорий Астафьев.
— Ну ладно, в философии я ноль. А вот ты Шкловского читал?
— Это у которого то есть внеземные цивилизации, то их нет? — скривился Гриша. — Это который всю жизнь только то писал, что ему в ЦК продиктуют? Тоже мне, нашел авторитет…
Но тут Данилов кое-что мог сообщить:
— Амбарцумяна тоже не читал? А Хойла? Бербиджа? Зельдовича? — развести руками Данилов не мог, но пожать плечами ухитрился. — Ну, выходит, с тобой тоже не обо всем говорить можно… Скажем, категория бесконечности. Или проблема схлопывания Вселенной. Представляешь, пройдет всего восемнадцать миллиардов лет, и вся видимая Вселенная превратится в материальную точку. Исчезнут метагалактики, галактики, звезды, планеты, другие космические тела… Их не будет, они сольются в единую материальную точку с непонятными еще физическими характеристиками. Представляешь?
Гриша молчал, смотрел задумчиво. Данилов ехидно усмехнулся.
— Выходит, и с тобой не обо всем можно разговаривать, друг Гриша. Вот меня как-то больше устройство Вселенной волновало, не философия. Так уж получилось.
Григорий рассматривал его с непонятным выражением, наклоняя голову и направо, и налево.
— Ну ты даешь, капитан! А знаешь, может быть, мы с тобой еще и сработаемся… Ты человечину ешь?
И этот вопрос был настолько диким, невероятным, что Данилов не нашел сразу ответа, только уставился на Гришу. Гриша внимательно ждал.
— Не доводилось…
— Ну ничего, доведется…
Гриша заходил по комнате, накинул куртку, взял двустволку, засыпал горсть патронов в один из карманов.
— Ну, теперь придется подождать, я кое за чем пробегусь.
Гриша улыбнулся Данилову, зачем-то подмигнул и вышел прочь. Прохрустели по гальке шаги и наступила тишина. Медленно-медленно тянулось время в пустой избушке. Одно преимущество — теперь-то у Данилова нашлось сколько угодно времени рассмотреть эту избушку. Вполне обычная вроде избушка, только вот окна необычно большие, много свету. И — вся торцовая стена занята полками с книгами. Данилов неплохо видел корешки: действительно, почти все философия, в том числе много и по-немецки. Ну, силен! Силен лесной охотник с Саян!
Данилов рванулся несколько раз, но без особенных надежд: не должен был Гриша сделать какую-то глупость, не должен был связать его так, чтобы был хотя бы один маленький шанс. Вот здесь Данилов оказался вполне прав, и начинать-то дергаться не стоило.
Постепенно проходило действие того, что влил в Данилова Гриша, опять начала кружиться, болеть голова. Медленно утекало время, затекшее тело требовало перемены. Медленно-медленно стало наливаться золотым и лимонным одно из окон — как видно, обращенное к закату. Спинка кресла оказалась достаточно удобной, чтобы пристроиться на ней для сна. Дом погружался во тьму, за окном свет тоже угасал.
Пусть поймет правильно читатель: все это происходило медленно-медленно, в таком темпе, что можно было исписать несколько толстых тетрадей про эмоции, мысли и переживания сидящего в кресле человека. Это на бумаге получается быстро, потому что ведь ничего особенно важного не произошло за эти несколько часов. Сидел, думал, смотрел, заснул… все!
Данилов думал, Гриша уже не вернется до утра, и прогадал. Среди ночи вдруг раздался сильный стук, разбудивший Данилова, потом хруст обуви по гравию. Вошел Гриша, запалил керосиновую лампу, повесил на стенку куртку и ружье, высыпал патроны.
— Как самочувствие, капитан?
— Нормально… — спросонья Данилов опять каркал.
— Чаю попей, — позаботился Гриша, и как был, с потным после перехода телом, с усталым лицом, сунул к губам капитана кружку холодного чаю.
Чай и правда возвращал толику сил. Голова еще немного покружилась, но уже не болела, и вообще жить было вполне уже можно. Данилов не ел почти сутки, тело было легким, наваливалось легкое дурное возбуждение с научным названием эйфория.
— А теперь, капитан, нужно нам и еды приготовить. Как будем считать, это у нас ужин или уже завтрак?
— А времени сколько?
— Половина второго.
— Тогда, наверное, ужин. А есть разница? — пожал плечами Данилов.
— В названии разницы нет. А вот откуда резать будем ужин — разница очень даже есть. Давай вместе решим, что готовить.
Гриша ловко освободил стол, принес и постелил еще одну клеенку. Ловко, быстро втащил он в комнату длинное, неуклюжее тело, напрягшись, поднял, брякнул на стол. Примерно в метре от Данилова на столе лежал Саша. Мертвый Саша.
Как много не повидал в своей жизни, а такими не видел трупы людей Данилов: Саша был аккуратно выпотрошен, ободран. Только на плечах оставлена кожа, и голова не тронута, лицо вполне сохранено. Все остальное, начиная со ступней — сплошь красноватое, местами просеченное ножом мясо, белесые пленки, почему-то желтоватый у человека, не бело-красноватый, как у коров и свиней, жир. На внутренних сторонах пустой брюшины мясо уже привяло, стало некрасивым, темным. Такого цвета становится мясо у всякой туши, которая долго лежит на воздухе, обветривается.
— Ну, капитан, какой ужин будем готовить? Хочешь хороший бифштекс? Как говорят американцы, стейк? — Гриша указал на зад Саши остро отточенным ножом. — Или лучше тушеные ребрышки? А может, сделаем тушеное мясо в винном соусе? Знаешь, полную жаровню мелких кусочков, и соус из них, чтобы в этот соус макать хлеб и смешивать с ним гарниры? Кстати, капитан, тебе рис больше нравится, перловка или гречка? У меня все есть на выбор. Макароны ты ведь вроде уже ел вчера, могли и надоесть.
Данилов видел, что Гриша внимательно вглядывается в него, оценивает, что-то пытается понять. Данилов понимал, что проходит сейчас экзамен, — ощущение не из приятных, и догадывался, экзамен какого рода.
Не догадывался он, что экзамен он уже не сдал: не мог истинно свободный человек сидеть с таким отвращением, с таким страданием на морде! Даже слабак Вовка Дягилев, которого спугнул этот ничтожный капитан, Вовка, который сейчас бегает где-то в тайге, и то испытание выдержал! Про Фуру, наверное, разговор особый, он людей еще в побегах ел… если не врал. Но во всяком случае, Фура был покрепче; посвободнее, чем этот… Хоть капитан, гляди-ка, астрономию худо-бедно знает. Или все дело в сантиментах?
Конечно же, Данилов не понял, что ему дали еще один шанс…
— Что, этого парнишку есть не хочешь? Могу понять… — Гриша сделал скорбное лицо. — Я же вижу, он тебе посимпатичнее, поближе, чем этот мордоворот, которого ты вниз отправил, с этим… С Сукиным… нет, не с Сукиным…
— С Сучьим Выменем, — Данилов надеялся, голос у него звучит хотя бы относительно естественно.
— Вот-вот! С ним самым, с Сучьим Выменем, с Кешей… То-то вы потом именно с Сашей советовались, как меня лучше ловить, и разговоры «за жизнь» учиняли. Ну ладно… Сашу… Он ведь Саша был, все верно? — Гриша звонко хлопнул по обнаженной, даже без кожи, груди Саши.
— Саша. Александр Александрович Васильев, без пяти минут лейтенант.
Данилов не хотел, но в голосе его звучала горечь.
— Во-во… почти что, значит, бывший лейтенант. Ладно, его есть не будем… пока. Давай другого.
Гриша круто развернулся, принес ногу с бедром от колена до поясницы, положил прямо на Сашу. На этой ноге кожа не была еще ободрана, на большей части ляжки прикрывала мясо, как у свинины.
— Ну, это не твой любимый ученик. Из этого что будем делать? — Гриша склонился с ножом в руке, проводя пальцами по коже ноги. — Бифштекс? Ромштекс? Котлеты? Биточки? Что-нибудь из более мелких деталей? Бефстроганов? Поджарку?
— А ничего другого нет?
— В смысле — женского мяса? Найдем!
— В смысле — медвежатины, оленины…
— Такого не держим… — широко развел Гриша руками, в одной из которых был нож, — такого, дорогой, у нас не бывает, придется тебе привыкать…
Теперь-то Данилов понимал, что его изучают, и внимательно.
— А давай я не буду привыкать? Ну его.
— Так на чайке и будешь жить? — в голосе Гриши невольно звучала ирония.
— А ты, значит, кроме чаю ничего мне и не дашь? Правильно я понимаю? — неожиданно Данилов почувствовал прилив энергии. Это было привычно, понятно: он, а напротив — преступник. Воля на волю, ум на ум, сила на силу. Что ж, маски сброшены, так ему даже легче, и намного.
— Правильно… — Гриша выговаривал медленно, наклонился над столом, над людьми, превращенными в еду, и его лицо оказалось сантиметрах в двадцати от физиономии Данилова, — и знаешь, капитан, я почему-то уверен, — скоро мы с тобой из одного котла начнем столоваться. И неплохо.
Данилов молчал, ждал новых Гришиных ходов. Гриша тоже изучал Данилова. Григорий первый прервал спор, борьбу воль и взглядов. Пожал плечами, начал, насвистывая, разделывать труп. И при этом он подробно объяснял, что делает и почему.
— А вот это, капитан, мы сейчас приспособим на бифштексы…
И деловито рубил заднюю часть Саши на примерно одинаковые доли, приблизительно по килограмму. Можно закрыть глаза, но ведь отлично слышно чвяканье топора по мясу, его удары и скрежет о кости, звук падения в таз уже отделенных кусков. Да и получается, если закрывать глаза, что Данилов испугался, ослаб, решил спрятаться. Такого удовольствия никак нельзя доставить людоеду, и Данилов внимательно смотрел.
— Грудинка у человека, капитан, лучше всего на тушение. Начнешь сам хозяйничать, не советую делать из грудины поджарку, пускай ее на тушеные ребрышки. А поджарка знаешь из чего лучше всего?
— Из чего же?
— Не поверишь: из пальцев рук! А сами руки смело пускай на котлеты. Ты котлеты как любишь: чтобы хлеба побольше или поменьше?
Данилов давно понял, что вопросы у Гриши — далеко не риторические, он действительно ждет на них ответа.
— Не задумывался как-то…
— Это от замотанности, капитан. Трудишься много чересчур, нет времени подумать о желудке, о здоровье. А шею мы на что пустим, как думаешь?
Данилов пожал плечами.
— Твоя жена шею на что пускает?
— В основном варит.
— Вот и правильно! И мы ее сварим. Голову тоже варить можно, и на холодец ее пускать милое дело, но этой мы иначе распорядимся…
Гриша отделил сашину голову, водрузил ее на большую железную миску.
— Пусть стоит, попрощаешься с другом. Потом, глядишь, он тебе последнюю службу сослужит, не даст от голода погибнуть.
Несколько раз Гриша деловито засовывал в полиэтиленовые пакеты нарубленное мясо, выносил сразу помногу:
— У меня тут превосходное хозяйство, капитан! Есть, например, ледник — не хуже холодильника, уверяю тебя.
— Это ты мне объясняешь, куда я в конце концов попаду?
— А может, я тебя ввожу в курс дела, чтобы ты смог тут хозяйничать? Может, я из тебя младшего хозяина готовлю?
Если ты следователь, ты обречен думать над тем, что говорят другие. Думать и анализировать, делать выводы из самых мелких проговоров и деталек. Вот и здесь: Гриша сказал «младшего хозяина».
С одной стороны, Гриша — прирожденный лидер, если он и хочет взять кого-то к себе в компанию, то именно в качестве младшего, подчиненного ему компаньона. Если проговорился случайно, так он и должен был сказать.
С другой, — может, он произнес это чисто автоматически, именно потому, что он так устроен? А на самом деле за словом «младший компаньон» не стоит ничего, никаких конкретных планов? Так, обман попавшегося, попытка сеять у него надежды?
И наконец, вполне можно ожидать, — Гриша его, Данилова, уже на сто рядов «просчитал» и говорит как раз то, что он, Данилов, может предположить? Так сказать, работает на уровне понимания противника?
Гриша вернулся из ледника последний раз; на столе от всего Саши осталась только его голова. И остался кус уже не Саши, а задней части кого-то неизвестного. И Гриша, прибрав на столе, начал аккуратно резать сочные толстые ломти, бросать их на сковородку вместе с покрошенным луком.
— Кстати говоря, она была довольно красивой девицей. Володька… Это мой ученик и сотрудник, вы его спугнули, когда медведя застрелили… Так вот, он даже не сразу ее прикончить смог — небось жалко сделалось, дураку. А я так думаю — из красивых и бифштексы должны быть вкуснее… Как думаешь, капитан? Вкуснее ведь?
— Не задумывался.
— Ты о многом не задумывался, как я вижу.
Но треп Гриши — это были еще мелочи, гораздо хуже, что рот Данилова заполнялся горячей слюной. Ведь на сковородке шипели, подрумянивались куски самого натурального мяса… По виду точно такие же, какие мама снимала со сковородки, еще когда Сережа Данилов был маленький. Привычная чудесная еда… И пахло самым настоящим, самым натуральным жареным мясом, прожаренным бифштексом с луком.
Да, пахло бифштексом, и Гриша с удовольствием, даже любовно, поставил тарелки на стол, жмурясь от удовольствия, порезал мясо на кусочки…
— Ну что, капитан, на твою долю пожарено!
На тарелку Данилова упал ароматный, исходящий паром кусок. Гриша освободил правую руку Данилова, но развязаться Данилов все равно не мог — Гриша связывал его очень длинными бинтами, концы которых завел за спинку кресла. Он обвязал несколько раз торс Данилова, притянув его к спинке, и там, за спинкой, завязал наконец, единственный узел.
— Ну вот, теперь ты и чай сможешь сам. Вот и вилка… Наваливайся!
Вот это и правда было мукой: запах мяса на своей тарелке, вид человека за столом напротив, отправляющего в рот кусок за куском. А Гриша, естественно, изо всех сил подчеркивал, как ему вкусно, лепешкой подтер все на тарелке. И наблюдал за Даниловым.
— Нет, ты зря не ешь такой прелести! Впрочем, тебе же и хуже. И кстати, капитан, а на горшок ты не хочешь?
Неужто появился шанс? Только не подать виду, не подать…
— Очень хочу.
— Тогда так… Вот смотри. Ставлю тебе вниз ведро. И вытаскиваю доску… Я тут все продумал, не первый год жду гостей.
И остается добавить, что никуда не девался Данилов, так он и опорожнил кишечник.
Вот так и прожил Данилов… Он сам не мог бы сказать, сколько дней. Сначала было очень мучительно, первые дни. Ведь Гриша действительно жарил просто обычнейшее мясо, ничем не отличимое от любого другого. Данилов знал, что это человечина, что это нельзя есть ни в коем случае; но вид у того, что приносил из ледника, деловито разделывал Гриша, был точно такой же, как и у всякого другого мяса, разве что жир желтоватый. И так же точно отваливались отрезанные Гришей ломти, так же ароматный пар наполнял комнату, так же пропитывал все вокруг. И так же ничем не отличалось от свинины то, что лежало на тарелке аппетитным душистым пластом; то, из-под чего стекал сок, пропитывал рассыпчатые ломти картофеля, разваренные зернышки риса.
Самое ужасное для Данилова и состояло в том, что Гриша предлагал ему не куски мертвых людей, а мясо; просто мясо, которое он, Сергей Данилов, с детства ел, и с большим удовольствием. Ничего хуже не было в первые несколько дней, как этот вид и запах мяса, шипящего на сковородке.
Хуже всего было в те дни, пока голова Саши еще стояла на столе. Первые два дня так и стояла, смотрела мертвыми глазами, и это хуже всего. Через два дня Гриша вырезал язык, «а то испортится», но голову оставил на столе. Через четыре дня от головы появился явственный запах, Гриша с руганью выкинул голову (голова отправилась к хонкульке в озеро). Это был первый случай, когда Гриша рассердился, разволновался, а Данилову после этой истории стало легче. Даже запах жареного мяса, обсуждения диеты как-то перестали волновать. Потому что голова исчезла со стола? Потому, что тело привыкло к голоду? Он не знал.
Самым трудным, а вместе с тем интересным временем суток были с самого начала и до конца остались вечера… Смурной с утра, медленно, трудно просыпавшийся, занятый днем, вечером Гриша становился энергичен, активен, и чаще всего, довольно весел.
Рассказывал он очень интересно, красиво, и все люди в его рассказах получались необыкновенными, яркими и необычайно интересными. Временами Данилов просто увлекался этими рассказами, забывая, о чем идет речь, о каких чудовищных вещах. Всплывало из памяти слова Куприна о главном ужасе проституции: «Весь ужас в том, что вовсе и нет никакого ужаса. А просто идет повседневная торговля женским телом». Вот и в рассказах Гриши не было никакого ужаса. Так, повседневное людоедство, не больше.
Но рассказы — это еще что! Рассуждения Гриши о свободе оказались гораздо мучительнее. Грише слишком важно было любой ценой доказать свою правоту. Он повторял по десять раз одно и то же, невероятно возбуждался, раздражался и порой начинал расхаживать по домику, взволнованно размахивая руками.
— Свободному человеку наплевать на мораль! Придумали — «ты должен, ты должен!». А кому я и что должен?! А?! — Гриша наклонился, впился зрачками в зрачки. — То-то же… И ты не ответишь, и никто ответить не в состоянии.
— Раб не может делать то, что ему не велено. Это понятно. На то он, знаешь, ли, и раб. Но вот ты считаешь себя свободным человеком, капитан. А ты тоже того не можешь, этого не можешь… Ты женщину ударить можешь? Даже этой малости не можешь! Украсть можешь? Нет, не можешь, да еще и побоишься, пожалуй. Не тюрьмы побоишься, так позора: скажут! Осудят! Возмутятся! Ты человека есть можешь? Тоже не можешь! И не можешь почему? По той же дурной причине — тебя, видите ли, кто-то осудит, кто-то руки не подаст, кто-то возмутится и так далее. Как же! Они мной будут недовольны! Я нарушу правила жизни в стаде!
Использовать этот «пунктик» Данилов считал своим долгом, и много раз всегда спокойный, уравновешенный Гриша сердился, орал, плевался в ответ на самые простые реплики.
— Но ведь мы в стаде и живем…
— А кто тебя заставляет жить в стаде? Кто заставляет, я спрашиваю?!
— Ну, нарушу я, стадо меня выгонит, и что я буду делать?
— А я что делаю?!
— Ты пользуешься спичками и патронами, которые сделали другие люди. Читаешь книги, которые написали и издали тоже другие люди.
Как ни странно, на Гришу очень подействовал такой аргумент, и он уставился на Данилова уважительным и замутненным взором.
— Думаешь, свободнее тот, кто все для себя делает сам? — Гриша произнес это очень, очень раздумчиво.
— Я думаю, что это свобода покойника. Он вообще ничем не пользуется — значит, он свободнее.
На это Гриша тяжело, натужно дышал, ругался матом и вообще воспринимал все скорее эмоционально.
Все чаще замечал на себе Данилов его изучающий взгляд. Особенно тяжелым стал он в дни, когда голова Саши уже пошла на корм обитателям Хонкуля. Данилов понимал — он не укладывается в планы Гриши, в его понимание мира. Ему показалось даже, что Гриша стал относиться к нему уважительней, и уж во всяком случае, заинтересованней.
В вечерних бдениях прорезалась новая тема: Гриша пытался разобраться в логике Данилова, понять побудительные мотивы его действий. Отсюда и изучающий взгляд…
— Одного не понимаю — зачем ты держишься за это все? Пойми, капитан, это вовсе не подначка, я не понимаю откровенно. Почему ты любой ценой не хочешь есть человечину. Смысл? Можешь ты мне объяснить? — Гриша говорил спокойно, чуть утомленно, и звучала на заднем плане еще одна интонация, не проговоренная вслух — интонация недоумения.
Следователь должен уметь знать, когда собеседник говорит искренне, а когда нет. Гриша сейчас говорил искренне.
Действительно, а зачем? Данилову все чаще приходили в голову эти мысли — действительно, но зачем он изо всех сил, даже ценой собственной жизни, цепляется за эти, затверженные еще с детства, всосанные с материнским молоком правила? Приходили в голову не в том смысле, что он хотел бы сдаться, готов был с голодухи пойти в крутые людоеды. Но ведь и правда — откуда у него такое убеждение, что есть человека нельзя? Почему он утратит веру в себя, уважение к себе, если начнет есть человечину?
Трудно объяснять то, в чем уверен без слов, на уровне эмоций, мнений. То, в правильности чего тебя не надо убеждать. Когда-то Данилов услышал, что самое трудное для объяснений — это очевидное. Говорил это старенький преподаватель то ли «Современных основ естествознания», то ли «Общей экономической теории»… чего-то в этом духе.
Данилов тогда хмыкнул недоверчиво, и старичок вежливо попросил: не будет ли любезен господин курсант объяснить, что такое чайник. Встать, и громко, своими словами, объяснить, что это такое: чайник. Пожалуйте, расскажите нам, расскажите!
Данилов навсегда запомнил свое недоумение, растерянность и даже гнев, когда он сообразил — рассказать про чайник очень трудно! Чайник… ну это и есть чайник! Все знают, что такое чайник, как же про это рассказывать?!
Лектор тогда подсказал:
— Представьте, что вы рассказываете об этом инопланетному существу. Которое вообще не знает, что такое чай, что можно кипятить воду…
— Мы кипятим воду… Доводим до кипения… Чтобы варить что-нибудь… Суп или чай. Суп варят в кастрюльке… Кастрюлька — это такой сосуд для кипячения воды, чтобы варить там суп… А чайник…
И тут осенило!
— Чайник — это такой сосуд для кипячения воды, чтобы сделать такой напиток, чай. Он делается из железа, ему придается специальная форма, вот!
— Поздравляю, вы все же правились с заданием. Справились скорее на тройку и наговорили кучу лишних слов, но все-таки… И надеюсь, я вас убедил — самое трудное, это объяснять или доказывать очевидные для всех вещи.
Да, это Данилов усвоил. И еще он усвоил урок — объяснять очевидное труднее всего; если хочешь его кому-то объяснить, надо мысленно представить себе инопланетное существо, которому рассказывать приходится самые элементарные вещи.
Сейчас Данилов представил себе такое существо. Существо было шарообразное, с невероятным количеством глаз по всему телу, темно-красного цвета. Это существо было размером со старинный мамин пылесос, но при этом невероятно тяжелое, несколько тонн. Шарообразное существо висело в воздухе, потому что владело антигравитацией, и питалось солнечным светом. Рассказывая самому себе, почему он не может питаться человечиной и вообще недостаточно свободен, Данилов обращался именно к этому существу.
Наверное, сказывался уже длительный голод, некоторые изменения сознания, но когда Гриши не было в домике, Данилов даже рассказывал вслух этому Шарообразному о своих проблемах и соображениях. Дня два Шарообразное существо только слушало Данилова, а с третьего дня их общения начало подавать свои реплики. Надо сказать, что высказывания Шарообразного существа отличались порой очень даже интересными суждениями и любопытнейшими постановками вопросов.
— Представим себе, что вращается вокруг Солнца такая планета, как Земля, — говорил Данилов Шарообразному существу, и оно внимательно его слушало. — Планета имеет свои физические характеристики: силу тяжести, массу, температуру, скорость, с которой двигаются свет и звук.
Планета существует благодаря тому, что к ней все время приходят солнечные лучи. Они нагревают планету, но везде с разной силой, и поэтому на планете все время что-то движется — перемещаются воздушные массы, воды океанов, испаряется вода в морях и проливаются дожди. Если бы не солнечные лучи, планета сразу стала бы неподвижной и скучной.
В этом месте Данилов скосил глаза на Шарообразное существо, потому что не был до конца уверен, что он прав. Но Шарообразное существо молчало и только внимательно слушало.
Данилов хотел продолжать, но в этом месте устал и кажется, немного подремал. Снежный шквал надвигался на него, двигались прозрачно-синие воды тропических морей, омывая коралловые пляжи, тучи проливали на Саяны воду, принесенную из тропической дали, и эта вода ручьями и потоками лилась вниз, и Данилов во сне прыгал по камням через эту воду, начавшую далекий путь до тех же тропических морей.
Когда мир вернулся к Данилову, Шарообразное существо было здесь, — наверное, оно так и висело перед ним, ожидая, когда он проснется. Данилов извинился перед Шарообразным существом, что заставил его ждать, и продолжал с того же места, на котором устал и заснул.
— На этой планете, планете Земля, существует жизнь. Жизнь существует потому, что она умеет использовать приходящую из космоса энергию, — те самые солнечные лучи. Животные и растения могут бороться друг с другом, а могут действовать вместе. Кто выигрывал во всей борьбе за солнечную энергию? Не обязательно тот, кто сильнее… Но всегда тот, кто умеет действовать вместе, кто умеет дружить.
Тут Данилов опять стал посматривать, — как Шарообразное существо относится к его словам, но оно по прежнему не перебивало, и Данилову показалось, одобряет сказанное им.
— Среди стад зверей, — продолжал свои мысли Данилов, — выигрывали те, кто лучше умеют жить и действовать вместе, умеют дружить, а не воевать друг с другом. И людей касается то же самое: выигрывают те, кто умеют дружить и работать, а не враждовать и воевать. Выигрывают — то есть лучше пользуются космической энергией… — пояснил Данилов, и опять покосился на Шарообразное существо. Существо мигнуло несколькими глазами, соглашаясь с выводами Данилова.
Получается, что лучше всех пользовались космической энергией те, у кого строже правила общей жизни, то есть мораль, законы, порядки. А у кого строже мораль, тот лучше пользовался космической энергией… Заколдованный круг!
— А еще, — подсказывало Шарообразное существо, — каждое существо должно знать, что его не сожрут, его не предадут, ему помогут в случае болезни… Члены таких коллективов становились более ответственными и более активными, меньше боялись жизни. У них ведь было больше гарантий! Выигрывали коллективы, которые давали своим членам больше гарантий.
Данилов опять подремал, но скорее всего, совсем недолго, потому что когда он очнулся, Шарообразное существо попросило его продолжать.
— Получается, что мораль, запреты, твердые порядки порождены законами космоса, — подвел итог Данилов итог разговора, — сам космос, само Солнце требуют соблюдения моральных норм и вознаграждают тех, кто им следует.
Данилов даже сам испугался такого язычества, но Шарообразное существо знай мигало своими глазками, одобряло, и Данилов продолжал, повысив голос, как мог:
— К тому же ведь чем сложнее живое существо, тем больше космической энергии пошло на его создание и на его воспитание. Когда убивают такое существо, пропадает и вся энергия, потраченная на него. Когда убивают и жрут человека, расточается особенно много энергии. Угодно ли Космосу, Солнцу, исчезновение существа, на которое ушло столько энергии? Выгодно ли это? Нет, конечно.
Всякая мораль поддерживает не просто закон жизни одного стада людей. Она поддерживает законы жизни Космоса, и потому всякий, нарушающий эти нормы, нарушает и космические нормы, идет против Космоса и против Солнца.
Тут Данилов заметил, что чуть ли не все глаза Шарообразного существа одобрительно мигают, поддерживая то, что он сказал, а в дверях стоит, полуоткрывши рот, Гриша и слушает. Данилов не знал, сколько времени он уже не ведет интимную беседу с Шарообразным существом, а вещает прямо на Гришу, и продолжал говорить уже ему.
— Пойти против одного стада людей — не проблема. Даже если это твое собственное стадо — не такая уж великая проблема. Но сожрать человека — это поступок, направленный против Космоса и против Солнца. Это нарушение правил, установленных не людьми, а самой Вселенной.
Вот этого люди и боятся, а вовсе не милиции или осуждения других… Если ты плюнул в Мироздание — ему ведь ничего не будет, а вот как быть, если Мироздание плюнет в тебя? Люди легко нарушают все законы, придуманные другими людьми, но боятся нарушить законы, по которым живет Вселенная.
А все рассуждения о свободе… Все это прекрасно, — и личная свобода, и права личности, и политические свободы, записанные в законах… Но прекрасно только до тех пор, пока не нарушает законов Вселенной. Как только свобода любого человека нарушает эти вселенские законы — это уже не свобода, а безумие. И человек, и животное имеют право не считать для себя обязательным закон всемирного тяготения, но пусть они прыгнут с обрыва в пропасть, чтобы полететь, как птицы! Это свобода самоубийц… Самоубийца тоже свободнее того, кто хочет жить.
К этому времени Шарообразное существо так быстро заморгало всеми своими глазами, что у капитана Данилова стала кружиться голова. Данилов вообще страшно устал и незаметно уснул.
Но Гриша, что характерно, весь день ходил задумавшись, и в этот вечер не начинал долгих разговоров с Даниловым. Он только кидал на Данилова частые пытливые взгляды, словно хотел понять что-то без слов.
В этот день Гриша долго размышлял — что же ему делать с Даниловым? Может быть, попросту сожрать? Но это будет примитивно, и это будет нарушением задуманного. Тогда, в распадке между сопками, сохраняя Данилову жизнь, Гриша как думал? Или сделает он себе друга, спутника, на худой случай — раба. Сделать себе друга из Данилова не получалось, и Гриша пережил это куда мучительнее, чем ему самому об этом думалось. Выходило, люди ему, Грише, все-таки нужнее, чем он думал. Получалось, он зависим от них, от их отношения к себе. Все один и один… Двадцать лет, почти половину всей прожитой жизни. Он хотел бы подружиться с капитаном, ввести его в свободную жизнь. Тот не хотел, держался за свою несвободу и очень мешал этим Грише. Так мешал, что даже надоел…
Гриша думал — если капитан окажется слаб, не годится в друзья и наперстники, он сможет провести еще один опыт — посмотреть, как ломаются люди. Врут про свою мораль, про свои принципы — а посмотрит Гриша, что запоют они, когда жрать захотят! Опыт оборачивался чем-то неожиданным, и для Гриши скорее неприятным. Помрет ведь капитан, помрет Данилов, к которому Гриша успел уже немного привязаться. Дать ему помереть? С одной стороны победа, конечно, потому что Гриша-то останется, а капитан помрет. С другой стороны — капитан в этом случае настаивает на своем, живет по своим правилам, и Гриша, получается, не может его одолеть.
Мрачно размышляя о проблеме, Гриша придумал, как победить капитана. Действовать надо сегодня, и чем быстрее, тем лучше; приходится, хочешь-не хочешь, торопиться, и если не сегодня, то может оказаться совсем поздно. То-то он стал все чаще уходить, этот проклятый капитан! Сидит, и начинает беседовать с кем-то, кто висит в воздухе возле его правого уха или над головой. А то попросту раз! И ушел… Только что говорил, даже смеялся, глаза ясные, живые, да так мгновенно и заснул с открытым ртом.
Глаза ввалились, горят внутренним мрачным огнем, кожа на лице прилипла к костям, череп виден. Еще немного — и так вот он раз! И заснет, да больше никогда и не проснется. А через несколько дней его уже корми или не корми, а он обречен уже, и не имеет значения, когда именно помрет. Все равно, даже если Гриша его и накормит, желудок уже не примет пищи. Так что нечего тянуть с этим делом…
…Что-то проскользнуло к нему в рот, и Данилов почти не жуя, только торопливо сдавив зубами, проглотил это ароматное, вкусное, и так же торопливо вцепился в новый кусок. Раз за разом у его губ оказывалась пища, и Данилов жадно глотал, не очень понимая, что именно он делает и как.
Прошло несколько минут, прежде чем капитан очнулся, повел вокруг мутными, осоловелыми глазами.
— Как тебе поросятина?
— Поросятина?
— А ты не знал, что тут и кабаны ходят? Они ходят…
На столе появилось что-то новое: голова поросенка месяцев пяти, как раз там, где стояла голова Саши на тарелке. С осени лежит, что ли? Но много печени «кабана» Гриша Данилову не дал — он знал, что может случиться после долгой голодовки, если наполнить желудок.
Второй раз Гриша обманул Данилова, дал ему еды уже под вечер. При этом Гриша старался повернуться к капитану спиной или боком, не смотрел на него прямо. Капитан, конечно, не в лучшей своей форме, но вдруг поймет что-то по торжествующей Гришиной морде?
Капитан доел, Гриша прикинул, что больше ему пока нельзя, и низко нагибаясь над Даниловым, тихо, внятно произнес:
— Ну, с причащением тебя. Вот ты и поел двуногого кабана… видишь — не помер.
Меньше всего ожидал Гриша такого именно эффекта: лицо капитана исказилось, и «кабанья» печень полетела прямо в физиономию и на грудь Грише. Капитана тяжело, надсадно рвало: на стол, под стол, на все, что попадается на пути. Куски печени, жидкость, какие-то отвратительные сине-зеленые комки летели фонтаном, а измученный человек застонал, выгнулся, насколько позволяли путы, стал вытирать лицо рукой — да ведь ничего больше и не было.
Минуты три Гриша не мог придти в себя. Выбежал прочь, торопливо ополоснулся в озере, и все же чувствовал себя ужасно грязным. Взял тряпку, торопливо все собрал и опять выкинул в озеро. Вымыл капитана — и лицо его и руку — капитан молчал, и хорошо, — а потом вышел надолго, курить, и оставил дверь полуоткрытой. Станет холодно — не страшно, он протопит, а вот запах пусть выветривается… Не выветрится до конца — Гриша прожжет бересты, живой огонь унесет запах.
Гриша брел вдоль озера, курил, думал про чертового капитана. Хоть сдавайся, корми его медвежатиной! Да ведь теперь и не поверит… Места, куда попала рвота, словно горели огнем; чистоплотный, брезгливый Гриша чувствовал себя просто ужасно. А, двум смертям не бывать! Гриша скинул одежду, в золотом свете раннего вечера вошел в озеро. Не бултыхнулся с грохотом и шумом, тихо вошел и поплыл. Вроде, она только рыбу да падаль есть способна, эта тварь, да кто же его знает, как получится.
Гриша плавал недолго, раза два окунулся, нырнул с головой, ледяная вода смывала гадость. А когда он повернул, сердце вдруг заколотилось о ребра, словно ударило тревогу: на берегу стояли трое. Двое рослых людей, в руках — ружья. И тоненькая девушка с коричнево-золотыми волосами, без оружия.
Между людьми с оружием и девушкой сидело еще одно существо. Даже сидя, огромный медведь оставался выше этих двух. Компания была настолько невероятной, что Гриша просто себе не поверил. Какое-то время он так и стоял солдатиком в воде, тупо уставившись на берег. И тут его охватил холод!
Гриша знал — когда плывешь в озере, сразу долгое время не холодно. Но наступает момент, когда холод пробивается сквозь все защитные барьеры, и тут пора срочно выскакивать на землю. Плыть к этим троим? Гриша предпочел бы направиться к во-он этому мыску… Чтобы оказаться от компании хоть на каком-то расстоянии. Самый большой человек вскинул ружье, почти лениво послал пулю… Вода вспенилась в метре от Гришиных рук; значит, не случайные гости, и значит, придется плыть к ним. И этот вот, ручной медведь… Он-то откуда?! Из какого цирка затащили они это сокровище?
Гриша встал на мелководье, поднялся там, где глубина всего по пояс: даст время отдышаться, время собрать информацию.
— Здоровы будем, мужики! Откуда вы? Из Разливного?
— Выходите на берег.
Тон ледяной, официальный.
— Что так сурово, орлы? И зверюгу эту с собой взяли, на меня хоть ее не напустите?
Гриша балагурил, шутил, уже понимая — сильнее чем сейчас, еще никогда он не влетал за все время жизни в горах. И эти непреклонные физиономии…
— Я сказал — выходите на берег.
Ствол чуть переместился, черная дырка уставилась в живот. Но даже не это заставило Гришу поторопиться, и не ощущение даже, что ног он уже и не чувствует. Молодой человек внимательно стал смотреть на волны за его спиной, вроде бы, даже следил взглядом за чем-то… Нет, пора было, пора выходить! Гриша вышел, стараясь не смотреть на коричнево-рыжую гору справа, на обсаженные мошкарой глазки, на клейкую слюну, текущую сквозь редкие желтоватые зубы.
— Где тут мои спички, орлы? Не видели, куда их положил?
— Руки за спину, живо!
Два ствола смотрят прямо в живот. Гриша мотивированно медлил, ошарашенно глядя на людей:
— Да вы что это делаете?! Вы бандиты, да?!
— Живо, я сказал! Руки за спину!
Гриша знал — сейчас важнее всего не становиться для этих людей добычей, не соглашаться с этой ролью. Ну, и врагом тоже лучше не делаться… И он отчаянно цеплялся за такую вот роль ничего не понимающего балагура.
— Я-аа-ааа… — зловонное горячее дыхание коснулось его голой шеи, и Гриша содрогнулся, как ужаленный. Девушка тихо засмеялась. Последний шанс… Как бы испугаться зверя, вот сюда, мимо ствола, вплотную к большому человеку, и сразу пацана по го…
Удар пал внезапно, как извержение вулкана; неотвратимо, как экологическая катастрофа. И это был такой удар, что Гриша сразу рухнул на колени. Большой человек отступил на шаг, вместе с ним отступил парень. Оба ружья смотрели Грише в живот. Медведь продолжал дышать в шею.
— В третий и в последний раз — руки за спину!
Гриша подчинился с оскорбленным видом — насколько может хранить оскорбленный вид голый человек, которому уже сделалось холодно.
— Вы меня путаете с кем-то!
Но судя по всему, ни с кем они его не путали, и это было самое ужасное. И самое необъяснимое. Большой человек схватил Гришу, ловко скрутил его веревкой, причем конец пропустил на шею Грише, и теперь Гриша не мог ни нащупать узел, ни опустить руки, не начиная самого себя душить. Обрывок веревки у него был приготовлен заранее, а вязал человек так умело, что Гриша пошутил, заранее создавая себе совсем другую биографию:
— Ты, верно, вертухаем служил, дядя? Больно уж ловко получается!
Большой человек не ответил. Опрокинув Гришу на гальку, он вцепился в его ноги, задрал их, и Гриша тут же заорал:
— Полегче!
…А человек, не слушая Гришу, связал ему и ноги вторым обрывком веревки.
— Эй, вы меня хоть накройте! Я же замерзну!
Не отвечая ни слова, эти двое подхватили Гришу, положили его на доски, выложенные у входа. Большой человек заглянул в сени, вынес и кинул на Гришу старое пальто.
— Вы с чужим осторожнее, парни, я тут не один год строился!
И замолчал — не стоило про «не один год»… Но никакой реакции, вот что самое-то непонятное! Не походило все это на таежных жителей. Парень попытался раскрыть рот, старший сделал ему мгновенный жест, парень заткнулся. А девушка опять тихо смеялась.
— Папа, это здесь…
Парень показывал на вход в ледник. Откуда знает?! Мороз пробил Гришу уже не от холодной воды, не от вечерней прохлады. Развязаться, развязаться любой ценой, пока эти лазят по леднику! Но связали-то Гришу на совесть, в этом он сразу убедился. Эх, времени не хватит, не хватит!!!
Да к тому же медведь — прямо скажем, странный какой-то медведь, наверно, хорошо отдрессированный, шагнул к извивавшемуся Грише.
— Я-ааа-ааа… — жуткие клыки блеснули в сумраке, нос сморщился, обнажив весь первый ряд хищных резцов.
Гриша не понял, скорее почувствовал нутром, что лучше оставаться неподвижным. И все время, пока он так лежал, зверь стоял в настороженной позе, готовый броситься в любой момент.
Значит, так: трупы людей он нашел в тайге, стал есть от голодухи; это плохо, но что оставалось делать? Он сам чуть не пропал от голода! Капитан? А это сумасшедший! Он его нашел, стал кормить насильно, а капитан — ни в какую! Не хочет есть, уверен, что его кормят человечиной, а по ночам нападает. Пришлось его связать покрепче… ну сумасшедший, что взять?
Вылезли двое, лица у них чернее черного. Эх, дурачье, рабы идей, рабы начальства, рабы жен! Нет в вас свободного духа…
— Эй!
Не обернулись, не повернули голов, прошли в дом. Только медведь оглушительно рявкнул, повел головою вперед, и на Гришу обрушилась волна зловония из его полуоткрытой пасти. Глядя прямо в медвежьи глаза, Гриша тихо, внятно заявил:
— Много я таких как ты, сожрал…
И зарекся: по тому, как прянул вперед зверь, как опять вскинулась верхняя губа, по зажегшемуся в глазках огню ненависти Гриша сообразил вдруг — медведь понял! Невероятно — но он понял!
Медведь ритмично заворчал, зафыркал, слюна полетела на Гришу.
— Он говорит, что тоже таких, как ты, много съел, — произнесла вдруг неслышно подошедшая девица.
Говорит?! Что за абсурд, в самом-то деле?! Гриша чувствовал, что у него окончательно разжижаются мозги.
— Он понимает по-русски?
— Еще как понимает! Ты при нем остерегся бы болтать.
— А что? Может сожрать без приказа?
— Ему приказ не нужен, он важный Говорящий у наших. Надо ему будет — и сожрет.
Какое-то время Гриша переваривал сказанное. В голове как будто жужжало и щелкало, концы с концами не сходились. Но зверь — вот он, сидит. Зверь, понимающий по-русски.
— Слушай, тебя как зовут?
— Танька.
— Танечка, значит. Танюша. Знаешь, Танечка, у меня тут в горах лежит несколько слитков золота.
— Можешь не продолжать. Если развяжу, будет мое, и так далее. Что у вас, у людей, за дурацкая привычка совать золото? Один дурак мне так вообще машину совал и квартиру.
— А разве ты не человек? Такая красивая, с такими волосами, таким…
— Нет, я не человек. Я медведица.
И уходила девушка, встряхнув косой, шла куда-то за дом, оставляя Гришу с медведем.
— Эй! Послушай!
А она совсем ушла. И Грише пришлось лежать долго, гораздо дольше, чем он сначала ожидал, под внимательным разумным взглядом зверя. О причинах он догадывался, слышал обрывки разговоров из домика, но подробности, долетая, конечно, ускользали.
А в домике происходило вот что: при виде уснувшего Данилова вошедший решил, что видит труп. Может быть, он бы даже ушел из избушки, отложив все, что следует сделать с покойником. Но тут Данилов вдруг открыл глаза… и при виде гостя распахнул очень широко свои глаза-впадины.
— Дмитрий Сергеевич?!
— Ох ты, живой… Вы меня знаете?
— Конечно, знаю, вы Маралов. А вот и Андрюха, это ваш сын.
— Папа, да это же Данилов!
— Ох ты…
Глаза у Маралова распахнулись гораздо шире, чем только что у Данилова, а Данилов засмеялся тихим клокочущим смехом: так ясно отразилось на лице Маралова его недельная щетина, его грязь, исходящая от него вонь, его изможденный, дикий вид. А Маралов уже начал действовать:
— Андрей, давай теплой воды!
— Папа, тут целый чайник…
— Давай!
Щедрой рукой бухнул Маралов сахару в кружку, налил кипятка, размешал… И этот теплый, до липкости сладкий отвар вливал он Данилову в рот, пока не решил, что пока хватит.
— Не ешьте тут ничего мясного… — шепнул Данилов, когда Маралов оторвал от его губ кружку, сделал небольшой, но перерыв.
— Я знаю, мы были в его леднике.
Через минуту Маралов сделал второй перерыв, и Данилов спросил:
— Где хозяин?
— Лежит под охраной…
— Не упустите его…
— Не сомневайтесь, не упустят.
— Он опасен.
— Уже не опасен… Да пейте вы!
Потом с Данилова снимали ремни, вынимали из кресла, клали его на нары, и мукой оказывалось вытянуться, изменить позу, до крика больно было даже разогнуть согнутые больше недели колени. Данилов хотел рассказать про все, что он услышал от Григория, про свои разговоры с Шарообразным существом, но вот кончилось все, и с тяжелой сытостью в желудке он уже засыпал, совсем по-другому, чем раньше. Мучительное наслаждение — так можно назвать его чувства от того, что можно вытянуться, лечь, вытянуть ноги, откинуть голову… Он успел только рассказать Маралову чуть-чуть, только главное из того, как он сюда попал, чье мясо хранится в леднике, как они тут беседовали и к чему вместе пришли.
И все. И Данилов уснул, а Шарообразное существо начало уходить от него, приветливо мигать глазами, поздравляя с избавлением, но двигаться к себе, куда-то в космическую бездну. Данилов понимал, что оно уходит навсегда, что им больше не придется вот так беседовать друг с другом, и он тихо плакал во сне, что вот умер Саша, а теперь еще и Шарообразное существо тоже его покидает. В своих предположениях Сергей Данилов оказался прав самым огорчительным образом: потому что хотя он потом много раз представлял, как он будет объяснять что-то Шарообразному существу, но вот так, непосредственно, они больше никогда не беседовали и не общались.
А Мараловы вышли на крыльцо, где Гриша давно уже покрылся гусиной кожей.
— Мужики! Да вы что?! У меня же воспаление легких будет! Вы что делаете?!
А Ручей фыркал и ворчал, сообщая о том, как он предотвратил побег, и Маралов отвечал ему на том же языке, полностью признавая правильность всех его действий.
— Мне золота сулил! — из-за дома крикнула им Танька.
— Много? — уточнил деловитый Маралов.
— Не знаю…
— Много! — крикнул Гриша. — Много золота! Я тут жилу нашел, совсем близко. Хотите, покажу вам эту жилу?!
Гриша понимал — надо любой ценой вызвать их интерес, заставить себя развязать, хорошо бы хоть немножечко поссорить… Он осекался, видя выражение глаз, одинаковое у всех троих — и у Мараловых, и у Тумана: глаза существ, с интересом ждавших, что он еще наплетет, без малейшего желания бежать за золотом.
— Ну, и что мы теперь с ним будем делать? Вниз поведем? — Андрей Маралов хотел определенности от папы.
А папа задумался, стал чесать подбородок…
— Да золото же, мужики! Там килограммами лежит, прям на земле! — надсаживался Гриша в двух шагах.
Вопли Гриши ему надоели, он подобрал пару носков, сунул в разинутый рот. Гриша до хруста стиснул зубы… и Маралову пришлось продемонстрировать, что он умеет нажимать в нужное место за челюстями.
— А-аа!! — Гриша разомкнул челюсти, Маралов мгновенно сунул туда комок его же собственных носков. Подумал, добавил трусы. Трусы вошли не целиком, живописно висели изо рта; Маралов опять стоял и думал.
— Сынок… Эта штука… Плезиозавр, да? Она приплывает на стук, верно?
— Пап, ты хочешь… — голос Андрея Маралова дрогнул.
— Ну, а что остается? Самим? Так ему муки нужной не придумаешь, а мне тянуть жилы из него неохота. И чтобы он его жрал (кивок на Ручья), тоже не хочется. Неприятно мне как-то, когда они людей едят…
— Говорящие не должны есть Говорящих, — усмехнулся Андрюха.
— А разве неверно?
— Верно… А что мы объясним Данилову? Капитан милиции, как-никак.
— Объясним, что Гриша ему приснился…
— В это он как раз и не поверит.
— Ну, что мы пришли, и никакого Гриши тут не обнаружили. Сынок, если мы его сдадим Данилову, он отвертится. Докажи, что он людей убивал и ел? Может, он трупы ел? Показания Данилова? Ну и что, может, Данилов и правда умом тут подвинулся… Тебе хочется, чтобы он выкрутился?
— Нет уж!
— Ну, беремся.
И они положили слушавшего этот разговор, извивавшегося Гришу возле самой воды. Потом Маралов стал стучать в ведро и скинул в озеро несколько крупных камней. Гриша пытался отползти, но веревка душила его, кляп не давал сделать полноценный вдох. А уже плеснуло поблизости, уже поднималась над черной вечерней водой змеиная шея с жестокой черепашьей головой.
Танька тихонько подошла, встала рядом с мужиками, с мычащим, истекающим потом Гришей. Андрея передернуло: ну ладно, мужикам приходится заниматься и такими делами… Андрею было неприятно, что девушка стоит тут же, и даже как будто получает удовольствие от этого. Возможно, Танька подошла, чтобы побыть к нему поближе? Это не лучше. Андрею вовсе не хотелось общества Таньки, ее странных поз и странных разговоров, ее кислого запаха зверя. Танька была неприятна, — не человек и не медведь. И еще этот ждущий женский взгляд… Андрей чувствовал себя неуютно, словно зря обидел человека. И взгляд у Таньки становился немного обиженным; Андрей терялся под этим взглядом, нервничал. Ответить Таньке ему было нечем.
— Андрей… Ты мог бы со мной поговорить?
— Да… Мог бы. Давай поговорим.
— Тогда отойдем, я не хочу говорить тут.
Андрей дал увести себя вдоль озера. Плескали волны, натужно мычал Гриша, кричала чайка далеко, над водной гладью, тихо беседовали Ручей и Дмитрий Сергеевич. Танька постояла, теребя руками края кофты: тянула с тем, чтобы оглянуться. А обернулась резко, рывком, словно прыгала в холодную воду.
— Андрюша… Я тебе совсем-совсем не нравлюсь?
И поперхнулся Андрей, ожидавший, конечно же, неприятного разговора, но не такого. Думал говорить уклончиво, уйти от обидных, хотя и очевидных, истин. Не получалось… Танька сразу рубанула в лоб, и эти ждущие огромные глаза, уставленные снизу вверх…
— Видишь ли… У меня есть девушка, ты знаешь… Я не хочу ей изменять. Не обижайся.
Танька смотрела так, словно хотела проглядеть Андрея до самого донышка души.
— Я же вижу, ты меня боишься… Я для тебя медведь, да?
— Ты и сама себя называешь медведицей. Таня… Прости, мне с тобой трудно. И я… я действительно тебя не хочу.
Неприятно отказывать. Вдвойне неприятно словами хлестать по этому милому лицу, по доверчиво распахнутым глазам, в которые порой попросту хочется уйти. Не совершив ничего дурного, Андрей чувствовал себя законченным мерзавцем.
Танька резко опустила голову, теперь Андрей видел только пышные волосы.
— Ладно… Спасибо, Андрюша, ты по крайней мере внес полную ясность.
Вряд ли случайно девушка использовала слова, слышанные от Маралова несколько дней назад: «внес полную ясность». Повернулась, быстро пошла в лес.
А у воды говорили совсем о другом.
— Вы зря отдали его этому глупому зверю. Хочешь, я сам его съем? — спросил Ручей. — Я хорошо умею это делать.
— Не надо. Говорящие не должны есть Говорящих.
— Говорящие не должны убивать Говорящих. Говорящие могут быть вкусными.
С точки зрения Ручья, он говорил весьма дельные вещи, но людям это не понравилось, и их мнения Ручей отнес за счет непостижимой человеческой природы. Что поделать, у людей случаются причуды…
— Я не нужен вам, — сказал Ручей, — я пойду к себе. И медведица пускай идет к себе.
— Ты понимаешь, что мог нам быть очень полезным? — вмешался Маралов-старший.
— Я совсем не понадобился.
Что поделать, у Народа не очень хорошо с сослагательным наклонением.
— Ты нам помог. Возьми еды! Тут есть туша марала…
Возвращался невеселый Андрей. Возле дома возился Ручей, ворчал в уже наступившей темноте, и так же возились, шумели, что-то делали у самой воды. Оттуда доносились звуки, в которые вслушиваться ну никак не хотелось, глаз угадывал действия, о которых Андрюха не хотел знать.
— Сынок может быть, погуляем? Ручей, мы пойдем вдоль озера, до свидания!
— До встречи в Медвежьем ключе, — фыркнул Ручей, не выпуская мяса изо рта, — доем и пойду догоню медведицу.
— Спасибо, что ты был с нами. Ты нам помог, а мог понадобиться еще больше, — профыркал Андрей.
— Ты хорошо научился говорить, — отнесся к Андрею Ручей, — почти как Говорящий из Народа. Ты зря убегаешь от медведицы, ваши дети умели бы хорошо говорить.
Что поделать, если такт вовсе не был похвальным качеством медведей. Хорошо хоть отвечать не нужно, и Мараловы ушли гулять, оставляя очень тихого, крепко спящего Данилова в доме и два источника шума в виде Ручья и хонкульки.
А когда они вернулись, было тихо.
— Ручья мы еще увидим, когда поедем к ним на Ключ… А со зверюгой что? Открытие будем оформлять?
— Не будем, — помотал Андрей головой. — Может, это последние животные… А то набежит Бог знает кого полный лес, международная общественность, большие деньги…
— Боишься, что отстреляют их, хонкулек?
— Или отстреляют, или просто жизни не дадут.
Маралов-старший на это понимающе кивнул.
Утро было как-то оптимистичнее, потому что надо было вливать сахарный сироп в горло Данилову, а днем кормить уже жиденькой кашей. Днем Данилов вышел из избушки и посидел на лавочке, полюбовался горами и озером. К вечеру Данилова накормили уже мясной подливкой из марала, и он заявил даже, что назавтра готов отправиться в путь в Малую Речку. Сообщение вызвало приступ восторга у Мараловых, Данилов тихо улыбался. Он вообще мало напоминал прежнего пружинистого, энергичного сыскаря, потому что никого не ловил и ничего не искал, а только радовался свету, теплу, самому факту своего бытия на Земле, и вообще всему на свете. Чтобы вернуться в рабочую форму, Данилову потребовалось время.
Все эти дни они почти что беспрерывно говорили, и теперь-то Данилову удалось рассказать Мараловым о своих приключениях подробно. Но надо сказать, что Данилов своими соображениями о правильности исполнения законов и морали с Мараловыми поделился, но вот о Шарообразном существе как-то умолчал. Дело в том, что до сих пор в его богоспасаемом ведомстве всем на свете заправляют черствые, лишенные воображения люди. Они, эти глупые люди, считают общение с инопланетными существами оскорблением мундира, и всякий полицейский, который хоть раз видел их и получал от них любые сведения, может прощаться с карьерой на три поколения вперед.
Наверное, сказались эти дурные традиции милицейской жизни, и Данилов попросту опасался шепотков за спиной, если не медицинских комиссий. Во всяком случае, про Шарообразное существо Мараловы ничего не услышали, и это было единственное, что скрыл от них капитан уголовного розыска Сергей Александрович Данилов.
В свою очередь Мараловы рассказали про Говорящих и про войну, которую пришлось им вести против жестоких людей, не желавших понимать: мир изменился. Они рассказали про то, о чем они договорились с Народом и про виновников серии убийств.
В этом месте Данилов опять немного скис, потому что любого мента, который расскажет о Народе разумных медведей, начальство если и не сразу отправит в психушку, то уж точно никакого продвижения по службе не даст ему, мистику жалкому!
Мараловым пришлось объяснить Данилову, что официально, конечно же, виновники — медведи-людоеды, уже убитые Володькой и Кольшей — то есть Владимиром Носовым и Николаем Аверьяновым. По этому поводу он тоже немного увял, потому что настоящие, истинные служаки не утаивают от начальства никаких обстоятельств дела, и вообще решительно ничего… И таится, таится в этом некая проблема… С одной стороны, всякий мент, сообщающий начальству о разумном народе медведей, будет объявлен ненормальным, отправлен лечиться у психиатра, списан по статьям о состоянии душевного здоровья и несоответствию занимаемой должности. С другой стороны, знающий о разумных медведях и не сообщающий о них начальству будет проклят, отлучен от милицейской службы, исключен из всех списков, и самая память о нем будет вытоптана.
Что делать?! Самое простое — это не знать и даже слыхом не слыхать ни о каких таких разумных медведях. Но если мент уже про них узнал?! Что тогда?! Вся коллизия очень напоминала Данилову классическое рассуждение об инквизиции: не сознаешься, замучают до смерти; сознаешься — сожгут живьем. Счастье еще, что Данилов был плохой служака, мало проникнутый рвением, а версия про уже истребленных людоедов — версией вполне подходящей.
Кроме того, совращал Маралов-старший, ведь это не кто иной, как Данилов, раскрыл тайну страшного лесного людоеда, побывал в его логове и чуть не задержал его с помощью двух местных жителей! Людоед убил сотрудника уголовного розыска и несть числа людей из местного населения, а ведь именно Данилов сумел его остановить! В этой истории Данилов выглядел вполне прилично и уже начал гордиться — по мере того, как ему становилось все лучше.
Мараловы рассказали, что могли они придти уже давно, но пришлось задержаться в деревне: надо же было разобраться, что наделали охотники, и прекратить войну! У них даже возникло чувство вины перед Даниловым: могли, мол, могли выручить три дня назад, и не сделали.
Были, конечно, у этого ясного ветреного дня девятнадцатого августа и свои менее светлые стороны. Одна из них состояла в том, что Маралов-старший еще утром вооружился лопатой и покидал в воду Хонкуля обглоданные кости человека, который еще долго, наверное, будет числиться во всероссийском розыске — Григория Васильевича Астафьева.
Еще менее светлая сторона состояла в коллективном визите на ледник. Мараловы хотели похоронить все разъятые части людей, которые хранились в леднике, но Данилов им категорически запретил: это же вещественные улики!
Но это же… Это же все надо похоронить…
Похоронят! Но после того, как все задокументируют и изучат надлежащим образом!
Но ведь хоронить придется все равно здесь, никакого же транспорта нет…
Как это «нет»?! Дайте только прорваться к начальству, и сразу будет вертолет, следственная группа, все как полагается!
Справедливости ради, Данилов был совершенно прав — не успел он добраться до Красноярска, как моментально появился вертолет, следственная группа, и разделанные останки Саши Васильева даже захоронили за казенный счет. С остальными останками, правда, вышла незадача — потому что не у кого было спросить, кто эти люди, и как они попали в гришин ледник. Так что похоронили их за казенный счет, но очень тихо, как неопознанных покойников.
Еще жажду сообщить читателю, что Сучье Вымя по имени Кеша Малофьёв получил документы и стал слесарем при районном отделении милиции в Ермаках. Он даже женился, жена у него такая же клиническая дура, и в ближайшие годы району угрожает нашествие юных Малофьёвых.
В общем, все окончилось лучезарно и к великому сиянию социальной и всяческой справедливости, если бы не одна деталь… Может быть, читатель еще не совсем забыл о таком малозаметном персонаже, о Петре Ивановиче Зарядном? Том самом, который некстати пришел к Василию Михайловичу Хохлову, навлек на себя подозрения, да еще спугнул затаившегося уже для броска в дом Толстолапого…
То есть конечно же, перед ним, обвиненным в убийствах, готовы были уже извиниться (торжество социальной справедливости!) и отпустить на свободу… да он, понимаете ли, помер… Очень уж болезненно воспринимал арест, очень ему казался арест унизительным, этому старомодному, наивному Петру Ивановичу, вот бедняга и не выдержал.
Петр Иванович не дожил ровно двух часов до извинений и до освобождения. Ну так что же?! Бывает! И не только в нашей стране бывает. И вообще лес рубят, щепки летят!
…А что всякие там Товстолесы и Мараловы сделали свои выводы, это уже совсем особая статья, совершенно не важная для идей торжества справедливости.
Пуля со смещенным центром тяжести.
Цуцик — по украински «щенок». Украинская поговорка «озяб, як цуцик».
В данном случае имеется в виду, как не странно, не заведение для спаивания сограждан, а такое место, где русло реки становится шире, а течение — медленнее. Песок и камни в этом месте вода откладывает, и река сама намывает себе отмель, ее глубина резко уменьшается.