164069.fb2
Вошли в столовую, она включила люстру; в камине каслинского литья успел заметить - не было даже остатков золы. Но воображение нарисовало: они сидят за столом, повар Харитонов принес миску с макаронами, неторопливо, молча едят. Потом - скудный чай. И вот, когда посуда убрана, а за стеклом мягко растекается сумрак, государь садится у камина (пылает огонь) и медленно, своим глухим, выразительным голосом начинает: "Умер, бедняга, в больнице военной, Долго, родимый, страдал..." И все негромко подхватывают припев...
А потом ночь, тишина, Юровский будит доктора Боткина. Так явственно все, так страшно...
Собираются здесь, у стола. Молча слушают бред Юровского: анархисты. Нападут. Перевезем. В безопасное. Место. Вниз. Там комната. Там подождем авто...
Длинная вереница. Мальчик на руках отца (очередной приступ гемофилии), княжны - одна за другой, молча, обреченно, никак не осознавая, что наступает конец...
И слуги: Трупп (лакей), Харитонов (повар) несут что-то (господам понадобится), Демидова (у нее подушки, ведь на новом месте следует продолжить нещадно прерванный сон). Замыкает Юровский. О чем он думает? Да о чем вообще может думать палач? О праведном возмездии тиранам? Какая чепуха... Он же урод, лишенный рода, родства, изгой, которому все равно: приказали - сделаем. В лучшем виде...
Лестница. Скрипят ступени. Вниз, вниз, вот и дверь, вот и двор, в последний раз в неверном свете замызганной лампочки возникают рисунки убогая фантазия недоумков, надписи - площадная брань, гнусность. И еще одна дверь и длинный-длинный коридор...
Прихожая. Нижняя. Автомобиль прогудит за этими дверьми. Неужели они верят в это? Вряд ли... Они просто ни о чем не думают. Они еще спят. Даже те, кого ведут на рассвете на виселицу или к стенке, - даже они плохо осознают предстоящее - на то и расчет палачей, меньше шума-гама, заламывания рук...
Последняя комната, она пуста, раздраженно звучит голос Александры Федоровны, она привыкла к уважению, она требует его и от врагов. Вносят стулья, и... выстрелы, крики, небытие...
Кровь "печенками". Кто-то поскользнулся.
...У Званцева было что-то на лице, что-то такое, ужасное, заведующая не отрывала взора, щеки ее пылали, состояние гостя она поняла по-своему:
- Какая гадость, правда? Они все сели на пол - от ужаса, от того, что карающая пролетарская рука настигла их. Я вижу их искаженные лица: вылезшие из орбит глаза Николашки, закрытые в страхе - Алексашки. А все остальные они... они... - Она искала и не находила подходящих слов и пыжилась из последних сил. Махнула рукой: - Я не писатель. Описание того, что случилось здесь, - подвластно перу разве что молодого Михалкова. Да? Вы читали его стихи для детей? Какая очаровательная непосредственность!
...Уже на улице он вдруг остановился, пораженный: наивные генералы РОВсоюза, царствие им небесное... Да кто же смог спастись в этом доме? И этот подонок Кирста... Хлыщ, завистник, прелюбодей. Почему именно "прелюбодей" - вряд ли объяснил бы. Просто гадкое слово, любой негодяй его заслуживает. Да.
А они... Они мертвы. Все до одного. Отбросим иллюзии. И если господам за кордоном нужны доказательства - что ж, добудем их.
Стало понятно: найти м е с т о можно. Не боги горшки обжигают. То, что сделал изощренный, выворотный не ум (нет - инстинкт большевика), - то преодолеет ум человека. Гомо сапиенса. Sic...
Шел по "проспекту" (убогие, безмозглые: назвать эту улочку "проспектом" - это все равно, что Невский в Петербурге обозвать "проулком") - все вперед, вперед. Неожиданно слева обозначился неброский особнячок с яркой вывеской: "Музей Я.М. Свердлова". Да-а... Россия теперь надолго станет выставкой палаческих мощей. Зашел, преодолевая отвращение, и с порога уткнулся взглядом в огромную картину: высоко на насыпи дымил паровоз с несколькими вагонами. Внизу стояли люди. Государя, императрицу и Марию Николаевну узнал сразу - и хотя не абсолютно были похожи, художнику все же удалось передать некоторое сходство. Остальных не знал. Злые лица совдеповского начальства, красноармейцы с винтовками... Да ведь это же приезд... Нет: привоз государя с семьей (женой, дочерью) в Екатеринбург весной 1918 года. Трагический момент, начало конца. И хотя ощущался гнусный большевистский заказ в картине - чего там, все художники во все времена подчиняются либо моде, либо деньгам заказчика - безысходность, тоска, неволя были переданы верно и даже с чувством. "Как "Двенадцать" Блока... подумал вдруг. - Правда - там гений, а здесь - ремесленник, однако все равно и там и тут - приговор..."
Ушел сразу же, не было сил вглядываться в фотографии родственников и близких женщин Председателя ВЦИК, во все эти невсамделишные улыбки, кои стремились доказать всему миру, что большевики такие же люди, как и все остальные...
Незаметно улица кончилась неполным перекрестком, прямо перед ним возвышалось серое мрачное здание в пять с половиной этажей, с балконом посередине, по фронтону шла надпись: "Гостиница Центральная". Подумал, что дом отвратительно напоминает обиталище чекистов в Ленинграде, но устраиваться следовало побыстрее, устал и, преодолев неприязнь, вошел в вестибюль. Удостоверение сработало, до лифта (был и лифт, это даже примиряло!) проводил служащий и почтительно объяснил, как найти "нумер". На этаже дежурная выдала ключи, и, толкнув тяжелую дверь, оказался наконец в большом трехкомнатном номере с огромной кроватью, ванной и уборной. На удивление, все работало. Вымылся с наслаждением под душем, откинул одеяло (белье - чистее чистого, надо же...) и мгновенно заснул..."
Снова появились Фроловы, принесли огромный торт. На этот раз обошлось без всхлипываний и поцелуев. Сели пить чай, Фролов сказал:
- Как друг покойного Алексея и твой, Нина, обязан предостеречь: бери сына и немедленно уезжайте на Урал, к Ивану Трифоновичу. Я не просто так. Мы стоим на пороге самой страшной войны, какую когда-либо вела Россия. Начнется вот-вот. С Гитлером. Здесь, в Ленинграде, будут есть крыс...
Мама смотрела широко открытыми глазами, казалось, в них не умещается ужас, вызванный словами гостя, не умещается и выплескивается на скатерть. Я вгляделся в его невыспавшееся, плохо выбритое, словно стертое наждаком лицо. Неужели, правда?
- Вы серьезно считаете, что Красная армия не защитит Ленинград?
Он повел плечом, усмешка тронула тонкие губы.
- Но ведь и ты считаешь, что в ведомстве покойного отца - одни идиоты, разве нет? Поймите: армии нет, одна видимость. Те, кто мог бы командовать, - давно сгнили или сидят. Кто командует - лихо носит галифе и вырабатывает командный голос. Поражение будет мгновенным и очень тяжелым. Разве только народ поднимется...
Я не выдержал:
- Народ... Согнанный насильно в колхозы, замордованный, избитый - да что он может!
Комиссар тяжело посмотрел.
- Народ, Сережа, он много может. Потому что не всех успели забить. И поверь: многие окажутся на стороне немцев...
- А вы?
- Есть формула: политкомиссарен, комунистен, юден. Перечисленных без разбора - в расход. Но я и без этого не перешел бы. Знаешь, почему?
Мне казалось, что я падаю вниз головой в лестничный пролет. Ай да комиссар... Раскрылся-то как неожиданно...
- Потому что одно и то же. Одинаковые системы. Только там - фюрер, а у нас - вождь. Не перевод даже, калька. Все, Маша, пошли. А вы - думайте...
Торт остался нетронутым, чай в заварном чайничке медленно остывал. Мы с мамой сидели молча и боялись поднять глаза. Наконец мама сказала:
- Сережа... Я должна признаться...
- Что ты, не разведясь с Иваном, выходишь замуж за Петра! - не выдержал я.
- Ты почти угадал... - сказала грустно. - Он - Ефим. Заведует сапожной мастерской Большого дома. Милый человек, у него такие сильные руки... - По лицу мамы расплылась мечтательная улыбка.
- Мама... В такой момент! Я не понимаю...
- Любовь... - Глаза покрылись пеленой, я понимал, что она больше не видит меня.
- А я? - Это вырвалось, я не хотел. Ребенок победил на мгновение взрослого человека.
- А что "ты"? - В голосе появились капризные нотки. - Не бойся, ты не останешься на улице. У Фимы хорошая большая комната, недалеко, на Литейном, в доме Марузи. Будешь приходить в гости. Я надеюсь - в качестве кухарки я тебе уже не нужна? К тому же ты тоже не один. Я же вижу...
- Да что ты видишь! - заорал я, ощущая с некоторым недоумением свой вдруг неведомо откуда вырвавшийся бас. - Не смей об этом!
Она уперла кулаки в бока и сразу стала похожа на купчиху с картины Кустодиева.
- Ах, какие мы нежные... О матери можно все! О нем - не смейте! Хватит! Взрослый! И есть Таня, или как ее там? Приготовит кашку, ничего!
Это была ссора не на жизнь, а на смерть. Так оно случается. На пустом месте.
- Ладно. - Злость душила меня. Не было больше матери. Любвеобильная дамочка, вот и все. И правда, хватит... - Ты только не проговорись Фиме-Ефиме о сегодняшнем разговоре. Фролов добра хотел. Если его расстреляют - тебе трудно жить будет. Я к тому, что твой избранник тачает сапоги руководству, а кто близок к руководству - тот шептун. Только не тот, что под одеялом другой раз, а как бы заушатель, понятно? Я же отбываю к отчиму. - Она смотрела на меня изумленно, с нарастающим недоумением, я догадался, что она не ожидала. В ее глазах я был -несмотря на все ее слова - все еще ребенком. И мне стало жаль ее. - Ладно, мама... Ничего. Будь счастлива, если сможешь. Я тебе желаю этого. Устроюсь - напишу. Не горюй, не забывай... - Я подошел к ней и чмокнул в щеку. Показалось, что бедная мамочка провалилась в столбняк.
Но ехать я решил твердо. Чего там... Экзамены можно и в Свердловске сдать. Возьму справку об отметках, то-се, не пропаду. И кто знает... А вдруг Таня согласится поехать со мной? Наивно, конечно... Детский лепет. Но: "Твои глаза сияют предо мною..." И с этим ничего не поделаешь. А Званцев? Что-то он там поделывает?
"Оркестр - четверо бледных мужчин с темными кругами под глазами, в неряшливых черных костюмах и грязных белых рубашках с галстуками-бабочками, больше похожими на расплывчатые кляксы, - играл знойное танго. Время обеденное, за столами лениво чавкала служилая братия, прожигатели жизни придут попозже; но уже вышагивают перед эстрадой утомленные безумной ночью пары: командированные из "центра" и местные проститутки.
Званцев сидел за столиком в углу, один, и лениво ковырял вилкой плохо прожаренный бифштекс. Он уже успел ко всему привыкнуть - только к дурной пище не мог, и все чаще и чаще возникал где-то на периферии сознания сладостный образ Больших бульваров и ресторанчик, скромный, неброский, с мраморными столиками, сверкающими ножами и вилками, мельхиоровой оправой судков и флаконами с золотистым прованским маслом, рубиновым уксусом... Какой восторг, какой бонаппетит! Белая телятина, темная баранина...
Воткнув вилку в непробиваемый бифштекс, Званцев бросил на стол деньги и направился к выходу. Но не тут-то было. Пузатый метрдотель (или как там его?) догнал, тяжело дыша, возмущенно засопел в ухо: "Может, это у вас, там, в Москве и положено, а здесь, в Свердловським (ч-черт, уже в который раз слышал это немыслимое, невозможное словопостроение) как бы все по-человечески выстраивается: закажи, сьеш, заплати и уходи!"
Это бесподобное "сьеш"... Черт знает что такое...