16426.fb2
— Ой, что же будет? Что же будет? Мне больше не жить… Как же это так? Ой, отец убьет меня!
— Я женюсь на тебе. Женюсь!
―Разве не знаешь отца? Он не снесет такого позора.
— Люблю тебя! Нас защитит новая власть!
Я, смертный враг новой власти, готов был просить у нее защиты во имя любви! Даже тогда, помню, стало стыдно за эти слова, хотя слышала их только Зулейха.
И смуглая мугринка покорилась ласке, обвила мою шею руками и зашептала слова, которые повергли меня в удивление и еще раз доказали, как плохо понимаю движения человеческой души, как недогадлив, как поглощен самим собой. Она шептала: «А я почему-то тянулась к тебе, тянулась, и это отгоняло страх!» Так Зулейха призналась в любви. Вот высший, счастливый миг, за который не жалко отдать жизнь!.. И в сладостном томлении подумалось, что больше всего на земле нужно человеку любить и быть любимым, за это стоит бороться! И поймал себя на мысли, что все прежнее было суетой сует, а жизнь начинается только теперь… И незачем мне бороться с властью, да и много ли сможет сделать человек, если он одинок? Советская власть крепла, а не рушилась. А вот то, что эта девушка стала моей, — разве это не победа, хоть и малая?
И я почувствовал себя утешенным.
Увлеченный жгучими ласками молодой сладостной мугринки, я забыл, что существует мир и вне моего шалаша, что есть на земле другие люди, что где-то живет и действует отец девушки, который не простит нам с ней такого поступка, а законы гор тогда были безжалостны: опозоренную девицу сажали в арбу, которую влачил облезлый ишак, возили по аулу, забрасывали грязью и камнями, и обычно несчастная убивала себя или навсегда исчезала из родных мест. Я забыл в объятиях девушки, что существует зло и может в любой миг застать нас врасплох…
Между тем ее отец, Казанби, взбешенный, что пастухи не исполнили приказания, и встревоженный отсутствием дочери, сам поскакал в Апраку. Мог ли я в ту пору допустить мысль, что Чанка, жаждущий отомстить Казанби за побои, бесследно скрылся со всеми двенадцатью баранами и козлом-предводителем? И тем навлек грозу на меня…
Какая была ночь! На небывало ясной луне отчетливо виднелись те пятна и тени, что породили столько разных легенд: один народ увидел там кузнеца, кующего серп, другой — пастушонка, играющего на свирели… Было тепло и светло, как днем. Серебристый, будто искрящийся свет проникал и в шалаш, отчего Зулейха стыдливо прикрывала свою наготу, прячась от упоенного, любопытно-возбужденного моего взгляда, от моих поцелуев. И помню, с огорчением я подумал, что горцы Дагестана обычно умирают, ни разу ис увидев обнаженной женщины, не созерцая этой дивной красоты, что тысячелетиями вдохновляла всех мастеров резца и кисти, И объяснялось все, мне думается, чрезмерной стыдливостью и целомудрием горцев…
Отрешенное от мира, сладостное состояние было нарушено бешеным топотом скачущего коня. Топот оборвался у самого шалаша. Кто-то грузно спрыгнул на землю, и раздался окрик Казанби:
— Эй, Мутай, выходи!
Зулейха задрожала, вскочила… О, как ей хотелось сделаться птицей и вылететь из шалаша или даже червяком, чтоб уползти во тьму и хаос листьев!
— Я здесь, Казанби! — сказал я и, положив за пазуху наган, осторожно выбрался из шалаша; к счастью, он еще не знал, что Зулейха здесь. — Что случилось, хозяин?!
— Я велел пригнать баранов, почему не пригнали?
— Чанка погнал еще на закате.
— Куда погнал?
— К тебе домой.
— Негодяи!
И тут стоявшая невдалеке оседланная лошадь Зулейхи заржала и вышла из густой тени деревьев. Казанби обернулся и на миг застыл, пораженный; его рука потянулась к поясу, но я опередил: подставил подножку, толкнул, он упал, я навалился, вытащил тапанчу — однозарядный пистолет, какие в ту пору мастерили харбукские кузнецы, вынул кинжал из ножен, сорвал с его руки плеть и отступил на три шага.
Казанби, объятый ужасом, повторял:
— Где моя дочь?!
От обиды, гнева, ненависти лицо его перекосилось и в лунном свете казалось страшным.
— Давай поговорим спокойно, Казанби.
— Где моя дочь?!
— Здесь.
— Что-о?!
— Осторожно! Клянусь, это кончится недобрым! — и я вынул наган. — Будь сдержан и выслушай. Если сделаешь движение — я за себя не ручаюсь. Я, Мутай из Чихруги, бывший бандит в Большом ореховом лесу, умею бить наповал.
— Что она здесь делает?!
— Об этом и хочу поговорить с тобой.
— Ты врешь, ее здесь нет.
— Она здесь, она невредима, Казанби. Я ее люблю, Казанби, и хочу на ней жениться.
— Что-о?! Видно, не зря сказано: посади нищего на круп своего коня, так он тебя выкинет из седла!
Только дуло нагана удерживало его от прыжка. С каким наслаждением схватил бы Казанби своими твердыми руками мою бедную шею и задушил бы с превеликим умением. Прежде я еще не видал такого страшного лица, таких ужасных глаз, сверкающих от бессильной ярости.
— А давно ли ты сам перестал быть нищим, чтоб так говорить? Я б не мешкая пристрелил тебя и выбросил в ущелье шакалам, но ты уже мой тесть…
— Нет! Лучше убей!
— Еще одно движение — и я не пожалею пули даже для тестя! Сдержи гнев, Казанби, и постарайся понять, что скажу… Слышал о таком решении большевиков — коллективизация, коммуна, артель, колхоз? Слышал?
— Да, слышал.
— А слышал, что коллективизации сопротивляются кулаки?.. Слово «кулак» ты слышал?
— Что ты хочешь сказать?
— Плохи твои дела, Казанби! И ты это знаешь не хуже меня. Не потому ли поспешил выдать дочь за советского командира? Хитро задумано! С таким зятем, пожалуй, отнеслись бы к тебе снисходительно. Да и зять постарался бы оградить семью… Правильно я думаю или нет?
— И все это ты разрушил, Мутай из Чихруги…
Казанби остыл: понял, что имеет дело не с простым пастухом, которому трудно дается истолкование чужих поступков, понимание чужих решений и замыслов.
Перед ним стоял человек, каким-то нюхом чувствующий обстановку.
— Поверь, я не хотел расстроить или оскорбить тебя, Казанби. Но я люблю твою дочь!
— А что ты можешь дать взамен всего, разрушенного тобой?
— Ничего. Но думаю, власть учтет, что ты бескорыстно выдал дочь за батрака.
Мои слова показались Казанби злой насмешкой.
— Велика честь! — процедил он сквозь зубы.