16426.fb2
Тут засуетившаяся хозяйка прервала речь старика: внесла тонкий деревянный поднос, что называют «кабат», на котором живописно толпились пузатая бутылка французского коньяка с кентавром на этикетке, хрустальная ваза с сушеной хурмой и свежими персиками, серебряная конфетница кубачинской работы с разными сластями, обливная балхарская тарелка с бутербродами, лимон, рюмки из мерцающего чешского стекла — подарок их дочери, что ездила с мужем в прошлую осень на отдых в Карловы Вары.
Поднос Зулейха поставила на треугольный столик перед гостями, промолвила:
— Да прибавится вам здоровья! Ешьте, пожалуйста. А я сейчас приготовлю хинкал…
— Ну, зачем еще хлопотать! — возразил Осман. — Достаточно и этого.
— Не осуждайте хозяйку за бедное угощение.
— Если это «бедное», то не понимаю, что же значит богатое. Уверен, что дядя Мутай не видел такого и за княжеским столом.
— Все еще не можете поверить, уважаемый Осман? — улыбнулся больной. — Да, я понимаю…
— Ну что ты, дядя Мутай, мы верим! — Алибек старался скрыть раздражение. — Вот если я скажу, что я сын китайского мандарина, не поверит никто.
— Ты прав, Кара-Алибек. Скорее поверят, если скажешь, что ты арабский беженец из Иерусалима.
— Простите нас, дядя Мутай! — остановил размолвку Осман. — Мы слушаем.
— Зулейха, будь добра, подложи мне еще одну подушку: шея заныла… Вот сюда! Так, хорошо, спасибо… А вы, почтенные мугринцы, прошу вас, не думайте, что слушаете бред больного…
В детстве я считал, что отец несправедлив ко мне и больше любит сестру Хадижу; я ужасно ревновал; наверное, тогда и зародилось во мне чувство эгоизма, себялюбия. Лишь с возрастом я понял, что отец — не исключение, все горцы несправедливо суровы к сыновьям. Вы сами отцы, у вас, счастливцы, есть сыновья, — значит, понимаете меня. Отец не желал слышать никаких жалоб и, если я дрался на улице, молча проходил мимо, словно били не его сына, а потом дома брал плеть и приговаривал: «Не выйдет из тебя князя, пока не научишься отвечать двумя ударами на удар. Я же видел: тот драчун, что вцепился в тебя, как клещ в холку лошади, был слабее, а разбил тебе нос… Не надо мне такого сына! Не надо!»…Да, суровы нравы в горах! Только мать всегда заступалась за меня… Но я не осуждаю отца, нет.
Мы и не мечтали о том, что нынче есть у каждого ребенка, — об игрушках, книгах, школах, летних лагерях, экскурсиях, детских садах, санаториях для ребятишек, кино, радио… И единственное горячее желание в детстве было — поскорее вырасти. Нам казалось тогда, что взрослые заняты очень важными делами. О, какая же это была ошибка! Взрослые оказались наивными, как дети…
Мы, ребятишки, особенно старались воспитать в себе выносливость и стойкость. Засучим, бывало, рукав, положим на запястье зажженный фитиль и, корчась, топая ногами, дергаясь, как эпилептики, терпим, терпим, терпим… Как все дети, любил кататься зимой по снежному склону на самодельных абрикосовых или кизиловых гайми — горских лыжах с ручками, — так что ветер срывал папаху; любил в споре с другими гонять роговую юлу по речному льду; любил играть в прятки и однажды так спрятался, что потерялся, и лишь наутро привел меня из Большого орехового леса старый лесник. Любил лазить по деревьям, собирать дикую сливу, дикую грушу, которую наши хозяйки маринуют в кувшинах— квара, набирать полную пазуху орехов в ущелье Конгожи и в лесах Шилаги. Любил купаться в жару, нырять и, главное, никогда не забывал вовремя вынырнуть, наученный моим детским другом Таймазом, сыном горбатого лудильщика Арсланбека из Цовкра. Прежде отец Таймаза был прославленным пехлеваном — канатоходцем, но как-то в праздник первой борозды танцевал на канате с кинжалом, сорвался и сломал хребет. После чего пришлось бедняге лудить посуду… Но горячее всего любил я лошадей, скачки, и тут наставником был тоже друг детства и даже молочный брат Мирза, сын отцовского конюха Исрапила из Харбука, что укротил последнего мустанга в Ногайских степях. Мирза был сильнее многих ребят и в кулачном бою уступал только Хамадару, лучше всех джигитовал на неоседланном коне и прыгал со скалы у моста.
И все-таки самым жарким увлечением у нас, горских ребят, были позабытые, к сожалению, в наше время бои баранов, которые тогда охотно устраивали взрослые. Разве это зрелище хуже боя быков где-нибудь в Испании? Нет, лучше, — ведь здесь не бывало человеческих жертв! О, с каким терпением, с какой заботой горцы растили боевых баранов, держали даже на привязи, чтоб стали злее. По обычаю, хозяин победителя получал побежденного барана и тут же резал, чтоб сварить хинкал и пожарить шашлыки для зрителей: как видите, тогда умели позаботиться и о зрителях! А нередко боевой баран побеждал три-четыре раза подряд — все мясо доставалось зрителям и только шкуры — хозяину победителя. Тот шил себе «трофейную шубу», и тогда на всех сходках ему полагалось почетное место… Как сбегался народ смотреть на эти бои! Дети карабкались на деревья, женщины садились по краям крыш, теснились на верандах соседних строений, мужчины толпились на площади, освободив круг. В круг выводили двух откормленных свирепых баранов и сталкивали лбами. Минуту бараны стояли, упершись как изваяния, и глядели в землю яростными глазами. И, вдруг отталкивались врозь и тут же кидались друг на друга — страшен был этот удар, хотя, казалось бы, какая сила у барана?! Громко трещали рога; удар, другой, третий — и вот уже падает один боец с разбитым черепом или валятся сбитые рога, и, безоружный, он трусливо бежит. Под восторженные вопли зрителей побежденного настигает хозяин с обнаженным кинжалом. Как говорится: горе побежденному! А победителю повязывают алую ленту на рога, и он, гордый, совершает круг почета. И снова бросается в бой: пока есть противники, пока есть боевые бараны. Невероятная ловкость, воля к победе вдруг проявляются в бою у такого, казалось бы, кроткого животного. Жаль, жаль, почтенные, что теперь не бывает боя баранов!
Простите, я отвлекся… II вы, наверное, недоумеваете: к чему, мол, рассказывает нам о баранах?!
Что ж, признаюсь перед концом: думаю, что не раз был подобен боевому барану, который не страшится разбить себе голову; да, да, не раз в своей жизни я бился, как боевой баран!
Я — сын князя Уцуми, Мирза — сын конюха, Таймаз — сын лудильщика — стали неразлучными. Впрочем, я больше привязался к Мирзе: Таймаз был занят, он помогал отцу, как говорят горцы, «затыкать не все дырки в посуде». Горбатого, но веселого Арсланбека всегда окружали влюбленные в него ребятишки и наперебой напрашивались хоть чем-нибудь помочь. Лудильщик доверял им раздувать огонь мехами, притаскивать воду, разносить по саклям луженые кастрюли, миски, тазы, кувшины… Только мне ничего не доверял, возражал: «Тебе нельзя! Разве я обжигал бы руки и лицо серной кислотой, когда был бы князем?! А впрочем, княжить не хочу: мне нравится моя работа. Моя посуда блестит, как зеркало, — пусть люди смотрятся. А ты, сынок, ручки испачкаешь; чего доброго — и кислота брызнет, оправдывайся перед князем! Пошлешь отнести посуду, а там собака вырвет зад из твоих штанов, — собака ведь не знает, что ты князь. Нет, сынок, тебе нельзя!» Ребятишки, конечно, слышали и после дразнились: «Цыц, сынок, тебе нельзя! Ведь собака не знает, что ты князь!»… Я скоро стал избегать лудильщика.
Мои родители не препятствовали дружбе с Мирзой и Таймазом, и я допоздна пропадал с ними, чему очень завидовала Хадижа: ее даже в сад не пускали без няньки. А я завидовал Хадиже: прямо на глазах она взрослела, а я, казалось, не менялся, не рос.
Правду сказать, Таймазу и Мирзе не раз доставалось от ребят за дружбу со мной. Особенно издевался Хамадар. Как-то, помню, Мирза перестал приходить; я отправился разыскивать: во дворе он помогал отцу подковывать жеребца.
— Здравствуй, Мирза! — крикнул я, искренне радуясь, что друг цел и невредим.
Он обернулся и что-то буркнул.
— Почему не хочешь встречаться со мной?!
— А что, разве обязан?
— Мы же друзья, жду тебя все время…
— Можешь больше не ждать.
— Почему? Разве я тебя обидел? Больше нет у меня друзей: ты да Таймаз.
— Какой я тебе друг!
— Как не друг? А клятва на мизинцах?
— Барсук ястребу не друг! — возразил Мирза. — Не хочу, чтоб меня обзывали холуем. Не хочу! Ищи себе других! Ты князь, а я сын конюха. Тебе это понятно, а? Я спрашиваю: тебе понятно?!
Тут на глазах Мирзы даже слезы выступили, и я понял, как трудно ему расставаться со мной.
— Ну что ж, прощай, Мирза!
А Исрапил, его отец, и слова не проронил, будто внезапно оглох.
С годами росло чувство отчужденности. Не помню, может, и родители слово за словом вбивали в сознание, что их сын — человек особый и ничего общего нет у меня с теми, с кем я сначала дружил, ссорился, играл и дрался: может, разделила и грамотность — меня учили, а они об этом и не мечтали.
Словом, с каждым годом шире делалась пропасть, разделившая княжеского сына и голодранцев…
Вскоре случилось несчастье: заболели княжеские кони. Лечили, но тщетно; пришлось пристрелить и зарыть. Кто-то пустил слух, что коней заразил сапом Исрапил… Я и сегодня не верю, что Исрапил мог это сделать: слишком горячо он любил лошадей. Но князь-отец уволил конюха. Исрапил ушел на заработки, нанялся чернорабочим к англичанам в Берикее, а месяц спустя привезли его на арбе, покрытым буркой, мертвого… Рассказывали, что на постройке буровой вышки сорвалось бревно… Весь аул сбежался на похороны, и я понял, как народ любил Исрапила.
Мне хотелось подойти к Мирзе, сказать дружеское слово, утешить… Но не подошел.
Чем больше отстранялся от сверстников, от молочных братьев, от товарищей детских игр, тем наряднее я одевался, словно желая подчеркнуть: мол, я не вам чета! Уже не боялся насмешек, всегда мог презрительно ответить: ладно, не завидуй, братец!
Но это лишь пуще обозлило Хамадара. Я уже говорил, что был он совсем одинок и без того озлоблен на всех имущих. Передавали, что в базарный день его левая рука (а Хамадар был левшой) оказывалась то в кармане зазевавшегося торговца, то в корзине с абрикосами; не раз ловили его в погребах, где стояли горшки с йогуртом, или в курятниках, а то и просто в саклях… Если в детстве я кого-нибудь боялся, то разве Хамадара…
По его наущению однажды ребята подстерегли меня в лесу за рекой, окружили, повалили, стали пинать ногами.
— Не бойтесь! — кричал Хамадар. — Бейте сейчас, пока маленький. А вырастет большой князь, — он будет вас бить! Бейте сейчас, потом хоть утешитесь, вспоминая…
Случайно поодаль оказались Мирза с Таймазом. Нет, я не звал на помощь, не ревел, я просто глядел на них с надеждой и укором. И друзья не выдержали. «Так нечестно: все на одного!» — закричали они, растолкали моих обидчиков, мы втроем кинулись в речку, переплыли, а на том берегу стали плясать, строить рожи, дразниться… С тех пор возродилась моя дружба с Мирзой и Таймазом.
Но на этот раз князь Уцуми, — быть может, он чувствовал свою вину перед Мирзой, — увез меня в тогдашнюю столицу Дагестана город Темир-Хан-Шуру и определил в реальное училище, где учились только дети состоятельных родителей: надо было платить за обучение, снимать комнату, оплачивать питание и уход… Так кончилось детство и началась юность.
Странный это был город Темир-Хан-Шура! Жили здесь безнадежно скучно; офицеры и чиновники развлекались кутежами. Мне город казался похожим на равнодушного ко всему буйвола, что лежит в грязи и медленно жует бесконечную свою жвачку. Такого пьянства не было нигде, по свидетельству приезжих, а приезжали многие из России, из Астрахани и Владикавказа. Здесь впервые я пережил то, что называют ностальгией или тоской по родине: я изнемогал, пропадал, погибал от тоски по родному аулу. И быть может, это оказалось для меня вроде прививки, которая потом уберегла от эмиграции: никогда и подумать не мог о том, чтоб надолго расстаться с родиной. Всегда жалел, удивлялся и не понимал эмигрантов, которым шкура дороже родины. Не люди, а сухие листья! Перегной для чужих земель…
Из Темир-Хан-Шуры я писал отцу отчаянные письма-мольбы, просил взять домой или хотя бы привезти в город, в училище Мирзу или Таймаза. «Иначе умру…» — писал я, не зная, чем смягчить суровое княжеское сердце. И вдруг, к моему ликованию, отец и вправду привез Мирзу, одел его, обул и при снисходительной поддержке губернатора определил мальчика в приготовительный класс училища. Право, мне сразу стало теплее, и даже небо вроде бы прояснилось: со мной теперь был мой друг и молочный брат Мирза!
И, словно бы по волшебству, в присутствии Мирзы стал открываться мне другой город: кроме праздных и пьяных я заметил угрюмых людей, глядевших с презрением и ненавистью, сжимавших в бессильной ярости кулаки. И в училище я теперь видел разных людей: одни прислуживали, кланялись, угождали, лишь бы их усердие заметили и вознаградили; а другие, все больше старшеклассники, были гордые, самостоятельные, уверенные в своей правоте и говорящие о необходимости переустроить мир. И хотя эти другие вызывали у меня симпатию, но в то время я верил в незыблемость власти белого царя, их речи считал вздорными, и они меня сторонились. А вот Мирза сразу побратался с ними. Он часто пропадал; я шел разыскивать и находил друга то в лудильной мастерской у лакцев, то на мыловаренном заводишке, где было всего двадцать пять рабочих.
Не хочу лгать: доходили и до моих ушей слухи о бунтах, забастовках, манифестациях, — но я словно бы н не слышал об этом. Эльдару предвещали блестящее будущее, оно никак не могло быть связано со смутьянами!
Только позднее я понял, какими делами так отвлекался мой друг Мирза… Было совершено неудачное покушение на губернатора. В реальном училище появились жандармы. Мирза бесследно исчез, а одного ученика выпускного класса арестовали и через три дня повесили на площади перед исторической скалой, которую почему-то называли Кавалер-Батарея. Еще трех учеников в кандалах увезли в Сибирь. Известный вам, хоть и понаслышке, почтенные мугринцы, Уллубий из Буйнака, сын обнищавшего бея, сбежал из училища куда-то в Ставрополье.
Прошу прощения, уважаемые! Что-то пересохло во рту. Может, мой молодой друг разрешит выпить рюмку коньяку? Если, конечно, это не помешает досказать и не приблизит развязку…