16429.fb2 Исповедь 'неполноценного' человека - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

Исповедь 'неполноценного' человека - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 3

А я после этого случая не пропускал ни одного фильма с участием Ллойда, изучал его манеру держаться, говорить.

Однажды осенним вечером я лежал и читал книгу. И тут стремительно вбегает Анесса, вся зареванная, бросается на мою постель:

- Ё-чян, помоги мне! Ведь ты поможешь, да? Уйдем из этого дома! Вместе уйдем! Помоги мне! Спаси меня!

Она долго всхлипывала, говорила что-то, но меня все это особенно не трогало: уже не впервые бабы льют передо мной слезы. Страстные речи Анессы не столько испугали меня, сколько пробудили любопытство. Я вылез из-под одеяла, взял со стола хурму, снял кожицу, разрезал плод и протянул Анессе кусочек. Всхлипывая, она его съела. А потом спросила:

- У тебя есть что-нибудь интересное почитать?

Я снял с полки роман Нацумэ Сосэки "Ваш покорный слуга кот".

Спасибо. - Конфузливо улыбаясь, Анесса взяла книгу и вышла из комнаты.

Вот тебе и Анесса... Понять как и чем живет женщина казалось мне мудреней, чем разобраться в мыслях дождевых червей; впрочем, само это занятие отнюдь не из самых приятных. Но единственное я усвоил с детства: если женщина внезапно расплачется - нужно дать ей поесть чего-нибудь сладкого, и тогда ее настроение моментально улучшится.

Сэцуко, например. Приводит ко мне в комнату свою подругу. Ясное дело, я смешу их, потом подруга уходит, и Сэцуко обязательно говорит о ней гадости: паршивая девица, держись подальше от нее, и тому подобное. Уж лучше бы вообще не приводила ее, и так у меня в гостях бывают одни только бабы.

И все же пророчество Такэичи тогда еще в полной мере не сбылось. Собственно, чем я был в то время? - Всего лишь местный Гарольд Ллойд. Только по прошествии нескольких лет глупый комплимент Такэичи обернулся зловещей явью, расцвел пышным цветом и дал горькие плоды.

В свое время Такэчи сделал мне еще один "подарок".

Однажды он появился у меня с какой-то книгой в руках, раскрыл ее и с победным видом показал цветной фронтиспис.

- Привидение, - пояснил он.

Что-то во мне оборвалось в этот миг. Уже потом, гораздо позднее я понял, что именно тогда передо мной разверзлась пропасть, в которую я до сих пор продолжаю лететь. Картину я узнал - это был знаменитый автопортрет Ван Гога. Во времена моего отрочества в Японии начался бум вокруг французских импрессионистов, собственно, с них пошло увлечение европейским искусством. В любой деревне школьники по репродукциям знали Ван Гога, Гогена, Сезанна, Ренуара. Меня особенно интересовал Ван Гог, я видел много цветных репродукций его работ, уже тогда восхищался кистью художника, свежестью палитры, но, признаться, его картины никогда не ассоциировались у меня с чертями, привидениями.

Ну, а это тоже привидение? - Я снял с полки альбом Модильяни и показал Такэичи картину, на которой была изображена бронзово-загорелая женщина.

- Вот это да! - воскликнул потрясенный Такэичи.

- Напоминает лошадь из преисподней.

- Нет, все-таки привидение.

- И мне хотелось бы писать такие привидения... - вырвалось у меня.

Люди, чувствующие страх перед себе подобными, как ни странно, испытывают потребность воочию видеть чудища, этого требует их психология, нервная организация; чем более человек подвержен страху, тем сильнее он желает неукротимых страстей. Эта кучка художников немало настрадалась от людей. Загнанные ими, художники уверовали в фантасмагории, причем настолько, что чудища виделись им средь бела дня, и они безо всякого лукавства стремились изобразить эти видения как можно явственнее и совершеннее. Так что Такэичи, заявивший, что они пишут привидения, был прав. И мне судьбой предначертано стать их сподвижником... Сильное волнение охватило меня, я чуть не прослезился.

- В моих картинах тоже будут химеры, привидения, кони из преисподней. сказал я почему-то очень тихо.

Еще в начальной школе я увлекался рисованием, любил рассматривать картинки, но считалось, что рисунки мне удаются хуже, чем сочинения. Впрочем, к суждениям людей я никогда не питал доверия; что же касается моих сочинительских опытов, то я слишком хорошо знал: они мне нужны единственно для того, чтоб доставить удовольствие учителям - сначала в начальной школе, потом в средней; сам же относился к ним, как к чему-то вроде клоунады, считая их совершенно неинтересными. И лишь когда я рисовал (не шаржи, конечно), я работал вдохновенно, испытывал сладкое мучение, стремясь выразительнее передать свои ощущения. Причем с самого начала я шел собственным путем. Школьные учебники по рисованию были скучны, работы учителей казались мне мазней, приходилось напрягаться в поисках собственных средств выражения. Еще в средней школе у меня было все необходимое для работы маслом, но картины обычно получались какие-то плоские, как детская аппликация из цветной бумаги - вероятно оттого, что я руководствовался школьными пособиями, а подражание, даже если бы эти пособия были составлены под влиянием импрессионистов, не могло дать хороших плодов. И именно Такэичи помог мне разглядеть, где в своих художнических принципах я был неправ. Глупо стараться так же красиво воспроизвести то, что воспринимаешь как красивое; большие художники из ничего, своею волею творят прекрасное. Испытывая тошноту при виде безобразной натуры, они не скрывают, тем не менее, интереса к ней, работают с огромным наслаждением. Иначе говоря, секрет - ключ к нему дал мне Такэичи - состоял в примитивизме. И вот, тщательно скрывая от частых посетительниц моей каморки, я приступил к работе над автопортретом. Получилась вещь трагическая, от портрета мне самому становилось не по себе. То был я - тот я, которого сам же старался поглубже упрятать, тот я, на губах которого всегда скользила ухмылка, я, веселящий всех вокруг, но с душой, которую гложет вечная тоска. "Неплохо", - одобрил я свою работу, но не мог показать ее никому, кроме Такэичи: опасался, что люди смогут выведать мое самое сокровенное, не хотел, чтобы меня от чего-нибудь предостерегали, боялся также и того, что в портрете не увидят меня и сочтут его очередной блажью шута, страшился, что он вызовет только хохот, а это было бы горше всего... В общем, я упрятал автопортрет как можно глубже в стенной шкаф.

Свой химерический стиль я скрывал, на школьных занятиях старался красиво изображать красивое и не переходить границ посредственности.

Доверился только Такэичи, перед которым давно уже раскрыл свою израненную душу. Я спокойно показал ему автопортрет. Он похвалил эту мою первую работу, а потом, после второй или третьей "химерической" картины еще раз предрек:

- Из тебя получится большой художник.

И вот, окрыленный двумя пророчествами дурака Такэичи, я вскоре отправился в Токио.

Хотел поступать в художественное училище, но отец, намереваясь сделать из меня чиновника, велел учиться в старших классах столичной гимназии. Перечить отцу я не мог, подчинился его воле еще и потому, что самому опостылели дом и сакура на берегу моря. Успешно сдал экзамены в Токийскую гимназию и началась общежитская жизнь, грязи и грубости которой я не выдержал. Уйдя из общежития (не только из моральных соображений, но и потому еще, что врачи поставили диагноз: инфильтрат в легких), я поселился на отцовской даче в районе Уэно-Сакураги. Вообще приспособиться к жизни в коллективе мне никогда не удавалось, а тогда меня бросало в холод от таких изречений, как "юношеский пыл", "достоинство молодого человека" и прочее, мне претил этот дух учащейся молодежи. И в классах, и в комнатах общежития в самом воздухе витала какая-то извращенная похотливость. Меня не спасало даже близкое к совершенству паясничанье. За исключением одной-двух недель, когда отец приезжал на свои сессии, на этой даче практически никого не было, и в довольно просторном доме я жил втроем со стариком-сторожем и его женой. Иногда я пропускал занятия, но слоняться по Токио не было желания (так никогда, наверное, и не увижу ни храма Мэйдзи-дзингу, ни памятника Кусуноги Масасигэ***, ни могил 47 воинов в храме Сэнгаку); обычно я читал или рисовал.

В те дни, когда отец бывал в Токио, я сломя голову мчался в гимназию, а когда его не было - уходил в студию художника Синтаро Ясуда, работавшего в европейской манере (студия находилась в районе Хонке Сэндаки), и там по три, а то и по четыре часа занимался этюдами. Мне втемяшилось в голову, что, уйдя из общежития и появляясь на лекциях изредка, я оказался в особом положении вольнослушателя; все мне стало безразлично, посещать занятия становилось все тягостнее. Да и вообще, проучившись сначала в начальной школе, а затем в гимназии, я так и не проникся так называемым "школьным патриотизмом", не удосужился запомнить даже обязательные школьные гимны.

Вскоре один художник, посещавший студию Ясуды, научил меня пить сакэ, курить, развлекаться с проститутками, закладывать вещи в ломбард и разглагольствовать о левых идеях. Странная мешанина, не правда ли? Но так было на самом деле.

Звали этого парня Macao Хорики, он родился в пригороде Токио, был старше меня на шесть лет, уже закончил частное училище изящных искусств. Своей мастерской не имел и ходил к нам в студию заниматься европейской живописью.

Как-то Хорики обратился ко мне:

- Не одолжишь пять йен?

Я опешил, потому что знал его только в лицо, ни словом не приходилось перекинуться. Но пять йен все же протянул.

- Порядок. Пошли выпьем, я угощаю. Пошли-пошли!

Я не стал отказываться. Хорики потащил меня в кафе недалеко от студии. Вот так и началась наша дружба.

- Я давно приметил тебя, обратил внимание на твою конфузливую улыбку, каковая является отличительной особенностью предстоящего человека искусства. Ну, за встречу!...Эй, Кину-сан, что, симпатичный малый? Только чур, не влюбляться! Как только этот тип появился у нас в студии, я из первых красавцев перешел во вторые.

Хорики был смуглым парнем с очень правильными чертами лица. Всегда ходил в приличном костюме, что для студийцев-художников было достаточно необычно, всегда при галстуке скромной расцветки, волосы напомажены и разделены посредине ровным пробором.

В кафе я попал впервые и сначала очень смущался, не знал, куда деть руки, конечно же, робко улыбался. Но после двух-трех кружек пива почувствовал необычайную раскрепощенность и легкость.

- Я вообще-то хотел поступать в художественное училище...

- Да ну, не стоит. Не стоит тратить время на все эти училища, неинтересно в них. Природа - вот наш учитель! Любовь к природе движет нами!

Однако доверия к его речам я не испытывал. "Болван, - думал я. - И картины у него, наверняка, дурацкие. Но по части развлечений он ничего парень, дружить можно."

Я ведь тогда впервые встретился со столичным бездельником. Как и я, он полностью отошел от суетного мира. В другой, правда, форме. Несомненно, сближало нас то, что мы оба не имели жизненных ориентиров. Подобно мне, он тоже

был паяц. Но в том, что безысходности он не осозновал и не ощущал, мы существенно различались.

Я дружил с Macao Хорики полагая, что делаю это исключительно потому, что с ним интересно развлекаться; а в самом деле я презирал его, порой даже стеснялся находиться с ним рядом. Так вот, этому человеку удалось в конце концов разгадать меня.

Первое время казалось, что мне на редкость повезло: познакомился с замечательным малым, отличным гидом по Токио. Однако, отягощенный комплексом страха перед людьми, я потерял бдительность. Скажу не таясь: я ведь совершенно не мог один передвигаться по городу - в трамваях боялся кондукторов. Было и другое: в театре Кабуки робел перед билетерами, стоявшими по обеим сторонам устланной пунцовым ковром лестницы; в ресторанах мне становилось страшно, когда за спиной тихо стояли или подходили с тарелками официанты; особенный ужас охватывал меня, когда надо было оплачивать счета (Боже, до чего же я неуклюж!", - всегда думал я в такие моменты); а когда я покупал что-нибудь в магазине и расплачивался за покупку, мир темнел в глазах (не от скаредности, нет!). Скованность, робость, безотчетная тревога, страхи почти доводили меня до безумия; я забывал сдачу (о том, чтобы торговаться с лавочниками уже и речи нет), а то и саму покупку. Потому и выходил я из дома редко, предпочитал целыми днями валяться в своей комнате.

Вот так и сложилось, что идя куда-нибудь вместе с Хорики, я отдавал ему свой кошелек, а уж он обнаруживал поразительные способности торговаться, гулять "дешево и сердито", тратя немного, но чрезвычайно эффективно. Такси стоило дорого, и он предпочитал держаться от него на почтительном расстоянии, прекрасно обходясь электричкой, автобусом, катером; в самое короткое время мы умудрялись добираться куда угодно. Он научил меня и многому другому. Например, ходить с женщинами в номера, где, помимо всего прочего, можно было принять ванну, поесть отваренного тофу****, опохмелиться; он растолковал мне, что гюмэси***** и якитори******, будучи едой дешевой, очень питательны; разъяснил, от какого дешевого сакэ можно быстрее захмелеть. Во всяком случае, в присутствии Хорики я был избавлен от страха и всяких тревог.

Еще одно спасительное обстоятельство я нашел в общении с ним: не обращая никакого внимания на собеседника, он мог часами самозабвенно нести всякий вздор (возможно, как раз из-за своей горячности он и забывал о собеседнике), следовательно, когда мы гуляли вместе, не возникало неловких пауз. У меня же обычно получалось так, что я, по натуре молчаливый, вынужден был, общаясь с людьми, предупреждать такое неприятное молчание и отчаянно смешить собеседников. Зато, имея дело с болваном Хорики, не надо было стараться поддерживать разговор, его разглагольствования можно было спокойно пропускать мимо ушей, достаточно было только изредка улыбаться и вставлять "неужели?", "не может быть!"; роль шута исполнял сам Хорики.

Вскоре я убедился, что вино, сигареты, проститутки прекрасно помогают (пусть временно) забыться, отвлечься от вечного страха перед людьми. Ради этого мне не жалко было распродать все, что имел.

Проститутки были для меня не людьми, не женщинами, а умственно отсталыми (так казалось мне) существами или же сумасшедшими; однако, как ни странно, в их обители я находил покой, мог очень спокойно, крепко спать. И вот уж чего лишены эти несчастные создания так это алчности. Они тоже испытывали ко мне нечто вроде родственного чувства, проявляли радушие, причем не вымученное, а естественное, не продиктованное расчетливостью, не торгашеское, но радушие к человеку, с которым вряд ли придется видеться второй раз, и бывали ночи, когда я ясно видел вокруг голов проституток этих слабоумных или помешанных существ - нимб как у святой Марии.

Стремясь уйти от вечного страха, я ночами ходил развлекаться к "родственным душам"; незаметно меня стала окутывать отвратительная атмосфера, она стала "приложением" к моей жизни, и постепенно это "приложение" весьма заметно обозначилось, так что, когда Хорики обратил на это внимание, я испугался, мне стало тошно. Выражаясь грубо, я изучал женщин исключительно по проституткам и заметно в этом преуспел. Кстати, учеба на таком материале, будучи самой суровой, одновременно и самая эффективная. Так вот, запах женщин стал преследовать меня, и они (женщины вообще, не только проститутки) инстинктивно чувствовали это и сами льнули ко мне. В результате, эта непристойная позорная атмосфера, вызванная вечным страхом перед себе подобными, казалась иным куда более заметной, чем первопричина.