164312.fb2
Леонид Егорович сделал вид, что не услышал замечание о его жене, словно невзначай оброненное собеседником. Он с притворным безразличием осведомился:
- Вы собираетесь мне помогать?
- Я помогу вам лишь в том случае, если увижу, что вы хотите выздороветь, встать на ноги, а не гнить на этой кровати.
- Но в чем будет состоять ваша помощь? Вы дадите мне денег?
- У меня их не так много. Нет, я научу вас держаться на ногах, ходить... я возьмусь за вас! - И Антон Петрович шутливо погрозил Коршунову пальцем.
Укрепившись в своих добрых намерениях, он стал приходить к расслабленному почти каждый день, увещеваниями, а когда и угрозами выволакивал его из постели и заставлял совершать круги по комнате. Работа была непростая, для больного мучительная и порой казавшаяся ему бессмысленной. Коршунов время от времени оказывал сопротивление и проклинал самозванного лекаря, но все же больше для виду, понимая, что тот действительно желает ему добра. Но не очень-то по душе было Леониду Егоровичу принимать добро из рук человека, которого он по-прежнему считал непримиримым врагом. Да и не вполне чистым представлялся ему этот акт чуть ли не самопожертвования, нет-нет да и одолевало его предубеждение против Антона Петровича, закрадывалась мыслишка, что только потому он и возится с ним, что и сам оказался в положении отлученного, отверженного. А поскольку отлученность Мягкотелова, на словах добровольная, выглядела весьма подозрительно, Леонид Егорович иной раз позволял себе думать, что Антон Петрович своим навязчивым милосердием попросту искупает перед ним некую тайную вину.
Но Коршунову было неприятно, что такие мысли посещают его. Как бы то ни было и что бы там ни гнездилось в потемках души Антона Петровича, а именно он творил доброе дело, тогда как все прочие отвернулись, не сделав для Леонида Егоровича и сотой доли того, что уже сделал Антон Петрович. Поэтому втайне, как бы невольно, просто в силу странного стечения обстоятельств, Леонид Егорович, собственно, полюбил своего бывшего врага и всегда с нетерпением ждал его прихода. Но восстановление ходьбы и впрямь давалось тяжело, ноги быстро слабели под неимоверным грузом тела, и когда Леонид Егорович впадал в отчаяние или апатию, весь обращался в беспощадное равнодушие к будущему или в страх перед вероятным падением, он принимался ворчать и, стараясь уязвить Антона Петровича, припоминал ему ошибки и заблуждения прошлого. Да, никто еще не снимал с него вину за его безрассудное и преступное либеральное прошлое! А поскольку Антон Петрович твердо положил не вести больше политических дискуссий и не отвечал на вызов Леонида Егоровича, последнему легко и даже блестяще удавалось выдавать былые убеждения вождя беловодской демократии чуть ли не за бред сумасшедшего. Но однажды Антон Петрович, стерши пот со лба - работа с инертным и до тупости непослушным Коршуновым давалась более чем трудно! - и снисходительно усмехнувшись, сказал:
- Да будет вам, Леонид Егорович, смотреть в прошлое, ей-богу, будет! Возврата в него для нас не существует. Пора смотреть в будущее!
Тут-то, когда собеседник водил ладонью по лбу, и заметил Леонид Егорович синий круг, обычно прикрытый ловко напущенным чубом, а для пущей основательности и кепочкой.
- А что это у вас? - воскликнул он с едкой заинтересованностью. Позвольте, да это печать?! Так вас поставили на учет? Хотелось бы поточнее узнать, где именно... Каинова печать, а? - Бывший вождь нехорошо засмеялся. - И вы предлагаете смотреть мне в будущее заодно с вами?
- Не будьте слепы. Прошлое у нас с вами разное, а будущее - одно, невозмутимо возразил поводырь.
Леонид Егорович, забыв о печати, задумался над этими словами. Наконец он проговорил:
- Нет, не совсем так. Может быть, мы и идем к одной цели, но разными путями.
Антону Петровичу приходилось касаться своего пациента, а для этого он должен был преодолеть сначала два препятствия. Во-первых, еще была свежа в памяти былая вражда и, как ни верти, под слоем жира и под бременем страданий у Леонида Егоровича по-прежнему билось отравленное ядом сатанинского учения сердце, Леонид Егорович, несмотря на все душевные потрясения и духовные перегрузки последнего времени, оставался мракобесом, ретроградом, моральным уродом. Во-вторых, Леонид Егорович воплотил в себе и физическое уродство в чистом, идеальном, если уместно так выразиться, виде, он был огромной студенистой массой, внушавшей отвращение, мерзкой, провонявшей потом и грязью свиньей. Достаточно сплюсовать два эти фактора идеологию растлителя душ, фарисея, потенциального убийцы и соответствующий внешний вид - чтобы понять, насколько деяние Антона Петровича приближалось к подвигу истинного самопожертвования.
Но справившись с этими препятствиями, воодушевившийся Мягкотелов вскоре достиг состояния, когда уже и не знал, как целесообразнее использовать свою готовность трогать и трогать бедного Леонида Егоровича и как бы невзначай не переступить черту, за которой его прикосновения утратят, по крайней мере в глазах стороннего наблюдателя, характер невинности и целомудрия. Леонида Егоровича, очень склонного валиться на пол, ведь нужно было водить и поддерживать, а ради этой цели в ход шли и объятия, и какие-то совместные пируэты, и некое подползание под исполинское брюхо. Однако Антон Петрович не терял ни присутствия духа, ни сознания, насколько комически выглядят их упражнения со стороны, и потому, что он был так трезв, так рационален, ему в конце концов пришла в голову идея показательной борцовской схватки с Леонидом Егоровичем на арене цирка. А прежнее ремесло режиссера помогло ему с предельной ясностью вообразить все аспекты подобного выступления, в том числе и материальное вознаграждение в соответствии с успехом у публики.
Он тут же изложил эту идею своему новому другу. Схватка, в которой обычный человек (и, следует присовокупить, человек интеллигентный, мирный, отнюдь не натасканный на всякие там кулачные бои) противостоит невиданному толстяку, почти что великану, медведю, в общем, созданию грубому и как бы даже ископаемому, - чем не смешно? чем не вдохновительно для зрителей даже и с утонченными вкусами? От публики отбоя не будет, особенно если принять во внимание всем еще памятное прошлое новоиспеченных артистов. Антон Петрович сознавал постыдность своей затеи, но в оправдание ее напирал на необходимость зарабатывать деньги, а уж эта необходимость заставит человека делать и куда более невероятные вещи. Леонид Егорович был категорически против цирка, утверждая, что с детства питал к этому увеселительному заведению отвращение, считая его вонючей клоакой, наглядным воплощением человеческой глупости. Автор проекта отступился от цирка и вспомнил о кафе, принадлежащем Макаронову, с которым он был знаком по либеральному единомыслию. Леонид Егорович снова заартачился, не принимая и кафе, и это лишь подтвердило, что он, хотя и встал на ноги, по-прежнему не желает возвращаться к трудовой деятельности. Но тут уж идею Мягкотелова поддержала коршуновская жена, заявив, что немедленно подаст на развод, если ее благоверный и дальше будет симулировать болезнь и несчастье. Леонид Егорович сдался. Приобретя друга в лице Антона Петровича, он как-то разведочно, не без робости гуманизировался, а следовательно, смягчился и в отношении жены и больше не внимал с холодным отчаянием и презрением ее угрозам бросить его, и хотя эта женщина после пережитого разлада уже не внушала Леониду Егоровичу прежнего уважения, а тем более любви, он делал все, чтобы она не привела свои угрозы в исполнение.
15.ЛЮДИ НАБОЛЬШИЕ И МЕНЬШИЕ
Соня Лубкова, снова появившись в Кормленщиково, лихо подкатила на велосипеде к дому Коптевых. И Григорий, проницательно взглянув на нее, счел своим едва ли не священным долгом внушить девушке, что она, ради спасения собственной души, а главное, изящной словесности, обязана оставить литературное поприще. Он попросил у Виктора велосипед, оседлал ветхую, жалобно заскрипевшую под ним машину, и они весело помчались по лесной дороге, выбранной Соней.
Вскоре они миновали вялую деревушку, где за околицей тупо лежали в траве грязные бараны и овечки, а на валуне сидела присматривающая за ними крошечная старушка в очках и целлофановой обертке, прикрывающей от вероятного дождя худенькое тело. Издали она, блестящая, как бы воздушная, легкокрылая, являла весьма фантастическое зрелище. Путешественники вежливо поздоровались с этим ангелом, пасущим сонное стадо. Григорий пропустил вперед бойко крутившую педали Соню и получил возможность любоваться ее крепкими икрами, освобожденными от брюк, которые она закатала выше колен. Ему нравилось наблюдать, как ее женственно солидный зад растекается по сидению, колеблется и перекатывается из стороны в сторону. А то вдруг взмывает вверх, занимая очень вертикальное, отвесное положение и становится похож на два огромных уха, стерших и пожравших все, что их разделяло.
Затем потянулся обширный волнистый луг, пересекающийся на дальнем краю узкой и быстрой струей темной речушки. Некогда здесь, у границы леса, стояла деревня, а теперь лишь чернела кое-где гниль повалившихся бревен да сохранились еще сносно два больших дома рядком. Организованное житье-бытье превратилось в небылицу и заросло высокой, будто плывущей под ногами травой, полная тишина уводила, где-то вдали, как во сне, вереницу холмов вниз, в невидимое ущелье, откуда внезапно выглядывали мрачные лесные преграды. Григорий сплел ладони, заменяя ступеньку исчезнувшей лестницы, и помог Соне забраться в дом, а потом и сам прыгнул в таинственную и сырую прохладу. На полу валялись камни наполовину разрушенной печи, обрывки газет двадцатилетней давности, пыльные бутылки, комочки ссохшегося дерьма, останки металлической кровати, лоскутки детской панамы. Стекол и рам не было, и в пустые бойницы во все стороны просматривался превосходный ландшафт. Григорий присел на подоконник. Он видел с высоты окна крутой поворот речушки и ее терявшееся в лесу продолжение. Соня сказала, что никому не ведомо, где эта речка берет начало и где ее конец, и Григорий Чудов подумал, что мог бы без труда развеять этот наивный местечковый миф.
- Ты отлично сделала, что привезла меня сюда, - сказал он.
- А как же, как же. - Велосипедистка томно потянулась. - Только приехал ты сам, я лишь указывала путь. Будь точнее в выражениях. Будь хоть чуточку определеннее, открытее... сшиби парочку-другую печатей со своих тайн, нелюдимый мой Гриша! Трудно с человеком, когда не знаешь, о чем он думает... Ну а что до приезда сюда... как же! Мы должны путешествовать, узнавать, открывать... Натуры, подобные нам, наделенные поэтическим воображением, творческие, выглядят нелепо, когда сиднем сидят на месте.
Ее слова произвели в душе Григория значительную бурю. Час пробил. Пора открыться, внести некоторую ясность в их отношения. Обстряпать дельце, исполнить священный долг и удалиться с гордо поднятой головой. Вдолбить в милую головку Сонечки разумение, что она не пара ему, Григорию. Он соскочил с подоконника и остановился прямо перед нею, чтобы она могла видеть, как он насупился и построжал.
- Давай начистоту, Сонечка. Видишь ли, ты права, но отчасти... конечно, нам не пристало сидеть на месте. Это непреложная истина, и тут с тобой не поспоришь. Да я и не сижу... Я готов кочевать с тобой... Но что касается поэзии... Пойми меня правильно, Соня. Я могу допустить маленькую, скромную ложь в быту, но в поэзии я не допускаю и малейшей лжи.
Соня Лубкова скорчила умильную гримаску.
- Ты фанатик?
- Я фанатик. Уж где как, а в поэзии все должно сидеть на своих местах, в поэзии...
- Кто же твой любимый поэт? - перебила Соня.
- Давай-ка, - возвысил Григорий голос, - установим истину. Короче говоря, ты, если тебе неймется, пиши себе в свое удовольствие, но со мной об этом, Бога ради, не толкуй, потому что я... я не могу терпеть этого твоего вздора!
- Вздора?! - отшатнулась и вскрикнула девушка, медленно затухая, замирая в какой-то испуганной судорожности.
Григорий подтвердил со всей решительностью:
- Вздора. Почему ты переспрашиваешь? Я сказал что-то непонятное?
Она вся сжалась там, в углу, куда с невнятным возгласом юркнула от своего критика, сделалась маленьким несчастным зверьком, загнанным и дрожащим от страха. В ее глазах замерцали растерянность, обида, даже страдание, как если бы Григорий ударами молота сокрушал всю ее жизнь и судьбу. На мгновение она ощутила себя драконом, беспомощно опрокинувшимся на спину у ног коня, на котором восседал разящий копьем Георгий Победоносец. Московский гость едва не засмеялся, видя поражение ее гордыни и зазнайства, его руки поднялись на уровень груди, и он удовлетворенно потер их друг о дружку.
- Кто дал тебе право судить? - прошептала Соня. - Категорически так... Кто дал тебе право?
- Не упорствуй, - тихо и неумолимо выговорил Григорий.
- Нет у тебя права судить так категорически, - злостно упорствовала она в своем углу.
- Возьми в толк, Соня, подойди трезво и критически, - продолжал наставлять Григорий. - Неужели ты сама не сознаешь, что все твои писания...
- Молчи! - вскрикнула она.
И это была уже не просто смешная и нелепая комедия. Григорий тоже вспылил. Похоже, ожесточенное упорствование девушки разверзло под его ногами бездны. Свалишься в них - и окажется, что и вся твоя жизнь тоже ломаного гроша не стоит.
- Ты не заставишь меня молчать! - крикнул он; он вообще вдруг закричал и угрожающе шагнул к писательнице. Он готов был любым способом доказать ей, что лучше вовсе не существовать, чем писать вздор, который пишет она, и все это должно было страшно загреметь в пустом, покинутом доме. Однако в последний момент Соня Лубкова предпочла ретироваться, с замечательной ловкостью и отвагой выпрыгнув в окно.
Григорий не спеша спустился к велосипеду, который лежал в траве, выбрался на дорогу и покатил, от нечего делать высматривая в дождевой пыли следы улизнувшей Сони. Солнце скользило по кронам деревьев. Сумрачнее и глубже становилась синяя прозрачность воздуха. Все так же неподвижно и скорбно возвышалась над застывшими животными древняя пастушка в блестящей накидке, сверкавшей всей бездной небес, и какая-то другая старуха, семеня курицей, перебежала дорогу перед колесом велосипеда, на котором ехал Григорий. Наивная сцена, разыгравшаяся в заброшенном доме, не могла удостоиться продолжения на небесах, но красота неба рассыпалась в природе множеством образов, сочетавшихся во всю красоту земных явлений. Так представлялось Григорию, так думала его быстрая мысль, извивавшаяся в мирах, жаждавших насыщения от его полноты. Но всю ли? По крайней мере, в стихах эта красота должна была стать всей, всеохватной, всепроникающей. За деревней в дремучий лес косо падали лучи совершенно кирпичного цвета. Григорий остановился, присел на пенек и задумался, потом достал из кармана брюк мятый лист бумаги, карандаш и принялся писать. Красота, рассыпавшаяся и сочетавшаяся, теперь сосредоточилась в тех косо падавших лучах заходящего солнца. Тот факт, что бумага и карандаш оказались при нем, и та обстоятельность происходящего, которая заключалась даже и в измятости листка, придавали реалистическую убедительность не только строкам рождавшегося стихотворения, но и как будто надуманной, на первый взгляд, гротескной позе поэтического размышления, в какой поэт сидел на пеньке, машинально отбиваясь от надоедливых комаров. И именно потому, что все так сходилось, прилагалось одно к другому, и еще потому, что он, занятый исключительно раздумьем, успевал в то же время успешно делать еще множество более или менее нужных дел, стихи непременно должны были получиться хорошо, не должен был, не мог он в данном случае сплоховать. Неудача не стала бы катастрофой, но подразумевала бы какую-то пустоту, которую ему ни при каких обстоятельствах и никакими усилиями не заполнить. К счастью, стихотворение удалось. Ему особенно понравилась строчка "бесшумный невод сочетаний", уж она-то удалась вообще наславу.
Но, честный перед собой, он признавал, что хватил не по зубам. Что если и заключается некая правда в словах о всей красоте, как и в строчке о бесшумном неводе, то правда не сегодняшняя, правда, которую сегодня, допустим, он понимает в отвлеченном, абстрактном ее смысле, но какое-то кровное знание которой еще не состоялось в его сердце и состоится, может быть, завтра. Если, конечно, препятствия и испытания не помешают ему, если он достигнет той степени умиротворения, той слитности с миром, которая сама по себе станет одним из явлений этого мира и вместит в себя его красоту, как частное вмещает черты общего.
Как бы то ни было, удача, даже если она по-настоящему объяснится лишь завтра, льстила самолюбию Григория. Уже в сумерках он вернулся в Кормленщиково и, выходя из сарая, куда загнал велосипед, увидел приближавшегося к дому летописца Шуткина. Никаких чувств не шевельнулось в его душе при виде этой старой и суетной фигуры, гарпуном нацелившей на него безобразный нос. Старик ужасно обрадовался, что застал дома своего молодого друга и что наконец имеет возможность высказать ему все накипевшие в его сердце упреки, излить в красноречии своего одиночества удивление черствостью Григория, невниманием к старому человеку, который успел его полюбить, и, естественно, безразличием к поставленной ими перед собой задаче. Разве они не поставили целью выяснить, что представляет собой мэр Волховитов и его камарилья? Разве они не намеревались сообща защитить город от происков сверхъестественных сил?
Григорий не пригласил старика в дом, где Виктора появление нового лица наверняка подвигло бы на нескончаемый монолог. Неторопливым шагом они выдвинулись на главную улицу поселка, и Мартын Иванович продолжал свои горькие сетования:
- Я вас так ждал... А вы забыли обо мне! Почему? Вы решили, что не стоит заниматься делом, о котором мы говорили? Или сочли, что я для вас неподходящая компания?
Григорий шел спокойно, смотрел на тихие дома и темные прочерки леса за ними и слушал старика. Ничто в нем не дрогнуло, когда тот так жалобно перед ним вывернулся. На его лице, истончившемся в серой пыли вечера, не возникло ни брезгливой гримасы, показывающей всю меру его отвращения к слабому, жалующемуся существу, ни улыбки, говорящей, что он признает справедливыми его упреки и сожалеет о своей вине.
- Ни то, ни другое, - ровно ответил он, когда Мартын Иванович умолк и посмотрел на него в ожидании объяснений. - Когда мы расстались в прошлый раз, в больнице, у поэта... а! как ни странно, я не помню его имени! Так вот, я вовсе не думал, что мы больше не увидимся, и не собирался бросать то, что вы называете нашим общим делом. Но у поэта я повел себя не лучшим образом... сказать по правде, я не хотел бы возвращаться к этому эпизоду и много говорить о нем... скажу только, что действительно совершил недостойный поступок, после которого счел, что просто не имею права видеться с вами. А может быть, это следует назвать элементарной трусостью... не будем об этом, ладно?
Со все возрастающим удивлением слушал Мартын Иванович. Слова Григория показались ему бездушными, и мурашки поползли по его спине, словно не живой человек говорил с ним, а холодная мраморная скульптура. Чего-то не понимал старик в молодом друге и чувствовал это; возможно, он все-таки не улавливал какой-то особой тайны его рассуждений, в которой и таилось желанное, необходимое для жизни тепло. Он-то полагал, что все будет просто, он приедет в Кормленщиково, найдет Григория, поговорит с ним по душам и между ними восстановятся добрые, сердечные отношения. Эти отношения были для него в конечном счете нужнее, чем абстрактная борьба с беловодской властью. А возникало что-то совсем другое. Тайна, окутывающая рассуждения Григория, скрывающая под непримиримым холодом его душевное тепло, которое он словно бы сделал недоступной старику истиной, эта тайна обязывала не к душевным отношениям, а к неким идеологическим прениям и даже, наверное, схватке. Мартын же Иванович не был готов ни к спорам, ни тем более к идейной борьбе с тем, кого он считал своим единственным другом.
- А этот ваш недостойный поступок... он не помешает нашему делу, то есть в нравственном смысле и вообще? - спросил Шуткин подозрительно. Расскажите мне все...