164312.fb2
Катя возлежала в просторном красном халате - под стать обивке дивана. Она не сомневалась, что красное ей к лицу, и вечно ослепляла и дурманила всех не то словно бы потоками брызнувшей из открывшейся раны крови, не то как бы последней ужасной вспышкой садящегося за горизонт солнца. Перед ней стояла на треноге вместительная колба, постоянно подогревавшаяся крошечным огоньком спиртовки, а внутри колбы кипела кашица из каких-то темных разбухших уродливых трав. Испарения этой кашицы и вдыхала Катя, время от времени прикладываясь к длинной резиновой трубочке. Делать это в присутствии гостей, доводя себя до легкого головокружения, она считала высшим шиком.
Катю Ознобкину, при такой ее нехитрой изысканности и утонченности, вовсе не следовало подозревать в глупости. Она, разумеется, не обладала безупречным умом, но между тем с проницательностью змеи закрадывалась во внутренние покои своих гостей, например и этих, что сидели у нее за столом в этот роковой вечер, и постигала не только их полупрезрительное отношение к ней самой и любовь к ее осетрине, но и все конфликты, раздиравшие их тесно связанную идеологическими играми компанию.
Все было доступно ее разумению в этих главных ратоборцах, игравших мускулами на беловодской политической арене. Без них уже не мыслилась жизнь, но то, что сами они выдавали за свои мысли, стоило разве что поскорее увековечить под видом догм, чтобы можно было и сунуть поскорее эти перлы в музейные запасники. Так полагала, тешась своей женской мудростью, вдовушка. Но живость, с какой лидер правых и лидер левых поглощали блюда, называвшиеся заливными, и с какой присматривались к сменам блюд, поглощая между делом разные копчености, опрокидывала ее мечту распотешиться превращением этих трибунов в некие восковые фигуры. Антон Петрович Мягкотелов, вождь правых, и обгладывая косточки загадочных существ из озера Громкого оставался ратующим за создание демократического государства, в котором будут соблюдаться все права и свободы граждан, предварительно хорошо накормленных. Не ограничиваясь такой заботой о пока еще нищем, полуголодном и практически бесправном народе, он весьма горячо вызывал на диспут Москву, намереваясь доказать, что у нее с самого начала повелось во всем нехорошо поступать с Беловодском. Как только Москва осознает эту горькую правду, уверял Антон Петрович, а осознав, оставит наконец бедный Беловодск в покое, жизнь здесь преобразится в мгновение ока. Леонид Егорович прочно стоял в оппозиции разнузданной болтовне беловодского демократа: сепаратизм, воспеваемый Антоном Петровичем, не улучшит нашу жизнь, а приведет нас всех к краху! Леонид Егорович Коршунов был левым, верным приверженцем оболганного и оплеванного учения. Он посещал родильные дома, детские садики и школы, инициируя младенцев и прочую мелюзгу повязыванием красных галстуков, которых у него было все равно что у фокусника носовых платков. Не все посвященные плелись после этого в хвосте у энергичного товарища, навязавшегося им в духовные отцы, но Леонид Егорович не унывал и даже не снисходил до того, чтобы подсчитывать потери. Москву же левый Леонид Егорович любил, хотя и грозился ей нынче походом народного ополчения, по типу мининского, которое сотрет с лица земли тамошних мягкотеловых, предателей и торгашей. Москва, выходило по Коршунову, если и поступала иной раз жестко, то всегда так или иначе преследовала благую цель единения страны, ее экономического, научно-культурного и духовного развития. Коршунов, хотя и называл себя народным трибуном, предпочитал апеллировать все же к простым трудящимся, а не к народу в целом, поскольку при чрезмерной громогласности под его опеку могли ненароком попасть и зажравшиеся, обнаглевшие за годы мягкотеловской риторики проходимцы и ловкачи.
- Наш народ способен проморгать собственное благо, - резко заявил правый Мягкотелов между сменами блюд - с заливными осетровыми было покончено, наступал черед запеченных. - Он не только не понимает, что ему необходимо, но и не знает, чего хочет. Поэтому народу надо указывать. И мы указываем. Мы говорим: необходимо строить правовое государство. Другого пути нет. Я говорю вот что: другого пути нет ни у нас, демократов, ни у народа, который имеет о демократии самое смутное представление. Поэтому мы должны указывать народу, каким путем следовать, а народ должен следовать указанным нами путем. Только так можно победить мракобесие, вековую отсталость, тиранию, бездуховность, политическую и социальную апатию, пьянство, нищету и прочие незавидные явления нашей действительности. Свобода существует, потому что существует декларация прав и свобод граждан. И мы должны достичь ее.
Коршунов вскинулся, вздернул острые плечики, заученно побледнел на эти тонкоголосые речи опившегося белым вином вдовы врага. Все в Леониде Егоровиче было пронизано чуточку даже манерной нервозностью, ибо он хотел выступать перед людьми знатоком тонкого, деликатного обхождения, но враги постоянно напрашивались на грубую и беспощадную расправу, и ему приходилось идти против собственной совести и натуры, обрушивая на них потоки грязной брани и чудовищных угроз.
- Другой путь есть, - выразил он вполне простую и бесспорную мысль; но дело было не в ней, а в том высшем презрении, каким он обдал Мягкотелова, гордо повернувшись к нему на стуле всей своей наружностью надевшего очки лиса. - Нашу перманентную революцию вы, Антон Петрович, не задумываясь о последствиях, решили победить своей гнусной шоковой контрреволюцией. И посмотрите, что получилось. Государство, территориальная целостность, экономика, промышленность, наука, культура, пенсия, образование, женщины, старики и дети и, кстати, деторождаемость - все на грани развала. И если мы, левые, не будем содействовать повышению уровня благосостояния народа, то кто же сделает это вместо нас? Нет такого доброго дяди, который бы разделил с нами наши убеждения, раздавая при этом свое имение в пользу простых трудящихся. А если вы ищите этого дядю за океаном, то почему бы вам, Антон Петрович, не отправиться туда и не устраивать свои губительные эксперименты в более подходящих для них краях?
Мягкотелов поднял короткие руки и загородился пухлыми ладошками от аргументов, перешедших в отвратительные намеки.
- Я патриотичен, - возразил он. - Не менее, чем вы, Леонид Егорович. Я навсегда пустил корни в Беловодске.
- Ваш патриотизм, - тонко усмехнулся большевик, - внушает нам неодолимые сомнения. Мы скорее поверили бы в искренность ваших чувств, если бы вы ностальгировали по родине, пожирая бананы и попивая кокосовый сок где-нибудь в африканском зное.
Отрывистые, сухо потрескивающие мысли Мягкотелова выскакивали непосредственно из его большой круглой головы, в которой несомненно был установлен специальный счетчик. Иногда что-то механическое, иллюминаторно отражающее плавание этого счетчика-корабля в просторном сером веществе, мерцало в выпуклых глазах вождя беловодской демократии. Не в пример высокому и тощему Коршунову, катающийся мячиком короткий, весьма коротконогий Мягкотелов отрастил себе внушительный животик, который выдавался вперед наподобие боксерской груши, и все же только большая голова на поразительно тонкой, стебельковой шее выглядела во всей его внешности чем-то отдельным и исключительным, неким оазисом в пустыне народной бездумности. Иначе дело обстояло у издателя Плинтуса, сидевшего рядом с прославленным беловодским демократом: то, что Лев Исаевич мог назвать своими мыслями, а в высшем смысле и теориями, гениальными прозрениями и догадками, вырабатывалось где-то в жировых складках его необъятного и мягкого, как подгнивший помидор, тела.
Писатель Греховников был не без тайного умысла усажен вдовой напротив его мучителя Плинтуса. Он окидывал изнемогающим от вожделения взглядом уставленный яствами стол. Бедный Питирим Николаевич хорошо питался только у вдовы Ознобкиной, куда его изредка приглашали. Правда, приглашали его не более чем для усугубления смехотворности издателя, державшейся на рыхлой толщине того, но писатель, которому жизнь на литературной стезе не давала повода для гордости собой, довольствовался и этим, кстати подкрепляя осетриной свои неуклонно падавшие физические силы.
- Наш народ живет в бедности, и за это его следует пожалеть, - с огорчением сказал Лев Исаевич; в его плутовато глядевших черными точечками заплывших глазках исхитрялась прочно гнездиться неизбывная меланхолия все на свете повидавшего и испытавшего человека. Он продолжил: - С другой стороны, я согласен с утверждением уважаемого Антона Петровича, что этот живущий в бедности народ еще к тому же и беден на мысль, на аналитические процессы, возникающие в развитом уме. Не будем чрезмерно концентрировать внимание на дикости этого всесторонне бедного народа, который наш почтенный Леонид Егорович изо всех сил старается отправить в коммунизм, но и совсем обойти этот вопрос стороной тоже никак нельзя. Однако тут же оговорюсь, я против учительства и наставлений, тем более суровых, с палкой в руках. Лучше пряник. Нужно уметь быть медоточивым, разумеется, в меру и к месту. А не то что палкой, но и простыми, доходчивыми разъяснениями, предназначенными в первую очередь для слабоумных, уже никого и ничему не научишь, господа. Я сочувствующий, и вижу, что народ, в силу перечисленных причин, вдвойне достоин жалости, а значит, и утешения. И я даю ему это утешение в виде быстро изданных и относительно дешевых книжек не слишком хитрого содержания... Тут вам и всякие любовные душещипательные драмы, и криминальная бормотуха, и поучительные, хотя и вымышленные историйки из нашего исторического прошлого, - читая такого пошиба литературу, легко отвлекаешься от тягот натуральной жизни и забываешься как бы легким, приятным сном.
Питирим Николаевич, пока Плинтус не спеша, даже лениво, как и полагается прочно сидящему на осетровых вдовы сибариту, вел свое рассуждение, смотрел на него со жгучей ненавистью. Предполагая дать своему хозяину суровую отповедь, он пытался унять сердцебиение, но жаркий комочек, разбрасывавший по груди гневные слова и сам скакавший, как мячик, метался до тех пор, пока не застрял в горле, тем самым лишив писателя возможности заговорить. Писатель имел вид больного чахоткой, хотя в действительности был что называется двужильный и вполне мог поработать еще в воловьей упряжке. Болезненность его облику придавали страсти, полыхавшие в его груди, сжигавшие его сердце. А с некоторых пор главной его страстью и стала бешеная ненависть к издателю Плинтусу.
Как и все присутствующие, Питирим Николаевич был человеком словно бы без возраста, этаким детским человеком почтенных лет. Он жил одиноко, жена ушла от него, не выдержав нищеты, впрочем, это скорее духовное, чем физическое одиночество пытались разделить с ним ветхая старушка мать и свихнувшийся младший брат, с некоторых пор не встававший с постели и только и знавший что овечьим блеянием умолять всех оставить его наконец в покое. Их попытки прибиться к Греховникову полноправными домочадцами нацеливались прежде всего на истребление тех скромных средств к существованию, которые он добывал. Питирим Николаевич, однако, упорствовал в стремлении жить исключительно литературным трудом, и Лев Исаевич, пользуясь этим, с успехом побуждал писателя беспрерывно сочинять те самые истории, которые он затем в типографски обработанном виде выпускал из своей жалостливой к народу, щедрой руки. Но у Греховникова была еще и самовоспетая гениальность, которую он вовсе не хотел терять из-за воззрений Льва Исаевича на читательские потребности масс, поэтому он горячился. К тому же, надо признать, Лев Исаевич платил скудно. А ведь взял в свои руки чуть ли не все издательское производство Беловодска. Чего только не сделаешь для страждущих масс! Но и на достигнутой вершине славы и богатства Плинтус нуждался в жалком, одаренном и быстропишущем Греховникове, хотя и угадывал его неприязнь. Он привязывал к себе беспокойного писателя обещаниями со временем непременно издать его глубокомысленные творения, лежащие в столе в ожидании своего часа.
Понимал, ей-богу, понимал Питирим Николаевич, что надо встать с суровым и каменным лицом и вдруг ощериться, брызнуть слюной на Плинтуса, бросить ему в лицо салфетку или вилку, или бокал, выкрикнуть: негодяй! - но не делал этого. Мешал сытый желудок, многое мешало, сердце застряло в горле, вино было превосходным, и с его сияющей в крови помощью легче переносилась перспектива вечного подневольного труда на жирного штурмана корабля дураков. О, как ненавидел в эту минуту писатель, великий тугодумный труженик-реалист, свой народ, который с охотой поддавался сладким обманам и утопиям жирной туши, смеявшейся над ним!
Такая компания сидела в салоне вдовы Ознобкиной, в просторной и богато изукрашенной комнате, под широко и узорчато разметавшей светлые сосульки люстрой. Не впервые видела этих людей перед собой хозяйка и знала наперечет все их словеса. Лицо у нее, в красном переливающемся шелке возлежащей на красном плюше, сделалось тоже красным от курения из резинового шланга, соединенного с неустанно кипящей колбой, запылало, как угли в печи. Лев Исаевич, взглянув на даму, не удержался от соображения, что хорошо бы навалиться на нее своей огромной тушей, побаловать над нею сверху, похотливо сверля глазками и криво усмехаясь. Греховников же понял и перехватил его мысль и, тоже уставясь на вдову, внезапно опалился жаром любви к ней, сразу ставшей как бы давней и испытанной, неугасимой, твердой, как кремень.
Правда, эта любовь скверно путалась у него со съеденной осетриной и отрыгивала отменным белым вином, которое вдова подавала к столу. Это проще простого объяснить, Питириму Николаевичу, естественно, хотелось жить так же сыто и беспечно, как жила вдова, хотелось жить с ней, под ее крылом, не ведая забот о хлебе насущном, уж он бы тогда написал книжки что надо! Неодолимое искушение подталкивало его подбежать к закутавшейся в красный саван Кате Ознобкиной и при всех потребовать ответа: любит ли она его? Ведь он-то любит! Питирим Николаевич, окончательно растратив возможность иметь возраст и солидность, смотрел на вдову ягненком, школяром, влюбившимся в свою учительницу и с вожделением ждущим минуты, когда она накажет его за очередную провинность. И он подбежал бы к ней за наказанием и счастьем, но вдруг глаза Кати Ознобкиной округлились от изумления, а брови поползли вверх и спрятались под светлыми кудряшкам волос, падавшими на лоб.
Вдова смотрела поверх голов своих гостей, Греховников проследил за ее взглядом, и все сделали то же самое. Они увидели, что стена медленно и бесшумно, не создавая мусора, расползается на высоте, где этому действию никак не мешало наличие возле нее низкого полированного столика с запасными закусками и винами. В образовавшемся провале царила сумрачная пустота, в своей абсолютности не оставлявшая и намека на вообще-то существующую соседнюю комнату, и в этой пустоте внезапно возникла, приняв горделивую позу, Кики Морова, секретарша мэра. От удивления и ужаса никто не мог проронить ни звука. Кики Морова выставила из распахнувшегося платья стройную ногу и утвердила ее на узкой голове какого-то змееподобного существа, с улыбкой полного удовлетворения извивавшегося на неровно запечатлевшейся границе гостиной и, судя по всему, близкого ада, откуда оно приползло. Секретарша была в длинном серебристом платье, переливавшемся, как звезды, вид у нее был, можно сказать, астрологический, и она коварно и торжествующе ухмылялась. И все же ее усмешка была лишь приклеенным к серьезному, едва ли не зловещему лицу кусочком чужой маски. Что-то глубокое и страшное замышляла Кики Морова, рыжая и темная, бестия, посеребрившаяся в тяге к звездам.
Но хозяйка салона не испытывала в эту необыкновенную минуту настоящего испуга. Ее дом не рушится и наглая секретарша, и без того забравшая в городе немалую власть, не шествует победоносно по развалинам, - это сон, легкий бред, вызванный неумеренным курением. Это испарения. И вдова без содрогания и трепета поддалась чарам Кики Моровой, как, в конечном счете, и ее гости.
Не так думал летописец Шуткин. Происходящее не представлялось ему сном, и он не искал способа поскорее проснуться и избавиться от кошмара. Мартын Иванович оставался на твердой почвой реализма - настолько, насколько это было возможно в создавшихся условиях. Нелегко это было. Еще недавно Мартын Иванович мог бы наставлять в простом и ясном взгляде на законы природы разных бредовых людишек, не знающих, чем занять себя, и потому притыкающихся к суевериям. Однако его педантизму больно доставалось с тех пор, как явлено было чудо раскалившегося в руке бывшего мэра ключа. И совсем сомнительным сделалось положение Мартына Ивановича под сенью привычного мировоззрения теперь, когда он, приближаясь в сумерках к особняку на Кузнечной, где намеревался получить совет от городских мудрецов, увидел Кики Морову, величаво шагавшую в том же направлении. Не пользуясь дверью, Кики Морова вошла в дом прямо через стену. Она исчезла в каменной толще. Что должен был подумать об этом бедный правдолюбец? Подбежав к окну, он отыскал взглядом щель в неплотно сдвинутых портьерах и многое увидел в залитой ярким электрическим светом гостиной.
5.НОЧНАЯ ЖИЗНЬ БЕЛОВОДСКА
Разлом в стене образовался, как уже говорилось, на некоторой высоте, и, чтобы попасть на пол гостиной, Кики Моровой пришлось спускаться по воздуху. Она проделала это с замечательной легкостью. Впрочем, она как бы спланировала на тушке улыбчивого змея, который все еще продолжал служить ей своеобразным живым постаментом. Опережая секретаршу, спускались, суча лапками, помощники, всякая мелкая нечисть неописуемого вида. Рангом куда как ниже Кики Моровой, их госпожи, раскрывали свою мерзкую сущность окоемы, злобно мигавшие подслеповатыми глазками. В своем невысоком чине бесились шерстистые прокураты, и совсем уж просто вертелись и путались под ногами у повелительницы этого дикого, ужасного видения едва заметные, хотя не менее других отвратительные прокуды.
Вот так сон! Катя Ознобкина впала в истому, лень взяла ее невероятная, настоящая отеть. Но это не значит, что она утратила готовность к действиям, напротив, она была готова делать что угодно и шагать хоть на край света, ведь во сне все дается легко, без усталости. Уж не душу ли старика Ознобкина привела из ирия на кровавое пиршество Кики Морова? А хоть бы и ее, пусть!
Исправным лунатиком поднялась Катя Ознобкина с плюшевого дивана, и, красная шелком одеяния, но смертельно бледная теперь милым, полнощеким лицом, побрела к двери. Ее не удерживали. Она переступала через кувыркавшихся на полу бесенят, проходила сквозь отдававший чем-то приторным дымок их нарочито неприглядных тел и едва не задела крутым плечом саму Кики Морову, которая уж точно не была только призраком. Гости блаженно улыбались вдовушке в спину. Они не засидятся здесь, они тоже готовы к походу. Но у каждого свой путь.
Улицу покрыла ночь, делавшая опасным разбитый тротуар Кузнечной. Но Катя Ознобкина не сознавала трудностей, ее полные и прекрасно вылепленные ноги, обутые в мягкие домашние тапочки, едва касались грешной земли. Навстречу ей двигался в темноте юноша Руслан Полуэктов, погруженный в бесконечность своих невеселых дум. Он не замечал ни рытвин и бугров, ни уныло освещенных окон и снующих за ними людей, ни парящей во мраке Кати Ознобкиной, которая с поразительной быстротой - всего нескольких минут хватило! - вышла на желанный край мира. Но когда в бескрайнем океане ночи выплеснулось перед юношей на крошечный островок света под единственным на всю Кузнечную уцелевшим фонарем нечто красное, шевелящееся языками пламени, он испуганно вскрикнул.
Катя Ознобкина совсем не хотела пугать неизвестного ей ночного прохожего. Ведь это сон! Сон освобождал ее сердце от недобрых чувств, и она любила всякого, кого встречала на его таинственных тропах.
- Ах, мальчик! - воскликнула она, воспроизводя протяжную запевку, и протянула Руслану свои прекрасные руки. - Ты испугался? Напрасно, меня не надо бояться. Можно ли бояться самое несчастное существо на свете? Как хорошо, что я встретила тебя! Теперь мне будет кому рассказать правду. Я облегчу душу, полную скорби и раскаяния.
Руслан больше не вскрикивал и не отшатывался, хотя по-прежнему не понимал, что происходит. Но он был скромным и застенчивым юношей и не мог оттолкнуть эту ночную женщину только потому, что ее поведение представлялось ему не вполне естественным и даже подозрительным. Он смущенно спросил:
- Кто вы?
- Я Катя Ознобкина. Ты слышал обо мне? Мой дом здесь неподалеку, но я не хочу туда возвращаться, мне так хорошо с тобой. А там скучно и одиноко. Я убила своего мужа, старого Ознобкина. Не говори "нет", мальчик, ведь ты ничего толком не знаешь. - Женщина шутливо погрозила Руслану пальчиком. Подумай и скажи себе: да, да, она убила, эта несчастная фантазерка! Ну да, я столкнула его с крыши, куда он вылез проверить качество строительных работ... Все до сих пор думают, что он свалился сам, оступившись, а в действительности это я подтолкнула его к краю... Просто я увидела, как он там стоит, старый, морщинистый, озабоченный, надоевший мне, и решила: провались, старый хрыч! Но одного умствования оказалось мало, и мне пришлось ткнуть его кулаком в бок. Он и покатился, даже пикнуть не успел. Теперь ты знаешь, малыш, знаешь мою тайну. Кому ты ее выдашь, чертенок? Занимательная история, правда? Мне ведь надо было как-то завладеть его капиталами, а от него самого избавиться. Не суди меня слишком строго, мальчик! Я еще молодая и хочу пожить в свое удовольствие.
- Я вам не верю, - дрожащим голосом сказал Руслан, качая головой на островке света, откуда не решался убежать в темноту. - Вы все это выдумали, чтобы подурачить меня, посмеяться...
- Ну хорошо, расскажи мне свою историю. Как тебя зовут?
Руслан назвался. Рассказывать ему из своей короткой и неясной, не сложившейся жизни пока было нечего, и он лишь пожал узкими плечами. Однако вдова настаивала, с нежностью глядя на своего нового друга, юного, худосочного, как плесень, и трепещущего перед ней. Почувствовавший ее любовь Руслан немного приободрился.
- Но сначала скажите, почему вы очутились на улице в этом красном халате, - попросил он.
- Да ведь это только сон, - тихо рассмеялась Катя Ознобкина, кладя руки на плечи паренька. - Я снюсь тебе, Руслан.
- А-а... может быть, - согласился Руслан с каким-то и ему не вполне понятным огорчением.
Он потупился.
- Так ты расскажешь мне о себе?
- Что же мне рассказывать... Я живу с мамой, мы очень бедные, и мама старенькая, но не оставляет сильной охотки до труда. Думает, что так я скорее выбьюсь в люди, если она будет крутиться как белка в колесе. Мне надо поступить в университет, так мы оба думаем. Я поступал прошлым летом, но провалился. И этим попробую. Мы только ради этого и живем...
- Пойдем к тебе, Руслан, - перебила Катя Ознобкина. - Мне дома скучно, там завелась мятежная душа моего покойного старичка, а у тебя, там, где ты живешь с мамой, хорошо и спокойно.
- Вам совсем не понравится у нас, - с беспокойством возразил Руслан Полуэктов. - Мы живем бедно, в ужасных жилищных условиях, а вы привыкли в богатству. Я же вижу, какая вы... Поверьте мне, ваша привычка к роскоши бросается в глаза, один халат чего стоит... От роскоши вы и есть такая холеная и красивая, что даже взглянуть страшно. И я кое-что слышал о вас. Это вам принадлежит удивительный дом здесь, на Кузнечной?
- Мне. Но ты не бойся моих привычек. Я исправлюсь. Буду жить как ты с мамой, - заверила Катя Ознобкина запутавшегося в ее сетях и как будто бредящего Руслана.
- Дома вам будет лучше, чем у нас, - из последних сил защищался парень.
- Ты ошибаешься, Руслан, - твердо возразила вдова. - Нигде мне уже не будет так хорошо, как у вас. А утром ты мне расскажешь свою историю.
- Но у меня нет никакой истории! Ее нет даже у моей мамы, которая прожила долгую и трудную жизнь. Она всегда только и делала, что заботилась обо мне и мечтала о времени, когда я выбьюсь в люди.
Хотя Руслан и сопротивлялся, боясь убожеством своего жилища оскорбить чувство прекрасного, несомненно присущее обладательнице роскошного красного халата и проступавших под ним могучих форм, они тем не менее уже направлялись к его дому. Будущий студент жил с матерью на той же Кузнечной, на самом отдаленном и глухом ее конце, в обветшалом каменном доме, на этаже, который с большой долей условности считался первым, а по сути был подвалом. Они спустились по выщербленной лестнице - страх перед уже неизбежным позором неожиданно подвиг Руслана на галантность, и он осторожно поддерживал даму под локоть - в сумрак и нестерпимую вонь. Запахи еды и мочи окутали Катю Ознобкину, и она разразилась нездоровым смехом. Но не сдалась и не повернулась вспять. Руслан открыл дверь, и в темноте тесной, вытянутой в длину комнаты тотчас прозвучал слабый старческий голос:
- Ты пришел, малыш? Свет опять отключили, дьяволы. Я сейчас подбавлю огоньку.
Маленькая сгорбленная старуха прошаркала к керосиновой лампе, дымившей на столе. Тут же, в пещере, отгороженная ситцевой занавеской, располагалась и кухня, и на том столе, где сейчас стояла лампа, обычно готовились скудные обеды подвального семейства. В пути Руслан объяснил, что его мать работает уборщицей в больнице, получает гроши, да и те нередко выдают с большим опозданием. Старуха никогда не позволяла себе никакого кулинарного баловства. Ее сын ничего в семейный бюджет не вносил, всецело занятый подготовкой к вступительным экзаменам. Старуха подкрутила фитилек, и пламя за покрытым копотью стеклом заиграло веселее.
- Кто с тобой, Руська? - вдруг вскрикнула старуха. - Кого ты привел? В красном халате? - Она осеклась, догадавшись или узнав, прикрыла рот ладонью, но сдавленный шепот все же просочился между скрюченными пальцами: - Боже мой, да это же Катя Ознобкина... я ее знаю... ее все знают... кто же не знает Кати Ознобкиной?..