16442.fb2
Вместо ответа бабушка что-то буркнула, не разжимая губ.
- Я вижу, что за тобой по-прежнему хорошо ухаживают, - добавила я, улыбнувшись старой служанке.
Бабушка снова что-то буркнула. Это коротенькое невнятное мычание заменяло ей речь.
И в эту комнату тоже пока еще никто не вошел, Я не знала, о чем говорить дальше. Я вспомнила, что не поцеловала Франсизу. Она стала расспрашивать о путешествии, и я с жадностью ухватилась за брошенный мне спасательный круг. Описала ей наш пакетбот, мою каюту, наше житье-бытье на пароходе. Бабуся закрыла глаза. Но Франсиза, все еще не расставшаяся со своими деревенскими представлениями, заохала, заахала: "Лифт на пароходе! Да как же так?" Ради этой своей аудитории я не поскупилась на рассказы.
Наконец-то с грохотом распахнулась дверь. Тетя Эмма. Она вошла, как входила всю жизнь, широко шагая впереди мамы. Вопреки своим шестидесяти семи годам, несмотря на толстые ковры, тетя звучно постукивала низкими каблуками. Старая гостиная мигом пробудилась ото сна.
- Добрый вечер, кошечка, - пророкотала тетя. Вид у нее всегда был такой, словно она только что одержала в споре верх над своими противниками, разбила их наголову.
И точно эхо повторило тетин возглас, но только потише, подобродушнее:
- Добрый вечер, мое сокровище, - это сказала мама, следовавшая за тетей.
Каждая в своем ключе, каждая на свой лад произнесла эти слова, только прозвучавшее в голосе равнодушие было одинаковым; так говорят: "Добрый вечер, милая!" - прислуге, которую недолюбливают. Ибо в глазах тети, назвавшей меня "кошечкой", я не была похожа на этого милого и ласкового зверька, а еще меньше я была для мамы "сокровищем".
Но тут мне был дан буссарделевский поцелуй. Четыре поцелуя, по два поцелуя от тети и от мамы. Притворство, брошенное в воздух, "чмок", "чмок", едва начатое и тут же прерванное, забытое, прежде чем оно коснулось щеки. Это чмоканье низвергло меня в самые глубины моего уже далекого детства. Я узнала также специфический запах, которым пахнуло на меня от тети Эммы. Запах крепа - тетя носила только креп, - запах остывшего пепла и скудной земли. С тех пор как у тети заболела печень, запах стал почему-то гуще и совсем уж невыносимым.
- Ну? - нежно спросила мама, покачивая головой с таким видом, словно, нагнувшись над колыбелькой, угукала младенцу.
Обманчивое благодушие и еще более опасное, нежели тетина ядовитая сухость тона! С тетей хоть можно заранее принять меры предосторожности.
- Ну как, не очень устала?
- Ах, дорогая Мари, - тут же возразила тетя, - кто же устает в ее годы, да ведь это было бы просто несчастье! Хотя...
Своими жесткими пальцами она взяла меня за подбородок. Повернула мое лицо в профиль, сначала налево, потом направо. Потом сжала губы и скорчила гримасу, как будто я была для нее открытой книгой.
- Хоть сними шляпу, дай на тебя поглядеть... Н-да! - Еще одна отличительная черта нашего семейства - это чисто буссарделевское "н-да". Кстати, сколько тебе лет?
- Двадцать шесть, тетя Эмма, ты сама знаешь.
- Если я тебя спрашиваю, значит, забыла! У меня, слава богу, есть другие заботы. Уж не воображаешь ли ты, что все вечера вместо молитвы я твержу твое curriculum vitae {жизнеописание - лат.}. Да в нем увязнешь.
- Ха-ха-ха! Ох, эта Эмма, - расхохоталась мама. По свойственному ей отсутствию прямоты мама никогда не бросала открыто ехидных замечаний, зато усовершенствовалась в искусстве подчеркивать чужие остроты и придавать им коварный смысл.
- Двадцать шесть? - повторила Тетя, - Так вот, кошечка, ты выглядишь старше своих лет...
- Очень может быть.
- Да, да! Честное слово! У тебя уже нет... как бы получше выразиться... юного девичьего вида. Или я ошиблась?
- Тетя Эмма, - сказала я, выдерживая ее взгляд. - Ты же знаешь, что о самой себе судить трудно. Полагаюсь в этом вопросе на тебя.
- Слишком много чести! По-нашему, по-французски это следовало бы перевести так: "тетя Эмма, ты права!"
- Вовсе нет. Это значит, что мне просто все равно.
- Все равно, что ты уже не молодая девушка?
- Что не выгляжу больше молодой: я ведь не кокетлива.
- Вот как! - протянула тетя.- Последнее слово, как и всегда, должно остаться за тобой.
Не удержавшись, я добавила:
- Теперь ты видишь, что я не переменилась.
И все. Мы уже снова выступали каждый в своей роли. Мы овладели ими в совершенстве. Мы не желали ничего в них изменять.
Мне одновременно было и досадно и смешно. Наступило молчание. Тетя Эмма и я мерили друг друга взглядом и улыбались, но разные у нас были улыбки. Тетя уже заняла свою позицию - не села, а оперлась о спинку бабушкиного кресла.
Если обстоятельства ее к этому вынудят, она заговорит от имени своей матери и моей бабушки, которая номинально оставалась главой семьи. Впрочем, тетя заговорила бы, не спросясь бабушки, слишком уверенная в том, что может ораторствовать безнаказанно.
Мама присела на соседнее кресло. Она доводилась бабусе только невесткой и была моложе своей золовки. Этим и определялось ее место в семейной иерархии. Но мама умела довольствоваться своим положением. Эта подчиненная позиция позволяла ей держаться в благоприятной для нее тени. Она даже подчеркивала, что стушевывается по доброй воле, играя этим, как другие женщины играют своим блеском или авторитетом.
Я стояла лицом к лицу с моими тремя родственницами. Тетя Эмма произнесла:
- Во всяком случае, вид у тебя здоровый.
При этих словах мама вдруг устремила на меня свой взгляд, который всегда казался мне более уместным на другом лице. Ибо расплывчатость черт, широкая улыбка, не сходившая с губ, румянец на щеках сбивали с толку, не вязались с ее живым, хитрым, проницательным взглядом. Казалось, она носит маску, маску существа жизнерадостного, и только в два отверстия для глаз глядит совсем другая душа.
Взяв меня, таким образом, под прицел и не отводя от меня взора, мама медленно произнесла:
- Да... Она просто великолепна!
Тот, другой ее взгляд скользнул вниз по моей фигуре. Потом вверх. Задержался на моих ногах, талии, груди. Я почувствовала, что он раздевает меня донага. Он стеснял меня, как может стеснять циничный взгляд.
Мама никогда не была красавицей, ни даже миленькой. И уж никак не изящной. В этом можно убедиться по семейным портретам. Однако в двадцать лет она влюбилась в одного офицера, но отказалась вступить с ним в брак. Он был беден. Что поделаешь! Сама она тоже не располагала значительными средствами. Ее мать, дедушкина сестра, осталась вдовой в тридцать три года с четырьмя детьми на руках, моя мать родилась от второго брака. Непомерное количество братьев и сестер уменьшило не только приданое, но и надежды юной девушки. С одного бока она приходилась родней Буссарделям, не нося их имени, не имея их капиталов. Как поправить дело? Она остановила свой выбор на двоюродном брате. И вышла за него по доброй воле, вопреки глубочайшему отвращению. И никогда ему этого не простила.
И мне тоже она не прощала. Не прощала моего презрения к тем самым условностям, ради которых пожертвовала своим женским счастьем. Когда-то давно она пыталась без любви и ради очистки совести воспитать меня по своему образу и подобию. А я оказалась не из податливых. Гнусное коварство... Непокорная дочь, да еще хочет жить своим умом! Н-да! Мама при одной мысли об этом приходила в ярость, теряла последнее терпение. Ей хотелось преградить мне дорогу, подставить ножку.
И, кроме того, никто не назвал бы меня некрасивой. Но сама я всегда огорчалась, что недостаточно изящна, что фигура у меня не отвечает требованиям современной моды. Близилось то время, когда мне предстояло начать систематическую борьбу против полноты, и сейчас уже бедра раздались, того и гляди, мог появиться второй подбородок, и я с горечью убеждалась, что в этом смысле являюсь прямой наследницей своих родителей. Правда, про меня говорили, что у меня есть свой шик, но не больше. Но в глазах Мари Буссардель, рожденной в те времена, когда дамы щеголяли в турнюрах, и вышедшей замуж в дни Всемирной выставки в Париже, мой физический облик являлся чуть ли не идеалом.
Существует немало матерей, которые видят в дочери, достигшей совершеннолетия, просто чужую женщину. Ах, как, должно быть, завидовала мне мать, с каким трудом переносила она меня не только за мое непокорство, но и за то, что я стала такой, какая есть! Никогда мама не обладала таким здоровьем, каким обладала я; не было у нее и таких ног, как у меня, длинных, мускулистых, такого твердого живота, такой высокой груди; ни такого рта, ни таких глаз, ни таких волос!.. Мне приятно было думать об этом, напоминать об этом себе. Так я могла смотреть на нее без злобы.
Я поглядела на маму, опустившуюся в прелестное креслице а-ля Людовик XVI, которое, приняв на себя мамину тяжесть, казалось каким-то неестественно хрупким. На маме было платье медно-красного цвета. Всю жизнь она обожала резкие тона. Ей казалось, что яркие ткани облагораживают ее внешность, а они, наоборот, лишь подчеркивали ее тучность. Впрочем, мама всегда останавливала свой выбор, словно нарочно, на тех фасонах и линиях, которые только портили ее. Эта непогрешимость безвкусия не переставала меня удивлять. Ведь мама на моих глазах давала сотни доказательств своей прекрасной осведомленности во всех областях домоводства. Ей были известны самые верные дедовские способы Чистки старых драпировок, старых шелков, кружев. Ее спальня и будуар были обставлены даже изящно. Постельное белье она любила самое лучшее, тонкое. Но когда дело касалось ее лично, хороший вкус отступал. Похоже было, что она доверяла заботы о своем туалете заклятому своему врагу. А ведь одевалась она, сообразуясь лишь с собственным разумением, и пренебрегала любыми советами.
2
Тетя Эмма проявляла бОльшую осмотрительность. По ее глубочайшему убеждению, одни лишь фирмы, специализирующиеся на срочном изготовлении траура способны как следует скроить платье. Поэтому в течение тридцати пяти лет она состояла единственной постоянной клиенткой одной из таких фирм. И в течение тридцати пяти лет она носила платья, лишь слегка видоизмененные сообразно с требованиями моды, которые изготовляла ей в двадцать четыре часа фирма, обслуживающая траурные церемонии.
Эту униформу она нацепила после смерти дедушки, заявив, что "никогда-не-снимет-траура-по-обожаемому-папочке". Сколько раз повторяла она при мне эту фразу невыразительной скороговоркой!.. Со временем это стало у нее как бы вечным рефреном. Действительно ли ее так огорчила смерть отца? Любила ли она отца, она, которая никого никогда не любила? Кто знает! В те времена я еще не родилась на свет божий... Но я ни разу не слышала, чтобы тетя вспомнила какое-нибудь его слово, вызвала в памяти хоть один его жест. Все сводилось для нее к вопросу одежды. Речь тут шла не о дорогой тени, а о "трауре-по-обожаемому-папочке". Очевидно, бормоча эту бессмысленную фразу, тетя Эмма считала себя в расчете с дедушкой. Со дня похорон она бросала ее кстати и некстати.
Тетя Эмма держалась за этот траур, как за спасательный круг. Это отвечало ее замыслам. А они были не такими черными, как можно было судить по тетиной внешности и разговорам. Тетя, вопреки утонченно жестоким словам, на которые она была мастерица, отнюдь не обладала тонким умом. Недоброжелательная по натуре, она, однако, не питала никаких чрезмерных претензий. Одна-единственная мысль владела ею: семья. Не любовь к этой семье, ибо тетя особо никого не отличала из своих родственников, а "семья" в собственном смысле этого слова, все, что заключалось в нем, и все, что можно было прочувствовать, задумать и осуществить с помощью семьи... Она напоминала тех вождей, которые любят не своих подданных, а те радости, что дает власть.