164634.fb2
Проходит времени немало, прежде чем от чего-то убедительного в прошлом отделит настоящее пропасть, зато как из этого вечно цветущего, вечно обновляющего и сопричастного будущему далека отрадно смотреть на былые провалы, ужасы, тщеты, на все эти загадки былой невероятной нищеты, оказавшейся почему-то терпимой. Каким жалким и одновременно трогательным предстает то убедительное, что согрело или, напротив, изнурило в некие далекие дни. Сейчас не то место в повествовании, где следует рассказывать, как она впервые вывезла мужа на своей машине в географически удаленный пункт, издавна манивший его к себе, но не помешает вскользь упомянуть, дать понять о первом и остром еще тогда проникновении в ее существо чувства хозяйского владения не только дорогой, а следовательно, и миром, но и душой мужа, которого она быстрым перемещением к его мечте заставила радоваться детской радостью. Впрочем, иных, кому скажи только о поездке, заинтересует и заставит трепетать одна лишь география, некая метафизика места. Шальные фанатики старины и достопримечательностей, в сравнении с которыми муж выглядел всего лишь простодушным зевакой, снабжают путешественников в дорогу довольно-таки пылко написанными справочниками и рекомендациями, истерическими описаниями давних и, может быть, давно загубленных красот, но не им объяснять Зое, как и что должна испытывать она на переломах от нормальной жизнедеятельности к гостеванию в таинственных и запущенных мирах прошлого.
Милованов и в Ростов выехал с мыслью, что мог же человек, взявший псевдоним и утративший для потомков свою настоящую фамилию, сделавший заботу о сохранении старинных усадеб целью своей жизни, а попавший на Соловки, написать в лагере энергичную, удивительную, страстную книгу о порушенных восставшей толпой гнездах. Гениальной такую книгу не сделать, но уже специалистам без нее не обойтись, а Милованову она словно в укор за то, что он, не имея достаточных лишений и явного риска в любую минуту ни за что ни про что поплатиться головой, плачется только о своих оскудевших и, может быть, утраченных возможностях, а и пальцем о палец не ударит, чтобы вдруг восстановить себя. И много других примеров благородной деятельности и величавого подвижничества дает история, но он, хотя бы и делая попытки следовать им, все так же остается мал и скуден. Выкрикнула Любушка, что проезжают Переславль, и Милованов перестал забываться, встрепенулся и заметил, как они пролетают этот удивительный город. В то же мгновение он понял, что этот город удивителен для него и мало что значит для Зои, которая и не подумала здесь остановиться, и даже для Любушки, для которой единственно возможным и соответственно правильным выбором было то, что Зоя продолжала как ни в чем не бывало выжимать скорость, пронося их мимо тут и там мелькающих церквей.
Едко насмехаясь над путешественниками, с которыми свела его судьба, Милованов прояснил этот оставшийся за бортом город как родину Александра Невского. Для Любушки это было новостью, однако она кивнула важно, как бы зная, и в то же время с твердым обозначением, что в данном случае восторженных вздохов от нее не дождутся, как если бы введенный Миловановым в ее сознательную жизнь факт даже и не зависящим от ее воли образом натолкнулся на какое-то нужное и безоговорочное внутреннее сопротивление. Но в понимании Милованова Любушка этим подтвердила не противоречивую сложность своей натуры, а всего лишь простую и грубую рабскую зависимость от Зои, которой был безразличен Невский и которая выразила свое отношение резким молчанием в ответ на историческую зарисовку мужа.
- Тебе все равно это? - спросил Милованов жену голосом понурившегося от бессмыслиц житейской материи человека.
Зоя пожала плечами. Так стоявшим на обочине деревенским женщинам со связками лука на продажу было наплевательски неизвестно, что мимо них проносится в машине художник Милованов.
Уплотненно, приподняв плечи с налившейся в них силой и сдвинув брови на переносице, задумался художник о сменах времен, для одних отмеченных тонкими мыслями о связанности сущего, а других только бросающих с волны на волну вместе с цитадельно крепким постоянством их озабоченности насущным. А выходило опять, что мысли о большом предназначении есть, взволнованные и между тем стройные мысли, уводящие в бездны, кем-то уже описанные, но всегда, вечно ждущие новых открытий, а настоящей работы и тем более открытий нет. Не скоро явился нетерпеливым путешественникам Ростов. От некоторой усталости главным стало соображение о Зое, на которую падал основной дорожный труд. Но дорога, хотя и сузилась, мало грозила встречным движением, спускалась себе с горок и поднималась на горки, и на ней уверенно чувствовала себя Зоя. Любушка выясняла, не замерзла ли Зоя, не холодно ли ее ногам и не укрыть ли их пледом. Пусть и холодно, а не укроешь, потому что это будет мешать работе с машиной. Любушка пыталась постичь, как это возможно: мерзнешь, а не укроешься! Она иконописно задумалась. У нее было бедное воображение.
С коллегами, всеми этими мало читавшими, замкнутыми в невежестве и туповато скудной пытливости живописцами Милованов общаться не любил. Книжностью он противопоставлял себя им, но тут еще выступала и надежда, что не сказывающаяся у него в живописи последняя истина о мире будет в надлежащий час и при должной подготовке высказана в печатном слове. Всю внешнюю жизнедеятельность Милованову хотелось свести к поездкам вроде нынешней. В книгах он искал путь от сознания озаренности человеческой жизни смыслом лишь при условии внешнего торжества над ней особой силы к полному доказательству бытия Божьего. Но такого пути не было уже просто потому, что Милованов и подходил-то к проблеме с заведомым знанием отсутствия, прежде всего, тех самых доказательств, которые одни могли сделать реальным искомый путь. Так что искать приходилось в себе, допытываясь, что было его собственное рождение и чем может стать его конец. Однако в себе Милованов знал, что он ничего не знает, т. е. только и есть, мол, что полная невозможность знать о бытии Бога, как и об его несуществовании. Мысль безнадежно металась в этом тупике. Сердце Милованова забилось поживей, когда впереди встали яркие строения церковного Ростова. Зоя сказала, что это монастырь, а им лучше сразу проследовать к кремлю, если они хотят осмотреть его до наступления темноты.
Любушка всегда и вся была сосредоточена на своем одиночестве вдовы и на внуках, которых к ней то и дело приводили и на благосостояние которых она усердно трудилась, а паломничала с друзьями только для того, пожалуй, чтобы вдруг взорваться криком: какое чудо! вот настоящая красота! Это выходило у нее искренне и простодушно от внезапных прозрений посреди безверия, которые она принимала за свою полноценную культурную подключенность к высшему, духовному, даже отчасти и к жизни церкви. А Зоя, с ее новообретенной гордостью автовладельца и начинающего гонщика, покорителя дорог, с ее быстрыми и умелыми внедрениями в современный стиль жизни, чуждый Милованову, да и Любушке, Зоя, как только пришлось вытряхнуться из машины, к кремлевским воротам повлеклась немного неуклюжей толстушкой, а больше все-таки уже проникающейся стихией святости паломницей. Она и умела проникаться, умела проникать и становиться внезапно своей, милой и застенчиво, трогательно улыбчивой там, за монастырской оградой, где она покупала в церкви свечки и тихо ставила их точно в нужных местах. Милованов знал это о ней, как и то, что просто древность, не монастырскую, а теперь уже скорее музейную, как это и обстояло, собственно, в Ростовском кремле, она тоже впитывает в себя как некую церковность. Любушка, та, стоя перед иконами и слушая службу, вдруг хмуро замыкалась в себе, поджимала тонкие губы на худом, с закрашенными морщинами лице и еще жестче скреплялась внутренне на необходимости своих обыденных забот, как бы освящавшихся в это мгновение высшим промыслом, волей самого Господа. А Зоя, скорее, сознавала свою малость, ускромнялась, и потому у нее был действительный живой интерес к происходящему в церкви, делавший ее большое лицо особенно красивым, она открывалась, не слишком об этом задумываясь, навстречу церковной мистике, но и уносилась прочь, в неизвестность. Она уносилась, разумеется, прежде всего от мужа как ближайшего спутника, который в данных обстоятельствах, с его проблемами и его живописью, никак не мог соответствовать, в ее представлении, силе и могуществу церковной жизни. Милованов оставался наблюдателем внутренних движений жены, а когда той не было поблизости, он всматривался в других, в прихожан, или гадал, не подозревают ли его всякие церковные служаки в недобрых намерениях. Милованов любил жену такой, а себя презирал за то, что способен лишь оставаться подглядывающим.
Пройдя внутренность надвратного строения, Милованов, поджидая своих замешкавшихся у сувенирных лотков спутниц, оглядел, как можно шире, двор кремля. В мечтах и задумках монастырские посещения складывались у него на манер каких-то стремительных, нахрапистых побывалок, однако на самом деле он входил в монастыри всегда с затруднением, как в чужеродную среду, где и на него сразу будто бы должны обратить пристальное, подозрительное внимание, без колебаний отмечая его пришлость. А здесь сам наскоро осмотренный вид церквей, куда-то убегающих тропинок, скрытых под каменными козырьками лестниц и служебных зданий, с ненавязчивой прелестью изукрашенных, подействовал на него с изначальной успокоительностью. Здесь не предвиделось надобности чужому бороться с чужим; территория принимала Милованова. Но было в этом и что-то усредняющее. Словно мыши свое, женское, пищали у лотков Зоя с Любушкой, и Милованов, хотя и издали, взглянул на них свысока, как если бы на что-то путающееся у него под ногами. А все же, как пошли от церкви к церкви, тотчас оно и сказалось, что от усредненности уже не избавиться и идти Милованову, хочет он того или нет, этаким середнячком. Как это получилось, он не знал. Но это в некотором роде мешало. Он вполне мог сосредоточиться, понять расставленные в музеях экспонаты, влюбиться в те или иные из них, но все - до какого-то предела, за которым непроглядно виднелось еще много всего уже недостижимого для него. Он и всю внутреннюю панораму кремля, прекрасно сознавая ее великолепие, был неспособен охватить целиком, как бы в готовом для запоминания виде. Его мучило, что ему не удастся заполнить память всеми кремлевскими изломами, переходами, взлетами и очертаниями в небесной вышине и что это уже твердо определено и иначе быть не может. Но мучило это прежде всего потому, что он знал не совсем понятным по своей природе, но уверенным знанием, что сюда больше никогда не вернется, а значит, у него никогда и не будет основательного и окончательного понимания этого кремля во всей его целостности. А в остальном Милованов, усредненный, довольно спокойно воспринимал свою неожиданно выдвинувшуюся на передний план ограниченность.
И как в легком тумане шел он от коллекции резных церковных скульптур, вызывавших в памяти виденное в католических храмах, к коллекциям икон и картин первобытной эпохи нашей светской живописи, бубенцов, посудных наборов, вообще откопанных в первобытных слоях черепков и костей. Обычно Милованов был водителем у них в подобных экскурсиях, а тут Зоя и Любушка, каким-то образом соображая лучше, вели его. Все было своим, родным, даже наивные и полудетские портреты господ и купцов двухсотлетней давности, которые Милованов, как большой мастер, в сущности не мог воспринимать всерьез, поскольку на них и лица сказывались оснащенными глазками тарелками, и руки представали вывернутыми с отвратительной карикатурностью. Но оставались эти вещи, со всем заключенным в них искусством, вне миловановских интересов, как если бы где-то существовали подобные, но гораздо более высокого ранга, перед которыми только и мог бы он теперь склониться в подлинном восхищении. А между тем здесь при всех повторах и сходствах был именно свой исключительный мир, и потому Милованов и чувствовал каждое мгновение проделанный сюда путь, даже его физическую протяженность, что по-настоящему он еще в эти пределы и не прибыл, не вступил. И ему уже отчетливо представлялось, что он мог бы куда более концентрированно войти в искусство и его истины, не выезжая из Москвы. Далек был Ростов, а княжество Ростовское и вовсе терялось в неизреченных лабиринтах. Может быть, разгадка заключалась в том, что уже не существовала исконная ростовская жизнь и остаткам ее приходилось лишь скромно уподобляться тому, что бывало и в других местах. Милованову рисовалось, как он дома сидит в своей комнате под настольной лампой, вычитывая у излюбленного Садовского стилизаторскую старину, а ростовские обыватели той самой старины призрачно пошевеливаются в сумрачном отдалении на своих неловких, неудобных портретах и в таинственном полумраке бесшумно раскрываются на удивление маленькие царские врата, пропуская в никуда целое царство теней.
Завидовал он живому интересу Зои и Любушки, который они проявляли к смиренной золотистой вышивке плащениц, к тонко проделанной работе над всевозможными клобуками и пеленами, ибо у него не было и, наверное, не могло быть такого интереса. Любовались они расписной посудой и удивлялись росту икон от безыскусственной ликовости к поздним изыскам, витиеватости и просто разъясненному тут же, но все-таки странному и загадочному символизму. Изумлен был и Милованов мирискуссничеством одной из поздних икон с ее чересчур изящно и тщательно выписанными деталями. Однако же памятью он жил больше в кремлевском дворе, вообще в его до сих пор не схваченном взглядом пространстве. Однако он все выходил между церквями, в проходы между музейно-гостиничными строениями и с разных точек улавливал словно носящиеся в воздухе, переменчивые очертания, донимаемый мыслью, что больше никогда этого не увидит, а запомнить тут все же необходимо каждую мелочь. Темнело, и подался медленный мокрый снежок. Любушка пожаловалась на голод.
- А мы как раз больше на духовную пищу налегаем, - разъяснил Милованов, отделяя себя и Зою от глуповато одетой, тщедушной дамы, не накопившей должных ресурсов для напряженного путешествия.
Зоя засмеялась. Ее смех туманно и печально пронесся над посеревшим двором, внезапно пробив для Милованова настоящую увиденность понурившейся в пасмурности близкой зимы церкви, небольшой, заткнувшейся в угол, по-летнему расписанной и изукрашенной. Закусив чуть ли не до крови губу, потому что мучился своим нескончаемым безверием, он снова с признательностью ощутил себя в глубине домашнего уюта, в окружении книг и еще не проданных картин. И он знал, что в той глубине незачем искать и домогаться подлинности, ибо там она приходит сама, как раз в минуты, когда о домогательствах он менее всего думал. О, жизнь продолжается, и он хотел жить, хотя и понимал, что с истощенным дарованием жить совершенно не следует. И малость пределов и ресурсов, которую он мог позволить себе в ростовском кремле, шла оттуда, из крошечной пещерки теплого уюта, освещенного тусклой настольной лампой, из любовной тоски по еще не прочитанным книгам и суровых задач в живописи, которые он время от времени судорожно и в конечном счете бесплодно перед собой ставил. Но Зое, раз уж она засмеялась, нужно было, чтобы ее смех прошелся и по живому, и, быстро взглянув на Любушку, она воскликнула:
- А ты, Любушка, все равно как цапля выступаешь. Ну и походочка у тебя! И во всем, знаешь, такое шутовство. Эти твои туфли, в них клоуну ходить или какой разбитной девчонке, а ты ведь старая перечница. Нам с тобой безотрадно из-за такого у тебя отсутствия вкуса!
Милованов посмотрел на туфли Любушки. И сама обладательница их посмотрела тоже. Они были какого-то грубого пошиба, бесконечно вытянутые в длину и с тонким, как у иглы, концом. Любушка принялась отчаянно защищать свое добро, а Милованов нашел, что его жена высказала правильное суждение. Туфли, на его взгляд, выглядели нелепо. Любушка с нарастающим гневом отстаивала свое право иметь собственное мнение, а Зоя углублением в скорбь показывала, как ей больно оттого, что ее лучшая подруга в погоне за оригинальностью выделывает из себя сущее пугало. Любушке хотелось, чтоб ее вид был нескучен, а по Зое выходило, что все на ней кричит: ну посмотрите же! разве не смешно? не забавно? разве это не карнавал? не шествие комедиантов? А как бы заодно и на нас, Миловановых, люди не посмотрели как на шутов, рассуждала Зоя. Соглашаясь насчет туфель, Милованов тем не менее досадовал, что жена заговорила о них совсем не к месту: Ростовский кремль это короткие и драгоценные минуты его посещения, а остальная жизнь и есть время, когда женщины вроде Зои и Любушки могут без особого ущерба для бытийных глубин болтать о туфлях и прочих пустяках.
Сам-то Милованов шел в черной мягкой, как шинель, куртке, был у него черный шарф, а на голове сидела горкой черная шапочка. В каменном коридоре, куда они ступили, на мгновение притихнув, с Миловановым в тусклом освещении случилось небольшое преображение в некоего монаха, а по тому, как он величаво проделал необходимый в том коридоре поворот, можно было даже рассудить, что не иначе даже как собственной персоной какой-нибудь царь, Алексей Михайлович или сам Грозный, внезапно возродился в этих для царей и созданных громадах. И словно сам собой полился выговор, стал он порицать и открыто бранить Зою, хотя отлично знал, что для его своевольной жены и малейший намек на разнос не приемлем. Она рассердилась.
- Уже исчерпали тему, а ты все не можешь успокоиться!
Милованова смутил злобный шепот жены.
- Я вообще молчал, - заступился он за себя. - Вы говорили, а я помалкивал и своего мнения не высказывал. Я вмешался только теперь и только для того, чтобы ты действительно поняла, что всему свое время. Не годится в подобных местах говорить о туфлях, о бабьем! - возвестил Милованов.
- А и дальше помалкивай! - выкрикнула Зоя.
Милованов отошел в сторону, оставив последнее слово за женой, но с таким видом, что отнюдь не кончены и его слова, да только он их по своей мудрости, едва ли доступной пониманию Зои, не станет произносить. Он был обижен. Монашье и царственное улетучилось, он как будто даже вдруг похудел под мягкой чернотой куртки, спал с лица под шапочкой, но громада древнего создания продолжала тесниться над головой, и, чувствуя ее в узком коридоре, где с ним уже произошли некоторые преображения, Милованов понимал, что на сей раз его обида больше обычной и должна закончиться разрывом с женой, везде знающей только свое право, всюду вносящей разлад и сумятицу своим индивидуализмом. Сколько было уже у него ссор с женой! Зоя понимала их, лишь когда ей самой случалось впасть в обиду, а вот наговорив мужу много всего оскорбительного, отведя душу, собственно, выпустив пары, она оставалась толстошкурой и веселой и не сознавала его обиженности, продолжая их прежнюю жизнь. Так оно чаще всего и бывало. Почти сразу после раздора Зоя, словно ничего не случилось, могла обратиться к поникшему мужу, иной раз и поласкаться даже, и Милованов сдавался, утешаясь мыслью, что с женщин ведь все равно спрос невелик.
Но спрос был с того Милованова, которого привезли в Ростовский кремль. Каков он здесь? - так стоял вопрос. Ведь не мог же оставаться он здесь тем фактически смирным человеком, который живет в подчинении у жены уже потому, что, не желая уступать ее попыткам превратить его в современного бойкого работника, обслуживающего удовольствия роскошной, в идеале, и прихотливой женщины, молчаливо, почти всегда безответно выслушивает ее упреки и наставления. Не мог он оставаться здесь совсем уж тем, кто знай себе прячет от взбалмошной жены истинные и громадные драмы своей души, предоставляя ей полную возможность упражняться в красноречии на его счет, высмеивать его и выставлять субъектом несостоятельным и бесполезным. А раз так, то у нее должна быть особая реакция на кремль и на него, Милованова, в том его положении, в которое он себя поставил по отношению к этому кремлю. Значит, и с нее тоже в данном случае следует спросить. А что все-таки тут за спрос? И словно опять зашел Милованов в тупик, меньший, чем тот, что был у него в вопросе о Боге, но не менее болезненный. Эта болезненность была такова, что в каком-то смысле он словно заметался вдруг с сумасшедшим воплем души между Господом и своей невыносимой женой.
А если принять во внимание, что Зоя и Любушка уже замяли свою скоротечную размолвку и снова болтали беспечно, то разве не вносится в ситуацию и Любушка вместе с ее остроносыми туфлями и глуповато размалеванным лицом? Почему бы, если уж так все устроено, ему не жить с Любушкой вместо Зои? Есть ли в этом разница? Или почему бы не порвать с ними обеими, страшно изумив их этим? Порвать сейчас возможности не было, поскольку еще нужна была доставка обратно в Москву, которую Милованов не захотел бы осуществлять другим, отличным от возвращения на машине, способом. Но ведь по-настоящему вопрос о разрыве не стоял, по крайней мере о мгновенном разрыве. Не в том было дело. С Зоей следовало покончить; Любушка тогда отпала бы сама собой. Спрашивалось даже, не как покончить, а почему. И это было довольно-таки ясно: разве Зоя значила что-либо в сравнении с кремлем? Спросили бы его, что временно, а что вечно, чему можно погибнуть, а чему нельзя, и чему отдал бы он, Милованов, предпочтение при необходимости выбора, и у него твердо вышло бы, что кремль означает многое, если не все, а Зоя - всего лишь случайно образовавшееся и отнюдь не утешительное для вечности существо. Много людских поколений прошло через эти стены, а пройдя, потоптавшись здесь, исчезло без следа, и даже князья, святители разные, ревнители благочестия, отцы святые, даже они рассеялись как дым, но совокупность их, поколений, князей, святителей, все же говорила что-то о вечности, соприкасалась с ней, может быть, говорила иной раз и на одном с вечностью языке. Этим боком человеческое одиночество касалось Милованова не меньше, чем Зои или Любушки. И он не мог просто решить вопрос о слитности с теми, кого уже впитала вечность. Но для него, в отличие от Зои или Любушки, этот вопрос по крайней мере стоял.
Он-то ступал на древнюю землю кремля художником, а не всего лишь человеком, ютившимся возле жены, нашедшим себе тихие островки посреди устраиваемых женой мелких житейским волнений и бурь. Для него что-то значит тот факт, что здесь ступала нога тех или иных знаменитостей. И он сам, может быть, будет признан когда-нибудь знаменитостью, все равно, не после смерти ли. Смерть в этом смысле была ничто. Все дело в том, что вероятная, потенциальная знаменитость заключает в себе оправдание всех тягот, неудач и неправильностей его жизни, а главное, защиту от мимолетности и невыразительности существования. Она делает его внутренне выразительным перед всеми этими массивами церквей, гармониями башен и исторической исхоженностью здешних троп. Но, с другой стороны, это все-таки больше мысль, дуновение души и вечного бреда мающейся личности, чем реальность, реальность же такова, что кризис, может быть временный и даже недолговечный, именно в настоящую минуту лишает его права гордиться своей избранностью. И в таком случае он избран не славой, не искусством и не историей, а женой Зоей, и избран он ею на то, чтобы было кому устраивать промывки мозгов, слушать испускаемый ею шумок современности и поддакивать, в худшем случае помалкивать, когда она сосредотачивает свои сатирические нападки на их неизменной спутнице Любушке. Задачу не слишком почетную выпало решать Милованову, и он еще умел возвышаться над этим заданием, пока в нем бушевали творческие силы, но что же он в состоянии противопоставить жене теперь? И потому вопрос о выборе между кремлем и им может быть решен как раз в отнюдь не положительном для него смысле. Почему бы и нет?
Опомнился Милованов, детскими ему показались все эти предположения выбора, заигрывания с вопросом, кто кого, с этим якобы тревожным вопросом. Скорбь легла на его лицо, резче обозначив запутывающиеся в бороду морщины, и весь он стал как-то темен в сумерках, в своей черной одежде и в своей тоскливой, как осенний дождь, печали. Снег западал крупнее. Милованов вдруг осознал, что находится один на обширном пространстве, которое в центре разрывала громада собора. Снег, тот летел на маленького человека из мглистой бездны. Зоя и Любушка замешкались у ворот, между округлыми башнями, уходившими от них в высоту, и о них больше не думал Милованов, зная, что вернется к ним добрым другом, когда все будет покончено с посещением кремля. Он взглянул на звонницу, чувствуя, однако, что рядом собор слишком возносится над ним, и когда он стоял так под снегом, Бог знает зачем широко расставив ноги и завалившись на правый бок, незаметно подошла и положила голову ему на плечо Зоя, шепча:
- Красота-то какая...
Милованов обнял жену. Запрокинув голову, он страшными выпученными глазами смотрел на терявшиеся в небесной мгле вершины храма, и особенно потрясающим, наступающим на самое его нутро ему казалось то, что стена собора неуступчиво гладка, до того, что в ее ровности не могло не таиться отталкивание, указание слишком близко подошедшему к ней человеческому существу, что тут ему не приткнуться. Снег падал Милованову в рот. Вслед за его медленным и безотчетным вращением вокруг собственной оси, этой неуклюжей попыткой как-то подстроиться под нечеловеческий лад сооружения, ладно поворачивалась и толстенькая Зоя, не строптивая уже, с веселым изумлением и некоторой даже влюбленностью наблюдавшая за исчезновением снежинок в ее оторопевшем муже. Приблизилась Любушка.
- Да пора бы уже наконец и пообедать, - сказала она.
- Зайдем в какое-нибудь кафе, - откликнулась Зоя. - Или в трапезную? Видели? Тут есть трапезная.
- В трапезной дорого, - возразила Любушка. - Никаких денег не хватит.
- А ты откуда знаешь, что дорого и что никаких денег не хватит? Ты знаешь это как привычный к бедности человек. Это психология бедняка. А был бы мой муж настоящим мужчиной, вопрос, не рискнуть ли, не зайти ли в эту трапезную, вовсе бы не стоял. Мужчина еще бы и сверх дал. Официантам всяким. Чаевые дал бы. Тут нужна широкая натура. Раз уж мы оказались в таком замечательном месте, не помешал бы, значит, и разгул. Но на него рассчитывать не приходится, я о своем муже то есть... Я же кормить дармоедов не собираюсь.
- А, ты и меня записала в дармоеды? - оскорбилась Любушка.
- Он, смотри, молчит, как в рот воды набрал, - обратила Зоя внимание Любушки на Милованова. - Потому что сознает мою правоту.
- Я устал от вас, потому и молчу, - возразил Милованов.
Зоя живо заинтересовалась:
- И чего же ты хочешь?
- Пойдемте в кафе, - ответил Милованов.
***
Однажды Милованов с женой выбрались в Горенки. Собственно, это была их первая большая поездка на машине, с которой Зоя тогда еще совсем неопытно обращалась. А Милованов знал дорогу в эти Горенки только по книжкам да по старенькой карте, которую кто-то подарил его жене, но ему казалось, что этого достаточно и что усадьбу они найдут без всяких затруднений. Но вышел из всего этого лишь какой-то абсурд, из неопытности Зои и ее слабого умения ориентироваться в пространстве и из чрезмерной самоуверенности Милованова в своих путеводных понятиях. Так и не побывали они в Горенках, и с тех пор даже не заговаривали о том, что надо бы еще раз попытаться. Милованов о географии усадьбы вычитал в книжке единственно: на обочине шумного Владимирского тракта... И ему казалось, что дело уже почти сделано, осталось только докатить на проворных колесах, а там колонны, балконы, широкие окна, парковое искусство, знаменитость Разумовского, творение неведомого зодчего...
Заезжали они с разных сторон и все никак не могли попасть в нужное им место. Впрочем, Зое не очень-то были нужны эти Горенки, ее занимала, главным образом, сама дорога, интересовало лишь то, как она справится, как выдержит это первое нелегкое испытание Подмосковьем. Милованову по-детски не терпелось добраться поскорее до усадьбы, отметиться, расширить свои познания и сказать как бы в унисон с известными и неизвестными почитателями чудесных дворянских гнезд: и здесь-то я теперь побывал! Но как стала складываться ясность недостижимости цели, он почувствовал себя уязвленным до глубины души. Как если бы что-то могущее стать бесценным даром откровенно и грубо отнимали у него; и еще мучило его сознание, что Горенки, может быть, вот за той рощицей, за тем поворотом, за тем вон очерком горизонта, а они проносятся мимо в своей слепоте и своем неведении и упускают последний, решающий шанс. Он выходил из машины и спрашивал дорогу у прохожих, но люди ему попадались все какие-то пьяные и недоумевающие. Милованов, наталкиваясь на разлаженность жизненного строя, начал строже ставить свой вопрос, уже глядя на местных жителей с некоторым высокомерным негодованием, он стал свысока и сурово обращаться с этими людьми, но это мало помогло делу. Они говорили, что Горенки тут буквально в двух шагах, но проехать туда никак нельзя, потому что порушен мост, и надо ехать в объезд, или разводили руками, не зная никаких Горенок, или рассказывали, что Горенки вот только что были где-то на пути Милованова и Зои, а теперь следует им развернуться и ехать назад, да вот только оставалось неизъяснимым как же это, развернуться среди всей той дорожной толкотни и чепухи, среди которой незадачливые путешественники очутились. Или вмешивался вдруг со стороны еще какой-нибудь выпивший человек и принимался утверждать, что вводить путешественников в заблуждение нехорошо и никаких Горенок там, куда указывают, нет и в помине, а находятся они совсем в другом месте, на другом краю здешнего пространства, если речь, конечно, идет о тех Горенках, которые известны ему, причем известны так, что можно с уверенностью заявить: других-то нет и быть не может.
Зоя наслаждалась дорогой, своим нарастающим умением справляться с машиной на бесконечных ухабах, резких поворотах и крутых виражах, ее беспокоила мысль, не слишком ли уродует ее лицо постоянное закусывание только что не до крови губы, вызванное волнением, но все же она не могла не заметить странности и как бы заколдованности их кружения вокруг затаившейся где-то таинственной усадьбы. Невозможность попасть туда легко и правдиво объяснялась чудаковатой неосведомленностью и безалаберностью местных жителей, но Зоя не могла не объяснить ее и несостоятельностью мужа. Тот почти смирился с поражением, стал больше обращать бескорыстного внимания на места, по которым они проезжали, и повеселел. Этого Зоя не могла ему спустить.
- У тебя всегда так, - упрекнула она. - Ничего не можешь толком сделать.
- Почему же всегда? - возразил Милованов. - Мы только первый раз попробовали... Откуда у меня взяться опыту в таких делах? А потом, в книжках пишут, что на обочине...
- Да к черту эти книжки! - перебила Зоя. - Что мне книжки! Ты мне покажи, куда ехать. Если ты предложил ехать в эти самые... как они...
- Горенки.
- Горенки! Почему же ты не разработал маршрут, не продумал все?
- Вот так запросы! Я штурман, что ли?
- У тебя должна быть роль.
- Роль при тебе? У меня роль нынче такая: приехать в Горенки и залюбоваться, по аллеям там разным побродить. А не получается. Ты зря так пренебрежительно отозвалась о книжках. Только из них я о Горенках и узнал. Плохо только, что пишут этак неопределенно, неполноценно: у обочины... Ну, вот она обочина. На обочину я путь указал. А где Горенки? Эта обочина оказывается штукой непростой, не очень-то понятной. И почему же, собственно, не предполагать, что ты, как водитель, шофер, должна разбираться в ней лучше меня?