16471.fb2
В проходной стоял тот же, что и утром, охранник: толстомордый старик с вислым фиолетовым носом. Седой показал ему пропуск, пошутил насчет дождя, вот уже неделю заливающего Данциг, и прошел в порт.
На душе отлегло. “Ерунда! Почудилось”, — счастливо подумал он. И тут же снова увидел его — человека со свекольными щечками. Подняв воротник пальто, расставив ноги циркулем, шпик стоял возле трансформаторной будки. Крысиные глазки всего на миг впились в лицо Седого и скользнули в сторону.
В груди образовалась холодная пустота. Первой мыслью было: “Бежать! Прочь отсюда, пока не поздно!” Но он одернул себя, заставил идти спокойно. Мерно шаркая подошвами стертых ботинок, прошел сотню шагов и нагнулся поправить шнурок. Шпик маячил сзади. Он был один.
Седой усмехнулся: вспомнилась сказка о веселом колобке. Не убыстряя шагов, он направился в западный угол гавани, где грузились пароходы, — там всегда было оживленно…
Шпик попался хитрый и неутомимый — вцепился, как клещ. Уже в сумерки, вдоволь попетляв между пакгаузов, не чувствуя ног от усталости. Седой решил, что оторвался от ищейки, и вышел, наконец, к своей барже.
Здесь, в южной части порта, было тихо. Ветер тоненько посвистывал и оборванных снастях судов, поставленных на вечный прикол. Деревянный причал, загроможденный пустыми бочками, сломанными ящиками, ржавыми цепями, скрывался в темноте.
Пробравшись на баржу по ветхой скрипучей сходне, Седой долго стоял в тени надстройки — прислушивался к шумам. В какой-то миг ему почудился скрип шагов. Седой замер, затаил дыхание… Тишина. Только устало вздыхает море да гулкими тягучими ударами стучит сердце. “Показалось”, — вздохнул он. И снова насторожился. Шум, вкрадчивый, едва различимый, повторился. У пакгауза мелькнула черная тень. “Побежал за подмогой, ищейка”, — с тоской подумал Седой.
Светящиеся стрелки часов показывали половину восьмого. “Успею”, — удовлетворенно хмыкнул Седой и начал спускаться вниз. В крошечной каюте баржевого было холодно и сыро. Пахло плесенью и мышиным пометом. За разбитыми иллюминаторами однотонно плескалось море и шелестел бесконечный дождь. Где-то поблизости хриплоголосо вскрикнул буксир, и сейчас же издалека ему отозвался другой.
Кончив шифровать, Седой нажал кнопку зажигалки и поднес донесение Пятого к чадящему огоньку. Утром Пятый сказал: “Из-за этого мы здесь. Передай, чего бы это тебе ни стоило”. Он был очень взволнован, Пятый. Взволнован и счастлив — это было видно по его глазам.
Пламя сожрало бумагу и опалило пальцы, но он не почувствовал боли. Взглянул на часы — связь с центром через семь минут. “Все хорошо”, — решил он и устало смежил веки.
Теперь, когда решение было принято, он совсем успокоился.
— Иначе нельзя, — прошептал он, не открывая глаз. — Нельзя, — повторил еще раз, словно хотел убедить в этом самого себя.
Неожиданно вспомнилось назидание педанта-инструктора, обучавшего радиоделу: “Никогда не ведите передачу дважды из одного места. Это опасно!”
Седой грустно улыбнулся. Боже, как давно, кажется, все это было: друзья, покой, Наташка!…
Воспоминания обступили его, закружились вокруг хороводом. Он повторял в уме цифры шифровки, а сквозь них проступали то голубое над солнечной степью небо, то засыпанные снегом ели, то родные до боли лица…
Точно в назначенное время Седой включил рацию. Половина шифровки уже ушла в эфир, когда рядом на причале взвизгнули тормоза автомашины. “Только бы успеть”, — подумал Седой, косясь на дверь.
Он не прервал передачу, услышав над головой топот множества ног. Наверху кто-то истошно вопил: “Эрих, Франц, Курт, он здесь! Больше ему негде устроиться!… Идите сюда, repp штурмфюрер!…
Не снимая правой руки с ключа, Седой левой рукой придвинул к себе лежавшую на столе гранату и вытянул из кармана пистолет. Отстучав последнюю группу цифр, он несколько раз ударил по панели рации рукояткой пистолета. Теперь уже можно было не таиться…
На поверхности слякоть, дождь, пронизывающий насквозь зимний ветер, а тут, на командном пункте под толщей камня и бетона, тепло и по-своему уютно. Верхний свет выключен, и кабинет освещает лишь настольная лампа под зеленым абажуром. Ничего лишнего: стол, несколько стульев, за стеклянными дверцами шкафа корешки лоций и справочников, на стенах карты, круглые морские часы, барометр. Единственное украшение — модель крейсера, им когда-то командовал хозяин кабинета.
“Вещи — зеркало их владельцев”, — припомнилось Соколову когда-то давно вычитанное изречение, и он (в который уж раз) подивился его правоте.
Адмирал снял очки, потер пальцем покрасневшую переносицу и поднял глаза на Соколова.
— Докладывайте, капитан первого ранга, — сказал он глуховатым голосом и положил очки на голубой бланк радиограммы.
— Седой донес, что по сведениям, полученным Пятым, фашисты готовят эвакуацию из Данцига некоторых специальных учебных заведений подводного плавания, — начал Соколов. — На транспорт “Вильгельм” грузится оборудование, вооружение и личный состав для судов особого назначения — по нашим сведениям подводных лодок.
— “Вильгельм”? — наморщил лоб адмирал.
— Так точно. Это бывший лайнер. Водоизмещение двадцать четыре тысячи тонн. До войны курсировал на линии Гамбург–Иокогама.
Адмирал наклонил голову.
— Продолжайте.
— Среди них большая группа подводников всех специальностей. По сути дела, это почти весь обученный резерв их подплава, — доложил Соколов. Он заметно оживился. — Исключительный случай, товарищ командующий! Им никогда не справиться, если они потеряют этих людей. Все нацисты, отпетый народ, специально подобранный.
— Мне это известно, — остановил его командующий. Скосив глаза на бланк радиограммы, спросил: — Кто они, эти люди — Пятый и Седой?
— Им можно верить, — обиделся Соколов.
Адмирал досадливо поморщился.
— Я не о том, капитан первого ранга.
Соколов коротко доложил:
— Пятый — немец. Коммунист. Прошел Моабит, Дахау. Воевал в Испании. По профессии метеоролог. Седой — лейтенант Петров. Комсомолец. На связь с Пятым послан весной этого года. Они здорово сработались. Верные и отважные люди.
— Хорошо. Дальше, — попросил адмирал.
Соколов заглянул в блокнот:
— Выход “Вильгельма” предположительно сегодня с наступлением сумерек. Порт назначения — Киль. Состав охранения не установлен. Немцы дали операции условное название “Черный король”.
Адмирал поднялся из-за стола, прошелся по кабинету. Заложив руки за спину, остановился подле карты. Отрывисто спросил:
— Что предлагаете?
Соколов подошел к карте.
— Удар, считаю, нужно нанести в районе банки Штольпе. Там маневрирование кораблей охранения будет стеснено.
— А силы?
— Только подводные лодки. Надводным кораблям туда уже не поспеть, авиации помешает ночь и плохая погода. Только подводные лодки, — убежденно повторил Соколов.
— Но наших лодок в этом районе нет.
— А Мариненко?
— Он далеко. Пожалуй, не успеет.
— Успеет. Должен успеть…
Радиограмму штаба приняли на лодке в 14.20. На ней стоял шифр ВВО — вне всякой очереди. Спустя десять минут шифровальщик выскочил на мостик и вручил радиограмму командиру. Подставив ветру спину, Мариненко пробежал глазами по бланку, сказал старшему помощнику: “Старпом, остаетесь тут за меня” — и поспешно спустился в центральный пост.
Склонившись над штурманским столом, он долго шагал ножками циркуля по карте, что-то подсчитывал на листке бумаги, затем взял с полки томик лоции и прочитал все, что в нем было написано о банке Штольпе. Написано было мало, и он, чертыхнувшись, приказал:
— Штурмана ко мне…
На подводной лодке, где люди живут на виду друг у друга, ни один шаг, ни один жест командира не остается без внимания. Всевидящий “матросский телеграф” сработал без промедления. По отсекам от уха к уху поползло: “Маркони приняли ВВО… Командир колдует над картой. Послал за штурманом… Готовится что-то серьезное!…”
Штурман проложил к банке Штольпе ломаную линию курса, потом вынул из футляра логарифмическую линейку и принялся считать. Мариненко переминался с ноги на ногу рядом, заглядывая через плечо штурмана на карту.
— Ну и как? — спросил он, когда штурман закончил, наконец, свои расчеты.
— К двадцати двум в точку не успеваем.
— Почему?
— Тут мы пройдем напрямую и выиграем минут сорок, зато здесь, в этом лабиринте, потеряем много времени, — и штурман ткнул тупой стороной карандаша в извилистый проход между двумя неровными квадратами, заштрихованными на карте синими линиями. По обеим сторонам прохода стояли четкие надписи: “Мины” и в скобках — “Границы полей точно не установлены”.
— А если пойдем так? — и Мариненко перечеркнул ногтем синюю штриховку. — Тогда успеем?
Штурман резко поднял голову.
— Да… Но мины… Очень опасно.
Мариненко пристально посмотрел на него. С усмешкой сказал:
— В штыковом бою тоже опасно…
Четверть часа спустя все офицеры лодки собрались в кают-компании. Командир был краток: зачитал радиограмму командования, затем объяснил свое решение идти через минное поле. Зорко оглядев всех, спросил:
— Что думаете по этому поводу?
— Раз надо — пойдем, — сказал старпом и погладил лысину.
— Конечно, — подтвердил механик Грачев. — Хотел еще что-то сказать, да, видно, передумал, кашлянул в кулак и сел.
— А мы этому черному королю мат дадим! Матик! — сверкая глазами, воскликнул минер Петренко. Его щеки, покрытые золотистым пушком, пылали. — Это же для нас такая удача!… Такая удача!…
Механик, гася улыбку, поддел:
— Удача потому, что мы ближе других к этой банке.
— Нет, нет, не говорите, — взмолился лейтенант. — Ведь вы же так не думаете? Наша лодка…
— Самая лучшая и самая красивая на Балтике, — продолжил за него Грачев, — и на ней плавает отважнейший из отважных лейтенант Петренко.
Все засмеялись. Мариненко постучал по столу костяшками пальцев, и сразу наступила тишина.
— Разъясните личному составу задачу, проверьте готовность механизмов и орудия и — спать. Всем свободным от вахты спать. Это приказ…
Мариненко проснулся. Что-то случилось; он был уверен в том, хотя еще и не знал, что именно. Вдруг Понял — уменьшили скорость хода. Взглянул на часы: спал всего сорок минут. До поворота на курс, пересекающий минное поле, осталось около часа.
Он спустил ноги с койки, сел. И тут же его опрокинуло навзничь и с силой припечатало к постели. Палуба перекосилась, поползла кверху, с полки посыпались книги. Деревянные стенки каюты дребезжали и скрипели на разные голоса.
“Ого, как бросает”, — недовольно проворчал он, силясь принять нормальное положение. Час назад, когда он спустился с мостика, качало куда слабее.
Широко расставляя ноги, цепляясь за что придется, Мариненко добрался до центрального поста. Вахтенный подскочил с докладом: одна рука у козырька, другой держится за трубопровод. Привычной скороговоркой начал:
— Товарищ командир, за время вашего отсутствия…
Мариненко отмахнулся:
— Некогда, — и полез по трапу на мостик.
В колодце люка бешено крутил ветер, давил на плечи, срывал с головы ушанку. Было трудно дышать, и Мариненко, пригнув голову, давясь, хватал широко открытым ртом воздух. Дважды его окатила врывающаяся в люк вода, едва не сбивая с ног.
Из люка он вылез мокрый до нитки, теряя равновесие, обхватил тумбу перископа и надолго замер у окуляров.
Вокруг лодки тьма. Ветер неистовствовал в ночи, и казалось, что весь мир — черная пропасть. Острый форштевень лодки разбивал волны. Взлетая над нею, они с маху обрушивались на надстройку и мостик. Временами корабль повисал в воздухе, вибрируя всем корпусом, затем проваливался между валами и снова взмывал вверх.
Потянув за рукав старпома, Мариненко пытался перекричать вой и грохот.
— В чем дело? Почему уменьшили ход?
Старпом замотал головой.
— Громче… Пожалуйста…
Они зашли под козырек мостика и могли разговаривать, повысив, правда, голос, словно ссорясь.
— Шторм усилился, товарищ командир.
— Я это заметил, — сказал Мариненко и, наливаясь гневом, выкрикнул в красное, посеченное ветром лицо: — Кто позволил вам изменить ход?… Кто?! Вы понимаете, что из-за этого мы опоздаем, сорвем выполнение задачи? — И, склонившись над люком, крикнул что было сил: — В центральном! Самый полный!
Снизу, точно эхо, донеслось:
— Есть самый полный!
Лодка столкнулась с набегающей встречной волной, повалилась на борт и дрогнула, словно наткнулась на что-то твердое. Вал ударил по рубке и рассыпался дождем ледяных брызг.
Мариненко выбрался из-под козырька и подставил лицо ветру. Старпом встал рядом. Он был зол на командира, хотя в душе оправдывал его резкость. К нему снова пришли покой и уверенность, словно этот человек, выйдя на палубу, принял на свои плечи всю тяжесть бури.
Незадолго до поворота на новый курс Мариненко спустился с мостика и прошел по кораблю.
В жилых помещениях тишина и синий полумрак; свободные от вахты моряки спят. Зато в дизельном отсеке дьявольский грохот. Цокотом, свистом, дробным уханьем он обрушивается на барабанные перепонки, заставляя широко открывать рот.
В узком проходе между рычащими двигателями балансирует моторист с масленкой в руках. Со стороны его движения напоминают какой-то нелепый танец. Изредка он подает рукой знаки Илье Спи-ридоновичу, мичману, стоящему у пульта управления. Тот кивает в ответ или отрицательно трясет головой. Это их немая азбука.
Илья Спиридонович — хозяин отсека, хозяин рачительный и крутой. Матросы и уважают его и побаиваются. Когда им довольны, величают “машинным батькой”, в гневе зовут проще — Скорпионы-чем. Худое лицо мичмана посерело, под глазами синие круги. Тут, как и на мостике, приходится кричать.
— Как двигатели? — спросил Мариненко.
— Порядок. Стучат.
— Не подведут?
— Не должны.
И весь разговор. Моторист с масленкой застыл поодаль, навострил уши: вдруг командир скажет что-нибудь новое насчет задания. Но, уходя, Мариненко бросил мичману
— Отдохнуть бы вам надо.
— Надо, — кивнул Илья Спиридонович. — А когда?
И верно. На лодке молодые мотористы, за ними глаз да глаз нужен; вот и стоят с ними все вахты механик в очередь с мичманом.
“Возвратимся из похода, по пять суток отпуска отвалю им обоим. Пусть отсыпаются”, — великодушно решил Мариненко.
В этот момент он искренне верил, что так оно и будет. Забыл, что в базе работы у них невпроворот, только пошевеливайся, и не до отпуска будет им, не до сна. Да и он сам, захваченный вихрем больших и малых забот перед новым походом, вряд ли вспомнит о своем обещании.
В отсеке у электриков тишина. Они отдыхают. Их работа вся впереди, когда лодка уйдет под воду. У вахтенного, молодого матроса, синие покусанные губы, в глазах — тоска. Возле него — брезентовое ведро. Время от времени он склоняется над ведром, и тогда его плечи и спину сотрясают конвульсии. Появление командира обескуражило его совсем. Встретив направленный в упор строгий взгляд, он растерялся и кое-как пролепетал слова рапорта.
— Что же это вы? Непорядок. Подводнику теряться не положено, — выговаривает ему Мариненко.
Электрик заметил взгляд командира, направленный на ведро, и залился краской. В этот момент он проклял в душе и чертово море, к которому он, сибиряк, никак не привыкнет, и себя за слабость, и придиру командира, не теряющего строгости даже в жестокий шторм.
“Не быть мне моряком, не выдюжу, — уныло подумал он. — Придем в базу, попрошусь в морпехоту”.
“Добрый будет моряк. Мается, а замены не просит”, — размышлял о нем командир.
В соседнем отсеке над столом склонились две разномастные головы, почти касаются лбами друг дружки, будто собрались бодаться. Смуглый брюнет- трюмный Флеров, русоволосый крепыш — торпедист Никитин. Физиономии у обоих красные, сердитые. Заметили командира, вскочили, руки по швам. И шторм их не валит.
— Сидите, — махнул рукой Мариненко и опустился рядом. Оглядел приятелей, усмехнулся — на зимних нахохлившихся воробьев смахивают. Спросил: — Почему не спите, товарищи? Опять ссоритесь?
— Да нет, это мы так… Беседуем, — смутился Флеров.
— А все же о чем разговор, если не секрет? — допытывался Мариненко. Ему нравились эти колючие парни, да и в штормовую ночь идти не хочется, есть еще несколько минут в запасе.
— Вот он говорит, — Никитин кивнул головой на товарища, — придем в Германию — всех немцев под корень, а землю ихнюю — под плуг.
— Всех! До единого! — сердито подтвердил Флеров. Он побледнел, лоб его перечеркнула багровая вена. — А у нас они что делали? Может, медовые пряники раздавали?… Где пройдут — смерть. В душегубках людей травили, танками на куски рвали… А Ленинград?… Трупы в сугробах на Невском. Детишки, как старики. И ты это видел. Ты же сам это видел!
— Так то фашисты, а многие простые немцы, может, вовсе и не одобряют… — попытался вставить Никитин.
— Простые немцы!… Где они, твои простые, которые не одобряют? Почему не отвинтят башку гитлерам? Молчишь?… Все они — одна банда. Все в ответе. Ненавижу их, проклятых! Всех под корень! Сам бы, вот этими. — И он поднял над столом жилистые, трепетно вздрагивающие руки.
— Значит, всех? — сдерживаясь, тихо спросил Мариненко. Его потрясла злая страстность матроса. — И детишек, и стариков со старухами, и тех, кто с Тельманом идет?… И как же ты их, Флеров? Ножиком или пулей у стенки? А может, газовые душегубки применишь для скорости? А?…
Флеров побледнел еще больше. Он молчал, закусив губу и оторопело тараща глаза на командира.
— Вот то-то и оно. Не сумеешь, сердце и руки у тебя к такому не приспособлены, — покачал головой Мариненко. — Да и народ под корень нельзя, живучие у него корни, глубокие. Ему строить положено, народу, землю пахать, любить. А гитлеров… Что ж, этих — каленым железом. Без жалости. — Он поднялся и пошел из отсека. Уже держась за дверную ручку, обернулся и убежденно сказал: — Мы еще дружить с ними будем, с новыми хозяевами немецкой земли. Попомни мои слова…
Ветер несколько ослабел, но лодку по-прежнему сильно качало, и мостик часто захлестывали волны.
Мариненко вглядывался в темноту, пытаясь что-нибудь рассмотреть. Под ногами у него стонал и метался корабль, а он не мог различить даже его контуров и чувствовал себя беспомощным слепцом.
Семнадцать минут назад подводная лодка пересекла зыбкую границу минного поля. Семнадцать минут!… Мало это или много?… В обычной жизни — капля, в бою — океан. Здесь — бой.
Время, казалось, остановилось. Мариненко торопил его. Грудь сама упиралась в поручень, бескровные губы страстно шептали: “Ну быстрей же! Быстрей!…”
Он уже ничего не мог изменить.
…Вот и еще минута прошла! Теперь их стало восемнадцать.
Лаг отсчитывает пройденные мили. Его стрелки едва ползут по белому полю циферблата. Короткий щелчок — и миля уходит за корму. Но между щелчками- бесконечность.
В центральном посту очень шумно: в люке завывает ветер; громко стрекочут, цокают, посвистывают приборы; утробно чавкает трюмная помпа, а штурману кажется, что он слышит неровный стук собственного сердца. Он стоит, прислонившись к кормовой переборке, руки упрятал за спину — пусть лучше их никто не видит. Рядом на боевых постах застыли матросы. Лица у них спокойные, бесстрастные, жесты привычно выверенные. Тревога — в глазах.
Штурман неотрывно следит за черепашьим ходом часов. Они не спешат. Тикают себе, отмеряя прожитые минуты, как и час, и месяц, и год назад. Им торопиться некуда. Осталось девять минут… семь… четыре…
Наверное, они остановились?! Встряхнуть бы их, проклятых!… Штурман с тоской смотрит на подслеповато ухмыляющийся ему в лицо циферблат и до хруста стискивает потные кулаки.
Последние минуты растягиваются в вечность. Но вот часовая стрелка, дрогнув, неохотно переваливает через заветное деление. И тут же штурман срывается с места и, не тая радостной улыбки, мчится к трапу на мостик. Из груди его готов вырваться счастливый крик, однако на последних ступенях трапа он замедляет шаги и командиру докладывает буднично просто:
— Мы прошли его, это поле…
У людей напряженные лица. И здесь, на мостике, и в отсеках все думают одну думу: неужели эти фашистские мерзавцы из мерзавцев, на совести каждого из которых муки и кровь советских людей, уйдут от возмездия?!
Скоро полночь, а вражеского конвоя нет и в помине. Пять пар настороженных глаз сверлят ночь с мостика подводной лодки. И все понапрасну: вокруг только черное беснующееся море. Время от времени мостик накрывает не то густой туман, не то мелкий дождь, и тогда за его частой сеткой вообще нельзя ничего рассмотреть.
Мариненко выколотил трубку о поручень, набил ее новой порцией табака и, не прикуривая, сунул в рот. Курить на мостике он сам запретил: противник может появиться в любую минуту.
Погода и бесплодное ожидание не настраивают на веселый лад. “Может, этот клятый “Вильгельм” и вовсе не выйдет сегодня”, — уныло думает он, обшаривая глазами волны. Новая мысль бьет, как удар тока: “А что, если он уже прошел, пока мы барахтались в минном поле?!” В груди появляется противный холодок. “Нет, не мог пройти раньше… Не должен был пройти”, — успокаивает себя Мариненко, а в уши ввинчивается назойливый ехидный голосок: “А вот и прошел… Прошел — и ищи ветра в поле…” Брызги хлещут по лицу, ледяными струями заползают за ворот кителя, но он не отстраняется от них, только сильнее сжимает зубами мундштук трубки.
Ветер неожиданно переменился и погнал тучи на север. Шторм шел на убыль. Гребни волн сгладились, хотя на их вершинах еще курчавились белые завитки пены. На миг проглянула и тотчас спряталась луна.
Мариненко проводил ее недовольным взглядом — луна была ни к чему — и снова перевел глаза на море. В то же мгновение стоявший сбоку сигнальщик радостно выкрикнул:
— Вижу силуэт корабля!… Нет, три силуэта! — поправился он. — Вот они!…
Впереди, правее курса подводной лодки, смутно темнели три расплывчатых пятна: одно большое и два поменьше. Они почти растворялись в ночи. Темнота скрадывала расстояние, и Мариненко, сколько ни вглядывался, не мог даже примерно определить дистанцию до них. Во всяком случае, он был уверен, что она велика.
Внизу по отсекам прокатилась тревожная дробь звонков. В течение нескольких секунд из люка слышался шум, громкие голоса; затем все стихло, и центральный пост доложил:
— Корабль к бою готов!
Штурман приник к указателю гирокомпаса и взял несколько пеленгов на фашистские корабли.
— Они уходят от нас! — закричал он встревоженно. — Очень быстро уходят!
Командира охватило беспокойство. Погружаться поздно — будет потеряно слишком много времени. Выход один — попытаться обогнать конвой в надводном положении и, заняв выгодную позицию, атаковать торпедами из-под воды.
Мариненко назвал рулевому новый курс и перекинул рукоятку машинного телеграфа на самый полный ход.
Подводная лодка вздрогнула и рванулась вперед. Двигатели уже не пели, а, захлебываясь, рычали как бешеные. Палуба и надстройки вибрировали, и их дребезжание покрывало шум волн и ветра. Тяжелые брызги окутали лодку с носа до кормы. Равномерная качка прекратилась. Накреняясь, лодка с устрашающей беспомощностью летела в бездонную пустоту, а затем, словно наткнувшись на стену, вздрагивала всем корпусом и, стремительно выпрямляясь, взлетала над волнами. Рулевой с трудом удерживал корабль на курсе.
Прибежавший на мостик Грачев взмолился:
— Нельзя больше прибавлять обороты. Двигатели работают на грани возможного.
— Так перешагните эту грань. Еще десять оборотов!
Расстояние между лодкой и кораблями противника сокращалось очень медленно. Понадобилось более часа, чтобы она, наконец, поравнялась с ними. И тут произошло непредвиденное. Летели минуты, а штурман, прильнувший к визиру пеленгатора, неизменно докладывал:
— Пеленг на конвой не меняется!… Пеленг все тот же!…
У Мариненко было такое ощущение, будто немцы, разгадав его замысел, также увеличили скорость и включились в сумасшедшую гонку. Однако мысль эта показалась ему столь нелепой, что он усмехнулся и в душе обозвал себя идиотом. Разве они позволят лодке противника идти в такой близости от себя!… Одно было теперь ему ясно — выйти в голову конвоя не удастся.
Неожиданно среди волн, там, где шли чужие корабли, вспыхнул яркий, как звездочка, огонек. Спустя миг он погас. Снова загорелся и быстро-быстро замигал навстречу подводной лодке.
— Они нас вызывают! — растерянно доложил сигнальщик.
“Обнаружили!” — Мариненко судорожно сжал пальцами поручень. Мозг лихорадочно искал выход из создавшегося положения. С удивительной четкостью и быстротой он подсказывал решения, одно за другим. Все не то!… Вдруг искрой сверкнула мысль. Она была до дикости простой, и это пугало. “Бред!… Сумасшествие!” — подумал Мариненко и тут же понял: действовать иначе нельзя! План атаки сложился мгновенно. Мариненко бросился к визиру надводной стрельбы и самозабвенно прокричал слова команды:
— Право на борт! Курс прямо на конвой! Торпедные аппараты …товсь!
Нос подводной лодки стремительно покатился вправо. Волна с силой ударила в борт и обрушилась на мостик. Мариненко на мгновенье потерял конвой из виду, но — почти сразу снова нашел его. Оттуда по-прежнему мигал огонек сигнального фонаря.
— Что они пишут? — не отрываясь от визира, спросил Мариненко.
— Только три буквы: червь, добро, живете, — ответил сигнальщик. — Наверное, позывные запрашивают. За своих, видать, приняли.
— Отвечайте им.
— Что?… Что отвечать.
— Что-нибудь, все равно что. Хотя… Сигнальте им те же три буквы… Ну, живей же, старшина! Не медлите!
Старшина с ловкостью белки взобрался на тумбу перископа и, направляя луч в сторону конвоя, быстро застучал клапаном фонаря.
Огонек на горизонте погас. Пауза была долгой. Но вот он вспыхнул снова и замигал быстрее прежнего.
— Психуют, собаки, — злорадно прошептал Мариненко и представил себе, как мечутся в эти минуты на мостиках своих кораблей фашистские командиры. Открыть огонь не решаются — вдруг свой, и близко к себе подпустить боятся — что, если чужой? “Минут бы десяток еще”, — прикинув расстояние, как о несбыточном, подумал он.
Все его существо без остатка охватило знакомое уже и ни с чем не сравнимое чувство. В нем, казалось, напряглась струной каждая жилка. Нет, это не был азарт игрока, поставившего все на карту. Это чувство порыва и необыкновенной ясности сознания ведомо лишь настоящим бойцам: парашютисту перед прыжком с крыла самолета; солдату, поднимающемуся в штыковую атаку; пилоту, сошедшемуся на вираже лоб в лоб с врагом.
Расстояние до конвоя заметно сократилось, и теперь Мариненко мог различить в визир даже его строй. Стрелять торпедами было нельзя, хотя дистанция и позволяла дать залп. Корабли охранения, двигавшиеся гуськом друг за другом, прикрывали лайнер от лодки, точно стеной.
Над волнами, оставляя в черном небе искрящийся след, взмыла ракета. Она повисла между кораблями конвоя и лодкой, осветив море мерцающим неживым светом. Один из кораблей охранения стремительно покатился вправо, поворачивая на лодку. Ослепительно ярко сверкнули огненные языки. Казалось, вспыхнуло море. Звуки выстрелов слились в могучий незатихающий грохот.
“Разобрались все же”, — спокойно, будто о чем-то постороннем, подумал Мариненко.
Между кораблями, наконец, появился просвет. Он быстро ширился. Нос “Вильгельма” наползал на серебряную нить визира. Когда он коснулся ее, Мариненко сжал кулаки и торжествующе выкрикнул:
— Залп!