164726.fb2
Святославский слушал, удовлетворенно кивая и чему-то улыбаясь. Похоже, что теперь он уже сам почти верил, что перед ним — настоящий Сальери.
Однако, не успел Сальери прочесть и половины монолога, как вмешался Дубов:
— Господа, по-моему, наш эксперимент утрачивает объективность. Сейчас поясню, — возвысил голос детектив, заметив, что Святославский уже готов горячо возражать. — То, что наш Сальери произносит пушкинский текст, уже как бы предопределяет и то, что с Моцартом он поступит, если так можно выразиться, по-пушкински.
Немного поразмыслив, режиссер нехотя согласился с доводами Дубова:
— Ну хорошо, текст подкорректируем. Значит, так…
— И потом, если Сальери на сцене, то где же Моцарт? — спросила баронесса фон Ачкасофф.
Тут уж Святославский не выдержал:
— При чем тут Моцарт? Ну скажите, при чем тут Моцарт, если предмет нашего исследования — Сальери? Да Моцартов сейчас что собак нерезаных, а Сальерей — единицы! — Немного успокоившись, Святославский продолжал: Извините, господа, я погорячился. Но как вы не понимаете, что в данный момент Моцарт на сцене просто неуместен. В том-то и дело, что он не должен знать, что он Моцарт. То есть что он может быть отравлен.
— Отравлен? — с подозрением переспросил инспектор Столбовой. — Вы что же, собираетесь травить Моцарта по-настоящему?
— О боже мой! — всплеснул руками Святославский. — Ну что за непонятливые люди!.. Объясняю в сто двадцать десятый раз: все будет по-настоящему, как в жизни. И при любом исходе эксперимента вопрос о том, отравил ли один композитор другого, будет закрыт раз и навсегда. Обернувшись к Щербине, режиссер заговорил уже сугубо по-деловому: — Ради чистоты эксперимента мы вынуждены отказаться от пушкинского текста. Значит, наша с вами задача, господин Щербина, несколько усложняется, но тем интереснее будет ее решать.
— Ну так скажите ясно, что от меня требуется, — не выдержал Щербина. А то вы толком ничего объяснить не можете, а потом сердитесь.
— Хорошо, попытаюсь объяснить. — Святославский изобразил на лице мыслительный процесс, после чего принялся "выдавать на гора" новые идеи: Не будем искусственно воссоздавать эпоху — это у нас все равно не получится. Куда важнее воссоздать саму ситуацию. Вы — способный, но далеко не талантливый композитор… Или нет, чтобы понятнее, вы — талантливый, но далеко не выдающийся поэт. А рядом — гений слова, чародей стиха, на фоне которого даже вы, с вашими способностями, кажетесь мелким графоманом. Его везде печатают, всюду приглашают, выдвигают на престижные букеровские премии…
— А вот теперь я не верю, — перебил Щербина. — Кому в наше время вообще нужна поэзия? Да явись сегодня второй Пушкин, его бы даже в нашей городской газете не напечатали. Там же редактор, жук такой, только своих прихлебателей публикует, которые трех слов срифмовать не могут!
— Ну а если в "Новом мире"? — несмело предложил Серапионыч.
— Тем более! — азартно подхватил Щербина. — Да если редактор увидит, что автор неизвестный, то он и читать не станет. — Похоже, Щербина разошелся не на шутку: Святославский сумел-таки задеть его за живое. — А если и прочтет ненароком, то… — Щербина сделал вид, что надевает очки и смотрит в воображаемую рукопись: — Пушкин. Кто такой Пушкин? Не знаю. Какой-нибудь очередной доморощенный гений, чтоб они все провалились. "Я помню чудное мгновенье, Передо мной явилась ты…" Что за бред, ну кто в наше время так пишет? "Как мимолетное виденье, Как гений чистой красоты". Нет, неплохо, конечно, но не Евтушенко. Далеко не Евтушенко.
Оставив Щербину продолжать его обличительные импровизации, Святославский незаметно спустился со сцены вниз.
— По-моему, вы уж слишком отдалились от первоначальной задачи, негромко заметила баронесса.
— Такие методы недопустимы даже у нас в милиции, — поддержал ее инспектор Столбовой.
— А я так полагаю, что ваше представление, господин Святославский, превратилось в занятный психологический этюд, — со своей стороны отметил Дубов, — но к следственному эксперименту оно не имеет никакого отношения.
Святославского поддержал лишь Серапионыч:
— А я вспоминаю слова одного переводчика стихов. Помнится, он говорил, что для верности перевода нужно отдалиться от него на приличное расстояние и проникнуться духом подлинника, а не слепо следовать буквам…
— Да, но не слишком ли уж далеко мы отошли от подлинника? — осторожно возразил Столбовой.
— А по-моему, подлинными историческими событиями здесь и не пахнет, куда определеннее высказалась баронесса.
Однако на сей раз режиссер даже не стал пускаться в споры. Вместо этого он пустился в какие-то странные манипуляции: взял свой стакан с остатками чая и перелил их в пустую рюмку, из которой баронесса фон Ачкасофф перед обедом традиционно выпивала для аппетита сто грамм дамской водки «Довгань».
— Наш яд, — подмигнул Святославский сотрапезникам и, бросив мимолетный взгляд на сцену, приложил палец к губам.
А на сцене Щербина уже разошелся вовсю:
— Власть золотого тельца загубила, извратила искусство. И не только тех, кто его создает, но и тех, для кого оно предназначено. Вот возьмем хоть литературу. Раньше мы знали, на кого нам равняться — на Пушкина, Гоголя, Льва Толстого. А теперь? Александра Маринина — величайший писатель всех времен и народов. Тьфу! — Щербина пренебрежительно окинул взором обеденный зал. Люди стыдливо молчали — очевидно, многие из них почитали и почитывали Маринину, а о вышеназванных литераторах имели весьма туманное представление. — Да, мои стихи никогда не были созвучны эпохе, — продолжал Щербина. — При Советской власти я не писал о достижениях народного хозяйства под руководством любимой партии и о борьбе за мир во всем мире под руководством все той же любимой партии, и потому не имел ни малейших шансов пробиться в журналы. Но я мог собрать на кухне друзей и за стаканом чая почитать им свои стихи. И услышать от них честные и прямые отзывы. А теперь в любую минуту ко мне на кухню могут заявиться судебные исполнители и выкинуть меня на улицу за неуплату квартплаты!..
Тем временем Святославский вместе с рюмочкой чая поднялся на сцену и, не замеченный оратором, остановился позади рояля, поставив рюмку на крышку. Режиссер согласно кивал речам поэта — они был ему близки и понятны, ибо и Святославский в жизни сталкивался с теми проблемами, о которых так страстно говорил Щербина.
— Вы меня спросите — а что делать? — продолжал Щербина. — А я отвечу не знаю. Как бороться с властью чистогана, как вернуть поэзии ее первородство? Как обратить внимание общества на всю глубину его падения?
— Сальери, разглагольствующий о социальном падении общества, вполголоса заметил Столбовой.
— А потом подливающий яд коллеге, — подхватил Дубов.
— Ну, может быть, до этого дело не дойдет? — нерешительно предположил доктор Серапионыч.
— Ну, в худшем подольет кому-нибудь в кофе рюмочку чая, — усмехнулась баронесса. Кажется, она окончательно убедилась, что действо, происходящее на сцене "Зимней сказки", уже никакого отношения к реальной истории не имеет, и воспринимала его просто как театрализованную импровизацию. Очевидно, ее сотрапезники пришли к тем же выводам, и больше никто никаких возражений не выдвигал.
Ощущая режиссерским чутьем, что Щербина со своими социальными обличениями несколько злоупотребляет вниманием почтеннейшей публики, Святославский попытался вклиниться в монолог, но тщетно — поэт уже ничего не видел и не слышал, опьяненный внезапно открывшимся ораторским вдохновением:
— В гробу и в белых рейтузах я видел такую жизнь воочию, во всей ее самости! И вообще, как сказал один талантливый бард, "Если песни мои на земле не нужны, Значит я в этом радостном мире не нужен". Теперь он разводит кенгуру в Австралии на ферме, а наше Отечество лишилось величайшего дарования!
Поняв, что Щербину уже так просто не остановишь, Святославский подошел к ударной установке и со всей силы бухнул в барабан.
Щербина воспринял этот звук по-своему:
— Пробил мой час! Я осознал свою ненужность этому обществу, погрязшему в стяжательстве и бездуховности, и не желаю больше длить свое никчемное существование! Дайте мне веревку, и я повешусь! Дайте мне ружье, и я застрелюсь!! Дайте мне яду, и я отравлюсь!!!
Поэт произнес это столь патетически, что публика зарукоплескала. Воспользовавшись паузой, Святославский заговорил сам — быстро и сбивчиво:
— Что значит — отравлюсь? Если все мы отравимся, застрелимся и утопимся, то кто останется — те, кто довел наше искусство до ручки? Не дождетесь! Действовать надо, действовать!
— Да я же не против, — как-то вдруг сникшим голосом произнес Щербина. Но что я могу сделать один?
— Как что? — возмутился Святославский. — То, чего от вас ждет искусство — подвига!
— О чем вы говорите! — безнадежно махнул рукой Щербина. Видно, его боевой запал прошел столь же быстро, как и начался. Зато Святославский, казалось, успел «заразиться» от Щербины и теперь готов был горы своротить:
— Да-да, подвига! Или, если хотите, Поступка! Причитать о падении нравов да бранить общество — это мы все умеем, тут большого ума не надо. А вот совершить нечто такое, чтобы потом все ахнули и сказали: "Вот это да!.."
— Что вы мне предлагаете? — неожиданно взвился Щербина. — Выйти на площадь, облить себя бензином и поджечь?
— А вот этого я не говорил! — радостно подхватил Святославский. — Это вы сказали, а не я. — И, немного помолчав, режиссер свернул разговор чуть в сторону: — Для того чтобы понять, "что делать", мы должны ответить на вопрос "кто виноват?".
— Вечные вопросы российской интеллигенции, — не преминул заметить Дубов. — "Кто виноват?", "Что делать?" и "Беременна ли Пугачева?".
— Предлагаю четвертый: "Если да, то от кого?", — усмехнулся Столбовой.
— Да-да, кто виноват? — повторил Святославский, обращаясь не то к себе, не то к Щербине, не то к залу. Так как последние двое безмолвствовали, то режиссеру пришлось отвечать самому: