164880.fb2
(Самое начало дневника, вероятно, отсутствует. — Изд.)…ну вот и докатилась, как Покати-горошек из какой-то там белорусской или украинской сказки. Нет, не будет смешно, когда я сама себе скажу, что дошла до всего этого: нос, уткнутый в разворот тетради, старательные — не дрожать! — движения руки, вырисовывающей эти каракули. А ведь я сейчас должна писать лекции курсе на третьем. Наверно, это забавно. А вообще, начинать писать дневник — это все равно что заниматься стриптизом перед зеркалом для самой себя: и мерзко, и не греет, и ни траха ни оргазма, и душа провисает, как сиськи у пятидесятилетней грошовой бляди с вокзала, у которой минет за бутылек сивухи оформляется.
Никогда не думала, что смогу раздевать сама себя. Глупости. Вот сутер наш, Фил Грек он сидит и пьет, а потом начинает произносить кафкианские монологи. Говорит, что такого самобичевания, как у Кафки, еще не видел. Кафкианец, сука. Меня почему-то никогда не вставляло, почему люди, такие рассеянно-дремотные, вальяжные по пьяни, в трезвом виде превращаются в арифмометры — тупых скотин, соизмеряющих желаемое с возможным, режущих по живому.
Ну вот как наш Филипп. Бывает и наоборот. Взять хотя бы моего первого, который задал отсчет всему этому чудесному поступательному движению в этом мире: Костик, когда он не пил, был совершеннейшим чудом, если, конечно, не учитывать того, что он любил врезаться в бродячих собак. А стоило Костику принять на свою атлетическую грудь хотя бы триста, так немедленно по капле шла чудесная метаморфоза: Костик с цепи срывался, сначала скрежетал зубами, у него они разве что без сигнализации, потом глазками бульдожьими шарил, ища, откуда бы проблем надергать, как карасей на поплавковую удочку. Искалечил моего соседа — за то, что тот помог мне донести сумку. Конечно, сумка легкая была — так ведь соседу, Илье, от того не легче. Ха-ха„. <нрзб> каламбур. Как это… тупо: калом бур, а телом бел.
Вообще, конечно, Костик этот самый, проходящий под кодовым имечком «первый», был из серии «мечта пэтэушницы»: два метра мяса, фрагментарно татуированного и накачанного, клевый прикид, цепура и мобила, джипарь — все как в высшем свете. Он даже образованный был: Есенина мне читал. Наверно, это ему моя драгоценная родительница напела, что я в гуманитарном лицее учусь. Костик, помнится, сам хотел «прикинуться по образованию», как он глаголил. У него, правда, был диплом какого-то архитектурного училища, но был нюанс: он слово «архитектурный» выговаривал проблемно. То «ахретек-туртый» скажет, то «ахуетурный». То вообще — «бля, порожняк вметали с этими корами». Это он про диплом свой. Костик вообще, когда говорить начинал, у меня в голове из Олеши крутилось: «По утрам он поет в клозете».
Цитаты <нрзб> насовали, как в сундук рухляди. Голова пухла, и мозги ворочались, как дрожжевое тесто — через край ползли, овердозы образованности, бля.
Лицей!!
Когда Костик вздумал в юридический поступать, я хорошо помню. Я ведь в этот день таблетками траванулась. Хорошо так Горстями. Но это вечером было. А днем Костик подрулил на своем джипаре к юридическому… Академия права, он это так помпезно выговаривал, что все время, помнится, хотелось вынуть его дежурную бейсбольную биту и приложить к его лобику. Хотя нет — биты переводить жалко.
Костик в тот день литературу сдавал. Меня он с собой, верно, как талисман наговоренный взял. Говорит: я им там лавэ отгрузил нормально, так что блажь должна прокатить. Это он про поступление. У них в бригаде мода на образование повеяла, и Костика вспугнуло.
Я смеялась, когда он вышел из аудитории и сказал, что ему четыре поставили. Я на полном серьезе спросила, почему четыре, а не пять, а он сказал, что ему всунули билет с каким-то порожняком про князя Игоря, который куда-то сдуру дернул, на стрелку, что ли, и влепился в такой конкретный попадос, что едва на ноль его не умножили. Впрочем, Константин проявил себя как интеллектуал, потому что, когда его спросили, с кем боролся князь Игорь, он взял да и ответил: с татаро-монгольским игом. Хорошо еще, что не с Дилером.
И еще. Был и второй вопрос, помимо князя Игоря, влепившегося в попадос. Оказалось, что Костик раскрывал значение творчества Тургенева на примерах из Чехова. Это я потом узнала. Костик, оказывается, рассказал, что писатели очень похожи: у одного про собачку, и у другого про собачку. Только у Чехова вроде как с цирковыми брателлами терлась собачка, а у Тургенева, который Муму, псина больше подводным плаванием увлекалась. Как Жак-Ив Кусто.
Я тогда была в штанах кожаных обтягивающих, он мне подарил на четырнадцатилетие. Конечно, я выглядела старше, хотя рядом с ним казалась этакой ладно упакованной Дюймовочкой. Старлеткой. Если бы он читал «Лолиту» <не дописано>
Пока Костик разгребал обломки гранита науки, я стояла у входа в институт и думала о том, как было бы великолепно, если бы не было <не дописано>. Ко мне подошел мальчик, лет семнадцати, в белой рубашке, красивый. Поступающий. Я уже видела его раньше, оказалось — из моего лицея. Закончил его в этом году, а теперь поступает. Я теперь уже и не помню, как его зовут. То ли Антон, то ли Артем. Разговорились. Мне почему-то стало грустно, хотя я всегда презирала свою подружку Светку, например, за то, что она гоняла вот с таким же мальчиком-одуванчиком из вшивой интеллигенции. Я сама, между прочим, вшивая интеллигенция — отец, пока не уволили, замдекана был. И мать что-то там наподобие.
Я теперь думаю, что, наверно, все могло бы быть по-другому, если бы Костик тогда не увидел этого то ли Антона, то ли Артема. Мы просто разговаривали, ничего, просто — общались, я засмеялась, потому что прямо над головой Антона спикировала ворона и он от нее шарахнулся. Только через несколько секунд над ним возникла птица покрупнее: Костик, весь красный, как будто из бани, налитый весь злобой. Он спросил Антона, чего тому, собственно, надо, а потом затащил за угол и избил. На моих глазах. Я первый раз увидела тогда, как из носа веером кровь разлетается. Одним словом, этого мальчика госпитализировали… нос был сломан, почки отбиты, че-то там с ребрами. И так мне противно стало, что я сама накинулась на эту злобную тушу пыхтящую, Костика, и ударила его по голове. Он меня смахнул, как котенка. Я тогда начала кричать, что вызову ментов, что его, Костика, стало быть, посадят. Дура. Единственное, что я из всего этого вынесла, так это свирепое и горькое чувство обиды, словно меня окатили грязью. Я в первый раз поняла, чего я, собственно, стою в глазах этого ублюдка.
Я в тот день первый раз наглоталась таблеток. Даже не предполагала, что мне будет так хреново. Осадок от этой боли и полубессознательных корчей, пришедших от отравы, должен бы улечься так же быстро и необратимо, как эта обида. Та, что толкнула меня на этот глупый и бессмысленный суицид. Меня тогда вытащили и… <длинная срывающаяся полоса, а под ней дата нового дня>:
28 февраля 200… г.
У меня сегодня свободный день. Редкость.
Посмотрела на первую свою запись в этом горе-дневнике и расхохоталась: так напилась, что не смогла даже дописать. Ленка, моя соседка по комнате, говорит, что я как сидела за столом, так и повалилась, как сноп. Нахлесталась вискаря. У Ленки синяк под глазом, потому что она допустила производственный брак- едва не оттяпала зубами член одного хомяка, который за нее за три часа заплатил. Фил, сутер вонючий, ей в торец за это прислал, а Ароновна ему такой выговор вкатила, что Фил перед Ленкой извинялся и прыгал на задних лапках, а потом презентовал какой-то тональный крем, чтобы она назавтра же приняла товарный вид. Сегодня с утра нас возили <перечеркнуто> перечитала вчерашнее, а потом подумала, что тот мой первый Костик ни в чем и не виноват, гнида. Просто я сама себе так выстелила. Не надо было глотать. Колеса эти.
(Большой пробел в распечатке, а потом немного другим, более расхлябанным почерком, видимо, по прошествии некоторого времени. — Изд.) Пью вискарь. Ленку вызвали на «конкурс красоты»: говорят, что выезд к какому-то чеченцу из Швейцарии. Не только от наших, но и еще пять контор подсуетились.
Меня не взяли. Больна. «Мама», Нина Ароновна, чесала усики и говорила, что мне нужно поправляться, потому что ты, дескать, Катенька — наше знамя и гордость. Нину Ароновну понять можно: я, Ленка, Маша Дубровская, Инна, Наташка Левайс, Ирка Куделина и Мила по прозвищу Харим-Паровозом — вот это и есть актив нашей конторы. Остальные, как известно, не более как фон. Умный еврей Эйнштейн недаром придумал теорию относительности, потому как она применительна не только в науке, но и в других сферах жизни. К примеру, наша Нина Ароновна умудряется впаривать клиентам самых трухлявых обсосок по цене нормальной — скажем, немногим меньше, чем за меня платят или за Ленку. А все отчего? А оттого, что представляет она эту клаву на фоне каких-нибудь жабенций, по сравнению с которыми она катит как Надя Ауэрман. Вот тебе и теория относительности.
Фил-сутер снова нюхал кокс.
<„> Перебираю эти года, как пальцами веер: жестко, причудливо и ненужно. Не люблю веера. Странная вещь — память. Как будто и недавно было, а чувствуешь, словно все это в глубокой древности происходило. А говорят, бывает: прошло лет пятьдесят, а лица как листья перед глазами — кружатся, кружатся. Мне этого не понять, мне не пятьдесят, а только два…<перечеркнуто> А тот Антон пришел ко мне в больницу и сказал, что он меня любит и отобьет у Костика. А сам еле на ногах стоит, его самого только что из больницы выпустили. Я начала смеяться, а потом заплакала и сказала, чтобы он ушел. Не нужно. Тем более что времени было часа три ночи, этот мальчик залез ко мне в окно и сидел на подоконнике, а потом пришла медсестра и он выпрыгнул прямо с третьего этажа. А назавтра пришел Костик, молил о прощении, цветов наволок и чуть ли не оркестр под окна поставил. А потом сказал: соси, Катенька. Мы одни были. Я же в отдельной палате лежала, коммерческой, он оплатил. Купил меня, тварь. И никуда уже не сдернуться с этого. Сама. Сама.
<нрзб> я после этого у врача пузатого сдернула каких-то колес и прикрылась. Помню, что мне так хорошо стало, как и не бывает наяву. Потом, как откачали меня, оказалось, что я в бессознанке себе руки резала и смеялась, а потом дергалась на полу в крови, запрокидывала голову и кричала душераздирающе, что тону, что в море выключили свет и медузы бьются током.
Лечили непонятно от чего. Задвигали в меня нейролептики и антидепрессанты, как дрова в печку. Сжигало. Месяц провалялась, а потом мой лечащий врач, Веня Корженевич, сказал, что меня можно вылечить сеансами какой-то электросудорожной терапии. Я и понятия не имела, что это такое, а после их «колес», мне кажется, мне назначили бы харакири и гильотину в качестве профилактики депрессии, я и то согласилась бы.
Как свежо нам спускаться с откоса, целоваться, молить и спешить и с улыбкой идти под колеса наркоты и случайных машин.
Помню, как положили меня на кушетку, и я спокойно, словно не вокруг меня это суетятся, — наблюдала. Процедурная сестра пристегнула меня ремнями, вставила меж зубов резиновую прокладку. Веня Корженевич стоял у пульта, а другой, я его не знала, приблизился ко мне, держа в руке электроды и еще что-то вроде… и постоянно бормотал что-то типа: «Спокойно, спокойно… это совсем не больно. Не страшно. Рррраз — и все». Я потом подумала, что, верно, он не меня, а себя успокаивал. Практикант блядский.
Корженевич гаркнул: «Импульс!» И меня дернуло. Как будто в голову вогнали пулю со смещенным центром тяжести, а она там разорвалась <нрзб> Ерунда. Наверно, никакой боли после этой нет. Так, фикция… глупость, навет. Меня прошили этим импульсом еще два раза. Конечно, все это я узнала потом, поскольку ничего не понимала. Парализовало сознание… Веня потом говорил мне, что у меня были такие глаза, как у новорожденного. Темные, бессмысленные, не умеющие видеть. Всего было три или четыре сеанса этой импульсной терапии… не знаю, как ее в медицинском обиходе называют. Помогло. Захотелось жить. Причем я еще тогда не поняла, как мне захотелось жить.
Когда я очнулась, то увидела край халата, а потом — и всего человека, склонившегося надо мной. Это был Костик Он вылупил на меня свои рыбьи глазки, наверно, по прошествии времени, я могу так сказать, — но тогда, в палате, меня словно снова пронзило током, только боли не было. Нет. Просто ныло, ныло, как это у них, врачей, именуется — в промежности… да, дико хотелось. Я не отдала себе отчет в том, из-за чего вдруг мне так дико захотелось Костика, но только в тот момент его центнеровая туша показалась такой желанной, что я, не поднимаясь с кровати и только чуть приоткрыв глаза, почти на ощупь нашла под халатом его ширинку, расстегнула ее и выдернула оттуда его член. Я первый раз застала его врасплох — мягким, податливым, даже каким-то жалким, — потому что обычно Костик представал передо мной во всеоружии, его двадцатидвухсантиметровое чудовище смотрело на меня угрожающе и жадно, как Троцкий на мировую буржуазию. Костик называл свой хер кинологично — «волкодавом» <нрзб> скорее на полудохлую шавку, которую переехала машина. Так Костик любил делать, кстати.
Костик даже не успел понять, что я сделала. Скорее всего, он ожидал застать меня мягкой, расслабленной, аморфной. А тут такая прыть! Он только охнул и выругался, когда я, несколькими движениями приведя его член, как говорится, в состояние стояния, заглотнула его чуть ли не до самого основания. Только пробудившийся рвотный рефлекс не позволил мне продвинуть Костикову тычину еще дальше.
— Ты че, Катька? — прохрипел он ошеломленно. Я по понятным причинам говорить не могла. Впрочем, он тоже скоро дар речи утратил, а когда уходил, довольный, даже забыв пожелать мне скорейшего выздоровления, — я смотрела ему вслед, бритый затылок лоснился от удовольствия и сытости, здоровенные бычьи плечи застыли окаменело под халатом… я поняла, что вовсе не он возбудил меня так яростно, а вот это: волна белой ткани, клиническая белизна, хищный бросок в глаза… и все.
Перебирая эти первые свои ощущения после сеанса ЭСТ (вероятно, аббревиатура: электросудорожной терапии. — Изд.), перелопачивая их грязными лапами Костика и — вымышленно — тонкими пальцами Антона, я поняла, что со мной произошло что-то странное. Несколько лет спустя я рассказывала об этом девчонкам из нашей конторы, а они смеялись и говорили, что у некоторых тоже бывает подобное, только называется это не, как ее, электросудорожная терапия, а просто-напросто нимфомания с клиническим уклоном. Заклинило, короче. Не поверили они мне, да и не нужно было, чтобы верили. Просто тогда меня превратили в законченную нимфоманку… да, с клиническим уклоном. Верно, что-то перестроилось в мозгах, да и не бог весть в каких мозгах-то, чему там было перестраиваться!
Одним словом, то ли на следующий день, то ли через день, сейчас уже выпало из памяти, как штукатурка… соблазнила я доктора Веню Корженевича.
Он перед этим у меня разве что смех вызывал: маленький, носатый, курчавый, вечно с синяками под глазами — то от чрезмерной работы, то от пьянства, то от очередной встречи с воинствующими антисемитами, короче, ублюдками самой неказистой масти. Ему на такие встречи везло.
А тут на другое повезло. Он пришел ко мне в палату с очередным осмотром, а я не в кровати лежала, а стояла у окна в белом халате, который стрельнула у одной из молоденьких практиканток Если бы он пришел минутой раньше, то застал бы уникальное зрелище: пациентка в белоснежном халате сидит перед зеркалом и, глядя на свое отражение, ожесточенно мастурбирует. Таким образом я довела себя до полного экстаза и приостановилась, когда только услышала шаги. Веня Корженевич, когда мое лицо увидел, подумал, верно, что у меня очередной заскок: глаза туманные полузакрыты, лоб влажный, волосы всклокочены, губы подергиваются и дыхание тяжелое, прерывистое <нрзб> Веня хоть и спец был, но, наверно, не мог отличить признаки оргазма от закоса в маниакально-депрессивный психоз. Полный тюфяк был в постели, как потом оказалось, а жену свою, толстую Машку по прозвищу Окуджава (у нее усы такие же были, как у барда), пилил на ощупь, стеснительная она у него была.
Веня что-то мне сказал, но только я к нему повернулась и спросила, что они со мной сделали. Весело так спросила, но только Веня испугался, потому что в следующий момент я распахнула халат, а там ничего не было. Веня аж к косяку дверному прислонился, ему в голову шибануло не хуже чем если бы очередной его недоброжелатель из числа отмороженной братии в профилактических целях задвинул бы ему в торец полпуда своего кулака.
Я ему толком ничего и сказать не успела, дошло до него только, что я его хочу прямо здесь и сейчас. Корженевич затрясся весь и выскочил. А говорят, медики бесчувственные существа: делают трепанацию черепа, палочкой в мертвых мозгах ковыряются да тут же и обедают, заглатывая какой-нибудь бутербродик и спиртиком аппетит отшлифовывая. А Веня проявил самое живое и непосредственное чувство: ускакал, как черт от ладана. Впрочем, я думаю, что любой здравомыслящий черт предпочтет ладан, чем статью за развращение малолеток… об этом, верно, Веня Корженевич подумал.
Я легла на кровать, всю саднит изнутри, пол и потолок схлопываются, как от передозировки героина. Затрясло, словно к кровати подвели электричество, и обида поползла, как змея: что же со мной такое сделали, если от вида белого халата такое цунами… эрогенная зона, эпицентр похоти, еби ее мать! Вкололи мне что-то очередное, я успокоилась и заснула, а проснулась оттого, что стоял надо мной Веня Корженевич и смотрел на меня сладкими, залипающими глазками, а в каждом глазике по эрегированному члену топорщится. От доктора пахло спиртом и чем-то кислым, зубопротезным.
<перечеркнуто> Веня давно уже ушел, а я сидела на краю кровати и думала… неужели теперь это параноидальное трахолово угнездилось так, что <не дописано>
В ту же ночь пришел ко мне Антон, через окно влез… я встретила его холодно — мне претил вид его потертых джинсов, в нескольких местах запачканных землей, его рубаха с огромным пятном пота на спине и идиотски-влюбленная физия с преданными глазами. Тогда мне казалось, что такие преданные глаза пристали разве что собаке. Дура. Антон что-то глупо нашептывал мне, двигался ближе, от него веяло, почти пахло яблочным «Орбитам» и чем-то чистым, словно выстиранным… нет, не стиральным порошком, а тем, что проговаривают вслух «Я тебя люблю». Он, быть может, сказал бы мне это тогда, да только я грубо его оттолкнула, когда он попытался меня поцеловать, и сказала, чтобы он уматывал. Что он меня мало интересует и что я сегодня сделала два минета и еще с двумя разными мужиками я…<нрзб.> Грязнее, грубее сказала. Он отскочил от меня и почти выпал из окна, буквально скатился по пожарной лестнице. Больше не приходил, да я его больше и не ждала. Вот теперь я думаю: а что было бы, не будь этого жестокого ночного разговора, этого Костика и Вени Корженевича с его чудовищными процедурами? Да, мне этот Антоша-абитуриент нравился, быть может, нарисовалось бы у нас что-нибудь с ним, даже любовь, как ее называют. И что же? Да видела я эти парочки, которые именуются дефектным, червивым словом «врачующиеся». Хорошее дело «браком» не назовут. Лоснящиеся показушным счастьем физиономии, по которым еще не прошелся грубой щеткой дяденька Быт. Прожили бы год, а потом разнесло бы по центробежной, ведь не смогла бы я общаться с человеком, который, издалека это видно, привык не зарабатывать деньги, а получать их в кассе по расчетным дням.
<„> тогда было больно и грязно, а сейчас слова о больнице, Костике и Вене Корженевиче ложатся на бумагу, как будто лепестки ромашек: свежо, ароматно, бездумно. «Любит — не любит». Это тогда я смеялась, а сейчас под сердцем давит, потому что не хочу жаловаться, сожалеть и плакать: пустое. Все, что Бог ни делает, все к лучшему.
Из больницы, как помню, меня выписали на следующий же день: Веня Корженевич, убоявшись своего ночного гусарства, подсуетился. В больничном дворике я познакомилась с молодым кардиологом Мишей Степанцовым. На следующий день у меня заболело сердце. В порядке симуляции, конечно. Отдельную палату мне обеспечил уже сам Миша, потому что он работал в платном отделении и вообще. Миша был тощ, реактивен и нагл до восхищения. Он сыпал пошлыми латинскими поговорками типа Lingva latina non penis canina («латинский язык — это вам не хрен собачит. — Изд.) и пил спирт из пробирки, держа ее пинцетом (в оригинале нарисована пробирка, наполовину со спиртом, пинцет и волосатая рука, по всей видимости и принадлежащая упомянутому Мише. — Изд.). Я от него млела и рассыпалась, как вареный рис.
Костик ничего не подозревал. Родительница моя только всплескивала руками и говорила: «Госпа-а-ади… да у нее же через два года выпускные экзамены в лицее, у бедной девочки, нужно готовиться к поступлению в университет, а она так болеет». Что бы она понимала, интеллигенция.
А однажды, когда Миша дежурил по отделению, к нему привезли тяжелого больного. Я сидела рядом с ним, видела. Больной действительно был тяжел, с огнестрельным ранением грудной клетки и пудов семи. Пухлая рожа, на лбу шрам, на плече татуировка в виде кота с трубкой и в крупнобуржуазном котелке. В тот же день я описала его Костику, и он выкатил глаза, а потом сказал, что по всему выходит: этот «огнестрел» не кто иной, как Котлов — Котел, авторитет, под которым ходит и Костик, и его бригадир, и вообще… чуть ли не треть Саратова. Миша Степанцов подтвердил это, а потом сказал, что в присутствии братков этого Котла он в первый раз по-настоящему понял, как мало стоит его жизнь. Брателлы сунули ему сто баксов (он меня потом на них поил в ординаторской) и сказали, чтобы не отходил от Котла ни на шаг, иначе пусть заранее абонирует себе место в больничном морге. По месту работы, так сказать.
Заведующий отделением звонил по телефону каждый час, интересуясь здоровьем этого Котла, а также и своим собственным, от самочувствия Котлова зависящим. Миша Степанцов присматривал за реанимационной, в которой авторитет валялся. Дергался Миша, я знала, хотя и лежала у себя в палате, а потом пришла и буквально приволокла его в ординаторскую, где изнасиловала как последняя сучка. Переклинило. Все-таки редко приходится насиловать мужиков, а не чтобы наоборот. Лолита, блин.
Как оказалось, пока Миша трепыхался, подъехав ко мне, этот самый Котел отправился к праотцам под аккомпанемент пищавшего кардиометра. Я сама видела это синюшное лицо, когда… <запись обрывается, потом ниже приписаноУ закругляюсь, подали блядовозку, вызывают на хозяйский сходняк. Групповичок обеспе <„>
(Здесь и ниже написано кривым, поспешным, раскачивающимся почерком, в нескольких местах смазано. — Изд.)
Да, двадцать девятое. Я правда подумала, что — два <_> девятое. Суки. Звери.
День, которого не <перечеркнуто>.
Год вовсе не високосный, он растратил свой кредит висо-косности, еще не родившись, триста шестьдесят пять дней тому назад. Он не високосный, как виски нависших над горизонтом гор уже не седые. В воздухе уже закипает тот сиплый, насморочный клекот, с которым ручьи месят и раздавливают в грязное, малокровное крошево снег и дробленый лед. Клекот этот еще не слышен, но он давит в уши тупым, инфразвучным клином, в глазах плывет. Белесые пятна, как бельма, проплывают, покачиваясь, где-то в районе горизонта. Слепота. Все кажется слепым и еще не родившимся. Дерево, давно высосавшее из воздуха и земли все отпущенное ему Богом, дерево шагнувшее в небытие и, по сути, сухое и мертвое. Это дерево было таким же черным, скользким и грязно распальцованным, как торчащая из могилы пятерня «нового русского», небрежно зарытого на помойке «История» (мусорный контейнер номер два). Мертвое дерево ничем не отличается от окруживших его молодых вязов, клейких, похотливых, жаждущих выбросить в воздух упругую липкую зелень, как тот же «новый русский» выбрасывал пачки долларов, когда он еще был жив и скалил на мир свои белоснежные, металлокерамические зубы.
Молодая береза, обломанная ночным ветром у самого корня, заливается беззвучным смехом, как вдова, похоронившая нелюбимого мужа. Береза знала, знала, как та вдова, что следующей ночью она опять не будет одна, что к ней придет все тот же молодой ветер, будет скользить своими пальцами по ее обнаженному, белому телу, уже сочащемуся предмартовским соком. Будет бесстыдно и безжалостно проникать во все складки и поры, будет обвивать ее черной спиралью и вырывать молодость, как кору, кусок за куском.
А кому она нужна, молодость, когда ее не рвут и не отдают ветру?
День, которого нет. Сутер Фил сидит у окна и читает Чехова. Зачем он читает Чехова, он не знает, как не знает он и того, почему строчки, как змеи, мертвыми кольцами обхватывают горло, шипят на ухо что-то вечное, что-то ненужное в своей всеведущей софистической мудрости. Ему, падле Филу, больше нечего делать, и он читает Чехова, потому что альтернативой в день, которого нет, может быть только смерть. Чехов мертв. Он давно мертв, он умер раньше, чем его положили в могилу. Выхолощенные, пустые пространства уже не хотят, чтобы их оплодотворили. Ведь это день, которого нет.
Ясно, как в белом. Грач на ветке смотрит на ворону и понимает, что она только что разбила клювом столетие. Драный кот на балконе остывает. И совершенно незачем дожидаться у подоконника, потому что только лампа еще жива в этой бесснежной, безнежностной мути, одна лампа еще вытягивает желтые щупальца, не обрубленные холодным веером безденежья, бесснежья. Без нежности.
День, которого нет. Он никому не нужен, он закатился к самой линии горизонта, к горлу и вискам задернутых дымкой гор, он согнулся, а потом упал и свернулся калачиком. Он сжимается. Он давно хочет кончиться, но не может, потому что никогда не может кончиться тот, кого вовсе не существует.
И нет ничего дороже этого дня. Потому что завтра, среди пустого и ненужного хлама хриплых, низких туч, за спиной упавшего и съежившегося дня, этого бесснежного существа, получившего между лопаток острую глыбу, как кинжал, от подкрадывающейся ночи — за спиной этого дня из раздергивающихся пространств, которые якобы не хотят, чтобы их оплодотворили, вынимает свои синие очи и вкладывает в пока еще пустые глазницы Весна.
И нет ничего дороже.
Ведь то, что в двадцать лет пора умирать, как этот клокочущий снег, — это пустая и глупая ложь, выдымившаяся из разорванной груди надежды.
Вчера наглоталась ЛСД-25. Глючило. Перечитала, что меня вчера дернуло написать из-за этого галюника. На автопилоте писала. Красиво, занудно, тянет нервы. Литературщина. Булгаков, морфий. Дура. Помню, шла к нашему коттеджу, ноги врастали в асфальт. По колено. Хозяйский сходняк был жутким. Фила на моих глазах избили бейсбольной битой — за то, что он подставил трех девчонок под «прием». Одной там повыбивали зубы, изорвали одежду. Другую порезали. Филу, конечно, ничего рвать не стали, но к стоматологу побегать придется.
Сходняк был веселый. Трахали прямо на столах. Гена Хуйлокотавр хвастался, что умеет колоть членом стаканы. Отвезли в микрохирургию.
Снилась Светка. Ее снова и снова выкидывали из окна. Вот и вышла она замуж по любви. А я до сих пор жива и пока этому рада.
Снова казалось, что по всему полу рассыпаны конфеты в ярких оранжевых обертках.
К перемене погоды. Болят пальцы на левой руке. Ноют, как Фил, вернувшийся вчера от стоматолога с чудовищным прайс-листом. Эти пальцы перебили еще тогда, за Котла. Тогда кончилось лето. Для меня. Хотя только разгорался август и, как сейчас помню, стояли самые жаркие дни. Миша Степанцов, увидев синюшную, мертвую рожу авторитета, переполошился и стал накручивать диск, дозваниваться до заведующего отделением. Семь лет прошло, а я до сих пор вижу его веснушчатую руку, накручивающую диск Потому что тогда-то все и началось.
В тот же день меня затащили в машину и привезли на окраину города, в громадную пустую коммуналку. Она была необитаема, эта коммуналка, хотя люди в нашем городе жили и в худших помещениях, чем эта жуткая трущоба с серым, трещиноватым потолком, слезящимися голыми стенами, кое-где облепленными отстающими лохмотьями древней краски. В полу зияли дыры, через которые веяло сыростью и холодом подвала. Я ничего не могла сказать, совершенно ничего. Помню только, что меня молча швырнули на грязный тюфяк, скользкий и мокрый, как будто он кишел мокрицами. Так, верно, и кишел, просто не могла я в тот момент осознать это. Громила с тупым, бульдожьим лицом и второй, с дергающимся кривым ртом, постоянно раздвигающимся в усмешке… мелкие, разноцветные крысиные зубы… эти двое содрали с меня одежду, раздвинули ноги, а когда я пыталась закричать, ублюдок с дергающимся ртом наотмашь хлестнул меня по лицу. От него пахло уголовщиной, он смотрел на меня бессмысленно и тупо, как, верно, смотрел на лошков, которых хором опускают в камере. Я не знаю, что они сделали бы со мной… то есть, конечно, это очевидно, но как и сколько… но только не успели. Когда тот, с дергающимся лицом, выволок из штанов свою полудохлую змею с явным намерением ее в меня запихать, откуда-то сверху, как пласт штукатурки, на нас обрушилось:
— Отлезь от нее, сука!! Кто?..
У того, с дергающимся ртом, лицо вытянулось, он вжался в стену. По бульдожьей харе амбала поползли складки.
— Игорь Валентиныч?.. — пробормотал он. — Игорь Вален-тиныч?
Амбал застегивал штаны дрожащими руками.
Я не видела вошедшего — точнее, вошедших, потому как шагов и взглядов — о, я их чувствовала! — было много. Я оцепенело глядела на двоих несостоявшихся насильников. Меня тошнило.
— На свежа-ак дернуло? — сказал тот, кого называли Игорем Валентиновичем. Он немного тянул гласные, на средневолжский манер. — Телку разодрать по лоскутику, на двоих расписать, молоденькую? А ну заправь хер в штаны, Жора! А ты, Сивый, не дергайся: облажался, влип в блудень, тепе-ерь не торкайся. Я же тебе велел только доставить ее сюда, та-ак?
— Так…
— А трах в программу не входил. Та-ак? Гриша!
Я с трудом повернула голову: из-за спины невысокого, плотного человека в белом костюме выступил атлетичный парень. Здоровый, как жеребец. Он поднял руку — я зажмурилась. Короткий глухой удар — и человек с дергающимся лицом полетел на пол и попал локтем в дыру в полу. Рука застряла. Человек с дергающимся лицом попытался высвободиться, но Гриша шагнул к нему и ударил по голове ногой. Еще и еще. Я первый раз видела, как на моих глазах убивают. Не собаку, которых давил Костик, а человека. Горло сдавило и обожгло, и меня вырвало прямо на панцирную сетку кровати, мимо отогнувшегося угла жесткого, грязного тюфяка.
— Гриша, подними ее, — сказал Игорь Валентинович.
— Блюет, сука.
— А ты что думал, что она будет благоухать и распускаться? Та-ак? Жора, брось своего… гм… подельника в подвал, — брезгливо сказал Игорь Валентинович. — А тебе, уроду, последний раз: еще раз не впишешься в расклад или маякнет кто, что ты, Жора, поляны не сечешь — рассчитаемся, как вот сейчас с Сивым. А теперь с тобой, подруга.
Гриша грубо рванул меня и, больно сжав пальцами подбородок, повернул лицом к Игорю Валентиновичу. Этот первый раз, как я его увидела, и до последнего, с разбросанными по полу конфетами в оранжевых обертках… он врезался в мою память совершенно одинаковым, как будто бездарь живописец худо-бедно намалевал плохой портрет и не потрудился прояснить в своей мазне хотя бы черточку. Игорь Валентиныч был смазанным подобием человека: расплывшийся, одутловатый, тянущий слова, сонно держащий в глазах одно и то же мутное выражение скуки и пшютоватой брезгливости. У него даже фамилия была Хомяк. Не погоняло, а самая настоящая фамилия. К тому же он был не русский, а какой-то там коми или чукча, и потому припухлое его лицо расползалось в скулах; какой-то китайский евнух, как сказал Рома несколькими годами позже.
— В общем, так, подруга, — сказал он, по своей идиотской привычке растягивая слова, — попадос нам твой известен от и до. Ты, говорят, по пилораме больничной прикалываешься?
— Не поняла…
— А что тут понимать? Не ты случайно поволокла этого уебка Степанцова в… как ее… — Он прищелкнул пухлыми короткими пальцами.
— Ординаторскую, — подсказали ему из-за спины.
— Во-во. То-очно. Ординаторскую. Хотя он, Степанцовтвой, должен был сидеть возле Котла, Димона Котлова то бишь, которого на стрелке продырявили. Ведь давал он клятву Гиппо… потама?
— Гиппократа, — бесстрастно доложили ему из-за спины.
— Во-во. Ты, конечно, Катя, можешь ссылаться на то, что еще маленькая, что еще школу не закончила… ну да сама знаешь, что сейчас с пятого класса перепихиваются.
Я мутно смотрела на него. Скулы, широкие азиатские скулы Игоря расползались, как на экране плохого телевизора. Черно-белого.
— Давай его сюда, — пропел Хомяк. — Эта-а… медика этого, бля.
Помню, нисколько не поразилась виду Миши Степанцова, которого вытолкнули из-за спин бандитов и буквально швырнули на кровать рядом со мной. Миша был сильно избит. Измочален. Тогда я не поняла, а чуть позже, как на принтере, вынырнуло изображение: лицо, перекошенное гримасой боли и ужаса, до того распухшее и обезобразившееся, что сложно было сразу определить, кто это и сколько же, собственно, лет этому человеку. Потому что на висках его в слипшихся от крови и пота волосах поблескивали седые пряди, в кровавом оскале рта, затянутом мутной кровавой пеленой <нрзб> не было видно зубов <перечеркнуто> а из распухших, превращенных в две перекрученные жгутом тряпочки губ сочились беспомощные, повизгивающие звуки, срывающиеся в протяжные стоны.
Миша. Я определила его по наитию. Не узнала сразу — не узнала бы и вовсе. Впрочем, пояснили бы.
— Немножко помяли его, — снисходительно развалил рот в усмешке Хомяк. И начал говорить. Я его слова до последнего запомнила, иначе нельзя, такое помнить надо. Как говорится, кто старое помянет, тому глаз вон, а кто забудет — тому оба. Он пословицу эту очень любил.
А еще он сказал:
— Бывает. Но тут есть за что: он, как говорится, преступил клятву Гиппо… в общем, наказать надо. Из-за него Котел преставился. А это западаю — так относиться к своему долгу. В общем, мы побазарили на сходняке, решили: наказать нужно как следует. Тебя, соска, никто дрючить здесь не будет, тем более ногами хуярить и… как эта сука. — Он кивнул на труп Сивого, голова которого была утоплена в дыру в полу. — Нет. Мы не беспредельщики. Мишу твоего примерно накажем, как полагается, а тебя, соска, сильно трамбовать не будем. Ты, значит, подстилкой служить любишь? Впрочем, оно нормально: девка ты в соку, по паспорту еще обсоска водяная, малолетствуешь, но образом вышла и жопой с прочим хозяйством. Отработаешь, бля. Мы с тобой связываться не будем, на малолетках лавэ рубить не по мне, а вот в хорошие руки отдадим. Понятно, шалава?
Он ласково так улыбался, как будто не называл меня «соска», «шалава», а задушевно вкрадывался в душу «доченькой», «птичкой» и «рыбкой».
— А теперь все. Гриша.
Гриша подошел к Степанцову. В руке — бита, бейсбол, Ю Эс Эй. Коротко взмахнул. Никогда-никогда не забуду. Ему только два удара потребовалось. Мишкин череп только всхлипнул сиротливо, а я вдруг вскочила, сама от себя ничего подобного не ожидая, и вцепилась в этого Гришу. Он от меня лениво отмахнулся, я и боли не почувствовала. По руке попало, потом оказалось — два пальца сломаны.
— Гриша! — рявкнул Игорь. — Все, поехали. А ты, девочка, дома пока посиди. Придут за тобой, скажут, что надо. В мусарню не суйся. Сама знаешь, что от мусарни твоей семье никакого толку никогда не было.
Ушли. Я осталась сидеть, одежда оборвана, рядом Миша с проломленным черепом, изуродованный, да этот Сивый, ублюдок, на полу — окунулся в дыру, как в прорубь, да так и захлебнулся сырым воздухом подвальным.
Дома сидела три дня. Выйти боялась. В ментуру соваться в самом деле не хотелось. Знал этот Хомяк, что говорил: у меня дядя пожизняк мотает, да двоюродному брату за грабеж всунули пятерку. Вот тебе и интеллигентная семья. Отец при одном упоминании милиции багровел и трясся. И пил, пил.
Неизвестность, она вернее всего губит. Сказал бы этот Хомяк Игорь Валентинович <перечеркнуто> я бы не так трепыхалась. И не убить вроде собирались, и не искалечить, а что? «Трахаться любишь».
Как сразу не дошло.
Они сами мне ответили. Когда на четвертый день под суровую мамашину отповедь в лицей собралась и вывалилась из подъезда под шушуканье этих стары… <не дописано>.
Тусовались в клубе «Три обезьяны». Шик-блеск, иммер-элегант. Фил-сутер припил и догнался экстези, а зубы еще не вставил, так что похож на вокалиста «Короля и шута» Горшка. Романа увел с собой какой-то жирный хряк Знала бы хрюшка, как к мяснику шла. Рома купил его фигуркой своей, от которой любой Сталлоне голливудский от злобы и зависти кровью кончать будет. I come blood, как поет ВИА «Cannibal corpse». (Музыкальные пристрастия Кати отличаются широким диапазоном: далее упоминается Моцарт, Брамс и Мусоргский с каприччио Паганини, а тут — жуткая блэк-группа «Труп каннибала» с композицией «Я кончаю кровью». — Изд.) Рома травил байки и острил. Сказал, что настоящий мужчина в жизни должен сделать три вещи: вырастить пузо, посадить печень, построить тещу. Единственный мужик, которого я, кажется, не готова бить под ребра ножом для колки льда. Хотя он и трахает жирную тварь, «маму». (Большой пробел, словно Катя оставила место для каких-то мыслей, но так и не предала их бумаге; далее идет огромный фрагмент одним и тем же почерком, явно написанный за один присест; почерк чуть торопливый, энергичный. — Изд.)
Вот!
Вот!!
Вооот!!
Я вмазалась винтом. Светло и ясно, как весенним утром после дождя. Приятный холод в шее. Короче: я его, «винт», единственный раз пробовала в детстве, как я называю свое блядство в Саратове, еще до переезда в Москву. Чувствую себя парящей на крыльях ночи, как какой-то тупой американский мультяшка. Ленка сопит… вот так хр-р-р… ффау-у… хр-р-р… фау!! Сопит-храпит. Первый раз мне легко, как будто провели липосакцию, но вместо жира выкачивали из меня свинец — ненависть, жуть, тревогу.
Ва-а-ау!!
«Винт», первитин, варил белобрысый Юлик один из ребят Романа. Приговаривал: берешь «федю», то бишь теофедрин, «салют», он же солутан, потом… рецепт варки я запоминать не стала, потому что у меня хорошая память на <не до-писано>
Давно не хотелось трахаться, а сейчас как будто афродизи <не дописано> хочу! А ведь думала, что никогда, никогда!.. Бывало, привезут тебя в коттедж… и скучно, и грустно, и некому морду набить… а тут <перечертуто> обычно влагалище ноет, воет, гудит, как будто туда стадо шмелей запустили, гудят, жалят… стадо, стая, рой — один хуй. Никого не надо, грязь и пошлость, не надо! — ком засохшей грязи в форме члена, ненавижу!..
А тут — нормалек, как говорит Рома. Рома. Он единственный. Я его… наверно, люблю. Нет, не любовь. Не любовь, потому что говорить о любви в приложении ко мне — это все равно что рассуждать о клубне картошки, который может зацвести. Но Рома — жаль, что его нет. Что он на вызове. Впрочем, это так, переливание из пустого в порожнее. Любви, видите ли, захотелось. Как будто не знаю, что любое светлое чувство ко мне действует как рвотное: я немедленно отторгаю. Не готова. Не могу. Вряд ли смогу. Только анестезия этих лет велика, велика… вряд ли будет больно, хотя бы вполовину так больно, как было.
Слова лезут, как муравьи из взрытого палкой муравейника. Читала Леонида Андреева, «Дневник сатаны». Прошло, как утюг по ткани — гладко и чисто, бесследно.
Энергия шпарит, невозможно спать. Знаю, что одна. Прочитала все записанное мной за эти дни, с самого начала раза три. Кафкианство. Достоевский бы хохотал. Похоже на рассказик из жизни. Как будто не на самом деле, а так Посетила игривая, как шампанское, мысль: а что, если мне рано или поздно — да! — предстоит писать чистосердечное признание? Про оранжевые конфеты, Костика и ребят Ромы.
Решила. Ведь я хотела в пятом классе стать писате <не до-писано> глупо, правда? Тупость. Как не про себя вспоминала, как будто и не (не дописано — спешила, спешила, когда писала. — Изд.)
Получите, граждане мусора.
Чистосердечное признание Павловой Екатерины Владимировны, двадцати одного году, социальный статус: проститутка.
Я родилась в городе Саратове двадцать один год назад. Очко. Родилась с той робкой наглостью, что неистребима у провинциалов. Да, мне сейчас двадцать один. Только как бы двадцать два не стали перебором. Мой отец — Павлов Владимир Анатольевич, по профессии педагог, а по призванию алкоголик; моя мать, Павлова (девичья фамилия Некричихвостова — каково, а!) Надежда Михайловна. До двенадцати с половиной лет была вполне благополучной девочкой: училась с отличием в гуманитарном техникуме, не пила, не курила, не состояла, не привлекалась, не — не — не. В двенадцать с половиной лет, как полагается чистопородной бляди, была изнасилована на чердаке парочкой одноклассников. Переживала только сначала, а потом разобралась в себе, выкопала ответ: понравилось. Потом познакомилась с Костиком, Константином Мефодьевым, кретином. Его достоинствами следовало признать проникновенный голос, как у Де Ниро, комплект бабки-тачка-шмотки-круто. Ну и — двадцать один сантиметр члена. По числу моих нынешних лет. Таак, как говорил покойный Игореша Хомяк.
Хорошо. Догоняюсь пивом. Фил сегодня говорил, что не надо.
В первый «второй» раз с Костиком получился и смех и грех. Свальный. То есть параллельно с нами, то есть с Мефодьевым и мной, трахались еще и его кот с собакой. Друг с другом. У него такая собака была, и огромный кот, и они <нрзб> то ли пытались, имитировали, друг на друга залезая, то ли на самом деле у них такой амур проклюнулся.
Потом Костик понял, что я не девственница, и начал орать, что я шалава, бля, что я, типа, сука, что я, ебть, курва и еби мою в жопу мать, еб тыбыдып. Его базар, высокий слог Тредиаковского. Чудище обло, стозевно. Истерика была у меня, взяла тачку, приехала домой, он приперся через неделю с цветами, подарками и, в общем и целом, песенкой а 1а «люблю трамвай куплю», Простила. Дала.
Деньги-то нужны.
Потом мне снесли крышу в клинике, после того как Костик избил Антона. Крышняк несло откровенно, как льдину в весенний разлив. С докторами. Корженевич, Миша Степанцов, Рахимов, Давыдов. Глупо, но не так грязно, как потом. Медицина все-таки, дезинфекция.
Бля.
Еще пива. Холодильник в коридоре. Ленка, жаба.
После того как я занималась сексом с Михаилом Степанцовым во время его дежурства. В тот момент, когда он кончал, в реанимационной палате скончался уголовный авторитет Котлов, он же Дмитрий Евгеньевич Котлов, преуспевающий и уважаемый бизнесмен. После этого Михаила Степанцова убили на моих глазах братки Хомяка Игоря Валентиновича, близкого друга покойного. Как пишется в некрологах. Размозжили череп бейсбольной битой, свалили к моим ногам, просто и обыденно, как сдать макулатуру.
Меня же определили отрабатывать мое наказание, выловили и направили… я сразу даже не поняла куда. Впрочем, все определилось в первый же день: никогда не забуду, он был или не был, этот вечер, пожаром зари сожжено и раздвинуто бледное небо, и на склоне зари — фонари. К тому же я вообще <перечеркнуто>
Хорошо, очень хорошо помню первую мою «маму», которой меня сдали… я еще ничего не поняла, находилась в столбняке, и это лицо возникло как оцепенелый, липкий кошмар, ледяной волной скатывающийся по спине: длинный хищный нос, на бледном незначительном личике этой суки, Ильнары Максимовны, являвшийся неким водоразделом — слева от носа накрашенный рот был чуть искривлен, справа имел нормальные очертания, правая щека была бледнее левой, а правый глаз смотрел куда-то в сторону, в то время как левый буравил собеседника так, что позавидовала бы иная бормашина в руках злобного дантиста. Впрочем, этот взгляд компенсировался бархатным, вкрадчивым, высоким голосом с липкими интонациями, который сразу же напомнил мне трясину, в которой я едва не утонула в пять лет, когда ездила с родителями на дачу к знакомым. Голос выговорил:
— Мне рекомендовал вас Игорь Валентинович. Это хорошая рекомендация. Ну что ж, фигура у вас хорошая, возраст не проблема. Фирма у нас элитная, лучшая в городе. Гонорары приличные. Впрочем, Игорь Валентинович сказал, что вам пока денег не платить…
Он ПРОДАЛ МЕНЯ за долг. Я должна была отработать смерть его Котла, и не деньги, а страх и унижение (перечеркнуто; впрочем, угадывается слово: «понятийные». — Изд.) Я должна еще и благодарить его (без сомнения, имеется в виду Игорь Хомяк. — Изд.): попала в элитную контору. Но разницы не оказалось: трахали такими же членами, жирные студни, падлы, скоты, не жаловаться, так надо. Денег мне не давали, все шло <не дописано> Еще пива. Фонтанирует. Еще.
РОМА.
Но все по порядку.
Носатая «мама» сказала:
— Да, и инструктаж Фирма у нас солидная, клиентура из состоятельных мужчин, так что накладок быть не должно. Вы понимаете, Катя. Кстати, вас будут звать не Катей. У нас уже есть Катя. Вас будут звать Ксюша.
Все было круто. Я даже не думала, что все будет так круто.
Собеседование. Тестирование. Удивлена. А в анкете даже были вопросы типа: «Чем отличается хокку от танки?» (естественно, танка — не металлическая громада на гусеницах, а жанр японской поэзии) — или: «Кто был последним председателем КГБ?» У меня тогда в мозгу не укладывалось, какое отношение имел последний председатель КГБ к конторе Ильнары Максимовны, или, например, как могли пригодиться путане знания об английской премьер-лиге по футболу, но я старательно — точнее, оцепенело-механически, плохо гнущимися пальцами вырисовывала буквы в соответствующих строчках анкеты. Время от времени с глухой иронией сознавала, что такой интеллектуальной встряски у меня не было со времен последних летних экзаменов в лицее. Медосмотр с упором на психиатрию и гинекологию тоже не вывел меня из опасного равновесия, и вообще. Не понимаю. Вокруг все время крутился какой-то смутно знакомый человек, и только через несколько дней я вспомнила, кто это (перечеркнуто с особым ожесточением. — Изд.) Гриша, который убил Степанцова. Когда я вспомнила, дико захотелось слить их ментам, но правильно, что не стала бултыхаться в этих помоях.
А потом я познакомилась с Ромой. Как сегодня, когда видела его с этим жирным ублюдком, который поволок его куда-то к себе на виллу, за город. На «мерине», как полагается.
Он был почти такой же, как сегодня. Улыбка, движения, манеры. Полуулыбка, белые зубы. Сейчас-то половина вставных — издержки ПРОшлого и ПРОфессии. Он меня проверял на профпригодность. Проще говоря — совершая контрольный трах. Потому что, как оказалось, обслуживать мне пришлось преимущественно жирных чиновников из правительства и облдумы… им нравятся маленькие мальчики и девочки. После тяжелого трудового дня, то бишь двух изнурительнейших совещаний в день, по десять минут каждое, требуется что-нибудь этакое.
Роман тогда учился в институте на первом курсе. Семнадцать или восемнадцать лет было пацану тогда, но мастер спорта по водному поло — по нему это было видно. Плечи, грудь, все как у взрослого, сформировавшегося мужика. Лучше. Он мне рассказал про пятидневный инструктаж, он же испытательный срок Гр-не менты, простите за НАТУРАЛИЗМ, в НАТУРЕ <нрзб> он мне рассказал про эти все пять дней, что со мной будет, и, пока его язык работал, руки тоже не бездействовали: он медленно стянул с меня платье уверенными, плавными, хищными движениями, скользя пальцами по плечам, по бедрам, по груди. Снял с меня все, кроме нижнего белья, ухмыльнулся, просто сказал:
— Последний тест.
— Ты что, меня трахать будешь?
— Буду. Только ты ничего не думай и расслабься. Откровенно говоря, — Рома запустил гибкие пальцы в мои трусики, второй рукой снимая и лифчик, — откровенно говоря, я с большим удовольствием, скажем, поговорил бы с тобой о творчестве французских символистов. Если, конечно, ты имеешь о них представление. А так., так придется заняться другим. Но нет… я тебя не так, как другие. Я тебя не дрючу, а дегустирую. Понимаешь? Я, можно сказать, эксперт. Сомелье, благородный шевалье, винные токи. Коньяк «Камю».
Последнее он сказал с тем парижским прононсом, которого тщетно пытались добиться учителя от половины моего «французского» класса в лицее. Кажется, он «голубой», подумала я. Похоже.
Он стянул с меня белье, самый свежий подарок Костика, а потом заставил походить вокруг себя и при этом, плавно выгибаясь, принимать различные позы. Как в подводной лодке: не доходило. Я выполняла все с механическим равнодушием: у «мамы» тяпнула «Хеннесси». Потом он сам разделся, манерно, тягуче, я с отвращением решила, что все мужики козлы и уроды, а как только увидишь более или менее красивого мужика, так он оказывается педерастом.
Поволок на кровать. Широкую кровать, она почему-то вызвала у меня терпкий и теплый ком в горле, и — о нашем палисаде под окном, где растут молодые вязы. Да.
Он проводил рукой от колена до бедра, а потом сполз вниз и коснулся языком внутренней поверхности моего бедра, — и начал подниматься… я вздрогнула всем телом, когда он вошел в меня, но не тем, чем это делал Костик, Веня Корженевич, Миша, а — языком. Я еще не знала, только в теории: кажется, это называется куннилингус, всплыл замысловатый термин, отдающий солоноватостью и стелющийся глубоким дыханием… а потом в низу живота вспыхнуло и заворочалось что-то выламывающее все тело, посылающее сладкие конвульсии в немеющие руки и независимо от сознания раскидывающиеся в стороны ноги. Я ведь не хотела, чтобы мне было хорошо, — но это пришло против воли. А потом Роман вскинул голову <перечеркнуто> рванул меня на себя так, что моя голова рванулась назад. Он поднялся в полный рост на кровати, сунул мне в лицо свой внушительный член, который хоть и принадлежит педерасту, но тем не менее реагирует на меня как у нормального мужчины. Впрочем, откуда мне знать про нормальных, если их нет и не было для меня, потому что нет вообще.
— Ну… работай, — говорит он. — Ну… так. Если будешь сосать так же хорошо, как один мой знакомый из Питера, гонорары у тебя будут… неплохие. А, ничего… завтра тебя подучат, чтобы зубами не задевала, оформят технически — послезавтра. Ничего… толк выйдет. Ладно… теперь я.
В тот же день я прибежала к Костику и кричала, чтобы он помог мне. Что меня засунули в блядюшник для пухлых папиков и собираются разъебывать. Я кричала, чтобы он меня спас, ведь он всегда хвастался, какой он крутой и сколько у него возможностей… вообще. Мефодьев съежился, наверно, для него моя речь стала еще большим потрясением, чем когда он узнал, что «Муму» написал вовсе не Чехов и даже не Сергей Александрович Пушкин. Нет, вру… помню, он сначала порывался было рвануть на горле ворот и заорать о том, что пасть порвет и моргала выколет всякому, кто его телку тронет. Ан нет, как узнал о Хомяке и подручных, а потом о фирме «Виола», куда меня ткнули… с лица спал.
Трус.
Костика мы убили с Ромой. Я уже около года работала в «Виоле», закончила лицей экстерном, учителя пели панегирики, собирались давать какую-то там медаль. Со стороны жизнь моя была лучше не придумаешь: из интеллигентной семьи, учусь хорошо, деньги водятся, а то, что дома время от времени не ночую — так молодежь сейчас вся такая, дескать… А на самом деле я стала что-то иметь от своего профессионального блядства только через несколько месяцев, когда Хомяк перестал выкачивать все заработки, сам стал моим постоянным клиентом и лавэ подкидывал Это как Костик говорил: «Я тебя люблю типа с того конца, что по-русски слово «love» — «лав» — произносится как «лавэ». Я Костика давно не видела. Мы бухали с Ромой, я вдруг решила: сука Костик. Сколько он меня унижал, Костик Размазывал. Он был вмазанный, Рома. До сих пор не знаю его фамилии, простите. И он не скажет, да и не нужно <перечеркнуто> уже не помню, почему меня так взорвало от ненависти, может, интоксикация… я беременная была, от этого суки беременная, от Хомяка. Неадекватно себя воспринимала. Рома тоже ничего, ему было все равно. Он и сейчас — как убийца, словно убийца, а, быть может, такой и есть. Мы приехали к Костику, он вывалился в прихожую, огромный, громоздкий, у меня холодом обдало сердце, когда я вспомнила, как он струсил и бросил меня на руки этих ублюдков… Хомяков, Гриш, Жор, «мам» Максимовн Почему-то я ненавидела в тот момент Костика больше, чем Хомяка, который меня перемолол, убил врача Мишу Степанцова. Подлость — она хуже жестокости, вот скажу, и на этом достаточно морализаторства.
Я ударила его по лицу, прохрипела что-то, потому что он успел отмахнуться и попал мне прямо в живот. Боль страшная, перекорежило меня, я прямо об пол… Рома ударил Костика раз и другой, приемом сломал ему руку, я еще слышала хруст, а потом, когда тот упал, вытащил нож, который он стянул из ресторана, и пришпилил ладонь здоровой руки Костика к обувной тумбочке в прихожей. Я и не знала, что у Романа такая страшная силища, хотя он ниже Костика на голову почти. Костик выл па полу, дергался от боли, а у меня почему-то саднило в голове евангельскими строками.
Роман сказал:
— Сможешь его завалить?
Мне было дико больно, но я была обязана превозмочь, сказала быстро, словно стесняясь:
— Смогу.
Мне было пятнадцать с половиной, Господи. 15, 5 <нрзб> если бы можно было проставить это в графе возр<аст>.
Он всегда считал себя крутым, этот Костик. Особенно когда плющил на своем джипе бродячих собак, а потом точно так же переехал меня. Убивать плохо, но разве лучше убивать желание жить?
Он говорил, что нельзя, что он даст денег, что… что (пробел, расширяющийся книзу, судя по всему, в оригинале дневника была наискось вырвана часть страницы. — Изд.) споил папашу, чтобы тот не вонял по поводу нашей с Костиком связи <вырвано> апаша повесился на подтяжках в сортире, когда узнал, что Костик устраивал мне групповичок по-саратовски — с Кирюхой и Мер <вырвано>
Он еще что-то кричал, но я зажмурилась и ударила его ножом. Кажется, сразу не попала, потому что он жутко завыл и попытался оттолкнуть меня ногами. Он был страшно силен, но Роман ткнул ему кулаком в солнечное сплетение и, кажется, направил туда мою руку с ножом.
Печально. Но — не Карл Моор. Это как резать колбасу, без геройства.
Убийство Костика взъерошило микрорайон, братва стала j на уши, стали строить знакомых ментов, чтобы те правильно расследовали, как говорится. Конечно, нас так и не нашли. До поры до времени. Но мне все равно пришлось отвечать, потому что Романа по какому-то совершенно идиотскому, дырявому стечению обстоятельств забрали в стройные ряды вооруженных сил. Жаль, мы не в Израиле, я пошла бы вместе с ним, если <не дописано> За убийство Костика я ответила тем, что у меня случился выкидыш. От того удара. Мать так ничего и не знала, она, после того как нашла отца в туалете висящим на собственных подтяжках, немного двинулась, и, что бы я ей ни говорила, она барахталась в одних и тех же словах: «Правильно, Катя, правильно, дочка». Мне кажется, я даже могла рассказать ей про «Виолу», и то бы она пропела свое коронное.
Но при всем при этом она не уставала стрелять у меня деньги, ничуть не удивляясь, откуда у шестнадцатилетней девчонки столько денег. Как не удивлялась она, когда я приходила домой на полусогнутых после «приема» или «паровозика», а когда негр из Гваделупы, залетный, проломил мне голову, мать сама утвердительно сказала: «Я всегда говорила, что не надо ходить на таких шпильках. Это же не каблуки, а ходули какие-то. Вот и упала». И в больницу ко мне в результате ходила бабка, а мать только охала и говорила, что мне нужно готовиться в университет, а я болею.
Ничего нового, в общем.
Тот год, когда забрали в армию Романа, когда мы убили Костика, когда переехал в Москву этот ублюдок Хомяк, от которого я два раза залетала, — тот год вообще был шальной. Я поступила в университет, и примерно на той же неделе освободился брат, который мотал срок за грабеж Жить он пришел, разумеется, к нам, да не один, а приволок какую-то толстую шалаву, на фоне которой я почувствовала себя воплощенной добродетелью и королевой Марго. Братец всегда был премилым человеком: в первый же день он избил ногами бабушку, а потом надолго заперся в туалете со своей подружкой, оттуда сочились кряхтение, вопли и матерщина, как будто там кого-то мочили, а вовсе не трахались. Я сказала братцу, чтобы он не занимал подолгу туалет <перечеркнуто> совмещенный, и если он на зоне привык трахаться по душевым, то пусть <не дописано> Он ответил, что я пересмотрела америкосских фильмов и что у нас в стране на зоне душевых не особо.
Надо сказать, что весь следующий год, мой первый курс в университете, был первым во многом. В этот год я получила по полной программе: первый «прием», первый уход из дома, пер-пая каталажка. До того Бог миловал.
И еще о моем ненаглядном братце. Он почему-то вбил себе и голову, что само его возвращение из тюрьмы стало величайшим благодеянием для всех его близких. В особенности для бабушки, у которой, после того как он хватил ее ногой, отнялась правая рука и стала жутко болеть печень. Конечно, квартира четырехкомнатная, большая, безалаберная, но благодаря моему чудесному братцу она казалась нашим домашним клеткой для хомячков. Хомячков постоянно <перечеркнуто> из-; девались. Я редко бывала дома, днем — в университете и в агентстве, по ночам — в ночных клубах. Но я не хотела с ним ссориться, давала ему бабки на бухло, на одежду, на аборты паре его телок, а потом он обнаглел. А эта тварь, которую он приволок, жирная, сисястая, здоровенная, как лошадь, на самом деле звалась Варвара. Или — не помню — Татьяна. Но не как у Пушкина — «Итак, она…» Прыщавая, задастая, перезрелая сука, старше брата лет на пять или шесть. Она именовала себя Николь, и не дай бог кто поименует ее Таней (Варей) или — в порядке шутки, производным от имени Николь — Колей. Ее брат так звал, она жутко злилась и срывала зло на моей бабке, которой однажды заправила кашу машинным маслом и уверяла, что это «Олейна». Этой дуре какой-то болван сказал, что она чрезвычайно похожа на Николь Кидман. Ростом эта кобыла действительно вышла, еще повыше Кидман будет, рядом с ней мой брательник был похож на таракана <перечеркнуто> снесла задом тумбочку с любимой вазой бабушки.
ГРАЖДАНЕ МИЛИЦИОНЕРЫ, прошу прощения за помарки. Не на диктанте.
Брат постепенно стал догадываться, откуда у меня деньги и как я их зарабатываю. Друзья у него были мелкоуголовные, наверно, что-то про меня нарыли. Он как-то раз пришел пьяный, притиснул меня в углу и сказал, чтобы я немедленно дала ему сто баксов. Прошипел, что кое-что обо мне знает. Тогда я впервые задумалась, почему его, ничтожного уродца, устроившегося работать сторожем на склад и безбожно там нажирающегося, считают за человека, а меня, честно отрабатывающую свои гонорары, на которые кормилась, да, вся семья — я, значит, шалава и сука. Недочеловек По понятиям его дружков, простичутка, даже элитная, это вовсе не человек, а какая-то абстрактная дырка, в которую можно всунуть и кончить.
А он, колченогий урод, бандит, ублюдок, избивающий собственную мать и бабку, — человек!
Как же так?
Но я до поры до времени старалась не обращать внимания. Мое терпение лопнуло, когда он наконец осознал, что я гораздо красивее, чем его грязные и тупые коровы, которых он трахал по помойкам или в своей комнате, которая иной помойке еще сто очков вперед могла дать. Он пару раз видел меня в душе, потом стал откровенно подсматривать, а однажды, когда я принимала ванну, вломился туда — не один, а со своей Колей, на которой были надеты только трусы, его, брата, трусы! — и заорал:
— А, ссука-а! Думаешь, самая крутая! Шампуней, бля, накупила, всяких гелей-хуелей!
Он сильно был пьян, ее же мотало из стороны в сторону, как бесформенную боксерскую грушу под ударами.
— Ты мне… вввот скажи, — ты что же, думаешь, что если… мне тут, бля, маякнули, как ты, курва проблядная, лавэ нарубаешь. Че, думаешь на манде в рай небесный въехать?
Он грубо схватил меня рукой за горло, облапал за грудь; от пего несло жуткой сивухой, у меня даже тошнота к горлу подкатила, я рванулась, полетели клочья пены, я его ударила-<нрзб> Коля, крякнув, опустила мне на голову шампунь.
Если бы не бабка, они, наверно, надругались бы надо мной прямо в ванной. Она, эта кобыла, держала в руке туалетный ершик, нацеливалась. Я к тому моменту многое и многих повидала, но такой откровенной и ничтожной гнуси, как мой братец и его Коля… нет. Даже покойный Костик Бабка ударила братца ботинком, он повернулся и начал ее методично избивать.
<нрзб> ускользнула.
Я рассказала о брате Генычу. Гена Генчев, мой сутенер.
Только не надо думать, что он такая тварь и недочеловек, гели его профессия сутенер, сутер — как говорят сокращенно.
Он был высоченный, тощий, курчавый. С огромным носом. Его принимали за еврея, хотя он был болгарин: Генчев, типично болга <не дописано> Хороший человек, Геныч. Он обо мне заботился больше, чем моя собственная мать. Сначала меня это пугало, потом настораживало, я думала, что его и Витьки, водилы, шкурная выгода, его корысть вкладывается в эту заботу. Но когда мы едва не попали на «прием» в «Аисте», когда нас с Иркой едва не вынули из машины под дулами пистолетов — он успел все-таки маякнуть «крыше», нас сняли с попадоса. Хорош, говорю, Геныч насиловал меня только два раза, да и то практически по обоюдному согласию. Так вот, я сказала Генычу о брате, и он предложил припугнуть. Брат после этого только шипел, но и смотреть в мою сторону боялся. Я успокоилась, но, как оказалось, зря я его недооценивала, братишку.
Зря.
Было это, когда я закончила первый курс. Город варился в удушливом, прогорклом мареве лета. Как раз случился обвал, какой происходит раз в несколько лет. Спрос на покупную любовь резко превысил предложение, блядские конторы сыпались, не успевали справляться с наплывом всех желающих. Хозяева потирали руки, но работали-то не они, да и не руками. Я — кроме как в самом начале, и то месяца два, — никогда не работала на общих основаниях, а только по индивидуальным заказам, почти никогда не бывала по работе в саунах и клубах, а обслуживала чинарей из администрации и бизнес-папиков из тех, кто был в «белом» списке и никогда не светился «приемами». К тому же я была личной любовницей Хомяка (когда он был в городе), так что заурядный эскорт по грязным притонам мне не грозил. Но тут был аврал: многие из хозяйского сходняка бросили на погашение спроса все свои резервы, всех наличных девочек, даже своих любовниц швырнули на блядовозки. Так поступил и Хомяк Он временно перевел меня к «си-кухам», как презрительно именовали такие, как я, «элитки», прочих — рядовых — ударниц полового фронта. Но до поры до времени меня держали в резерве. Надо сказать, что мне пришлось солоно: тупые бляди, к которым меня угораздило попасть, сожрали бы меня с потрохами, если бы в качестве сутера в мою новую бригаду не воткнули Геныча, а в качестве водилы — Витьку. «Сикухи» бы меня съели. Одна из них заявила мне, чтобы я не корчила из себя Анну Каренину. Не знаю, что она имела в виду, особенно если учесть, что она считала, что «Анна Каренина» — это такой американский фильм. (Кстати о птичках: папа этой шлюхи работал на железной дороге.)
Жуткое вечернее марево обволокло первый мой «прием».
Для тех, кто не знает, что такое «прием», для этих счастливцев и счастливиц, не знающих об эскорт-услугах ничего сверх жеманных строчек типа «Досуг. Выезд. Апартаменты» или «Романтические встречи. Делаем все» — поясню, что такое «прием». «Прием» — это когда тебе отказываются платить. Просто считают, что блядям платить западло, что они на то и бляди, чтобы их пользовать во все дыры, избивать, харить паровозом отнюдь не под музыку Вивальди. Вот такие они понятийные, эти мужики. Киллер — работа почетная, путана — грязная, и с нее даже как-то лавэ стричь западло, хотя, по сути, и киллер, и проститутка продают себя: он — свои боевые навыки, умение стрелять, она — свое искусство в постели. Одно и то же, но какой разный подход.
Я сидела в машине с Генычем и говорила по телефону с Хомяком, который в тот момент соскочил в Москву, он сказал, что выставление меня на панель на общих основаниях — это явление временное, что завтра же меня отправят на загородную виллу к одному чинарю, вице-спикеру облдумы, а потом мы поедем в круиз по Средиземному морю. Загранпаспорт на мое имя и путевки у него якобы уже в кармане. Как раз в этот момент Генычу скинули на пейджер срочный заказ, из «Карусели», бывшего спорткомплекса «Торпедо». «Карусель» была напичкана разнокалиберными массажными (в самом деле массажными, без блядства) кабинетами, соляриями, парикмахерскими, тренажерными залами, саунами, прочими сервисными шарашками. Я там последний раз была, когда «Карусель» еще называлась спорткомплексом «Торпедо», где занималась в группе гимнастики.
В «Карусели», по словам Геныча, «приемов» быть не могло, потому что там был знакомый начальник охраны, сам имевший пай в «Виоле». Заказывали двух девочек Наши все были на заказах, никого свободных. Геныч позвонил в контору и выяснил, что в «Карусели» устроили «конкурс красоты», что туда свозят телок с нескольких контор, но что особенно желают «виоловских», «элиток».
— В «Карусель»? — сморщилась я. — Там, наверно, какие-нибудь уроды засели. Что, меня?..
Геныч оглядел меня сурово и сказал:
— А больше некого, Катя.
— Да им же две требуются. Может, прокатят «паровоз», потом ходи на полусогнутых! — энергично завозражала я.
Геныч шмыгнул носом и сказал:
— Ты вот что, дорогая. Я, конечно, к тебе хорошо отношусь, но только скажу, что зажралась ты. Заказ есть заказ, работа есть работа, Максимовна меня по головке не погладит, если продинамим. Поехали, Витюша! — кивнул он водиле. — «Карусель» всегда чистая была, в «белом» списке. Тем более туда сегодня уже выезжали из других контор. Так что не трынди, Катька.
Я ответила, что если бы он знал, то не стал бы говорить, что я зажралась. Под тем, что он не ЗНАЛ, я, разумеется, имела в виду не два с половиной года работы в элитном эскорт-агентстве, а шоковую терапию и повальное клиническое блядство в больнице, убийство на моих глазах Сивого, который чуть меня не изнасиловал, и Миши Степанцова, которого я. сама насиловала, даже когда он того не очень хотел <нрзб> мочилово в квартире Костика, потерю Романа… но хорошо, что я ничего этого не стала Генычу говорить, да он и не слушал меня.
Подъехали мы на заказ ровно в полночь, как сейчас помню. У «Карусели» с потухшими фарами стояло несколько машин, в одной из них сидел худой лохматый парень, в котором Генчев признал водилу одной из конкурирующих контор. Тот ему сказал, что «приема» нет, но что подобрались в «Карусели», какие-то сексуальные монстры, уже пятый эскорт вызывают. Но платят, кого отбирают если. Вроде как гуляют знакомые Феди Федорчука, начальника бригады охраны: он из всех «секьюришек» один, друзей принимает и вот развлекает.
— Откинулись на днях, — сказал он вполголоса Генычу. Я расслышала, но тогда смысла сказанного не просекла. А следовало бы.
Против всех правит Геныч меня не оставил в машине, чтобы проверить, все ли чисто и действительно заказ на «прием» не тянет. У них с Федорчуком все на доверии было, так что он сразу меня повел.
Заказчики в сауне сидели, за столом, разной хренью заваленным. Странный стол был: с дорогущим коньяком соседствовала паленая водка, а на гору блинов с красной и черной икрой и сметаной накинули квелой капусты, которую уважающая себя свинья и жрать-то не будет. Трое их было: Федя Федорчук, я его и раньше у нас в конторе видела, здоровый такой бычара с тату на плече, мрачный он сидел, расцветал тифозными такими розочками на щеках. Двое других на зэковщину мутную смахивали — небритые, с синими наколками, глаза как две щелочки, у одного шрам косой через все лицо, рот перекривился, и оттого похож этот расписной дядя на экспонат из питерской Кунсткамеры. Федя Федорчук и тот, что со шрамом, смолчали, когда мы вошли с Генычем, а третий затеребил свои причиндалы, он голый был совсем, заорал высоким, бритвенным голосом:
— А, соску еще одну пригнали! — Лицо у него синее было, как от удушья. — Ты, фраерок, образом не свети, все, базарю, глянцево будет, — кивнул он Генычу, который к ним вплотную подошел и разглядывал клиентуру.
Мне все это сразу не понравилось, особенно если учесть, что мужик со шрамом не пьяный был, а вмазанный скорее — глаза совсем безумные. Геныч, кажется, то же самое испытывал, потому что сказал Федорчуку:
— Я, Федя, тебя знаю, у нас с тобой всегда все, как говорится, пучком было… да только давай сразу обговорим.
— Гости мои не нравятся, что ли? — буркнул тот, и я подумала, что и ему самому гости, видно, не нравятся. — Не гнои базар, сутер, оставляй телку, бобы хавай и вали.
Геныч насупился:
— Ты, Федя, не понял. Если ты вздумал групповичок зарядить, так с Катькой это не прокатит, сам знаешь. Она не «сикуха» какая-нибудь.
— На себя беру ее, — ответил тот, — на два часа. Базарю. Пишусь, бля.
— А гости твои как же?
— А на гостей в сауне еще есть шмары, — сказал Федорчук и выпил стакан водки, а потом вдруг врезал кулаком по столу так, что подлетели стаканы и тарелки, и заревел: — Ты, сутер, непонятки не косорезь, бля! Тебе лавэ платят, чтобы ты телок по заказам раскидывал, а не пел нам тут сладко, как Муслим Магомаев!
Геныч оторопел, я видела. Никогда еще с ним Федорчук так не разговаривал. То, что начальник местной охраны был пьян, это ничего, и раньше он по ночам не чаи гонял. Геныч подобрался весь, голову в плечи въежил и заговорил осторожно:
— Федя, ты меня знаешь. У нас правило: один клиент — одна девочка. Групняк не обслуживаем. Кому-кому, а тебе это хорошо известно.
— Попалился Федорчук, — хмыкнул мужик со шрамом, щуря на меня остекленелые глаза, — с проститутского мясца купоны стрижешь? Не в падлу так керосинить, что…
В этот момент открылась дверь, ведущая в душевые, оттуда в клубах пара вывалила чья-то тощая, смешно ковыляющая фигурка. За ней — еще одна, явно женская и необъятно просторная в бедрах. Гиппопотам, не соблюдающий диеты. Геныч продолжал разруливать нежданную непонятку с Федорчуком, а я уже ничего не слышала, потому что, широко раскрыв глаза, смотрела на вышедшего из душевой колченогого мужика и с ним бегемотиху.
Потому что это были мой ненаглядный братец и его сучка, Варя-Николь. Эта была совсем голая, распаренные сиськи чуть ли не до пупка свисали. Братец был чудовищно, жутко пьян, но меня узнал сразу, потому что заорал, ничуть не удивившись моему появлению здесь:
— А, сеструха-а? Клева-а, клева-а! Значит, не одну Колю переть будем да блядей залетных! Что… слабо братцу отсосать?
У меня сразу тошнота подкатилась, как представила грядущие перспективы. Мало того что двое «расписных» (вот про кого тот водила сказал — «откинулись недавно»… с зоны откинулись-то, вот что он в виду имел!), так еще и брательник со своей тварью, которая тут, видно, всех уже через себя пропустила, но не удовлетворила. Под дикого, только что со срока откинувшегося уркагана лучше не попадать, это я твердо знаю. Они как голодные, так накинутся, во всех позах навертят, через все имеющиеся природой отверстия попользуют, задницу порвут, и вообще <перечеркнуто> Я круто развернулась на месте и бросила через плечо, обращаясь к Генычу:
— Все, пойдем отсюда, пока не поздно…
Геныч растерялся. Кажется, в первый раз я видела его таким потерянным, с блуждающим взглядом. Не ожидал он в цивильной «Карусели» такое.
Попали. Рвать когти надо было сразу.
Однако же Геныч по-своему мыслил, только теперь, по прошествии времени, я поняла, о чем он тогда думал. Ну уехали бы мы с заказа, так «мама», Ильнара Максимовна, тотчас же Генычу на пейджер навертела бы, что уважаемый человек из «белого» списка, Федя Федорчук то есть, недоволен и нервничает, а оттого неприятности быть могут. В первую очередь у самого Геныча: бабло, по расчету ему полагаемое, подчистили бы штраф-пяками за срыв заказа без уважительной причины. Скостилось бы не слабо. Так что Геныч меня за плечо придержал и сказал:
— Погоди, Катерина. Чего это ты? Заказ на два часа был, так что в пять минут третьего я за тобой приеду. Федя у нас старый клиент, все в норме.
Я видела, его трясло. Обоссался, сутер поганый! Еще бы <нрзб>
— Вы только, ребята, того… полегче с девочкой, — выговорил Геныч. — Это самое… она же…
— Что-что… ребята? — перебила его я. — Ты же говорил, что один Федя…
— Наглая у тебя дырка, — сказал, обращаясь к Генычу, синерожий (братец на заднем плане кивал головой, раскачиваясь с. ней в такт, как будто его чугунный черепок перевешивал: да, дескать, бля. Она такая). А синерожий: — Если соска начинает тявкать, не к добру это. Надо дырку твою покупную, слышь, заткнуть.
«Дырка» — это он про меня. Я давно вышла из того возраста, чтобы обижаться на подобные высказывания (это говорит семпадцатилетняя девчонка! — Изд.), но как-то подкатило к горлу оттого, что такой обмылок человечества говорит про меня непотребства. Я метнула в него взгляд, страха не было совершенно, только холодное бешенство. И тут я увидела на его боку, с которого давно сползла простыня, полузатертую синюю наколку «Машка с трудоднями» (в оригинале дневника нарисована корона с кривой пятиконечной звездой поверх, а на короне надпись кривыми и крупными печатными буквами: ЬШЛКА, а чуть ниже, вне контура короны — С ТРУДОДНЯМИ; что означает — об этом ниже. — Изд.), он проследил направление моего взгляда, подскочил как ужаленный и, схватив со стола нож, метнул в меня.
— Раскочерыжу!!
Федя Федорчук, который до того момента сидел в позе «салат да будет вам пухом», то есть склонив лицо почти до самой своей тарелки, схватил ублюдка за руку и хотел было что-то сказать… ему было что сказать, потому что творимое синеро^ жим иначе как беспределом не назовешь, но не успел. Потому что второй, тот, что с безумными, провалившимися глазами и шрамом через все лицо, взял со стола еще один нож и коротко, без замаха, всадил в ногу Федорчуку:
— Не торкайся, Федя. Ты сам как сутер.
И провернул нож в ране. Федорчук даже закричать не смог, он захлебнулся от боли, а Геныч крикнул мне:
— Дергаем!!
Не успел. Сбоку, словно черт из табакерки, подскочил Мой братец и ударил Геныча вилкой, которую он схватил со стола. Геныч простонал: «Да что же вы творите, су-у-у…» — и упал на колени, а братец, ударив его ногой, стал на Геныча мочиться.
Меня даже сейчас трясет, когда я вспоминаю все последующее. Тем больше оснований описать поподробнее. Потому что у меня есть такая скверная привычка: до отказа бередить свою болячку. Если болит зуб, воткнуть в дупло спичку и копаться до того, как ослепительно дернет, отдавая в скуле и ухе, замученный нерв. Если ноет память, то, вот как сейчас, ворошить угли. Все равно прорвется, как трава сквозь асфальт, все равно.
Геныч упал лицом на пол и дергался, как будто к нему время от времени прикладывали ток — как ко мне в той больнице, со Степанцовыми и Венями Корженевичами. Он поднял на меня искаженное болью лицо, с его головы текло — мой братец <перечеркнуто> а я застыла на месте, потому что в ноги вступила такая жаркая ватная слабость, что я едва устояла. Жаркий саунный воздух бросился в голову: меня схватили в охапку и попытались бросить на деревянный пол у входа в парное отделение. Двое мужиков, еще сохраняющих в себе что-то от людей, сейчас выли от боли, Федорчук с развороченным коленом и Гена Генчев с вилкой в почке <нрзб> а я осталась одна перед троими удолбленными отморозками, ни с того ни с сего затеявшими кровавую бойню, и жирной Варей-Колей, которая хватила водки и теперь пинала меня ногами.
Я сопротивлялась, но недолго: ублюдок со шрамом встал из-за стола с окровавленным ножом, которым он столь неожиданно продырявил Федорчуку ногу, и спокойно, чуть хрипловато процедил:
— Не кипешись, соска. Если не хошь, каэ-э-эшна, чтобы я тебе рожу пером пописал. Видишь вот, как у меня. Ты еще краше будешь, если что. Ты не бойся, шалава. Сделаешь все что надо и свободна. Кирдык, сдери с нее шмотье.
По тому, с какой готовностью дернулся на это мой брат, я поняла, что именно он носил славное прозвище Кирдык:
— Ща, Слон. Моя сеструха — она лялька мясная. Ща у всех отгребет. А ну-у…
Помощь пришла неожиданно. Федя Федорчук, на одной ноге поднявшись из-за стола, поднял его… посыпались тарелки, ложки, бухло и закусь… и швырнул столом в спину изуродованного шрамом Слона. Удар был такой силы, что Слон рухнул как подкошенный, сбив с ног также и синерожего Машку. Тому повезло еще меньше, чем Слону, потому что углом стола ему попало прямо в ухо, отчего он, кажется, вырубился. Слон барахтался под обломками стола, страшно матерясь.
— Гниды опущенные!.. — прохрипел Федя Федорчук с ненавистью и сделал шаг вперед, перенеся тяжесть тела на раненую ногу. Да тут же и повалился на колени. Он взвыл так, что у меня заложило уши, потом прополз до двери в душевую и прохрипел, глядя на меня: — Сюда, дура… сюда! Тут дверь на щеколду… на щеколду!..
Мы ввалились в душевую, и я хлопнула дверью, лихорадочно пытаясь ее закрыть, но мой брат, которого тоже, кажется, задело — отскочившей ножкой стола, что ли, — одним прыжком добрался до спасительной двери, и в проеме показалась его перекошенная рожа. Он успел протянуть ко мне руку, и удар дверью пришелся прямо ему по кисти. Я ударила по двери ногой, и братец, отдернув руку, провыл:
— Попишу… попишу, курррва!..
— Мемуары попишешь, тварь, — пробормотал Федя Федорчук, приваливаясь спиной к стене и тяжело дыша. Его нога была сплошь окровавлена, руки также перепачканы, и видно было, что он еле в сознании. Там, в районе колена, очень болезненная зона, я знаю. — Ты как, дверь закрыла? — спросил он.
— Да, — пробормотала я, озираясь. — Как это, Федя? Вы че… с ума все посходили? Кто они такие?
— Ты лучше помолись, если умеешь. Сейчас они выломают /щерь, и тогда конец.
— Что же ты, Федя, таких беспределыциков на отдых подписал? — с ненавистью прошипела я, склоняясь и дыша ему в щеку. Он ухватил меня за ногу, дернул на себя, так, что я едва не упала, и сказал:
— Сами они подписались. Они с зоны недавно. Оголодали. Что выпучилась, шалава? Я не знаю, чем ты им так не приглянулась. Они тут уже сидят прилично, контор с пять вызывали, девок немерено перепилили, не считая этой жирной коровы, что с ними постоянно. Платили. Правда, из моего кармана. А беспредельничать только сейчас начали.
Сильнейший удар в дверь и жуткая брань сотрясли воздух. Из-за двери сочилось хриплое, тяжелое дыхание, потом голоса:
— Слон, мне башку проломили.
Заплетающийся голос братца:
— Я эту суку давно замочить хотел. Она у меня как бельмо на глазу, паскуда. Слон, они заперлись.
— А ты скажи своей мясной телке, Варваре, чтобы она в дверь жопой врезала — сразу с петель соскочит. — Я узнала хриплый голос Слона и с ужасом подумала, что если Варя-Коля отклячит свою задницу да хорошенько протаранит дверь, то й вправду с петель соскочит.
Еще один удар.
— Хорошая дверь-то, — с кривой усмешкой выговорил Федорчук. — Сразу не сломаешь.
— Что ж ты скорефанился-то с такими?.. — спросила я. — С нами, проститутками, вам в падлу лишним словом перекинуться, лишь бы свой болт в теплом, в женском, погреть. А с этими нелюдями — нормально.
— Я с ними повязан, — пробормотал Федорчук — Долгая история. Их в свое время закрыли на «семерик» за изнасилование малолетки. Могли и меня, но Слон меня не сдал. Хотя мог. В тюрьме их, понятно, опустили, статья-то уж больно поганая. Видела у синерожего Валеры клеймо?
— «Машка с трудоднями»?
За дверью послышались ругательства, потом кого-то вырвало, булькающий голос выговорил:
— А тут ихой сутер валяется. Давай-ка он отработает…
— С вилкой в боку, как поросенок Эй, су-утер! Вставай. Сейчас мы тебя иметь будем.
Прямо и без околичностей. Я похолодела, услышав это. Федя Федорчук, прикрыв глаза, продолжал:
— Да. Это клеймо опущенного. Они последние три года срок мотали в специальной колонии для «петухов». Опущенных. Есть пара таких заведений на Руси-матушке. Все трое. Один, вот этот хромой, освободился раньше, а двое недавно вышли.
— Что, мой брат тоже в колонии для «петухов» сидел? — медленно выговорила я.
— А, ну да, хромой — он же твой брат, — выдохнул Федорчук. — Хуевый у тебя брат. Они сегодня втрояка ко мне завалили и предложили вспомнить старый должок Это они про то, что Слон меня в любой момент слить за старые грешки может. Ну… вот и пришлось устроить именины сердца. Я же не думал, что они будут…
— Что, и не предполагал? — с ожесточением выговорила я, чувствуя, как по спине катится холодный пот.
Федя Федорчук вытянул и вторую, здоровую, ногу и прохрипел:
— Предполагал. Они отморозки. У них ничего — ни понятий, ни совести, ни чести. Опущенные — это же самые отмороженные шакалы. Хуже их нет. В их «петуховской» зоне такое творится, что волосы дыбом. Они мне сегодня рассказывали, падлы. У них там такой коронный номер, фанданго называется.
— Как танец…
— Это и есть танец. Только очень жуткий танец. Отрезаются ступни ног, и на обрубках танцуешь. Мелодия — это боль.
Стараешься удержаться на ногах, потому что, если падаешь раньше положенного срока, тут же гасят до полного. Нелюди. Нормальные урки никогда так не вели бы себя. А этим все по барабану. Крышу-то давно сорвало… у этого, у Слона, он в тюряге кошек трахал. Засунет ее в сапог и…
Дикий вопль заставил меня содрогнуться. Я не сразу поняла, что это кричит Геныч. Затем посыпался чей-то частый, прерывистый, сухой, как горох, смех. Хриплый, надорванный, ехид-] 1ый такой. Я рванулась к двери, но Федорчук успел схватить меня:
— Ты что, балда? Да они же тебя…
— Меня! — выкрикнула я. В этот момент мне почему-то не пришло в голову обычное мое скептическое заявление в адрес Генчева, что, дескать, ему все равно, потому что с клиентами-то не ему работать. Что трахают-то меня, а не его. Попробовал бы, и… вот — попробовал. — Он же твой друг! — прохрипела я, пытаясь разжать стальную хватку Федорчука. — Только не говори, что поганый сутер не может быть твоим другом и что за пего даже в падлу вступиться!
— Там братец твой, — отвечает мне Федя Федорчук, — он сейчас мигом их против тебя навертит, хотя куда уж дальше-то, а?..
— Ну и лежи тут, как тряпка… бесполая! — машинально вырвалось вместо «половая». Честно говоря, я не помню, так ли я говорила тогда и так ли себя вела, быть может, это не я, а Федорчук хотел вступиться за «поганого сутера», а я его удерживала, и совсем не то говорила, что я теперь здесь пишу <перечеркнуто> все по-другому. Хотя вряд ли.
Федорчук все-таки встал. Наверно, подумалось ему, что ожидание того, как эти озверевшие скоты, у которых крыша покатилась как на роликах, собьют дверь и все равно <нрзб> хуже ожидания самой смерти. Зубами скрипнул, ногу перетянул и поднялся. Лицо, правда, у него пепельное было, мужики вообще боль терпеть не умеют, чуть что — в отвал. Федорчук этот, правда, нормальный оказался. Не только встал, но и дверь открыл сам.
Это их застало врасплох. Не ожидали. Наверно, думали, что мы будем сидеть, как затравленная лиса в своей норе, трясущаяся, думающая только о том, сколько мгновений она сможет протянуть до того, как ее начнут выкуривать из норы и когда удушливая гарь разорвет легкие. Геныч лежал на столе с завязанными сзади руками, вилка все так же торчала в боку, на полу там и сям — кровавые разводы. Позади Геныча пристроился Слон, двигался деловито, спокойно. Синерожий клеменый Валерка-Машка ждал очереди, а на полу в метре или двух от нашей двери сидел братец, наваливал в рот своей твари. Она дергалась как швейная машинка, дойки плясали, как вымя коровье под пальцами ударницы-доярки.
Именно это бросилось мне в глаза, багрово, обжигающе, как кровь, когда резко переворачиваешься вниз головой и висишь, висишь… вспомнилось, как он называл меня блядью и дешевкой, в то время как сам, оказалось, был парашником и подставлял задницу всем, кому только заблагорассудится. И это исчадие будет уродовать мир своим присутствием!., я наклонилась, сняла с ноги туфлю на острой шпильке, шагнула вперед, припадая на босую ногу, и что было силы с оттяжкой ударила его по голове. Брателло вздрогнул всем телом, прижал локти к бокам — и начал заваливаться назад, сползая по дверному косяку. Из его горла выдрался сиплый хрип, он несколько раз дернул правой ногой — и замер.
Жалости не было. Я швырнула туфлю в голову Варе-Николь, она завыла (потом оказалось, что я повредила ей глаз), а из-за моей спины тяжело, на негнущейся ноге, выдвинулся Федорчук В его руке была отломанная ножка стола. Он только что ее подобрал. Он был страшно неповоротлив, боль застилала ему глаза, и потому Слон успел, оторвавшись от моего несчастного сутера, швырнуть в него ножом и повредить предплечье. Федорчук ударил его ножкой стола, этой импровизированной дубинкой, и в следующие несколько секунд в тишине были слышны только чавкающие звуки ударов, сыпавшиеся в череп уголовника. Синерожий Валерка ударил Федю Федорчука вилкой в ухо, а потом взвизгнул по-бабски — верно, так, как ему привили на зоне, опустив, — и упал на месте, как будто его ударило громом. Его никто не трогал, просто — упал.
Через несколько секунд послышался глухой звук от падения еще одного тела: Федя Федорчук с продырявленным вилкой мозгом.
А потом я мало что разбирала. Помню, как в одной туфле я ковыляла по коридору, задыхаясь и смахивая со лба заливающий глаза пот. Я не пошла к машине, в которой дожидался нас Витька: в тот момент я боялась и ненавидела и его. Шок был всепоглощающим. Сейчас, вспоминая это, я думаю, что поступила бы так же. Да. Братоубийца. Но разве <перечеркнуто>
Я скатилась в какой-то овраг и там, скорчившись, сидела под деревом. Я не. знаю, сколько я сидела там. Время сгинуло, остановилось, застыло, — капая, сгорала ночь. Ни домой, ни в контору идти я не могла, потому что, собравшись с мыслями, поняла: даже если там, в «Карусели», в результате этой жуткой и бессмысленной бойни никого не осталось в живых, то все равно: шофер Витька сам поднимет тревогу, когда Геныч будет долго отсутствовать, а уж тем более — если Геныч все-таки до нашей блядовозкн доберется. А там, в «Карусели», воющая Варя, куча трупов, Слон, Федя Федорчук, быть может, Гена Генчев… люди, погибшие бессмысленно и жестоко, и один из них — мой родной брат, с головой, проломленной моей туфлей. А рядом эта туфля, в крови, в отпечатках моих пальцев.
Хороший послужной список у Кати Павловой: к семнадцати годам она записала на свой счет смерть любовника и смерть брата.
Мне было тогда невыносимо жалко себя: в одной туфле, запятнанная пороком и кровью, перепуганная и жалкая… наискосок по каким-то аллеям ко мне пришел железнодорожный вокзал, он шатался и таял, а потом возник душный, прокуренный тамбур, какие-то спящие люди, пересадка, глухой лязг железа и сонные толчки поезда, похожие на затухающие фрикции разрядившегося клиента. Я влезла на какую-то полку, третью, багажную, холод пластика чуть взбодрил меня, и я, стянув со столика недопитую бутылку водки, имеющую явное отношение к громовому храпу в углу, хлебнула и закашлялась. В голове бурлило только одно: прочь, прочь отсюда, прочь из Саратова, который давно стал мне отчимом, который отторг меня, как неприжившийся, чужеродный имплантант! Пусть этот город уходит вальяжной поступью перрона, пусть тают огни, а придорожные столбы сначала приближаются неспешно, а потом все быстрее и быстрее, и вот уже начинают просто кидаться в окна и <не дописано>
Это теперь, спустя четыре года, после того как я сбежала из Саратова и никогда, никогда больше там не была, жалость к самой себе переварилась в какую-то утробную отрыжку фатализма. Это теперь я знаю, что есть люди куда несчастнее меня, для которых не существует солнечный свет — окна их наглухо забиты, а небо давит, как скудное, гулкое пространство лифтовой шахты. У меня есть одна знакомая девочка, она моя ровесница, но если я смеюсь, могу радоваться жизни и принимать ее такой, какой она, жизнь, повернется ко мне, то эта девочка просто двадцатиоднолетняя старушка. Она была в нашей конторе, сутером у нее тоже был Фил Грек. Только она никогда не улыбалась, а глаза отпугивали клиентов, несмотря на то что она была в принципе хорошенькая. Даже некоторые конкретные братки не рисковали ее брать, говорили: «Да вы че, бля, она так смотрит, как будто сейчас порежет. Не-ет, мне вон лучше ту, мясистую, с поросячьими глазками». Как у Есенина, аж два стихотворения которого знал Костик Мефодьев: «Мне бы лучше вон ту, сисястую, она глупей». А ту девочку, Олесю, в конце концов выгнали: кололась она немилосердно. Торчала. Еще бы <вырвано наискось, пропали окончания нескольких строчек> приземлились в Ханкале, где ее тогдашний друг выправлял себе фиктивный паспорт, потому что настоящий он потерял, к тому же находился в розыске. Олеся терпеливо ждала, пока он уладит свои дела, а потом они поехали в селение Гечхи. Тут ее похитили и отдали в гарем какому-то арабу-наемнику то ли из Ливана, то ли из Иордана. Она была у него в наложницах больше полугода… Видела, как отрезают головы. Видела орды боевиков <вырвано> насиловали по нескольку часов кряду. Олеся повредилась в рассудке, но если у меня, с этой ЭСТ в больнице, бзик был искусственным и прошел уже через полгода, то она поехала плотно. Тот араб сам отвез ее в Урус-Мартан, где получил за нее деньги, и укатил. А она очнулась только в палаточном городке в миссии спасения ОБСЕ.
Так что ты, Катя Павлова, еще не самая больная на жизнь.
День защиты блядей. С Восьмым марта, телки! Впрочем, зря я это'. Хоть и по-рабски, но приятно, что выделили один день для нас, женщин. Выделяли, естественно, они — мужчины. Хоть что-то они еще выделяют, кроме спермы.
Спа-а-асиба-а!
А «винтовой» отходняк имеет место быть. Сегодня всю ночь бумагу марала. Как прочитала, аж чуть дурно не стало, сколько всяко-разно понаписала. В нормальном виде никогда бы не сподобилась.
Сутер Фил вставил зубы. Стал похож на Тома Круза. То есть он сам так говорит, остальные тихо хихикают.
Работали по электронным вызовам. Компьютерное блядство нынче повальная мода. Снять теперь девушку просто на Тверской или даже заказать по телефону в агентстве — уже не круто. Модернизируемся, шалавы.
По «и-мейлу» для сервера БЛЯДСТВО.Ш ррру-ссчптайсьН
Фил сказал мне, чтоб я бросала эти шуточки с наркотой. Особенно с психостимуляторами, потому что плохо контролирую свою энергию. Филу жаловался один клиент, толстый еврей из нефтяной компании, который говорил, что я его затрахала в прямом и переносном смысле. Дескать, я на нем, клиенте, так скакала, что едва не поломала его обрезанный хер. Хороша жалоба на проститутку!
Но на самом деле я не так уж бодрячком, как тут сама перед собой выпячиваюсь. Привыкла лицемерить, лицемерю даже сама с собой. Подруг в конторе у меня нет, поговорить не с кем, делиться своим я ни с кем не буду, а насчет Романа, так Роман — он все-таки мужчина.
Не сплю третью ночь. Не спится. Кто сказал, что у Кутузова не было одного глаза? У Кутузова был один глаз.
Бессонница, Гомер, тугие паруса.
<Вымарано несколько строк>
Впрочем, я совершенно напрасно говорю, что у меня нет подруги. Она у меня появилась. Самая близкая, самая яркая, с прозрачной душой, способная защитить меня. Нет, не человек. Это дракониха. У нее гордая голова и горящие глаза, это старая мудрая китайская колдунья с элегантным, переливающимся телом, длинным и гибким, шея выгнута, линии безупречны, когти входят в мое тело, но мне не больно. Нежно-зеленая с прожелтью чешуя. Нет, я не наглоталась в очередной раз галлюциногенов и у меня не белая горячка, как у лесбиянки Марты этажом выше. Просто я ходила в тату-салон и сделала самую дорогую татуировку, какую только могла себе позволить. Теперь я не одна с этой фальшивой крем-тональной белизной кожи. Теперь есть она — дракониха Рико. Несмотря на то что дракон — существо традиционно мужского пола и что Рико — имя тоже для самца, я знаю, что моя Рико — женщина. Она чувствует меня. Когда сегодняшний клиент распекал меня за то, что я отказываюсь от анального секса с ним, кожа горела в том месте, где Рико. Глаза плавились. Она меня защитит.
Да, еще. Искалечили одну из наших. Лежит в больнице, адские боли, Фил сказал, что ей промедолу бы. Идиот.
Иногда кажется, что опускается потолок
Бывает и хуже. Зато теперь буду отдыхать не меньше недели, лицо так распухло, что ни о каких эскорт-услугах, тем более этим привередливым московским кобелинам-снобам, и речи быть не может. Богатые, как говорится, тоже плачут. Это я к тому, что у одного известного шоумена, его фамилия (здесь я счел нужным купировать текст, потому что информация конфиденциальная и может выйти безобразная история с судами и крючкотворством. — Изд.) сорвало крышу, он обжа-бился какой-то наркохренотой и жаловался мне на жизнь, а также на то, что его имя муссируется в прессе в «голубых» тонах, а он ничуть не «голубой», только однажды в Питере произошла с ним прескверная история: подсел он в пьяном виде к трем модельного вида девушкам, крутил понты, выпячивал свою крутизну и кидался баксами, две девушки веселились, а третья почему-то молчала. Вот эта загадочная девушка ему понравилась больше всех, он ее, стало быть, снял, приволок к себе в гостиницу, где жил, а та говорит: не надо в муттер, у меня критические дни, лучше анальный секс. Наш титан шоу-бизнеса прогрохотал, что это ему далее лучше и вообще решительно все равно, и приступил. А наутро, проснувшись протрезвевшим, он обнаружил с собой в постели вчерашнюю девушку с несколько поблекшей косметикой, но зато с та-а-аким членом!! Девушка оказалась мужиком. Спустил трансвестита с лестницы, перед этим предусмотрительно начистив ему табло.
Со мной этот шоу-красавец вел себя галантно, но только до тех пор, пока не напился. У него ничего не стояло, и он взвинтился и заявил, что я ни хрена ничего не умею, что мне нужно отсосать километры членов, чтобы заслужить честь быть приглашенной к такой суперзвезде, как он. Потом он хватил еще и вообще с катушек съехал. Я, конечно, читала про него в газетах, что он психопат и что у него не все дома, но чтобы такое! В общем, этот тип заснул, а я, так как меня к нему на всю ночь прикомандировали, сидела как дура и смотрела в потолок. Вдруг он пробудился, вскочил, начал орать: «Китайцы! Китайцы!» Ему, видите ли, привиделось, что вокруг него одни китайцы и все хотят его убить. Потом он упал на пол, задыхаясь, дрыгал руками и ногами и кричал, что на него напал китаец-невидимка! В жизни подобной чуши не слыхала, разве что от покойного братца, когда он называл свою Колю «шикарной телкой» и «спелой бабенкой». Он кидался в меня чем попало, я хотела вызвать охрану, но он вырвал у меня телефон и швырнул мне в лицо, рассек бровь; а потом он стал визжать, что я педераст, что у меня волосатая задница и что я его хочу изнасиловать. Лучше бы китайскую тему продолжал, что ли. Потом ему помстилось, что я на него нападаю, и потому я получила несколько таких ударов по лицу, что летала по комнате как Белка и Стрелка в космосе.
После всего этого он вдруг успокоился, обозвал меня Петром Николаевичем, потом пропел что-то вроде «Ма-атор ка-алесы крутить, под нами бегии-ить Москва — Маррруся в ен-ституте Сйкли-хвасов-ековва!!» — и уснул. Усни он двумя минутами позже, наверно, я туда, в Склиф, и попала бы.
Горько. А как этот мудак говорил по телевизору о том, что русская культура вырождается и гниет <перечеркнуто>.
Еще бы!
Остро ощущаю свою потерянность. Словно не могу определиться во времени, пространстве и — цели: на что мне это время-пространство? Так, как было, когда только приехала сюда, в Москву. «Чудище обло; огромно, стозевно…» Я была в Москве и до кошмара в «Карусели», но была с Хомяком, «баблом» и понтами. Он рисовался мной перед какими-то своими московскими подельниками, но «погонять» им меня не давал. А после… когда я, правдами и неправдами доехав, вышла на перрон, меня завернуло в такую промозглость и серую, не по-летнему противную мелкую морось, что я села тут же, на вокзале, и ревела от безысходности. Зачем я сюда приехала? Что мне тут ловить, в громадном, жестоком городе? Да, я знала, что есть у меня где-то тетка, живет в Черемушках, но более точного адреса я не помнила, а визуально помнила ее, тетки, дом более чем смутно.
Помню серое утро, когда сердитая проводница, пыхтя, тащила меня за ногу с багажной полки. Нога была босая и грязная, потому та не без оснований заподозрила, что в поезд проник бомжара и теперь расположился, как Ленин в Мавзолее.
«Фу-у, от нее еще и водярой прет!» Прибежал проводник из соседнего вагона, хитро посмотрел и провел в свое купе, где ничтоже сумняшеся предложил оплатить проезд натурой, и тогда все в ажуре. Натурой… перед глазами встало лицо Геныча, и я обматерила проводника, обрушившись на него всей тяжестью своего профессионально поставленного филологического мата. Из поезда меня, конечно, турнули. Но на станции я у кого-то стянула сумочку и, сгорая от стыда, купила себе жуткие туфли и поесть. Теперь-то мне, конечно, смешно, как можно стыдиться воровства после того, как уже стала проституткой и убийцей. А тогда сознание того, что я украла, давило. Сильнее был только страх от того, что меня найдут или менты, или, еще хуже, саратовские братки.
Черемушки. Серый туман неподвижно висит в воздухе, как труп висельника. Кода я проходила мимо помойки, на меня напал бомж. Орал: «А-а-аддай порррртмоне, дурра!!» <прзб> от него тошнотворно разило. Перед тетей — с перепугу я ее быстро нашла — я предстала всклокоченной, бледной и перепуганной. Тетя сказала, что она не понимает, какого хрена я приехала в Москву без предварительного звонка. Без денег, без документов, без ничего, как говорится. Переночевать пару раз разрешила, но сказала, чтобы я искала себе другое жилье. Обещала помочь с работой и пристроила разносчицей, а потом продавщицей газет.
Газеты я продавала недолго. Сложно было приспособиться стоять в переходах метро и смотреть на лица проходящих мимо людей. Лица разные и в то же самое время одинаковые: равнодушные и агрессивные, сонные и встревоженные, улыбающиеся и хмурые, но все-все-все устойчиво вызывающие у меня страх и глухое, опасное раздражение. Они — москвичи, а я, как рыба, выброшенная на чужой и неприветливый берег — я раскрываю рот, чтобы кричать: «Свежие газеты! Программы, программы передач!» — но вместо этого вырываются какие-то хрипы. Я напугана. Как молодое вино, бродила агрессия, ненависть ко всему миру. Звучит пафосно и надуманно, но тогда я так и думала. Особенно раздражали мужчины — толстые и тонкие, высокие и низкие, усато-бородато-щетинистые и гладко выбритые. В каждом чудился зверь, охотник. Им до меня никакого дела, в тетиной-то кофте и нелепых туфлях, совершенно без косметики и с темными, опасными, ввалившимися глазами. Но мне-то казалось, что каждый норовит унизить меня. «Слишком много виделось измены, слез и мук, кто ждал их, кто не хочет…»
Но и все ж навек благословенны на земле сиреневые ночи.
Здесь, в огромном городе, это есенинское, которое тупо коверкал в своих неповоротливых губах Костик, воплощалось для меня в Ботаническом.
Записалась, замудрила. Проще все было. Выход напрашивался. Работа и проживание лезли в глаза со всех страниц газет, которые я продавала, и не нужно было ни московской прописки, ни бесплодных поисков… ничего, ничего. «На работу приглашаются девушки. Жилье и временная прописка», «Приглашаются девушки от 18 до 25. Высокая оплата и проживание». То, от чего я бежала из Саратова, лезло в глаза в Москве. Достаточно было набрать номер телефона, и меня ждала работа, проживание и какие-никакие деньги. И, главное — без тети!! Она меня достала. Она терпела пару недель, и за это время едва не свела меня с ума своей мелочностью, скупостью и придирками.
Я боролась с собой до последнего. Меня отталкивал и одновременно манил этот страшный мир: ночные заказы, полет машины по темным улицам, хриплая брань и резкий свет в глаза, неоновые огни и темное небо, зажатое меж дымными громадами домов. Мужчины, мужчины, мужчины. Мир, отнимающий душу и тело, мир, растлевающий, но мир, в свете своих мерзостей, своей грязи заставляющий понять цену истинным радостям жизни. Я боялась возвратиться туда.
Но однажды мое терпение иссякло. Мой дар самовнушения в очередной раз сыграл со мной дурную шутку: я убедила себя в том, что из Саратова я бежала вовсе не от этого ночного мира. А от крови, пролившейся в «Карусели». Эскорт-услуги и смерть нескольких людей, которые, как ни крути, не были для меня посторонними, сцепились в моем сознании. Цепочка: эскорт — смерть, смерть — эскорт.
И — пошлый вопрос: кто, кто после Геныча станет моим сутенером?
В один прекрасный вечер, а он был действительно прекрасен, даже несмотря на то что тетя смотрела чудовищный сериал, а ее сожитель заперся в кладовке и пел там песню «Как хорошо, что здесь мы сегодня собрались». В этот вечер я унесла телефон на кухню и, несмотря на бурчание тети: «Только попробуй котлеты сожри!» — набрала номер. Один из номеров, извлеченных из плохо продаваемых мною газет. Набрала первый попавшийся и, как позже оказалось, едва ли не самый неудачный в Москве. На том конце забулькало, потом далекий голос хрипло сказал «Аде!» и спросил, что мне, собственно, надо. Я почему-то жутко захотела бросить трубку, но тут до меня донеслась очередная сентенция тети насчет котлет и недопустимости их пожирания, и я сказала в трубку, что я насчет работы. Там обрадовались, тут же зарядили мне, что это превосходное решение, что есть превосходная вакансия с превосходной зарплатой и превосходной возможностью проживания в Москве. Мой собеседник, он назвался Павлом, даже стал заикаться от усердия и немедленно предложил встретиться.
Я назвала свое имя и описала, в чем я буду. Описание было коротким, потому что одета я была жутко, из приличных вещей — только блузка из Саратова. Да еще была у меня юбочка, так она была в стирке. Забились возле станции метро, и тут вошла тетя и прямо заявила мне, что если я звоню в свой идиотский Саратов, так лучше сразу Мне убираться и не дожидаться, пока счет придет.
Я сказала, что и так ухожу, но ничего договорить не успела, потому как тетка сразу обрадовалась, молниеносно собрала все мои вещи и швырнула их к порогу. Забыла только о золотом браслете, который подарил мне Хомяк.
Павел оказался коротышкой, который даже подпрыгивал
от усердия, чтобы заглянуть мне в глаза. У меня ведь метр семьдесят пять, плюс каблуки. Но сразу было видно, что вербовщик он опытный, благо ощупал меня не прикасаясь. Взглядом.
Выбирать мне особо было нечего, и я согласилась на все условия, выдвинутые этим Павлом.
И начались самые жуткие месяцы моей работы, неблагодарной работы проституткой. После саратовского элитного агентства, после вежливого Геныча, достаточно сносных девочек и надежных, платежеспособных клиентов я получила злобного сутера-уголовника и тупых, страшных, с дешевой косметикой, безвкусных блядей в качестве коллег. У Павла, которому я позвонила, не было даже своего офиса: контора базировалась в занюханной коммуналке, тут же жили все иногородние проститутки, тут же находились «апартаменты>», продекларированные во всех рекламных объявлениях этой самой конторы, носившей незамысловатое название «Алена». Если в Саратове мне никогда не приходилось покупать себе для работы косметику и «резину» самой, то тут… До Москвы и «Алены» мне никогда не приходилось стоять на улице, мерзнуть, получать плевки дождя, попадать в мусарню, чтобы быть трахнутой в подсобке наглым, прыщавым летехой. Никогда не случалось отрабатывать минет в машине, иметь секс в телефонной будке и на грязном капоте тачки, я не попадала под групповичок и кидалово. Все это я прошла. Вот она, Москва, вот она, реализованная мечта о житье в столице!
И все было бы сносно. Я даже свыклась с тупыми блядями, которые издевались надо мной, над моей правильной речью и говорили, что эти провинциальные шалашовки корчат из себя не знаю что. Сами-то они считали себя москвичками, конечно: одна откуда-то из Зеленограда, вторая из Клина, а другие и вовсе из Тверской области. «Этапом из Твери зла немерено, лежит на сердце тяжкий груз…» Это они постоянно слушали, да еще Наговицына — «На свиданку в лагеря», а еще женский блатняк, который въелся мне в кожу, как грязная ржавчина: «На свободе есть у вас ромашки да жиганчики, а на зоне будут вам злые вертухайчики!» Мне очень тяжело это переносить. Они все напоминали мне братнину Варю-Колю. Сплошная матерщина, нечистоплотность. Использованные прокладки в грязной раковине. Но все это еще можно было терпеть, а вот к числу непереносимого в моей жизни я относила пока только одно: сутера Грибанько. Это был бритый, усатый хохол, озлобленный на весь мир, изъясняющийся на чудовищной смеси русского и украинского языков, которую в принципе можно было разобрать, потому что она была щедро приправлена интернациональным русским матом. Сутер по всем документам был Гребанько, но все думали, что — Гребанько, а девки привычно сглатывали (как что, понятно?) первые две буквы. Вот так и именовали — за глаза, а иногда, в цвет, в глаза. Сутер зверел, мог избить запросто, а клиентуре, которой он нас спихивал, не было интересно, есть у меня синяк под глазом или нет. Он не утруждал себя заботами: Грибанько было совершенно до фонаря, попала ли девчонка под «паровоз», беспределыциков или извращенцев. Единственное, чего он боялся, так это «приемов». Потому что тут могла пострадать не наша, а его рожа и прочие органы. А также зарплата.
Сам он сожительствовал практически со всеми проститутками, которые работали на контору Павла. Думали, что он и самого Павла рихтует. Этот Грибанько мог все, что движется, осеменить. Мне он предложил с ним трахнуться в первый же день, я ничего не ответила и ушла в отведенную мне комнату — с тремя соседками и многочисленными соседями-тараканами. Мускулистые такие особи. Тараканы в смысле. Но Грибанько от меня не отстал и окончательно возненавидел после одной сцены. Он поймал меня в коридоре коммуналки и стал дышать луком — «яко гарно цыбули пое, блядско-паньско» — что-то непотребное нес. Я пронырнула у него под локтем, а он мне вслед пробурчал: «Эка спесивка, бля! Мабуть, зна: яка барыня ни будь, а все равно ее ебуть».
Меня взбесило это, я обернулась: «Ну это тебе лучше известно, ты ж у нас Ебанько».
Погорячилась я, зря это. С тех пор он меня жутко невзлюбил. Всячески старался меня подставить. А я видела, к чему может привести ненависть этого урода <нрзб> две девчонки попали под беспределыциков, отмороженных тварей, одну, каким-то чуркам сданную, просто убили, а вторую порезали малолетки-скинхеды. Отрезали уши и нос чуть ли не на Охотном. После этого ей уже никуда. А рядом текла пафосная Москва, шли важные люди с думами о вечном.
Мне приходили в голову опасные аналогии. Еще когда я жила в Саратове, мне рассказывали о том, что ждет мальчишек в армии, что такое дедовщина, как это жутко и до каких диких форм может дойти, вплоть до мужеложства и кровопролития. Конечно, я не могла понять, что такое дедовщина. Унижения, избиения, издевательства. У нас жил во дворе Алеша Алякринский, интеллигент в каком-то неимоверном поколении. Его угораздило попасть в армию — его, профессорского сына, выпускника филфака универа, очкарика и эрудита. Чуть ли не в первый же день полуграмотный старшина, то ли Гунькин, то ли Булькин, избил его до полусмерти, приговаривая: «Ученый? Институты кончал? Можешь считать, падла, что твои институты только начинаются!» Алеша Алякринский вернулся из армии с отбитыми почками, угрюмый, почти ослепший инвалид. Говорят: мальчишка должен отслужить в армии, чтобы стать настоящим мужчиной, не иначе. Потому что только в армии учат выживать. В условиях нашей армейской действительности сказать такое — это все равно что пожелать девочке пойти в проститутки, потому что это тоже учит ее выживать. Учит выносливости и терпению. Если мужчина должен уметь завоевывать, а этому учатся в армии, то женщина, следуя этой модели, должна уметь отдаваться, а этому учатся на панели. Так?
Выпила водки. Болит лицо.
В конторе у Грибанько была вот такая дедовщина. Девки ее именовали «бабковщина». Тут все в этом понятии слилось: и бабы злые, продажные, и «бабки», жестокие, кровью и потом политые. Только у мужиков, козлов, фантазии не хватает в своей армии, чтобы изощренно издеваться: ничего сложнее схемы «сапожищем в харю» не зробят, если по-грибаньковски сказать. А вот бляди Пашкины как только не изощрялись друг над другом, как только не травили новеньких. Меня в первый же день окрестили Барыней — я, на беду, спросила, где можно примять ванну, — а сокращенно Барей. А так как Катя (низенькая, сисястая колода со свиным рылом) в конторе уже работала, то из Екатерины Павловой по прозвищу Барыня, из Бари — я стала Варей. Вот такая злая шутка: сутер Грибанько напоминал мне брата, которого я убила, а я сама втиснулась в тесное и потное, шершавое, пахнущее переваренным бульоном имя Варя. И потому <не дописано>
Придурок Фил принес мне морфия. Хотела достать кокса, но Роман куда-то пропал, а сама я ничего не могу. Я ему сказала, что мне нужно сильное обезболивающее, не новокаин или ледокаин какой-нибудь, а вот теперь морфий. Морфий он стырил где-то в больнице, у знакомых. Фил Грек же бывший медик, у меня к ним до сих пор слабость, еще с тех пор, с четырнадцати лет, клиники, Вени Корженевича и кардиолога Степанцова.
Очень спокойна. Перечитала написанное как бы со стороны и подумала, что от дневниковых жалоб скатилась к каким-то мемуарам. Впрочем, мемуары блядей, негодяев и всяких разных уродов сейчас очень даже ничего публикуются.
Мемуары так мемуары. Приехала Ленка. Контора пусть пока не пишет, это я о себе.
Как по заказу: приснился Грибанько. Дографоманилась. Он почему-то сдавал экзамен по литературе. Как когда-то Костик Все смешалось в доме Обломовых. То есть Облонских. Филологиня!
Сон этот, наверно, в руку. Хотя Грибанько этот, я так думаю, давно <не дописано>
А теперь, мемуарный ЧМОнстр, вам слово.
Немного кокса на руку — это на руку. Каламбур.
Откатываюсь на три года назад, «Бабковщина» проехала по мне, как танк по размокшему от осеннего дождя танкодрому, распахала, оставила следы шрамов как на душе, так и на теле — как тяжелые рваные следы гусениц, танковых краков. Самое страшное, что я была совершенно одна. Наверно, меня спас мой возраст, потому что, думаю, вот сейчас, в двадцать один, я не вынесла бы того, через что мне пришлось пройти тогда, в неполные восемнадцать. Зря говорят, что молодые, юные — это самые уязвимые существа. Ничего подобного, юность — это самое живучее и самое жестокое, что только есть на земле. Я проверяла. Я знаю, что даже Грибанько не смог бы сделать того, что сделала одна из наших девочек, жившая через две комнатушки от меня: она ночью исполосовала свою соседку по комнате, поймала хомячка и засунула его в разрезанный рот этой девушке, еще живой. Хомячок задохнулся, но перед этим он разорвал ей все внутренности. Убийце было столько лет, сколько мне в клинике, где работал Веня Корженевич <перечеркнуто>.
Меня что-то знобит. Меня часто знобит. Это, наверно, от недостатка энергии. Я не могу согреться с тех пор, как меня снял один кандидат наук, жена которого уехала в командировку, на научную конференцию. Говорил со мной о Пастернаке и Бородине. Она неожиданно вернулась, и он, чтобы не запалиться, выставил меня на балкон, на двадцатиградусный мороз. Была метель, которая тысячей обжигающих, колючих дьяволов входила в кожу. Я торчала на балконе целую вечность. Хорошо, что этот кандидат снял меня на час, а не на два или на ночь, потому что в таком случае я бы замерзла. Кричать было бесполезно, любые звуки уносила метель. Когда пришел Грибанько, чтобы меня забрать от этого экспериментатора, я первый раз в жизни обрадовалась, увидев усатую рожу этого ублюдка хохла. Кандидат все-таки запалился, жена видела и меня, и моего суте-ра, и, когда мы выходили из подъезда, я видела, как его, кандидата, вещи вылетают из окна и ныряют в снег. После этого у меня был жуткий цистит, а застуженные придатки я лечила черт знает сколько. Боль при работе была. жуткая, но это никого не вставляет. Можно сказать, тогда я впервые подумала, что анальный секс — это не так уж плохо.
Такие слова на одной странице с Пастернаком — а?
Nota bene: от Грибанько я избавилась через месяц после этого отмораживания моей бабской части на балконе.
Я тогда работала «аптечницей». Типично московская разновидность проституции, изобретенная совсем недавно. В Саратове она вряд ли бы привилась: менталитет не тот. Подумали бы, что издеваются. А в Москве ничего — прокатывало, даже сверх того — пользовалось популярностью. Конечно, Грибанько никогда бы не додумался, что можно так улучшить работу девочек плюс существенно увеличить доходы. Эта усатая сволочь, кажется, бывший капитан славной Советской армии, я, наверно, уже упоминала, когда разглагольствовала о «дедовщине» и «бабковщине». Хотя нет, посмотрела в записи: ничего, не упоминала. Грибанько-то по херу было, когда мы выходили на зимний промысел. Он сидел себе в теплой машине, зыркал своими глядюками, снял ли нас кто, и в зависимости от этого выворачивал свою ворсистую задницу из салона. А на нас ему было по херу, что стоим на ветру, на метели, в холод. Какая чудовищная разница с Генычем! Все-таки, хоть я всем им, уродам, хера бы на эспандеры порубила, все равно нужно признать, что сутер сутеру рознь. Геныч до сих пор мне снится, жутко и страшно, тот «карусельный», бессмысленный «прием». А Грибанько я сама бы с радостью сдала тем Слонам и Валерам-Машкам, а также моему братцу, будь он не в аду.
Об «аптечницах». Вообще «аптечницы» — это чисто зимний промысел. Летом он не нужен, потому что просто незачем.
В кварталах, где мы стояли на съем, работает много круглосуточных аптек. Персонал аптек в ночную смену стандартный: девушка-продавщица и мальчик-охранник. Посетители в такое время тоже определенные, если они вообще есть: мало кому может понадобиться в ночное время и по тем ценам, которые в этих аптеках, что-либо из лекарств. У бабушек-старушек все заблаговременно запасено, корвалолы-валидолы всякие. По ночам в дорогие аптеки, по статистике, ходят преимущественно мужчины, причем не ходят, а подъезжают, причем практически всегда в одиночку. И кто-то из умов, ворочающих бизнесом проститутским, верно, сам совладелец такой аптеки, подумал: а что, если…
Одним словом, вместо того чтобы девочке торчать на морозе и на ветру в не самом приглядном виде — нос красный, зубы стучат, — куда проще зайти в аптеку. Договориться… одним словом, спустя некоторое время после того, как умная голова додумалась до «аптечного» съема, в столице стало популярно следующее: заходит в ночную аптеку мужчина, кивает симпатичной девушке в белом халатике и очках в тонкой оправе, приличествующей medicine woman: дескать, мне вон того лекарства. Девушка поворачивается, чтобы выдать посетителю нужное лекарство, а халатик меж тем как бы невзначай распахивается, и посетитель, охреневая, видит, что под халатиком, собственно, ничего и нет. В зависимости от реакции клиента идет дальнейшая работа с ним. Причем многие, на автопилоте платя деньги за досуг с аптекаршей, точнее — «аптечницей», желают заняться сексом в подсобном помещении аптеки. Там уже заблаговременно стояли диван и кушетка. Мужики обычно были в восторге. Был даже случай, когда один из них, придя покупать «виагру», тут же излечился, потому что ночной сменщицей в аптеке была я, а охранника подменял Грибанько-Ебанько.
«Аптечницами» становились, естественно, только лучшие девочки, потому что далеко не каждый зашедший в аптеку согласится лицезреть под халатиком дряблые сиськи и отвислый живот при полном отсутствии талии. Работали «фигуры», которых определял хозяйский сходняк. Из нашей паршивой конторы, хозяева которой вечно путались в каких-то совершенно ' необязательных гнилых понтах, на «аптечниц» взяли только меня. К вящей ярости всех этих блядей, особенно моей тезки Кати, которая считала себя секс-бомбой.
Теперь здесь, в тепле, положив дневник на зеркало, где отражается мое лицо, зеркало, с которого я только что сняла «дорожку» Роминого кокса — я думаю, что этот «аптечный» съем был очень полезным и для клиента, и для девочек. Во-первых, белизна, тепло и чистота, особенно остро ощущаемые после улицы; во-вторых, сидящее в подсознании многих мужчин сексуальное влечение к, говоря скучным языком, атрибутам медицины. А в-третьих — эффект неожиданности. Ведь, идя в публичный дом или вызывая себе телку на дом, такой мужик уже I встраивает себя на разгульно-блядский лад. А тут, заходя в аптеку, чтобы купить себе пилюли от насморка или дорогущее средство для снятия тяжести в желудке — пережрал на банкете, что ж тут непонятного! — мужчина получает в лоб разрыв такой секс-неожиданности, что теряется и приятно, сладко ошеломлен. Тут можно ломить цену в полтора раза дороже. По себе знаю: соглашаются, а вот если бы я стояла на дороге, и половину вытребованной суммы еле заплатил бы — с кислой миной и выражением лица «как затрахали меня эти гребаные бляди».
Вот такие «аптечницы» имели довольно широкое распространение. Некоторые аптеки обнаглели и выставляли в своих рекламках воззвания типа «Имеются неповторимые средства для полного и безвозвратного (о как!) возвращения мужской Силы!».
Средства — это мы, «аптечницы», одной из которых была я, Катя Павлова.
Конечно, клеить клиентуру тоже следовало в пределах разумного. Если в аптеку, загибаясь, вваливался индивид с выражением непередаваемой боли на лице и требовал лекарство от сердца, то такому, конечно, ничего не предлагалось, кроме нужного лекарства. Похмельные граждане также обрабатывались с трудом, как сырая древесина дуба. Кстати: это выражение любил употреблять мой братец, у него и позаимствовала. Он в ПТУ но профилю столяра учился, пока не сел.
В феврале, в лютые морозы, и произошло то, после чего Грибанько наконец-то со свистом вылетел из моей жизни. Благодаря встрече, которую я ждала, теперь уже ясно, с какой-то бесплодной, грызущей самое себя надеждой.
Я сидела за прозрачными полками, забитыми всякой пестрой разрекламированной отравой, и читала журнал. Грибанько играл в карты с молоденьким охранником. Тот его титуловал товарищем капитаном. Хорошо, что не в генералы произвел. Звякнула дверь, кто-то вошел — за полками не было видно. Но по тому, как засопел проклятый хохол, я поняла, что вошедший сильно смахивает на потенциального клиента. Я поднялась из-за стойки, готовясь встретить его дежурной улыбкой — и тут же улыбка сползла, как кожа со змеи. Хотя халат еще был на мне, я тут же почувствовала себя голой. Прекрасно помню, Он поднял глаза, лениво скользнул по мне взглядом и, не меняя выражения, сказал:
— Катька, ты? В Москву перебралась? Аптекарем работаешь?
— Да… вот так, — выговорила я.
— У тебя всегда была тяга к медицине, — нагло ухмыльнулся он. — Я еще по Саратову помню.
— Ты давно из армии?
— Да вот, недавно демобилизовался. Приехал в Москву, уже с месяц здесь,
— Работаешь?
— Ну да. А ты бросила?..
Он явно имел в виду мои саратовские занятия. Меня почему-то бросило в жар, потому что я подумала, что он может знать об этой бойне в «Карусели» и моей роли в ней. Он улыбался длинно и тягуче, я глянула поверх его плеча и увидела, что Ебанько показывает мне жестами что-то этакое <перечеркнуто> о чем мы говорили, он не слышал, но, верно, видел выражение моего лица, совершенно не влезающее в рамки заклеивания клиента.
Я глянула на своего поганого сутера и отрицательно качнула головой:
— Нет. Я теперь «аптечница». Это такое… в общем, зимний промысел. В Саратове такого нет. Пока.
— Ты давно оттуда?
— Да уж месяцев семь или, восемь, — сказала я. — Сначала у тети жила, а теперь…
— Понятно, — сказал Роман. — Хочешь, я угадаю, кто твой сутер? Он ведь тут сидит, так?
— Да.
— Усатый, с препаскудной рожей, как у нашего лейтенанта it армии? Я угадал?
— Угадал. Только он не лейтенант, а капитан. В отставке, конечно.
— Понятно. Сначала воевал с пацанами-призывниками, теперь переключился на девчонок.
— Точно. У нас даже такое понятие есть: «бабковщина». — Я снова глянула поверх плеча Романа, сутер уже нервничал и бросил карты на столик, на его роже, как жирное пятно на скатерти, расплывалось выражение грозного неудовольствия. — Ты вот что, Рома… я сейчас с тобой разыграю как требуется, ты за меня заплати, а потом поговорим, ну?
Он молчал..
— Если у тебя денег нет, то я могу из своих…
Он потом сказал, что, говоря это, я смотрела на него умоляюще. В Саратове он у меня такого взгляда не видел, даже когда я только пришла на работу в «Виолу» по «протекции» Хомяка.
— Давай, — наконец сказал он. — Покажи класс.
— Ва-а-ам димедрол? — пропела я первое, что пришло в голову. Грибанько заерзал в кресле. Мой халатик распахнулся, под ним запланированно ничего не оказалось — что и требовалось доказать. Роман отдал хохлу деньги. Через несколько минут я заняла место на диванчике в подсобном' помещении аптеки, с белоснежными пластиковыми стенами и дешево-под-дельными мозаичными подоконниками. Тут же стояла медицинская клеенчатая кушетка, Роман пожелал присесть именно на нее.
— А кто там вместо тебя сейчас торгует?
— А настоящая продавщица на что? — улыбнулась я. — Правда, сдается мне, что она куда больше похожа на шлюху, чем я.
— Ладно, — сказал он, — сдается мне, по роже этого сутера вижу, что контора у вас поганейшая. В коммуналке живете, поди?
— Да, точно. С жуткими блядями, — сказала я с веселой злобой. — Все время пьяные и удолбанные, друг друга ненавидят. Сутер этот, Грибанько, хуже уголовника, хотя периодически строит из себя комсостав.
— Со мной пойдешь? — коротко спросил Роман.
— Куда?
— По-моему, мы с тобой достаточно коротко повязаны, чтобы ты не спрашивала куда.
— Повязаны? Ты о Костике?
— Не только. Ты знаешь, что ты в розыске?
— Я?
— Не я же. Мне не за что. Я свой долг перед родиной выполнил, — сказал он с ядовитой насмешкой. — Почетная обязанность каждого гражданина. Ладно. Ты, Катька, даже не знаешь, как тебе повезло. Повезло, что я сюда первый пришел, а не кое-кто еще.
О почему-то до сих пор, когда я думаю о том ночном разговоре с Романом в подсобном помещении аптеки, у меня колом встает леденящий холод в позвоночнике, и кажется, что шевельнись я в сторону, и позвоночный столб, от мороза ставший хрупким, пойдет на излом. Роман рассказал мне, что после заведения уголовного дела по факту бойни в саратовском комплексе «Карусель» меня определили в розыск. То, что я убила своего брата, считалось доказанным, потому что все улики прямо указывали на меня. Трое уцелевших в резне — толстая сука Варя-Николь, опущенный Валера с клеймом «Машки с трудоднями» и Геннадий Генчев — показали, с разной степенью достоверности и объективности, что гражданина Павлова А. В., то есть моего братца, убила именно я. Геныч после всего происшедшего лежал в больнице, в проктологии, к тому же несколько повредился в уме, так что его показания особенно на веру не принимались <перечеркнуто> а вот Машка и Варя-Коля повернули дело так, словно главная виновница и провокаторша — это я и есть. Что уж они там про меня квакали, какие показания сливали, Роман не знал, но только его знакомый, который ему все это рассказал, заявил, что мне лучше в Саратове не светиться. Братва, конечно, ни за опущенных, с «петушиной зоны», ни за сутера Геныча писаться по конкретному не будет, но вот только кто-то у них капнул, что и Костика Мефодьева я завалила.
Ждут меня с распростертыми объятиями и мусора.
А более свежие новости были куда короче и содержательнее: на меня вышли в Москве. Вычислили через тетю, определили номер, по которому я звонила в тот день, когда меня вышвырнули вон, и повязали Пашеньку под белы рученьки. И еще сказал мне Роман, что не ожидал меня здесь застать, потому как думал, что меня уже повязали и «закрыли». В СИЗО, стало быть.
Меня чуть не стошнило от страха. Странный у меня такой рвотный рефлекс. Я спросила:
— А ты откуда знаешь? Как ты меня вообще нашел? Или ты… с ними…
— Ну да! — бесцеремонно оборвал он меня. — Я буду заодно с ментами или саратовской братвой, зная, что мы с тобой на пару Мефодьева тогда завалили. Ты, Катька, аптекарского духу хватила не в меру, мозги у тебя атрофировались, наверно.
— Что же мне делать? — пробормотала я.
— Я сказал: идти со мной! Тебя могут в любой момент зала-стать, понимаешь? Ты спрашиваешь, откуда я знаю? Скажу: от одного знакомого. Совпадение, оказавшееся для тебя счастливым. Если бы не оно, то едва ли бы я тебя нашел и париться бы тебе на шконке. Однако если ты будешь тянуть кота за яйца, то ТЫ там все равно окажешься. Катька, давай одевайся, и пошли!
— А Грибанько?
— Да пошел он, сутер! Если будет возникать, то у него будет масса поводов обратиться в эту аптеку еще раз, но уже за лекарствами.
Он говорил, не глядя мне в глаза, и я его испугалась. Он лгал, откровенно лгал, я это чувствовала. Он явно скрывал от меня многое, я и предположить не: могла, сколь многое, но его уклоняющегося взгляда, странного тона и металлических ноток в голосе мне хватило.
В дверь постучали: разговаривая, мы и не заметили, как прошло время, на которое Роман со мной уединился. И совершенно неважно, что мы тут делали: трахались или играли в шахматы, — время капает, и если оно истекло — здоровеньки булы, паньстфо, геть з телкив! Грибанько был на редкость пунктуален, и пару раз его пунктуальность спасала мне жизнь. Но сейчас за его точность я готова была убить. Нет, Роман пугал меня, но необходимость возвращаться под вонючее крылышко сутера после всего только что мне сообщенного… нет!!
— Ну так как? — настаивал Роман. — Ты пойми…
Грибанько заколотился в дверь всем телом, где-то в стороне послышался голос молоденького охранника аптеки, который предостерегал, что не стоит так ломать двери, они не казенные. Глухо звякнул колокольчик, и охранник осекся. Грибанько за дверью тоже как-то странно обмяк и перестал производить шум. Он даже зашмыгал носом, что говорило о его нервозности. Задергался.
— А вот, кажись, и мусора прибыли, — тихо сказал Роман. — Дотянула ты, Катька. Сейчас сюда ломиться начнут.
Послышался чей-то басовый вой, потом мужской голос рявкнул:
— Не гунди, урррод… не полни чашу моего терпения! В КПЗ будешь свои ррррулады!..
Образность речи мента я тогда оценить не смогла. Я сжалась и отскочила к стене, за какие-то ящики, задернутые тяжелой белой тканью. Роман выругался сквозь зубы и прислушался к происходящему там, за дверью, в аптеке. Расколото звякнул колокольчик. Все стихло. Не веря своим ушам, я выглянула из-за ящиков:
— Ушли, что ли?
— Ушли, — сказал он с недоумением, — Я гляну. Ты пока не светись.
Я сказала упрямо:
— С тобой. С тобой пойду. Ты первый.
— А, не доверяешь? — как плевок, бросил сквозь зубы.
В аптеке нас ждала удивительная картина. У разбитой полки, из которой высыпались лекарства, косметические и гигиенические средства, сидел на корточках молоденький охранник и, приложив руку к щеке, раскачивался взад-вперед, как от зубной боли. На полу валялся раздавленный чьей-то тяжеленной ножищей грибаньковский мобильник. Самого сутера не было. Не было и продавщицы, которая, по моим же словам, была похожа на шлюху еще больше меня. Роман круто развернулся на каблуках и, склонившись над охранником, протянул руку, как если бы хотел похлопать его по плечу. Но вместо этого другой рукой сгреб несколько коробок лекарств и положил себе в карман.
— Пошли, — прошипел он мне, — быстрее. Где твоя одежда?
— В машине Грибанько.
— Понятно.
Мы вышли из аптеки. Грибаньковская гнилая «шестерка» стояла в сугробе. Роман коротко выдохнул и локтем разбил стекло, потом вытащил из салона мои шмотки и бросил же на руки:
— Переодевайся.
— Где? — выкрикнула я. — Холод собачий! Может, у тебя машина есть?
— Нет у меня машины. Не обзавелся еще. Накинь пока свою куртку поверх халата и сапоги надень вместо туфель. Сейчас че-нибудь поймаем. Ехать далеко. А то как у Высоцкого: метро закрыто, в такси не содют.
Только оказавшись в такси с молчаливым и, видно, глуховатым водителем (он три раза переспрашивал адрес, а усвоил только тогда, когда уже раздосадованный Роман орал ему в ухо), я несколько пришла в себя. Натянула на себя одежду. Роман при этом пристально меня разглядывал — могу покляться, без всякой примеси сексуального интереса — и сказал:
— Ты еще лучше стала. Не понимаю, как ты могла столько времени торчать в этой прогорклой конторе. И этот мерзкий усатый таракан Грибанько… хуже него, наверно, из людей только твой братец был.
И уставился на меня. Как я отреагирую? Только ничего сенсационного он от меня не дождался. Я, помню, совсем о другом заговорила:
— А если им я нужна была, почему они забрали эту продавщицу? И Грибанько с ней?
— У Грибанько такая рожа, что его просто грех не забрать. А что касается той продавщицы, то, кажется, ты про нее сама сказала, что она похожа на проститутку гораздо больше, чем ты. Вот ее с налету и загребли, она и пикнуть даже не успела. Кстати, у этих продавцов должны бейджики быть. Как ее зовут, эту аптекаршу?
— Не знаю…
— Наверно, тоже Катя, — предположил Рома. — И пока менты разбирались, ту ли они забрали или не ту, мы уже с тобой преспокойно сдернули. Я еще и лекарств на халяву прихватил. От простуды. Тебе, чувствуется, они сейчас не помешают. А менты, сейчас, наверно, со злобы твоего сутера метелят, урода. Ничего, не все ж ему на других приемы рукопашного боя отрабатывать, пора и самому честь знать.
Ехали далеко. Куда-то в Строгино или Алтуфьево, я толком на разобрала. А может, и не туда вовсе, потому что по дороге мела поземка, вьюга обтекала машину, как свирепо пенящаяся горная река — и вообще было удивительно, как водила, при его природной глухоте и тупости, безошибочно находил дорогу. Но я радовалась этой метели. Еще знобило, но согревало сознание того, что вот сейчас никто не сумеет выловить меня из кипящего белого котла зимней метельной столицы. Никто.
Тогда, в то время, Рома жил в пятиэтажке в первой квартире. Еще по Саратову я знала такой тип домов, где первый этаж первого подъезда открывался квартирой номер три. Чудеса совковой архитектуры. Долгое время для меня оставалось загадкой, куда же подевались еще две квартиры, и только здесь, в Москве, я узнала отгадку. Оказывается, две квартиры находились в подвальном помещении, в котором в нормальных домах обычно помещается что-то вроде погреба или склада. Окна этих жилплощадей имели шикарный вид на бордюр на уровне мостовой. Мельтешили ноги.
Вот эти две квартиры и занимал Роман. Первая, однокомнатная, представляла собой склад каких-то вещей, самых разнообразных, от одежды до видеоаппаратуры; по комнате были разбросаны несколько кат<алогов> «Отто». На самом пороге, как помню, валялась вырванная с мясом автомагнитола. Через нее я, собственно, едва и не навернулась, чтобы потом нырнуть в гору хлама.
Лучшее <перечеркнуто> грязь и <не дописано>
Вход во вторую квартиру вел через пролом в стене. Как объяснил мне позже Роман, они и сняли эти квартиры в таком виде, причем по цене нежилого помещения под склад. Квартиры действительно имели жуткий вид: совершенно без сантехники, без ванн, с голыми, обшарпанными стенами, изрисованными разнообразнейшими граффити. Тем более дико во всем этом выглядела дорогущая мебель — диван и два кресла, явно импортного производства, кожаные, черные, новые, в нескольких местах уже прожженные сигаретами. На диване сидели два голых по пояс молодых человека, беспощадно дымили сигаретами, хлестали джин-тоник и смотрели по телевизору глупейший сериал, сопровождая его еще более идиотскими комментариями. Виталик и Алексей. Меня они заметили, еще не обернувшись, поймали мое отражение в огромном, от пола до потолка, узком зеркале, и Виталик чуть нараспев проговорил, распуская пышные усы сигаретного дыма:
— А, Ромео телку надыбал. Прекрасная ночь, леди. Прогреете свои деликатные организьмы перед многотрудной работой?
Рома сказал, что Виталик не понял и что я не шалава, которую он привел для веселого сногсшибательного групповичка. Что я совсем-совсем другая. И лучше выдумать не мог, потерянно отложилось внутри меня. Виталик что-то заблеял и начал длинно и смешно, жеманно извиняться. А потом завел речь про какого-то Тиграна. Затыкать его было бесполезно, тем более что Алексей, он тогда был под «герой», длинно и липко, синхронно с Виталиком, говорил что-то про необходимость организовать в доме такой же унитаз, как у синьора Пабло.
Я тогда подумала, что это он из сериала, я тогда-еще ничего не знала о сутере Кормильцеве, которого эти паны за глаза называли именно так — синьор Пабло.
Хотя нет, я путаю. С Кормильцевым они еще тогда не были знакомы. Это случилось позже, когда я уже с три месяца жила в их конуре. Точнее — конурах. Забегая вперед: унитаз они так и не установили.
Во второй комнате стояли тренажеры «Кеттлер», лавка со штангой и несколько гирь у стены. С ними на момент моего прихода работал Юлик. Мне он приветливо улыбался уже с того момента, как Виталий выдал свою фразу про «деликатные организьмы». Через несколько минут я уже сидела на кухне между Юликом и Романом и пыталась окинуть взглядом выставленное передо мной блюдо бутербродов с ветчиной, сыром и зеленью. Роман сказал, что больше ничего предложить не может, потому что газовая труба накрылась и готовить жратву не на чем.
— Как же вы тут живете?
Юлик загадочно улыбнулся и ответил:
— А мы тут не живем, а только ночуем. Точнее — днюем. Ты вообще наткнулась на уникальный случай, когда мы все дома. Обычно по ночам у нас разъезды.
Роман сказал:
— Выпей.
Выпила. Пойду еще выпь <не дописано>
Когда я проснулась, то испугалась, потому что мне показалось, будто я в больнице, в палате, в больничном покое, что вокруг все белое, потолок светится, а окно завешено белой марлей. Зрение словно продирается сквозь мутно-слизистый взвар. Глаза болят. Подташнивает. Ленка говорит, что у нее примерно такие же ощущения были, когда она залетела и узнала об этом только на тринадц<атой> нед<еле>. Залетела. Знала бы она, что у меня после второго аборта уже не может быть детей.
Тянет плакать.
Не плачу. Ем соленый арбуз. Поставила в углу урну и кидаю в нее бумажные шарики и косточки. Ромка заходил. Говорит, что у них наклевывается там нечто вроде <не дописано>
Не хочу.
Мне кажется, что если когда-нибудь моя писанина попадет на глаза какому-нибудь человеку, то он не сможет определить возраст женщины, которая это писала. Но — скорее — склонится к тому что она во второй половине жизни. Потому что только щедро пожившие живут прошлым. Хотя моя собственная бабка, не та, что в Саратове, а двоюродная, из Миллерова, всегда только на будущее говорила: «буду, сделаю, у меня на зав-ара…» — а не что-то там из занудной оперы «во-о-от, помниц-ца, Пятровна, в наше время и голуби были крупнее, и какали они-от меньше». А я сижу и копаюсь в прошлом.
Меня называют оптимисткой, но весь мой оптимизм в том, что я не хочу думать о будущем и говорить по этому поводу что-то определенное.
А Ромка сказал почему-то, что я словно постарела. Нет, со стороны я выгляжу превосходно, если отбросить, как досадную временную данность, эти синяки. Эту меланхолию и остатки Филового морфия и Роминого кокаина. Как у Печорина о внешности сказано двумя мазками — смешно подумать, но ведь по виду я, по сути, еще совсем девочка… это безмятежное, гладкое лицо, холодные, приветливые глаза, макияж, который я старательно накладываю каждый день, даже если собираюсь на выход только разве в сортир. Шелковистые темные волосы, в которых если и затесалась седина, так умело зачесана другими волосами, закрепленными гелем. Моя юная дракониха Рико.
Сегодня случайно поймала песенку. Наконец-то меня сломало на слезы. Идиотизм. Это, наверно, оттого, что я много бываю одна. Ко мне приходят только Лена, Ромка, да на меня шагает из зеркала белая девица с припухшим лицом и татуировкой. Жду, когда смогу выйти на работу. Они все свиньи, но бездомному и в вонючем хлеву <не дописаноУ
Песенка: «И зимой, и летом небывалых ждать чудес будет детство где-то, но не здесь. И в сугробах белых, и по лужам у ручья будет кто-то бегать, но не я». А ведь у меня, по сути, не было такого. Сугробов, луж у ручья. Кто-то словно извне с нежного возраста — не скажу: детства — диктовал мне назидательное и наставительное: не делай, не смей, не ленись. Как в тюрьме: не верь, не бойся, не проси. Мои родители были педагоги, во все привносили эту проклятую дидактику. А все равно — я слышала сегодня звук наливаемого мне в чашку чая. Мама.
Сегодня снились Костик и братец. Хоровод, разлепляемые бледные руки, ожидание снега, белых хлопьев за окном. А ведь весна ранняя, все давно растаяло. Только в подлесках еще лежит снег да по дорогам чернеет, в подпалинах, и как будто бы (не дописано; у меня такое ощущение, что все эти недописки, достаточно многочисленные, вызваны тем, что Катя, не завершая фразы, отходила или прерывалась за какой-то надобностью, а потом теряла нить суждения или мысли, — Изд.).
Белый — это вообще цвет моей жизни, вроде бы радостный и чистый, а с другой стороны — на белом ярче всего видна кровь и грязь. Белый: халаты, метель, кокаин. Чего-то не хватает в этом ряду, правда? Нет — не платья,
Ленка попала в больницу: ехала в машине с какими-то пья ными ублюдками, в «десятке», те рассекали на дикой скорости по встречной полосе и на красный свет. Вписались в старый «москвич», помяли бочину, себе весь перед снесли. Я была у Ленки в больнице, она сказала, что ударилась головой, а те уроды жрали пиво, хохотали и рассказывали перепуганному водителю того «москвичонка», что, дескать, «хорошо, типа, что эта соска, типа, минет не делала по трассе, а то так дернуло, что она зубами кому-нибудь хер бы откочерыжила». Действительно, смешно.
Рома сказал, что он тех любителей быстрой езды найдет. Ну, думаю, и без него разберутся.
Ну вот, вышла на работу. Отсылали к какому-то толстопузику. Заезжий, командировочный, японец. Похож на китайского болванчика, который стоит на тумбочке у нашей Ароновны. Он в принципе приятный, только немного «голубоватый», так что мы с ним работали вместе с Юликом. Я хотела с Ромой, но <не дописано>
Он, японец, напомнил мне того самого первого моего клиента, с которым я работала уже у Нины Ароновны. Тот был с русской фамилией, Николаев или Михайлов, но на самом деле какая-то шишка из Бурятии или Якутии, уже не помню. И национальности соответствующей, узкоглазой.
Филу жаловалась, что у меня дикие боли, просила достать, Рома-то снова пропал. Принес <нрзб.>процентного.
Сняла со стены портрет Эйнштейна, тот, смешной, с высунутым языком. Грузит. Мне все время кажется, что в комнате завелась обезьяна (далее, судя по всему, в оригинале дневника вырвана часть страницы. — Изд.).
Как Рома узнал о том, что меня собирались вынуть из аптеки мусора, меня поставили в известность не сразу. Я несколько дней жила у них в трущобах. Они сами так называли свое жилище. По-моему, у Марка Твена есть Трущобы (первый филологический сбой начитанной Кати: на самом деле Трущобы у Жюля Верна в «Таинственном острове». — Изд.). Рома рассказал мне, что все эти парни, Юлий, Алексей, Виталий — тоже после армии. Юлий постарше, он бывший курсант Военно-воздушной академии имени Жуковского, это в Питере. Я не знаю, как они познакомились, судя по дальнейшему, история грязная и кровавая. Роман сказал только, где они познакомились: в одном из «голубых» заведений Москвы. Лично он, Роман, пропивал там свои последние деньги и даже не подозревал, что «клубится» в специфическом кабаке. Роман сказал, что когда девчонки приезжают в Москву и идут на панель — это хоть нормально, естественно, но ведь вокруг одна «голубизна», сказал он. Нормально, естественно. Если бы еще дурак был, тогда <перечеркнуто>.
В общем, на тот момент, когда я попала в их Трущобы, они жили там уже два месяца и зарабатывали на жизнь тем, что сшибали «бобы», клея геев-толстосумов. Ребята-то симпатичные, особенно Роман и Юлик. Ромео и Джульетта, как они себя именовали <нрзб>насмешка. Меня удивило то, что о «голубых», на которых они зарабатывали, они говорили с ненавистью. Самое страшное, что они все нормальной ориентации. Однажды, когда Виталик, обладавший чувством юмора самого сомнительного свойства, стал изображать приставания к Роману, тот молча хлестнул его по зубам. Виталик заскулил и дуракаваляние прекратил.
Об облаве в аптеке. Совпадение в самом деле потрясающее. Роман и Алексей попали на квартиру к важному толстому гею, который оказался довольно крупным чинарем в черемушкинской прокуратуре. У него дома валялись кучи бумаг, и одна из них оказалась моим уголовным делом. Или копией. Ему из Саратова переслали. Или что-то там еще, Роман не помнит, он, по собственному признанию, был довольно сильно пьян. Чтобы не так противно. Но там фигурировал номер сотового Павла, пдрес коммуналки — все, все, все. Такие совпадения вообще в кино только бывают, я и верить сначала не хотела, думала, что Роман мне все эти гадости про геев из прокуратуры рассказывает, как говорится, для мерзости ощущений. Он умудрился найти меня быстрее ментов по этим данным. Меня спасло то, что я две ночи подряд в этом Пашином гадюшнике не ночевала, и менты на мент не вышли.
Вот, собственно, и все. Рома, конечно, сам дико охренел, когда с бумаги со стола случайно срубленного в клубе прокурорского ублюдка на него глянуло мое лицо. Нет, он уже знал, что на меня заведено уголовное дело. Но в огромной Москве выловить именно меня, через целый ряд посредников, — это шанс один на миллион. Если не на сто миллионов.
Рома сказал:
— Что думаешь делать?
— Пока не знаю. Но уж не у тебя на шее сидеть.
— Это понятно. Ты ядовита, как раньше, — иронизируешь.
— Яд — это тоже лекарство. Ну ладно, хватит философствовать. Я по твоим глазам вижу, что ты мне что-то хочешь предложить. Ну?
— Хочу предложить.
— Ну?
— Интима не предлагать, как пишется в газетах? — усмехнулся он.
— У нас и так с тобой всего по горло было. Еще в Саратове, и этой, как ее, «Виоле».
— Значит, так. Есть один человек Зовут Фил Грек Филипп Гречихин. Он работает в конкретной конторе. Элитной. В таком ииде тебя туда, конечно, не возьмут. Фил еще надо мной смеяться будет: дескать, кого суешь? Сейчас пойдем из тебя леди делать, а то это московское дворовое блядство от сутера Грибанько поставило на тебе свою пробу. Помада дешевая, черт-те что.
— Ничего не дешевая, — обиженно сказала я. — А что это ты, Рома, в помаде стал разбираться?..
— А вот на личности попрошу не переходить, — спокойно оборвал он меня. Встал с подоконника, рванул его так, что трухлявая пыль столбом взвилась, и вынул из открывшейся ниши стопку баксов. От этой «котлеты» он отщипнул несколько купюр и сказал:
— Теперь можно тащить тебя ко всем этим стилистам, визажистам и прочим «истам». Дорого дерут, сволочи, но иначе Фил забракует.
Перебираю в памяти все виражи моей карьеры и думаю, что мне удивительно везло в трудоустройстве. По только по одному профилю, да по другому у меня не было и возможности, и желания такого, чтобы <не дописано>
Стилист. Визажист. Мастер маникюра и педикюра. Шмотки из бутика.
Зеркало.
Я смотрела на себя словно со стороны. Зеркало снова и снова возвращало мне отражение какой-то новой, незнакомой, холеной женщины с контрастирующими с оттененно бледным лицом темными волосами, уложенными в сложную прическу. На обнаженных плечах женщины лежали рукотворные блики, бездыханное пламя свечей, горевших в канделябрах на выходе из элитного салона, стояло в больших, влажных глазах. Платье облегало стройную фигуру, мои длинные ноги, затянутые в ажурные чулки и обутые в дорогие туфельки на высоченном каблуке, заплелись в какую-то неловкую позицию, но нарисовавшийся Роман хлопнул ладонью по моему бедру, и правая нога пружинисто распрямилась, а левая, проехав каблуком туфли по полу, чуть полусогнулась в колене и застыла в игривой позиции из боевого арсенала подиумных моделей. Красива до отвращения.
— Шарман, бля, как сказала француженка, приехав из России, — гаркнул Роман. — Вот теперь, быть может, Фил тебя и примет. Он вроде не гей, бабы ему нравятся. Не знаю даже, как тебя и транспортировать: на такси и везти-то совестно, такую роскошную. Ну ладно, — с сарказмом добавил он, — поехали покорять Москву в лице отдельно взятого сутера Фили Грека. Я с ним уже созвонился, пока тебя тут перелопачивали.
Сейчас я не хуже, а, быть может, даже лучше, но чувствую себя бутафорным экзотическим фруктом из дорогого магазина. Я знаю, сейчас многие мне завидуют. Это, может, единственная настоящая моя радость в жизни. Извечное человеческое: хорошо от сознания того, что кому-то еще хуже.
Взяли. Фил Грек и сейчас не вызывает у меня отвращения или, тем паче, ненависти, как Грибанько. Он даже переплетается у меня в сознании с Генычем — моим первым сутером.
Первый клиент, верно, огромных бабок за меня отгрузил. Потому что, прежде чем меня к нему отправили, сунули меня в клинику делать операцию по восстановлению девственной плевы. К знаменитому профессору Шубу. Мерзкое это дело — хирургия, но только мне заплатили частично вперед, и я подумала, что почувствовать себя девственницей еще раз — это не так уж и плохо. Какая-нибудь псевдосентиментальная сука типа нашей Ароновны в этом месте не преминула бы вздохнуть: ах, жаль, что точно так же нельзя зашить душу.
Рома водил меня в казино, где мы торчали до утра. Рома проигрывал заработанные за последний заказ бабки с какой-то исступленной злобой. По-моему, он не столько хотел выиграть, сколько проиграть. Мне же, напротив, везло, хотя я в казино отнюдь не первый раз. Меня смешила Ромкина нервозность. Он мне напомнил меня саму, когда я в детстве играла в карты и проигрывала бабушке. Я тогда страшно обижалась и плакала, как будто корову проигрывала. А Ромка до сих пор держит карты так, словно не мертвые куски пластика у него в руках, а живые, хрупкие, разноцветные птицы.
Я выиграла пятьсот долларов. Это очень кстати, потому что у меня на днях день рождения. Двадцать два года.
Перебор, как у Ромы в казино.
Мне кажется, что я сгущаю краски, когда вспоминаю свое прошлое. По-моему, даю волю фантазии. Иногда, когда выпью, думается, что ничего этого не было, — ни Костика, ни Хомяка, ни Грибанько и Фила Грека, а Рома, который был сегодня со мной рядом весь вечер и часть ночи, — это мой муж, красивый, респектабельный и преуспевающий бизнесмен. Мы в казино были красивой парой, быть может, самой красивой.
И потому не хочется трезветь.
Так за чем же дело стало?
<почерк жуткий> День рождения, праздник детства… ни-куда-никуда… мне прекрасно… мне закатили такой банкет прямо здесь, в коттедже… потом поедем в центр — клубиться… кап-кап-кал, из ясных глаз Маруси <нрзб>
<снова каллиграфически четко>
Пишу за вчера, за тридцатое марта, потому что есть о чем самой с собой поговорит Чтобы не напоминало старческое кряхтение.
Вчера я много выпила, но тем не менее прекрасно помню это охватившее меня восхитительное ощущение, которого у меня не было уже много лет: ощущение того, что вокруг все свои, все. близкие и почти семья. Банкетик был достаточно скромный, получше с близким человеком пить водку и закусывать картошкой с курицей и салатиком, чем с завистником и мозгоплетом закидываться расстегаями, блинами с икрой, семгой, омарами и соусами периполь, полируя все это дело дорогим коньяком или коллекционным вином. Я так думаю. Не знаю, откуда пришло это чувство близости, в конце концов я уже достаточно давно работаю с этими людьми и уже два раза минул мой день рождения, но вчера — это первый и единственный раз настоящего единения. Мне было тепло и уютно, комфортно. Даже Нина Ароновна заставила забыть о том, что она прежде всего торгует мной. Были почти все девчонки, кроме трех, на срочных вызовах, Фил Грек, мальчишки Ромы: Юлик, Виталик, Алеша. Не знаю, наверно, я все-таки истосковалась по людям, по их улыбкам и разговорам, отсюда лезли в голову эти сентиментальные глупости. Не надо жить в стороне от всех.
В ночном клубе (не помню какой, я к тому времени уже была хороша) пили коктейли. Хорошая музыка, я чувствовала, как расслабляются и провисают, как бельевые веревки, нервы. Грубое сравнение, но именно так; Были до трех ночи, приятно ощущать себя в ташх условиях и знать при этом, что ты не на работе и отдыхаешь. Правда, я сама все едва не смазала, потому что какой-то жирный хряк, насосавшись бухла, заказал себе стриптизершу, чтобы она танцевала на стойке бара, а он кидался в нее бутылками. Это во многих кабаках практикуется, такое безобразие. Девчонке за это полагается четыреста баксов, я знаю тариф. Мужик попал ей прямо в голову, она упала, по сама встала. Наш столик был ближе всех к стойке бара, я вскочила и помогла ей подняться, а тот хряк мне орал: «Ты че, бля, эта шалава- еще не отработала! У меня еще бутылки остались!» Этот мужичара очень напомнил мне Хомяка, и я ему чуть об этом не сказала, и что <перечеркнуто> Роман меня буквально оттащил от него, а та стриптизерша сказала: «Спасибо, подруга, но только мне за это еще сотню накинут».
У нее кровь лила. Бровь рассекло, и голове тоже досталось. Кровавая сосулька висела, прядь волос. Я вспомнила Ленку, которая вот из-за таких же богатеньких припиздышей <не дописано>
Ленка до сих пор лежит в больнице, так что сегодня ночью со мной в моей комнате был Роман. Может, отсюда идет весь мой благожелательный настрой, редкость, редкость в последнее время. Ведь Ленка как-то раз краем глаза попала на мой дневник и сказала, что он похож на исповедь озлобленной пэтэуш-ницы. Я тогда с ней рассорилась, помирилась только неда <не дописано>
Много думаю о Романе. Я всегда о нем много думала, но сегодня как-то особенно. Мне кажется, я подобрала ключи к этой особенной близости, которая нас связала. Ведь сегодня иочыо мне было хорошо как никогда. Ведь я думала, что у меня аноргазмия. Скверная привычка кидаться медтерминами — еще с клиники. Когда я с мужчиной, я ему подсознательно сопротивляюсь. Наверно, оттого, что я боюсь открыться. Вообще в негласном кодексе путаны есть правило: не получать оргазма с клиентом. Дескать, западло ловить кайф от вонючего козла. Нельзя так. Отношения, построенные на ненависти, сжигают. Что же касается Романа, то я, конечно, воспринимаю его как мужчину, иначе ничего не было бы. Однако он иной, чем другие мужчины: он знает, что такое настоящее унижение, и потому у него особая нежность к нам, женщинам. Он был на нашем месте. Его покупали, как нас. Но при этом он не перестал быть настоящим мужчиной. Если, конечно, не применяться к зоновским понятиям.
Кроме того, нас с Романом сближает общая тайна. Тайны. Наверно, я неосторожно поступила, когда написала тут о Костике. Но это еще не все. Разбросанные конфеты с оранжевыми фантиками до сих пор мелькают у меня перед глазами.
Работаю.
День всех дураков и конкретно сутера Грибанько. Я, правда, сама никого не разыгрывала, но у нас девчонки по-всякому изощрялись. Сутенерам вообще не везет, что хорошим, что дурным. Хороших сутенеров — в хорошие гробы, если перефразировать извест <не дописано> Филу Греку что-то там такое ввернули, что он оторопел.
А у меня был грустный праздник Это про день рождения говорят, что этот праздник грустный. А мой день рождения получился неожиданно веселым, зато день дураков как день поминовения. Наверно, я тварь и бессердечный человек. Вот сижу и плачу. Вспомнился позавчерашний мужик из ночного клуба, который кидался бутылкой в стриптизершу. Я ведь тогда так вскипела, что и убить его могла. Я вообще ловлю себя на том, что могу убить всякого, кто причинит мне боль. Гипертрофированное сознание собственной уязвимости. Дура, дура. Что плакать? Да, тот мужик был похож на Хомяка Игоря Валентиновича, моего первого содержателя. Он меня, верно, и толкнул па скользкую дорожку. А вот теперь приходит в голову, что он был только средством, поводом, рычагом. Сама во все влипла, сама нарвалась и нажила кучу проблем, и началась та жизнь, которую я сейчас ненавижу, рву себе нервы, но тем не менее 11менно эту жизнь я сама себе выбирала. Во мне столько дерьма. Ведь когда человек рождается, он чист, тогда откуда, откуда?
Свинья везде грязь найдет.
Ведь я мечтала стать известной, нести людям добро. Я писала стихи и сказки. Тогда, в школе, лет до тринадцати. Да и после… Теперь продаю себя. Кто же тиснул, как печать на бумаге, такую жизнь? Девчонки ходили в церковь, ставили свечки. Молились. Мила Харим-Паровозом заигрывала со священником, говорят, он оставил ей номер своего мобильника — попятно для чего. А я так не могу. Мир замер, как приговоренный к смерти в последние часы перед приведением в исполнение. Бог. Как я могу молиться такому Богу? Я уже пыталась ходить в церковь, покрывала голову платком — но стоило мне переступить порог, как меня охватывало истерическое веселье. Говорят, это выходит дьявол. Наверно, так. Но только последний раз, когда я была в церкви — 19 мая прошлого года, на следующий день после моего рокового удара пепельницей и раскиданных оранжевых конфет, — над храмом разразилась гроза. Ломало деревья. Покосило часовню. Я тогда едва не сошла с ума. Мне показалось, что я слышу вой, испущенный человеческой глоткой — голос, без воли и без веры молящий о несбыточном. И как ответ, гремел гром: как будто Сатана хохотал над омертвевшей и скорчившейся у стены моей тенью. Или не Сатана вовсе смеялся так страшно, надрывно и жутко… ведь не Сатане же молилась я? Ведь не Сатане же!
<нрзб> конечно, глюки <перечеркнуто> напыщенная сука с круглыми периодами. Все не так, ребята. Во написала — как у Высоцкого строчка.
За что я его тогда?
Я уверена, что если бы я тогда была в квартире Хомяка одна, то, наверно, уже в загоне выдала бы крендель: пошла бы в ментовку и чистосердечно призналась. Смешно: Костик писал слово «чистосердечно» раздельно. Вот так: чисто сердечно.
Я в этом искусственном жанре чистосердечного признания уже испражнялась, как грязно говорит Фил Грек.
Ну что ж, повторим. Я словно собственную капитуляцию <перечеркнуто>.
18 мая 200… года, больше десяти месяцев тому назад, я убила Хомяка Игоря Валентиновича, своего бывшего любовника. Самое неприятное состоит не в том, что я его убила, а в том, что я хотела его убить, хоть это и произошло в состоянии аффекта.
Я могла бы повторить — это самое неприятное.
В тот день мне позвонил из ночного клуба Роман и попросил приехать. Он сказал, что, в обход Грека, нашел прекрасного клиента и можно хорошо скалымить, не отдавая львиную часть денег «маме», сутеру, охране, всему этому чудному персоналу во главе с хозяином. Нормальная такая халтурка, в порядке вещей. Я как раз была свободна и поехала в центр. Оделась как на выход.
Романа я нашла за одним столиком с каким-то откровенным геем в блестках и со шкуркой седой лисы вместо шарфика, я с трудом признала в нем Юлия. Тут же был толстяк с бесформенной рожей поперек себя шире. Скулы разъехались, подбородков не счесть, необъятные, круглые щеки. Хомяк Игорь Валентинович, я его не сразу и признала-то, еще хлеще растолстел и уже не оправдывал фамилию: теперь он больше походил на поросенка, подрумянившегося такого хрюнчика. Оказалось, что Хомяк терся в гей-клубе и заприметил Романа, а потом при-и ш в нем своего старого саратовского знакомого и усадил за спой столик. Разговорились, затронули меня, Роман сказал, что знает, где меня найти. Быть может, у него у самого были какие-то <перечеркнуто, но тем не менее с трудом можно разобрать: кровожадные планы>. Иначе он не стал бы так меня палить, прекрасно зная, что я в розыске. Теперь уже не имеет значения. Хомяк сказал, что хочет меня — в смысле видеть и все такое, Роман по его просьбе позвонил.
Выпили прилично. Хомяк предложил поехать к нему. Он переехал в Москву, купил себе квартиру чуть ли не на Кутузовском. Он выразился: «вспомнить старое». Зря он это. Хомяк, как выяснилось, всегда был «би», но все-таки в Саратове склонялся больше к девочкам, а в Москве, по веянию моды, пристрастия уперлись в мальчиков.
В общем-то, никто против не был, особенно если учесть, что нам-было обещано по штуке баксов: накидка за хорошее старое знакомство. Хомяк был пьян, поэтому он уже в машине предложил позабавиться и стал швыряться в меня скомканными деньгами. Я глядела на Игоря, а видела Мишу Степанцова и мою первую «маму», мерзкую Ильнару Максимовну. Видела больничную палату, в которой мне сделали аборт от этого жирного, самодовольного урода, а потом и второй, отнявший у меня возможность когда-нибудь стать матерью. А Хомяк под аккомпанемент этих мыслей говорил мне, что если бы не он, то я до сих пор прозябала бы в глуши, в Саратове, училась бы во вшивом университете курсе на четвертом или пятом и готовилась учить кретинов в школе.
И ведь он прав. Был прав.
В квартире было обычное группи — по знакомству. Я впервые видела Романа, занимающегося сексом не со мной, а с этим потным, волосатым студнем, которого и мужиком-то не назовешь. Меня стошнило прямо на ковер, потому что я хорошо выпила, а может, не только поэтому. Я машинально заела конфетой из вазы, а Хомяк заорал на меня и сказал, что я ленивая сука и что не умею толком даже то делать, благодаря чему — и ему, Хомяку! — я теперь как сыр в масле катаюсь, И ударил меня ладонью по плечу, небольно так ударил, брезгливо — а я схватила со столика первое, что попалось под руку — а это оказалась массивная бронзовая пепельница в виде корабля, — и швырнула в него. Мачта этого корабля вошла ему прямо в глаз, он упал на столик, стеклянная крышка раскололась и конфеты из вазы рассыпались по полу Конфеты в оранжевых обертках. Роман потом говорил, что я ударила Хомяка еще несколько раз по голове вазой, в которой эти конфеты лежали. Я потом читала экспертизу на каком-то сайте, который мне подсунул Роман: там несколько черепно-мозговых и проникающее ранение мозга через глаз.
Вот, собственно, и все. Больше в ту ночь я ничего не запомнила.
Копание в себе меня рано или поздно <не дописано>
Нина Ароновна мной недовольна. Эта сука, кажется, заподозрила, что я близка с Ромой. Это она с ним трахается, а я — близка. Я часто спрашивала у него, почему он терпит перетрах с этой жирной квашней, а он только смеялся и говорил, что он такая же блядь, как и я: дескать, кто прикармливает, тому и даю.
Сегодня я попыталась поговорить с ним серьезно. Конечно, у меня бывают периоды самообмана, когда я думаю, что мне тут, в этом притоне, хорошо, но на самом деле все ведь по-другому, да? Я сказала Роману, что хотела бы уехать с ним отсюда подальше и ни за что на свете не возвращаться, а он заявил, что я уже не в том возрасте, чтобы грешить этим юношеским максимализмом: «подальше», «куда-нибудь», «ни за что на свете». А потом почему-то посерьезнел и сказал, что ему надо закончить какие-то дела, а потом он возьмет два билета Москва — Париж в один конец. Это было как снег на голову: я такого от него не ожидала. Он сказал, что у него есть дела до конца апреля, максимум до майских праздников, а потом он и сам с удовольствием.
Не знаю, что и думать.
А у меня, кажется, развивается мания преследования. Мне постоянно чудится, что за мной кто-то наблюдает. Я задернула шторы на окнах, на заказах стараюсь от Фила не отходить ни па шаг до самого начала работы с клиентом. Успокаивает то, что я все это сознаю. Говорят, тот, кто болен, считает себя совершенно здоровым.
<нрзб> своего психоаналитика.
Уррра! Работаю по специальности. А если серьезно, то смех и грех. Нина Ароновна подняла документы, по которым объявила меня гуманитарием. Дескать, лицей с профилирующей литературой и языками, а потом целый курс университета — это уже солидная база. Усадила меня за компьютер и дала установку писать рекламу на порносайты. Кинуть несколько зажигательных слоганов на сайт нашей конторы, заготовить несколько проектов нашей рекламы в газетах, список приложен, ну и так далее.
Конечно, у Ароновны есть свои знакомые креативщики, профессиональные, которые быстро ей смаркетанят вагон и маленькую тележку подобной рекламы, да только «мама» заявила, что мне «ближе к телу», что сама дала рекламу, сама и отрабатываю. А креативщики — схоласты и ни хрена не понимают. Это она так сказала.
К тому же поручено мне составлять программы для выездных секс-шоу. Осваиваю профессию сценаристки.
Просидела за компом, а сюда, в дневник, все равно пишу от руки. Я, наверно, не смогла бы свою душу передавать не бумаге, собственной рукой, а мертвой машине — черными значками-буковками, похожими на умерших червей.
Помпезно закачала фразочку, да?
Самочувствие чудовищное. Что же это там за дела у Роману что он даже не может принести <не дописано>
Сегодня на меня что-то нашло. Хотела порвать свою писанину. Уже оторвала от первого листка (вот, верно, почему самое начало рукописи утрачено. — Изд.), скомкала и подожгла даже, а потом вдруг стало жалко. Все-таки моя жизнь. Не вся, нет, отпечатались самые тяжелые и грязные страницы. Теперь вожу дневник с собой. Глупо, ведь если попаду в мусарню, возникнут вопросы. Я, конечно, скажу, что балуюсь писательством, отмажусь, но только все события реальные, они сразу это поднимут.
Родила себе новую проблему, называется!
Видела Романа разговаривающим с каким-то небритым чуркой.
Я вышла на улицу из клуба, а тот как раз махнул Роману рукой и сел в машину, уехал. Чурка такой зачуханный, в каких-то потрепанных штанах, рубаху как с бомжа снял, а машина — «кадиллак».
Если бы это был клиент, Роман не зыркнул бы на меня так бешено. Становлюсь болезненно подозрительной. Сегодня тошнило, рвота, гинеколог же сказал, что это не по его ведомству. Что это не беременность, что-то другое.
Сама знаю,/что не бере <не дописано>
Почему-то не вылезает из головы тот чурка, что с Романом вчера разговаривал. Номер его машины я не запоминала, нет… он сам, этот номер, скатился в память, как ненужная вещь в глубокий карман. Оставалось только вынуть его из этого кармана. Я посмотрела в комп<ьютерной> базе данных ГИБДД, какой-то из доморощенных хакеров Ароновны, племянник ее, что ли, скачал. Машина записана на имя некоего Шароева Лечо Исрапиловича. Чеченец, вероятно.
Ароновна меня ненавидит. Нет, не болезненная мнительность.
Она снова видела меня с Ромой, Роману устроила скандал и
пригрозила, что вышвырнет его из коттеджа, если он не пере-i n ai ют со мной путаться. Меня как током прошило: с ней, жир-I к)й, старой шваброй, которая Роману даже не в матери, а чуть ли не в бабушки годится, у них называется — поддерживать тесные отношения, а со мной — двадцатидвухлетней — это называется пугаться.
Хреново.
Она, Ароновна, продолжает мне с издевательской миной и липкой улыбочкой говорить, что я могу работать еще и головой, а не только женскими прелестями. Мне это жутко не нравится, лучше бы она продолжала играть привычную роль громкоголосой бандерши, а не строила из себя наставницу. Особенно мне не понравилась фраза о том, что ты, дескать, Ка-тенька, уже выросла из роли путаны, даже в элитном агентстве. Роль… это для нее, суки, все это роль, театр, соединение приятного с полезным, а для меня и девчонок — никакая не роль, а работа и жизнь.
Все эти елейные излияния особенно отдают душком, если вспомнить вчерашнее: выпученные зенки, перекошенный рот. «Да ты же торчушка, сука! Ты на себя посмотри, в глаза свои, овца! Мне уже были звонки от «виповских» клиентов, что ты на заказы удолбанная приезжаешь! Еще что-то поступит — выгоню, к черрртовой матери!»
Это она все мне, и не далее как вчера, а теперь — вот эти разглагольствования о том, что я выросла и т. д.
С Романом стараюсь не видеться. Честно говоря, ползет тревога… нехорошо мне. Опять тошнота, и не далее как пятнадцать минут вылезла из туалета. Выворачивало наизнанку. Кажется, в самом деле <перечеркнуто> постоянное тревожное состояние, предутренние галлюцинации, когда я, думая, что еще сплю, а во сне я как в комп<ыотерном> квесте, пыталась шаг-путь из окна. Хорошо, остановили.
Последние три вызова приходится исключительно много пить, один хряк отмечал два года моей с ним работы. Он у меня регулярный. Хряк много разглагольствовал о том, что помимо личного психоаналитика, личного дантиста, личного адвоката и личного шофера хорошо бы еще ввести почетную должность личной проститутки. И от «ЗППП» обезопаситься можно, и для души комфортнее. Вот как, о душе заговорили, жирненькие вы наши. Он у меня спросил, что я думаю о введении такой теплой должности — личной проститутки, а я сказала, что такая должность уже давно введена, и называется у кого жена, у кого секретарша, в зависимости от <не дописано>
Вот опять!!
Неделю не притрагивалась. Хотела забросить это бесплодное бумагомарание, от которого только одни беспокойства и издерганные нервы. Ворошить прошлое и перелопачивать на-стоя<щее> — ни к чему не <не дописано> хотела спалить этот гребаный дневник, да уже второй раз подряд — не хватило духу. На человека рука нормально поднимается, а на кипу мертвой бумаги, изъеденной буквами, — нет.
Однако все-таки не могу удержаться. Пишу. Сегодня утром, как мы с Филом приехали с этого грандиозного «попадоса» и я взглянула в глаза Ароновне, поняла: она это, она. Недаром про нее говорили, что она всех неугодных ей девчонок подставляет под такой жесткарь, что тем небо с овчинку — если они еще имели возможность увидеть небо. Боюсь, что, даже после того как она сегодня щупала меня прижухшим взглядом — не того ожидала, ведьма! — мои дни в конторе все равно сочтены, (Что характерно, словосочетание «в конторе» было приписано сверху, вставкой, а до того фраза звучала куда как мрачнее: «мои дни все равно сочтены». — Изд.) Ленка сама все поняла, ей уже шепотом рассказали, как мы с Филом, Иркой Куделиной и Настькой угодили в переплет. Это даже «приемом» как-то не назовешь, потому как деньги-то они как раз вперед дали. Аванс.
Настьку в больницу отвезли, завтра, наверно, поедем навещать.
Фил мне еще в машине дал из своих старых медзапасов морфия. Смеялся: «Несовременные препараты задвигаешь, Катька». А сам уже пьяный, глаза бегают, самого трясет, в крови перемазан. Несоврем<енные>. Зато как, а?.. Трясти тотчас перестало, захотелось куда-нибудь в пустое, огромное пространство, где я буду одна. Выщербленные суставы старого замка, где я с детства мечтала жить.
Спокойна. Я совершенно спокойна. Даже выпить неохота, lice по порядку, по порядку.
Это совершенно точно — Ароновна. Ленка, сказала, что, верно, эта мерзкая «мамочка» прибегла к старому самому подлому приему: послала нас с Филом по адресу, входящему в «черный» список. В каждой более или менее приличной эскорт-конторе у диспетчера и у самой «мамы», разумеется, в компьютере или же на бумаге есть два списка: «черный» и «белый». В «белом» списке — уважаемые и проверенные клиенты, на которых бросают самых лучших девочек и которые давно уже прибегают к услугам нашей, с позволения сказать, организации. С этими можно быть спокойной, хотя и «белые» клиенты иногда выпендриваются и устраивают подлянки. Но это по пья-пи и по загону. Клиенты же в «черном» списке — а он раз в десять больше и постоянно пополняется — совсем другого поля ягоды. От этих можно ждать чего угодно..
Туда лучше не соваться, и никогда никакая контора своих чуда не пошлет. Если, конечно, умысла особого нет. А вот наша Нина Ароновна меня с Филом, верно, завалить собралась. Я уверена, я уверена!! Это она.
Хотя никаких внятных, вразумительных доказательств у меня нет. А я для себя и так решила. Потому что в боулинг-клуб, где человек пятнадцать кавказцев, по недосмотру не посылают. Да что-то я и не припомню за Ароновной таких проколов. Диспетчер, Оля Седихина, говорит, что заказ этот поступил через Ароновну, она, Оля, с заказчиком не говорила. Инициатива «мамы».
Фил рассказывал: заходит он в этот боулинг-клуб, там несколько этих уродов кегли сшибают, а в углу стол стоит, и за ним еще братия. Гомонят по-своему. Фил несколько лет суте-ром ошивается, но такой конкретный шаболок кавказский ему первый раз попался в качестве заказчиков. Хотел было по-тихому выйти, созвониться с Ароновной, но у дверей наткнулся на усатого чуркестана, который ткнул ему пээмовским стволом в глаза и сказал, чтобы помалкивал, что это не «прием», а «нармалный схадняк, да, и телэк сваых сюда давай, да. А вадиле маякнуть вздумаэщ — яйца на дуло намотаэш». И сказал, чтобы Фил звонил своим, сказал, что девчонок он отгрузил, все нормально и «приема» нет, лавэ перечислили и Фил теперь пустой, ждет, когда девчонки освободятся. Сунул ему денег даже — немного, правда, но ведь мог и вовсе сутера на лавэ не греть, как они выражаются. Ну Фил по мобиле проговорил все это, а куда ему деваться, когда под дулом пистолета. Только был один нюанс: он разговаривал с самой Ниной Ароновной и назвал ее НиКой Ароновной. Это сигнал беды, значит — попали, говорю под присмотром и в открытку ничего не маякну. Сказал все это Фил и с чуркой тем к машине пошел, где его мы с Настькой и Куделиной и водила — ждали. Забрали нас и в клуб повели, а на Филе просто лица нет. Он смог только руку мою перехватить да в ладонь три раза указательным пальцем ткнуть: дескать, попадос случился, но удалось подать сигнал в контору, поднимут «крышу», ждите.
В боулинг-клубе нас для начала заставили трех голыми на столах танцевать. Потом поступило предложение нас вместо кеглей сбивать. Не знаю, как бы они это сделали. Ну, в общем, ничего этого делать они не стали. Настю разложили и стали в три ствола пилить, Куделина в той же позиции, только на столе, а остальные своей очереди ждут. Настя стонет, больно, Куделина только дергается — звери, что же тут… бешеные твари. Как же так прошляпили? Попались, как жалкие сикухи-минетчицы полуторасотенные из самой захудалой конторы типа Tort, где я под Грибанько-Ебанько работала. Да и там так не попадали.
Мысли врассыпную, глаза прикрыла, говорю себе: спокойно, Катя, только спокойно. Фил предупредил. А меня их главный, что ли, отводит в сторону и говорит: тебя мы освободим от групповухи. Для тебя у меня есть особый номер. Отводит Меня в отдельную комнату, а там уже все что полагается: огромный траходром с пологом, столик накрыт, шампусь и вино, жратва имеется. Не чурка, а лорд английский. И вежливый такой, как мой лицейский учитель рисования Илья Денисович, который с пятого класса нас на «вы» называл. Налил мне вина и совершенно без акцента говорит:
— Давайте выпьем, Катя, за наше случайное знакомство.
Ну, думаю, а я-то полагала, что чудес не бывает! Только сладкий лепет этого «лорда», с гор спустившегося, меня как-то не очень впечатлил на фоне предупреждений Фила Грека — три раза в ладонь указательным пальцем — и глухих шумов со стороны боулинг-зала. Настю там с Ирой, наверно, уже <перечеркнуто> не хочу.
Впрочем, я на своем веку и не такого повидала к двадцати л, пум годам, — я спокойно ему улыбнулась и подняла бокал. Это спокойствие меня и погубило бы, если бы бокал не выскользнул у меня из пальцев и не упал на пол. Там ковер был, и бокал, хоть и тонкостенный, не разбился, а только вино выплеснулось. Бокал под траходром закатился. Я наклонилась и вслепую пошарила под кроватью, да вдруг чурка как заорет:
— Ты, шалава, не в свое дело не лезь, тварь!!
Я даже сразу не поняла, оторопела, настолько разительный контраст с его недавней вежливостью. Рука продолжала машинально шарить — и влипла во что-то жидкое, тягучее как бы. Я от его вопля на пол села и руку к глазам поднесла — а пальцы псе в крови перемазаны. Под траходромом этим — целая лужа крови, вот, наверно, почему на пол коврик бросили, а на нем пятна проступили.
Я на автопилоте заглянула под кровать, а там девушка мертвая на меня скалится. Голая. Меня ударило по глазам, как брит1 вой резануло, а к горлу недоумение и обида — не страх, не ярость — подкатили: ну почему? За что? Почему вся кровь на меня падает, почему вокруг, куда ни кинь взгляд — везде для меня одна смерть лыбится окоченелой улыбкой, как та девушка под кроватью. Миша Степанцов, Костик, братец, Геныч, Хомяк, девок наших бог весть сколько от зверей и беспределыци-ков, а то и по недосмотру сутеров смерть приняли… и все это, как слайды в проектор, в мою жизнь пихают! Кто-то семьдесят лет оттарабанил на этой земле и ничего страшнее порезанного пальца и подохшего от переедания попугашки не видел, а я, Катя Павлова, к двадцати двум годам столько крови <нрзб> римская императрица в ванне спермы.
Я подняла глаза на этого урода, а он бокал в пальцах сжал, бокал хрустнул — он порезался, но только облизал собственную кровь, как будто это ему в кайф было, и сказал:
— Я же говорил, что у меня для тебя отдельное предложение. Ты девочка элитная, хотя, по мне, все вы, бляди, одинаковые, только за одну достаточно ста рублей, а вторая корчит из себя британскую королеву.
А мне горло сухо и горячо зажало, когда поняла, что вписалась в такой блудень, которого никогда еще на памяти в нинароновской конторе не было: главный этот оказался садистом и некрофилом.
Я встала и сказала:
— А вот не боюсь я тебя, нелюдь. Думаешь, с рук это тебе сойдет, падла? Кровь вообще скверно отмывается, никаким «асом» не прохватишь.
Наверно, смешно я это сказала, если со стороны, как в кино прозвучало, сама бы, наверно, веселилась и <не дописаноУ Он еще переваривал, когда я схватила со стола бутылку и швырнула в него. Уклонился он легко, играючи, реакция в нем чувствовалась звериная. Оттренированная, бойцовская.
— Борзая ты сука, — сказал он тем же тоном, что предлагал выпить за «случайное знакомство». — Только зря пузыришься, больнее будет.
— А, так мне нужно расслабиться и получить удовольствие, да?
Он прыгнул на меня резко и невероятно быстро. Я глазом
моргнуть не успела, как он оказался на мне. Рванул платье, в уши посыпался сухой треск, а потом он увидел мою татуировку, мою дракониху Рико и сказал:
— Стильная ты шалава. Тату какие у тебя, да.
Он подбирал еще какие-то слова, гладя мою кожу кончиками пальцев и, верно, думая, что я окончательно парализована от страха. Нет. Я выбросила вперед руку с ногтем, целя ему в глаз. Глаз я, кажется, и повредила, потому что он заорал и откинулся назад, а мне удалось вскочить на ноги и побежать вниз но лестнице. Конечно, это мало бы что мне дало, потому что он тут же опомнился и, разъяренный, большими прыжками помчался за мной. Я видела, как дико сверкнули его белки в полумраке лестницы. Но только ни мне, ни ему больше и шагу сделать не удалось: оба прижались к стене, и мне снова удалось разглядеть его лицо, оно перекосилось от злобы и недоумения. Потому что хрястнули двери, и в боулинг-клуб вломился ОМОН. Нот уж кого тут не ожидал никто, включая меня, так это ментов. Я ждала нашу «крышу», которую сама обслуживала только два раза, оба в непотребном состоянии, поэтому мало что помню. По словам наших девчонок, наша «крыша», по существу, мало чем отличается от вот этих беспредельничающих ублюдков, только разве что акцента нет, потому что русские.
Менты не могли вломиться в более конкретный момент: Иру и Настю как раз «проводили сквозь строй», то есть хором кончали на них. Десяток голых волосатых задниц, две девчонки в крови — что еще надо для «возбуждения», как они бакланят, уголовного дела?
Чурок уткнули рожами в пол, девчонок тоже — большой разницы между ними не сделали. Потом в боулинг-зал столкнули Фила Грека с разбитым носом и уже в наручниках, ткнули пальцами:
— Ну че, мужик, твоих телок пользуют? Сутенерствуешь, обмылок?
Фил начал что-то говорить, но тут же получил по ребрам и загнулся. Я хотела было подняться обратно по лестнице, но краем глаза увидела резкое движение своего «галантного» кавалера. Этот ублюдок, как я позже подумала, верно, хотел прикрыться мной и соскочить со шмона. Но ему не удалось <нрзб> я, уже почувствовав на себе его руки, рванулась вперед, платье окончательно разорвалось — и мы оба скатились по ступенькам лестницы. Точнее, я съехала на нем, а потом он врезался головой в стойку перил, а я по инерции слетела с него и растянулась на полу.
— Ты — гля, Семен, еще нарисовались!!
— Еще одна дивчина.
Я приподнялась на локте, но тотчас же меня грубо ткнули носом в пол, приводя в исходную позицию, и стали лапать, таким образом, наверно, обозначая обыск Но мне все-таки удалось сказать, что там, наверху, под кроватью труп девушки. Через пять минут выяснилось, что трупа два, а еще один был молодой человек, засунутый в вентиляцию. Этот на момент обнаружения еще дышал, но через несколько минут затих. Оказалось, он и девушка (та, под кроватью), как и следовало ожидать, из эскорт-агентства «Аризона». Не слыхала. Паренек, как я позже читала в протоколе, попал на неслыханный «прием» вместе с девушкой, причем сутенером была девушка, обладательница черного пояса по карате.
Ничему уже не удивлюсь!
После этого — словно, разведя перед глазами багровое, опустили театральный занавес — вырван кусок времени. Канул. Очнулась уже в «обезьяннике», вместе с Филом и Иркой Куделиной. Настю, как оказалось, отвезли в больницу, ее порвали эти волосатые-носатые. Кавказцев в КПЗ сразу отгрузили, а нам придали компанию троих алкашей и какого-то бесформенного урода, оказавшегося нарком. У него прямо в «обезьяннике» началась ломка, и два молоденьких мента его выволокли и потащили в конец коридора, из нашей клетки просматриваемого. Там за столом сидела толстая баба — врач.
Фил Грек, который не раз имел с ментами трения и обычно держался достаточно уверенно и нагло, потому что за ним стояла Нина Ароновна с ее личным адвокатом и хорошими знакомствами в ментовской среде теперь не хорохорился. Он попытался выкинуть что-то из старых своих приемчиков, да только ему выбили недавно вставленные металлокерамические зубы, дорогущие — филовские доходы за пару месяцев туда вбуханы. К тому же в машине у него была наркота, и он теперь сидел и загасал: найдут — не найдут. Нине Ароновне ему позвонить не дали, мобильник отжали, так что он теперь сидел без связи, как Робинзон Крузо. Я куталась в дубленку, прикрывала разорванное платье. У меня повод для тревог куда более конкретный, не Филово нытье по боязни привлечения за сутенерство <перечеркнуто> три «мокрых гранда» на совести и — в розыске я, Павлова Екатерина Владимировна. И ничего, что у меня паспорт на имя Павловской Екатерины Владиславовны: умельцы Нины Ароновны так ловко поменяли мой паспорт с «СССР» на корке на новый, российский. Все равно. Нельзя мне здесь находиться, нельзя.
— Беспредел… — бормотал Фил. — По ходу, нам тут долго еще отгасать, если нас так жестко прихватили. Париться еще и париться. И Ароновна нас, по ходу, кинула или испугалась писаться за нас в такой скверной теме. Это все под статью катит.
Надоело. Я встала со скамьи и обратилась к лейтенантику с наглой рожей, с важным видом восседавшему за столом около «обезьянника»:
— Молодой человек, нас долго еще мариновать тут будут? Пам позвонить нужно.
— Для кого — молодой человек, а тебе — товарищ лейтенант, — не глядя на меня, ответил он. Скривил такую мину, по-гоиник, как будто он по меньшей мере генпрокурор.
И открыл мою сумочку.
У меня сердце екнуло: в сумочке помимо косметики, безделушек всяких, документов на Павловскую Е. В. лежал мой злополучный дневник (в этом месте и ниже почерк Кати несколько сбился, мне пришлось убрать несколько нехарактерных для Павловой вовсе грамматических ошибок. — Изд.). Я сказала глухо, как в бочку;
— Не прокладки мои ищете, нет?
— Угу, — буркнул он, и я села на лавку: дневник был в его руках. Дура, дура… мемуарную прозу развела, гнилой романтизм, Жуковский, Батюшков, мать твою! Мало других проблем было, что ли?
Он тем временем попытался прочитать. К счастью для меня, наткнулся не на самый <перечеркнуто> то есть <перечеркну-то> момент.
— «Настоящий мужчина, — прочитал он, не вру, чуть ли не по слогам, — в жизни должен сделать три вещи: вы-рас-тить пузо, по-са-дить…» гы-гы… «печень, построить тещу». — Он начал ржать, как будто никогда не натыкался на эту в принципе довольно широко известную остроту. — Че, маразмы собираешь?
— Так точно, — четко ответила я, хотя страшно закружилась голова, а в горле давно уже пересохло. — Я вообще литературой увлекаюсь. Помимо прочего. «Яма» Куприна, «Воскресение» Толстого… «любовью, грязью иль колесами она раздавлена — все больно». Блок Не сигарет блок, а поэт такой.
— Умничаешь? — вдруг обиделся он. Обидно ему А как обидно мне, если этот тип держит в руках мой дневник, мою жизнь, мой компромат — смерть, в конце концов? А у него, дежурного мента, интонации Полиграф Полиграф<ыча> Шарикова, говорящего о том, что университетов он не кончал, в семи комнатах не жил и по пятидесяти пар штанов в шкафу не имел. — Вот вкачу тебе трое суток за проституцию, тогда запоешь у меня… Куприн, Пушкин!!
Меня вдруг охватил панический ужас. Такого не было даже тогда, когда тот садист глядел на меня в ту минуту, как я вляпалась в кровь под траходромом. Пот на лбу, ватные ноги, даже сейчас, когда прошло уже несколько часов, я не чувствую ни стула под собой, ни ног. Но я переборола себя, сказала:
— Мне нужен дежурный по отделению.
— Я дежурный. Я, между прочим, не только по отделению, я по твоей жизни дежурный. Установлен факт убийства, вы можете по этому делу проходить.
Меня как иглой прошило. Слава богу, он отложил тетрадь, потому что не знаю, что я в следующий момент сказала и сделала бы, если бы дневник в его руках оставался — небрежно раскрытый, половина страниц скручена трубочкой.
— Да мы-то тут при чем? — проговорила я. — Меня саму чуть не убили. На труп, между прочим, я и навела. Мне домой надо, товарищ лейтенант, — сменила я тон на просительный. — В конце концов, вы всегда нас вызвать сможете для дачи показаний. Мы же сами пострадали от этих кавказцев, моя подруга в больницу попала.
— Проститутка твоя подруга, — сказал он.
— А проститутка что, не человек, что ли? Когда какая-нибудь безмозглая корова, выпершаяся наконец из института после пятилетнего мучения, поступает на работу уборщицей, все ее жалеют: ах, какая жизнь у нее тяжелая, жизнь ее уборщицей работать заставила! Ах-ах. А если меня жизнь заставила стать — не уборщицей, конечно, — так тут же я не человек
— Да че ты мне там паришь, телка? — спокойно сказал он. — Сиди спокойно, придет майор Чернов, разберется.
— Действительно, — сказала я. — Чего я вам парю, товарищ лейтенант? Я вообще непонятно чем тут занимаюсь. Как сказал бы один мой знакомый Миша, он врач: margaritas ante porcos.
— Лекарство от триппера, что ли, такое? — хмыкнул он.
— Нет, латинское изречение, очень подходящее к нашему с вами общению. Я вам говорю, вы меня не понимаете, вот и получается: margaritas ante porcos, в переводе, — я чуть помедлила, — «говорить не по делу». (В действительности же латинское изречение, приведенное Катей, переводится как «метать бисер перед свиньями»; лейтенант наверняка обиделся бы. — Изд.)
— Во-во. Не по делу ты метелишь, подруга. А вы, гражданин сутенер, угомонитесь! — рявкнул он на Фила, который тоскливо ковырял ногтем отваливающуюся штукатурку на стене, пиная при этом заснувшего у его ног алкаша. — А то будете ремонт здания делать за свой счет!
И он снова открыл мой дневник. Наверно, для него это было чем-то вроде разгадывания кроссвордов, скоротать скучное дежурство.
Я не выдержала:
— Това-арищ лейтена-ант!..
Он выпучился на меня. Я сказала это самым зазывным тоном.
— Товарищ лейтенант, вы в самом деле дежурный? А то я хотела бы решить с вами одну маленькую дамскую проблему. Дело в том, что у меня в сумочке… — И я начала грузить его про прокладки и тяжелые периоды в жизни каждой женщины, так назойливо рекламируемые по телевизору. Лейтенантик, кажется, смутился. Не такой уж он прожженный, каким себя строил.
В туалете, куда он меня проконвоировал, я расколола его в два счета. Ему было лет двадцать или чуть больше, мой ровесник, и он в самом деле мог отпустить нас без всякого майора Чернова — исключительно на свое усмотрение. Я выбила из него нужное усмотрение быстро и оперативно. До сих пор отплеваться не могу, чуть рот не лопнул. На безбабном пайке их там, в ментовке, держат, что ли? Хотя нет, этому лейтенантику, наверно, просто не дают. За спесь, за прыщи, за рыжие волосы, за выпяченную габсбургскую губу. Когда я делала ему минет, я была далеко-далеко от всего этого: мне казалось, что стены туалета пульсируют, как большое сердце, а дракониха Рико, распаляясь, жжет, жжет кожу, как будто снова татуировальной иглой входит в мои поры. Было больно, кололо в спине. Нет, не к месячным. Привкус крови. Diyxo бухает в груди. Не знаю, чтоэто. Я одолела этого лейтенантика, но честное слово — если бы я была одна, не сидели бы в «обезьяннике» Фил и Ира — сжала бы я зубы, и будь <не дописаноУ
Выпустили, конечно. Выпученные глаза Ароновны. Фил, конечно, будет с ней разбираться, в чем дело и отчего допускают такие попадосы, а мне как-то по барабану. Я спокойна, как вымерший динозавр.
Жду Романа.
Роман сказал мне, что скоро все уладит и, наверно, можно начинать оформлять загранпаспорта. У меня у самой есть небольшие сбережения, тысячи три долларов, но это, конечно, немного. Недостаточно. С другой стороны, я думаю, что мне грех жаловаться на жизнь, хотя она, жизнь, сильно меня била и ломала, но ведь не всякая простая саратовская девушка, у которой максимум перспектив — закончить вуз, выйти замуж, приклеиться к более или менее денежному месту, а также время от времени утопать в пеленочках, ползунках и памперсах, так вот, не всякая простая саратовская девушка может рассчитывать на ПМЖ в Москве (все-таки я тут уже почти четыре года и какую-никакую пусть фиктивную, но прописку имею) и тысячу-пол-торы долларов ежемесячно. Бывает и намного больше. Намного… Правда — и меньше too. И, как ни крути, есть перспективы выехать за границу с — не знаю, как это сказать, не с любимым, но, наверно, все-таки — дорогим человеком. Он сказал, что достаточно на нас двоих грязи и что пора рвать маки на полях Монмартра.
О маках: беспокоит меня то, что Фил как-то раз назвал зарождающейся полинаркоманией. Говорит, что скоро могу перевалить через порог, из-за которого нет возврата. Помпезно и глупо. Фил, который с двадцати лет сидит на наркоте, да еще при этом и бухает, смешит меня, когда начинает заниматься морализаторством. Напоминает обкуренную лошадь из анекдота. Ничего, прорвемся.
Роман сказал, что на улаживание его дел ему нужно ровно две недели. Считаю: сегодня двадцатое апреля, пятница, следующая пятница — двадцать седьмое. Значит, четвертое мая. Я могу заказывать билеты на пятое? Да, можешь.
Он так сказал. Добавил только, что о билетах могу не беспокоиться, это совершенно не мое дело, что он сам все превосходно уладит.
Сколько я от мужиков зла приняла, а тут снова, как девочка, верю.
Давала показания по делу о боулинг-клубе. Ничего страшного, думала, будет острее.
Откровенно говоря, давно уже не была трезвой, зато «несовременные» запасы Фила Грека, то есть морфий, закончились, на кокс жалко денег, коплю на <нрзб> да и Роман говорит, что не стоит. Время капает расплавленной свечкой. Жду четвертого мая. Это как мать-героиня и отец-«героин», родив трех детей, слышат вопли советской общественности: «Даешь четвертого! Догоним и перегоним! Чет-вер-то-го!»
Четвертого.
Ароновна уже не смотрит зверем. Клиентура довольна. Вчера выезжала к племяннику *** (приведена фамилия известного бизнесмена, которого многие причисляют к олигархам. — Изд.), или, быть может, врет. Сейчас многие рады примазаться к фамилиям, вроде этого племянника, или кто он там. Наглый — жуть. Я ему минет делаю, Ирка с Милкой стриптиз танцуют на краю бассейна, а он пиво пьет, футбол смотрит да по телефону базарит. Говорит — с Лондоном. Трепался действительно по-английски, но так, дрянной у него essential English, с вологодским таким акцентом. Потом звонил в Париж.
В Париж
Вот через этого напыщенного товарища я сделала себе загранпаспорт. Я никогда за границей не была, так что у меня нет загранпаспорта. Его вроде как около месяца нужно оформлять, а этот тип сказал, что через сутки все будет. Сделает. Я же ему делаю…
Билеты на пятое. Роман заказал их. Я сама видела: два билета в Париж. В руки он мне их не давал, говорил: сглазишь. Точнее, на четвертое, но фактически на пятое, рейс отправляется ироде как за три минуты до полуночи всего.
26 апреля
26 апреля — да-а-а-а!!!
То есть — НЕТ.
Никогда не забуду: 26. Двадцать шесть.
Стенограмма беседы, с точностью до слова. Я теперь все знаю.
ОНА. Что с Шароевым? Он дал окончательную наводку?
ОН. Да. Завтра даст. Самую точную.
ОНА. Так «да» или «завтра»?
ОН. Он сказал, что половину его команды захомутали менты в боулинг-клубе «Эльга». Да что я тебе говорю, сама лучше меня знаешь. У этих кавказцев есть вещи, оставшиеся с предыдущих бомбанутых хат. Могут начать их колоть, выйдут на нас. Пора сворачиваться. Я заказал два билета в Париж Пора рвать когти.
ОНА (смеется, сука!). А кто полетит, дорогой?
ОН. Ты и я. Вопросики у тебя, знаешь…
ОНА. Еще бы ты без меня летел. Деньги-то все у меня. А твоя торчушка, верно, думает, что она уже почти на Елисейс-ких Полях. Дешевка.
ОН. Насчет дешевки — ты это зря. Одна из самых дорогих в твоей конторе, между прочим. И нечего ее особенно хаять. Жаль мне ее. Но так надо… повязаны мы с ней крепко. Ты, Нина, черное дело задумала, когда отправила ее к этим отморозкам Шароева. И этих, нелюбимиц своих, а вот за что ты своему Филу Греку такое попадалово организовала, я не понимаю. Он же до меня был…
ОНА. Моим ебарем? Да если я всех своих бывших щадить буду, то столько падали по земле останется ходить!
ОН. Черная вдова… А к шароевским — это ты все равно погорячилась.
ОНА Твои кореша!
ОН. Какие они мне кореша — гниды отмороженные!
ОНА Ничего, Рома, не трынди. Сам не ангел. Ладно, продолжай напевать своей саратовской кошелке, что вы с ней вот-вот, как только, так сразу, ну, в общем, ты меня понял.
ОН. Есть контакт.
(Все вышеприведенное от первого слова «ОНА» написано крупными печатными буквами, пляшущими, с различными интервалами между словами и буквами; вне всякого сомнения, Катя писала это в совершенном шоке; такого почерка у нее не было даже тогда, когда она писала о том, как убивала. — Изд.)
Это был он. Роман.
Я сразу узнала его голос и долго не могла поверить, что он может говорить такое и говорить кому — Нине Ароновне, усатой, толстой твари, «маме», содержательнице всего этого притона, сущность которого всегда ловко маскировали под туманной вывеской «Элитный центр досуга. Для состоятельных господ». Сама слоганы на компе писала, знаю.
Не знаю… не могу не <не дописано>
Я не стала корчить из себя обманутую и покинутую бедную Лизу. Я не стала пить. Немного кокса — и я в норме. Ненавижу. Я ничего ему не сказала, что я слышала и знаю. Значит, вся эта жуть в боулинг-клубе была подстроена Ароновной — но это я и так подозревала, хотя девчонки говорили, что я немного рехнулась, когда такое <не дописано> но чтобы он — он обо всем знал, хладнокровно говорил мне о том, что больше не желает оставаться здесь, в городе, который использовал его в самых грязных целях, в стране, которая заставила его быть используемым в этих целях… Дела! Что у него там за дела с этим Шароевым! С тем чеченцем, которого я видела? Наверняка уголовщина. Помню смутно, что я что-то вроде как подозревала, но нет — прочерк — забыла. Он сам, Роман, о Шароеве и его подручных иначе чем «отморозки» и «ублюдки» не говорил. Но те хоть откровенны: «зарэжу, слющь, чмо». А этот — со сладкой улыбкой мягко стелет в Париже, чтобы потом жестко спать на этой узкой холодной кровати в Москве. За окном жестко встает наершенная щетина леса, птицы кувыркаются в ветках. Тут, под окном, сломанная береза. Только не надо проводить параллелей!
А я получила загранпаспорт. Тот клиент не обманул. Я все равно буду в Париже! Я ничего ему не скажу, Роме, билеты у него есть, а мне не впервой жить и ездить по свету под чужой личиной!
Я не буду несчастна. Я не буду.
Купила себе пистолет на рынке у черномазых. Подумала: быть может, они, те, из шароевских, и продают оружие, у них я и купила? Денег осталось шестьсот баксов. На ствол и на (не дописано; наверно, на наркотики. — Изд.).
Я смотрю в окно. Не хочу ни о чем думать, в голове пусто и хрупко, как в только что выпитом до дна стеклянном кувшине. Выпита до дна. К чертям эту литературщину!
Я, чем дольше живу, тем больше убеждаюсь, что чем человек глупее, тем он счастливее. Когда я работала в конторе Паши и сутера Грибанько, тупые шалавы, которые там были, не могли связать двух слов, чтобы хотя бы пояснить, что им от жизни надо. А это и так понятно: деньги, муж побогаче опять же, приткнуться в угол и сопеть, как свинья в хлеву. Мутный, щетинистый бок самца, четыре стены, частная и, может, честная — жизнь.
И, быть может, это на самом деле счастье.
Купила еще. Фила уволили. Я его больше не видела. Когда он уходил, то сказал мне, чтобы я под сломанной березой, в корнях, нашла металлическую коробочку. Там остались три ампулы. Я рада.
(Далее с этого момента Катя уже не ставит даты, и дневниковые записи, весьма упорядоченные вплоть до 29 апреля, становятся неряшливыми, обрывочными и эпизодическими. — Изд.)
Сижу и вся трясусь. Я сегодня звонила своим в Саратов. Не знаю, зачем я туда звонила. Говорила с матерью. Она, по-моему, толком и не поняла, с кем разговаривает. Я ей: «Это же я, твоя дочь Катя!» Она: «Да-да… бывает. Я рада. У меня тоже была дочь Катя». Я бросила трубку, они там, кажется, все с ума сошли. Теперь думаю, что зря, зря звонила. Я же в розыске. Мать скажет, что звонила Катя, проболтается, дойдет до ментов… через телефонную станцию: межгород — номер. Не надо было звонить.
Меня все раздражает. Даже собственная рука, которая это выводит. Облегчение наступает только на считанные минуты — холодок, спокойствие, занавес. Внезапно пошел снег, я думала, что это у меня галлюцинации, а оказывается — так оно и есть.
Ненавижу всех.
Я долго смотрела сегодня на Нину Ароновну. У нее есть документы. У нее есть внешность. По несоответствию имени и внешности можно не попасть на борт самолета. Но это все поправимо. Роман сказал, что завтра он заканчивает. Я тоже. Вставила обойму.
ааааааа
ббббббб
ввввввв (и так далее — до буквы Р. — Изд.)
Вожу рукой. Слепок с моего сознания.
Риголетто.
Обманули дурачка.
Мертвый сезон.
А наверное, так оно и нужно было.
Не хочу.
(Акростих к имени Роман, только без рифмы и размера — этакий верлибр. — Изд.)
Шарахаюсь от шорохов. На заказы меня не вызывают, сижу, одна в комнате. Наверно, Нина Ароновна <не дописано>
Сегодня я в норме. Если, конечно, можно так назвать состояние, когда смотришь в зеркало и видишь там всклокоченное белое существо с огромными глазами, в которых, как вода в озерах, стынет обида: за что? губы постоянно кривятся в улыбку — этакие спазмы лицемерия, лицедейства <нрзб> ведь я все время вынуждена выдавливать из себя по капле… нет, это совсем другое. Я все время показываю, что я всем довольна, что я ничего не подозреваю. Сегодня приходил Роман. Я ему сказала что-то в том смысле, что давай подождем до Парижа, потому что у меня критические дни. Я ему правду сказала насчет критических дней — они у меня <нрзб> не в смысле — месячные, а в том плане, что все — край.
Ленка все время раздергивает шторы. За это ее не жа <не дописано>
Я разработала план.
Я совершенно уверена, что он мне удастся. Сегодня третье мая, все майские праздники в конторе гудеж, я тоже выпила немного, порозовела. Глуп тот, кто помпезно сказал, что алкоголь — страшное социальное зло. Что бы понима <не дописано>
У меня есть план. По пунктикам. Я не переношу его на бумагу, потому что у меня могут. Да, так
<Вырвано>
Страх вызывает каждый шорох. Мне кажется, что ночью, как хлопья снега, отслаиваются и опадают обои. Утром понимаю, что это креза, безумие, но ночью ничего с собой поделать не могу. А перед глазами все те же <нрзб> Костик, Роман, Хомяк, кто жив, кто мертв. И почему-то акулы… я качаюсь, все выскальзывает из-под ног, и вспарывают, как воду, плавники <нрзб> почему, почему акулы?
Итак. Завтра.
Самолет вылетает сегодня ночью, в час двадцать. Собирать мне нечего: деньги я все истратила, а из вещей ничего своего, кроме Рико. Я боюсь за нее.
Я приготовилась. Походная запись. Скоро пойду к Ароновне. Страх липкий, невероятный. Читаю Пастернака, ну почему же там, у них: «Пройдут года, ты вступишь в брак, забудешь неустройство, быть женщиной — великий шаг, сводить с ума — геройство»? А у нас — где-то там Париж, перелетные стаи, наркота, усики Ароновны и оскаленная улыбка Рома <не дописано>
Зря я звонила в Саратов. Меня ждут. Иду.