165345.fb2
– Позволь незамужней женщине, да даже просто женщине, кое в чем разбираться.
– Ну вот ты и начинаешь демонстрировать свой фракийский нрав… – Григор ласково пожурил ее, и она не заметила, как растаяла его улыбка: верхняя губа приподнялась и прикрыла углы нижней, образуя два властных изгиба. И лишь от крайне наблюдательного глаза не укрылось бы то обстоятельство, что именно в этот момент края его век также слегка опустились вниз.
Однако Анетта не заметила в нем никаких перемен. Она язвительно-весело стреляла в Григора глазами.
– Ну и что же дальше?
– Прости за прямоту – вот ты мне не веришь, сомневаешься, а все же пустила к себе в постель. Как бы то ни было…
Это звучало грубо, Анетта помрачнела.
– Ах, вот оно что!
Григор понял свою ошибку, однако не потерял самообладания.
– Ты неверно меня поняла, Ани… Хочешь, я тебе признаюсь, что пожелал тебя еще с первого взгляда?
– О, да! Особенно после того, как приценился ко мне! – взорвалась Анетта.
– Это неправда, я и не собирался к тебе прицениваться.
– Ну, извини. Я просто забыла, что вчера вечером тебя интересовали исключительно venena A, venena В…
– Анетта…
– Концентрация зла… Но своего все же добился! Григора не смутила эта внезапная вспышка гнева. – Анетта, ты забываешь, что сама меня пригласила. Это было правдой, унизительной и горькой. Неужели она перегнула палку?
– И все же, чем ты занимаешься, если это не тайна?
Григор ощутил, что от его ответа будет зависеть многое. И без колебания подал ей свое служебное удостоверение в зеленой кожаной обложке. Анетта держала его двумя пальцами, не раскрывая.
– Прочти, ведь ты этого хотела?
Она испытующе, все еще не остыв, посмотрела на него.
– Раскрой и прочти: генеральный директор внешнеторгового объединения. Могу тебе назвать также номера своих телефонов. И номер служебной машины. И фамилию своей секретарши, ее зовут Горева, и я с ней не сплю…
– А ты груб!
В этот миг к столу подлетел воробей, он опустился на самый краешек и принялся с любопытством озираться по сторонам. Оба вздрогнули от неожиданности и уставились на этого непрошеного и явно оголодавшего гостя. Анетта растаяла, принялась называть воробушка ласковыми словами, а Григор мягко пытался сдержать ее порыв, чтобы не спугнуть их пернатого миротворца, накормить его хотя бы крошками. Он отщипнул кусочек хлебного мякиша и ловко подкинул его воробью, тот подскочил, но снова опустился на стол и принялся клевать с бешеной скоростью. Они все еще возились с птичкой, когда над заливом проревел громовой бас, вспарывая небеса и рассыпаясь над темными водами. Воробушка как ветром сдуло, и он больше не появлялся.
Григор поднялся, притянул к себе Анетту и властно впился в ее губы. Они не слышали, как во второй раз по-львиному взревел отчаливавший от пристани, огромный и расфуфыренный, как принцесса, танкер. Рядом с ним, подобно утопленному в море видению, плыло его светящееся отражение.
Розалина проснулась среди ночи без видимой причины. Дом спал, в комнате стояла плотная тишина. Она потянулась в постели, издала тихий мяукающий звук и вышла на балкон. Струившийся со стороны полноликой луны млечно-синеватый свет окутывал спящий город холодным маревом. Она легла животом на перила, вытянула руки и застыла… Если бы у меня были крылья, подумала она, я бы вспорхнула и приняла бы лунную ванну над заснувшим городом. А для этого стоило заиметь крылья, хотя бы на время.
Только сейчас она вспомнила сон, от которого внезапно проснулась… Да, Иван. С той ночи он не давал о себе знать, словно сквозь землю провалился. Сон раскопошил и оживил впечатления той ночи, подстегнул плоть и взвинтил нервы. Да, еще была лошадиная доза алкоголя… Нет, не в этом дело. Тома перегнул палку, и Ивану не дает покоя ревность, еще тут Эмма со своими армянскими прелестями, во всех бушуют страсти, кроме нее самой, но спектакль вышел серьезный, жуткий, погрызлись здорово, но вот только из-за чего, она плохо помнила…
Она выгнулась, как лук, упершись руками в парапет… Иван больше не появится. Эх, было дело, когда он зацепил ее саксофоном и извинился от имени инструмента. Потом они отправились пить кофе – охо-хо! Хорошо, но потом Иван стал комсомольским вожаком – собрания, агитбригады – а она пропускала то одно, то другое, тоже мне – полонезы и мазурки для старушек и солдат! Но Иван – такому только попадись – затащил ее однажды в комитетское дупло, где на стенах криво висели портреты Добри Христова и Людвига ван, ну да, именно… Ты, говорит, что себе думаешь?.. А ей вообще нечего было думать, вот она и ответила: а чего тут думать? А он: верно, думать тут нечего, надо исполнять. Выносим тебе выговор, а в субботу чтоб была на агитбригаде, там-то и там-то, у черта на рогах. Она помнила, как рассмеялась ему в лицо, в самые веснушки под левым глазом, которые потом она так любила целовать… Занимайся-ка ты, Иванушка, своими мероприятиями, а меня оставьте в покое. И лучше поправьте портреты, особенно бай Добри у вас лихо перекосился, не дело это… Тут Иван как вскочит: ты, кричит, кисейная барышня, знаешь, что тебе будет?!… Простофиля. Без тебя прекрасно знаю, что я – кисейная барышня, но тебе, комсомольскому запевале, лучше дуть в свой саксофон и путать бемоли с диезами!.. Это я путаю бемоли с диезами?.. Ты, говорю, и смотрю ему прямо в глаза – знаю свою силу. А он… да, он меня ошарашил, признаюсь. Выпалил такой смачный, хоть на вид и невинный глагол в вопросительной форме, что она даже покраснела. Уставились друг на друга, как звери, готовые к прыжку, – тогда в ее голове пронеслась мгновенная мысль, что вот из Ивана начальника не выйдет… Нет, это было позже, а в первый момент она пыталась проглотить этот самый глагол, застрявший у нее в горле. И самым неожиданным образом ответила ему тем же глаголом, но уже в повелительном наклонении – ну давай, чего ждешь… Ах да, вспомнила, грызться они начали с темы бедности.
Как бы то ни было, после этой дуэли в консерватории они отправились перекусить, и, ужасно стесняясь, Иван, вытащил бумажную мелочь, помятую, как его штаны. Если честно признаться, до тех пор она и не задумывалась о власти этих неистребимых бумажек с универсальными возможностями, вообще не задумывалась, а тогда (хоть повод был ничтожный – каждый может оказаться как-нибудь без денег), в тот вечер, она присмотрелась к Ивановой одежке: старая рубашка из простого сукна, сбитая обувь – этот паренек прозябал в удручающей бедности. Позднее она убедилась в этом своими глазами, когда попала в его дом с потрескавшимися стенами в бывшем рабочем квартале, когда пожала загрубевшую от стирки руку его матери. Но это было позднее, а тогда в кафе она изучала молчаливого Ивана, разглядывала его чувствительные пальцы прирожденного музыканта, которые безошибочно могли взять любой бемоль или диез, почувствовать любой диссонанс, обычно терпкий и отрезвляющий. У него были тонкие пальцы с резко выделяющимися суставами. Тогда Иван почти ничего не сказал о себе, о своем рано умершем отце, рано кончившемся детстве – он не любил говорить об этом и позднее, болезненно бледный, но непреклонный, это чувствовалось по рукопожатию. Говорили об обыденных вещах, в основном о консерватории – инкубатор тщеславия – хорошо, а почему именно сакс?.. Иван глядел на нее с какой-то светлой рассеянностью, которая ему шла, запомнился и его ответ: это инструмент городских окраин, случалось ли ей бывать там тусклым осенним утром?.. Случалось, хорошо сказано. А ты не устаешь?.. Дую, отвечал Иван… Так-то вот, дует человек. Младший брат, тот тоже дул… А мать?.. Что мать?.. Она не поет, не играет на чем-нибудь?.. Он криво усмехнулся: у нее другие песни, для них нот еще не придумали. Однако в его словах не чувствовалось самосожаления, скорее примирение – нет, было что-то особенное, дерзкое в его глазах. Невольно она сравнила его с маменькиными сынками и сопляками из консерватории. Поступил он сам, без связей и звонков, без крапивной лихорадки семейного напора. Дует себе человек…
И, может быть, все и закончилось бы этим заходом в кафе, но судьба – лукавая дама. Отправились они выступать в какой-то дом культуры, для народа. Тогда впервые она услышала его игру. Саксофон висел у него через плечо, как огромная блестящая трубка, ужасно чувствительная к неуловимому дыханию его души, то по-пьяному рычащему, то призывному. Иван наклонялся и раскачивался со своей бездымной трубкой, все в нем трепетало и извивалось исповедально и сдержанно – тогда эти определения не приходили ей на ум, но она чувствовала это, хоть и не так ясно, как сейчас. Иван был музыкантом от бога, он мог поступить в консерваторию и бросить ее, как собственно потом и поступил. Он играл не на публику, не по программе и не по обязанности, а в первую очередь для себя самого. Аплодировали ему бурно, по инерции, но также и повинуясь какому-то внутреннему побуждению – зрители прониклись его игрой.
После концерта они побрели куда глаза глядят, она похвалила его, а он беззаботно размахивал руками, было в нем что-то от бедных музыкантов со страниц сказок. Хорошо дуешь, сказала она, душа твоя дует… А он: брат лучше дует, хотя ему не хватает техники. А ты дока в музыке… Похвала это была ей или укор? Должно быть, и то, и другое. Спросила его, чем он будет заниматься, когда окончит… Хотел бы играть по ресторанам… Это что, шутка?.. Я, говорит, редко шучу, малышка… Она помнила, что в тоне его прозвучало что-то похожее на угрозу. С чего это вдруг, чем она заслужила эту „малышку"? Так ему и сказала, а он так и прыснул: мне ли тебе грозить, да и тебе нечего меня воспитывать.
Расстались холодно, но через несколько дней снова пили кофе в одном из соседних заведений. И чем больше он выказывал свое равнодушие к ней, тем больше ее тянуло к нему, она подначивала его, хвалила или корила, причем уже в присутствии Эми и Томы – и все только для того, чтобы завоевать его, обладать им, верно, так было дело, сейчас она признавалась себе в этом. Пока однажды он не сказал: Роси, на честолюбии играет тот, у кого нет собственного положения в жизни. Это задело ее, и они снова перестали видеться – вплоть до той поездки на дачу.
Розалина выпрямила затекшую спину, хрустнули позвонки. Запутанный я человек, вздохнула она, сама не знаю, чего хочу… За ее спиной почивал в торжественном молчании их богатый дом, спали те, кто ее создали. Во времена детства и девичества они были ее кумирами, самые добрые, самые сильные люди из тех, кого она знала. На ее глазах и дом становился все красивее и уютнее, появлялась изысканность, даже роскошь. Вскоре к нему прибавилась и дача, сначала недостроенная, необставленная, но всего за пару лет она превратилась в полноценного конкурента их городскому жилищу. Количество машин удвоилось, одна – западной, другая – восточной марки, лично для нее. Отдых на побережье чередовался с поездками за рубеж, главным образом на Запад, откуда вместе с впечатлениями и диапозитивами привозились вещи и вещички, агрегаты и аппаратура, хай-фай, точное воспроизведение оригинального звучания, точное воспроизведение амбиций. Она не могла забыть все волнения и страсти по поводу замены пианино, доброго старого немецкого пианино, чье место занял сияющий венский мастодонт высшего класса – все семейство судачило долгое время по поводу пошлины. Тогда она не понимала значения этого плебейски звучащего слова и дивилась изобилию выматывающих душу разговоров, связанных с ним. Наконец с пошлиной все было улажено, и пианино водворилось на уготованное ему место в гостиной, чья акустика была определена специалистом, оставалось самое простое – играть на нем. И на нем играли – каждый день, без выходных. К тому же времени появилась и латунь с зеленым налетом – сперва были водворены латунные светильники в гостиной, затем была сменена каминная решетка, за ней – решетки на батареях, невесть откуда прибывали латунные вазы для цветов, планки для порогов, задвижки и ручки на окна и двери, декоративные тазы и тазики, чего только не было. Латунь, латунь, латунь. Почти не темнеющая, с зеленым налетом, без пятен, не страшащаяся окисления, „хай фиделити"…
Хай фиделити, повторила она, высокая точность, верность. По отношению к предмету, который не был реликвией, памятью рода, подарком, – нет, он был куплен в фирменном магазине, произведен в массовом количестве, хоть и подернутый зеленью. Время его облагородит, обязано облагородить. Но зачем? Чтоб он был еще красивее, еще изысканнее и радовал глаз или чтобы спокойно можно было похвастаться перед гостями: вы только взгляните, какая благородная зелень…
Гости. Большинство из них она изучила, как свои пять пальцев, их манеры, наряды, привычки, речи. Все откормленные, устроенные, обеспеченные. По-государственному снисходительные к жизни за бугром, они знали толк в латуни и китайском фарфоре, в картинах и английском сукне, в драматургии и итальянском фаянсе, в немецких автомобилях и икебане – не говоря уже о спорте, эстраде, медицине, международных туристских маршрутах и известных отелях. Они разбирались в еще более удивительных вещах и неустанно следили за ними – например, за номинальной и реальной стоимостью доллара, франка, лиры, песо, драхмы, а также за соотношением между фунтом стерлингов и турецкой, итальянской и даже египетской лирой, причем им всегда были известны валютные курсы в данный момент. Знали, почем идет дамасское сукно на главной торговой улице Капалы в Стамбуле, величину скидки на покупку скандинавской мебели, японских телевизоров с дистанционным управлением, немецкого видео. Среди них были и те, кому привелось смотреть на Пятой авеню „кэйбл ти-ви" – кабельное телевидение – ах, какое изображение, какие цвета, фантастика, хай фиделити!
А Иван снова пропал. Сгинул в своей Коневице – и с концами! Не дело это, Джон, невежливо, переигрываешь. Не тебе учить женщину морали, зелен ты еще для таких дел…
И Эмма пропала, и она, гусыня, переживает. Лишь Том ходит кругами, как медведь вокруг бочонка с медом, не смог добраться до нее в тот вечер и закомплексовал. Бедняга, simple[24], прямой, как ученическая линейка. А Иван пропал, растаял, как снег по весне.
Через несколько дней она не выдержала и отправилась в заведение, где он играл. Исполняли блюз, Иван выдвинулся слегка вперед, как всегда старательный и точный. Однако ей показалось, что ему изменяет вдохновение – из саксофона лилось что-то ровное, да и стойка поражала неподвижностью. Он ее не заметил, и это позволило ей спокойно наблюдать за ним. Но зачем собственно требовалось наблюдать? Он был прежним, в белой рубашке и черных брюках – форменной одежке заведения, оркестр вяло следовал за ним, дважды пианистка сбилась, но Иван не выразил ей укора. Приближалась полночь, большинство людей за столиками были в подпитии, никто не танцевал.
Музыкальная программа кончилась, кто-то одиноко хлопнул в ладоши. Иван положил саксофон на пианино, перекинулся парой фраз с гитаристом, светильники предупредительно мигнули, мол, закрываем. Иван взял матерчатый чехол, аккуратно засунул в него инструмент и положил на скамью, словно укладывал его спать.
Она почувствовала, как напряглась, быстро расплатилась за недопитую кока-колу и вышла на улицу. Зачем все-таки она пришла – обвинять или предложить мировую? И в том, и в другом случае ее заинтересованность была очевидной – но все-таки, что брало верх: чувства или честолюбие? Не впадай в детство, о каких чувствах может идти речь! – разозлилась она на себя и направилась к машине, но не села в нее. Устроилась в тени от уличного столба, откуда хорошо было видно выходящих из ресторана.
Иван появился неожиданно – вышел через служебный вход, почти за ее спиной. И хотя в первые мгновения он ничем не выдал себя, она шестым чувством поняла, что кто-то остановился за ее спиной. Они посмотрели друг на друга.
– Меня ждешь?
– Тебя… А что, это запрещено?
Она помнила, как Иван мягко усмехнулся, – похоже, она себя выдала.
– Засады запрещены, Роси.
Контакт был мучительным, и оба сознавали это.
– Как ты? – спросил он.
– Предположим, хорошо. А ты?
– Как всегда.
– Ты ужинал?
– Конечно, а что?
Она не знала, почему спросила об этом.