16536.fb2
В отличие от других матадоров, Гранеро был похож не на мясника, а на очаровательного принца, возмужалого и чудесно сложённого. Когда бык бросался на него, костюм матадора ещё больше подчёркивал ровную, вытянутую, как струя, линию его тела (материя плотно облегала попу). Ярко-красная ткань и сверкающая на солнце шпага перед умирающим быком с дымящейся шерстью, залитой потом и кровью, довершали эту метаморфозу и придавали ещё больше очарования зрелищу. Всё это происходило под знойным небом Испании, совсем не синим и суровым, каким его представляют, а солнечным и ослепительным — рыхлым и пасмурным — и порой нереальным; нестерпимый свет и страшная жара расковывали чувства, увлажняя и размягчая плоть.
Эта влажная нереальность ассоциируется у меня с сиянием солнца в день 7 мая. В память о той корриде я бережно храню только жёлто-голубой веер да дешёвую брошюрку, посвящённую смерти Гранеро. Когда мы садились в лодку, чемодан с этими сувенирами упал в воду (один араб выловил его багром); вещи, конечно, намокли и покоробились, но даже в таком плачевном виде они вызывают у меня смутные грёзы, связанные с этой землёй, этим местом и этой датой.
Первым быком, яичек которого дожидалась Симона, оказался чёрный монстр, так стремительно выбежавший из загона, что, несмотря на все усилия и крики, он успел вспороть брюхо трём лошадям ещё до начала боя. Он поднял в воздух одну лошадь вместе со всадником, словно бы желая принести их в жертву солнцу; эта ноша с грохотом обрушилась наземь за его рогами. В назначенный час на арену вышел Гранеро: выставляя свой плащ под удары быка, он играл его яростью. Под гром оваций молодой человек заставлял чудовище вертеться вокруг плаща; всякий раз, когда зверь бросался на него, будто бы в атаку, он в последний момент увёртывался от ужасного удара. Убить этого «солнечного» монстра не стоило труда. Под нескончаемые овации жертва, покачиваясь, словно пьяная, упала на колени, а затем повалилась на землю, подбросив ноги, и испустила дух.
Симона стояла между сэром Эдмундом и мной — она испытывала такой же восторг, как и я — и не захотела садиться после окончания оваций. Не сказав ни слова, она взяла меня за руку и повела во дворик за ареной, весь пропахший мочой. Я обнял Симону за попу, а она в нетерпении вытащила наружу мой член. Мы очутились на зловонных задворках, где в солнечных лучах копошились стаи маленьких мушек. Раздев девочку донага, я погрузил в её влажную плоть цвета крови свой розовый жезл; пока он проникал в эту пещеру любви, я исступлённо ласкал ей анус: тем временем наши уста слились в бурном порыве страсти.
Охвативший нас оргазм можно было сравнить только с оргазмом быка: наши спины судорожно выгнулись, и моя жердь отпрянула от разодранного, залитого спермой влагалища.
Сердца бешено колотились у нас в грудях — трепещущих, жадных до наготы — и не могли никак успокоиться. Мы вернулись в первый ряд: Симона со всё ещё пылающей попой, я — со стоячим членом. Но на том месте, где должна была сесть моя подружка, стояла тарелка с двумя яичками без кожицы; эти железы, по величине и форме напоминавшие куриные яйца, были перламутрово-белого цвета и розоватые от крови, как глазные яблоки.
— Это сырые яички, — сказал сэр Эдмунд Симоне с лёгким английским акцентом.
Симона встала на колени перед тарелкой, приведшей её в небывалое замешательство. Зная, чего ей хочется, но не зная, как это сделать, она была близка к отчаянию. Я снял тарелку со скамьи, чтобы она могла сесть. Она вырвала её у меня из рук и поставила на плиту.
Мы с сэром Эдмундом боялись привлечь к себе внимание. Бой был скучным. Наклонившись над ухом Симоны, я спросил её, что она хочет сделать:
— Дурак! — ответила она. — Я хочу сесть голой попой в тарелку.
— Это невозможно, — прошептал я, — сядь.
Я поднял тарелку и заставил её сесть. Я пристально посмотрел на неё. Я хотел, чтобы она увидела, что я всё понял (я думал о тарелке с молоком). Нам больше не сиделось на месте. Наше беспокойство передалось даже безмятежному сэру Эдмунду. Бой был скверным, рассеянные матадоры вяло дразнили быков. Симона захотела пересесть на солнце; мы мгновенно окунулись в облако света и влажного зноя, и у нас пересохли губы.
Симоне никак не удавалось поднять платье и сесть попой на яички; она не выпускала тарелку из рук. Перед тем как снова выйдет Гранеро, мне хотелось ещё раз заняться с ней любовью. Но она отказала мне, пояснив, что её опьяняет зрелище вспоротых животов, сопровождаемое «гибелью и грохотом», то есть каскадом вываливающихся кишок (в те времена на лошадей ещё не надевали защитных лат).
Сияние солнца, в конце концов, погрузило нас в нереальный мир, сходный с нашей тревогой, нашим бессильным желанием взорваться, раздеться. Черты лица искажались от жары, жажды и обострённых чувств, и нас обоих охватывала эта мрачная бесформенность, отдельные элементы которой больше не согласовывались друг с другом. Даже когда вернулся Гранеро, ничего не изменилось. Бык был слишком осторожен, и бой не клеился.
То, что произошло потом, не имело никакого перехода и даже видимой связи; эти события, конечно же, были связаны между собой, но я наблюдал за ними с таким видом, будто они меня не касались. Внезапно Симона, к моему ужасу, вцепилась зубами в один из шариков, а Гранеро выступил вперёд и взмахнул перед быком красной тканью; в следующее мгновение Симона ощутила прилив грубой похоти, обнажила свою вульву и вставила в неё второе яичко; бык свалил Гранеро с ног, загнал его под балюстраду и под этой балюстрадой с лёту нанёс ему три удара: один из рогов вонзился в глаз и в голову. Ошеломлённый возглас трибун совпал с судорогой Симоны. Встав с каменной плиты, она покачнулась и упала, ослеплённая солнцем; из носу у неё потекла кровь. Несколько человек подбежали к Гранеро и взяли его на руки.
Все зрители повскакивали со своих мест. Правый глаз трупа свисал из орбиты.
Два шара одинакового размера и плотности совершили одновременные, но противоположные движения. Белое яичко быка проникло в «розово-чёрную плоть» Симоны, а глаз вывалился из головы молодого человека. Это совпадение, связанное не только со смертью, но и со своеобразным мочеиспусканием небес, внезапно напомнило мне о Марсель. На один короткий миг мне показалось, будто я прикоснулся к ней.
К нам вернулась привычная скука. У Симоны не было настроения, и она не желала больше ни дня оставаться в Мадриде. Её тянуло в Севилью, слывшую столицей развлечений.
Сэр Эдмунд потакал малейшим капризам своей «ангельской подружки». Юг встретил нас светом и зноем, ещё более угнетающим, чем в Мадриде. Улицы утопали в цветах, сводивших нас с ума.
Симона ходила без трусиков в лёгком белом платье; сквозь тонкий шёлк просвечивал поясок, а в некоторых позах даже лобок. Весь город словно бы сговорился превратить её в жгучее лакомство. Я часто видел, как у встречных мужчин топорщились спереди брюки.
Мы практически непрерывно занимались любовью. Никогда не доводя дело до оргазма, мы шатались по городу. Мы постоянно переходили с места на место: в музейную залу, в парковую аллею, под сень церкви, а вечером — на пустынную улочку. Я раздевал свою подружку и вонзал свой член в её вульву. Затем я быстро выдёргивал его из стойла, и мы снова шли куда глаза глядят. Сэр Эдмунд издалека следил за нами и застигал нас врасплох. Он весь заливался краской, но близко не подходил. Если он мастурбировал, то делал это тайком, стоя в стороне.
— Забавно, — сказал он нам однажды, показывая рукой на церковь, — это церковь Дон-Жуана.
— Ну и что из этого? — спросила Симона.
— Не хотите ли войти внутрь? — предложил ей сэр Эдмунд.
— Вот это мысль!
Какой бы нелепой ни казалась ей эта мысль, Симона всё-таки вошла, а мы остались ждать её у двери.
Когда она вернулась, мы попали в довольно дурацкое положение: Симона хохотала от души, не в силах остановиться. Её смех был таким заразительным, да и солнце в придачу так пекло, что я тоже рассмеялся, и даже сэр Эдмунд не смог удержаться.
— Bloody girl![1] — воскликнул англичанин. — Да объясните вы наконец? Мы что, смеёмся на могиле Дон-Жуана?
И, расхохотавшись ещё громче, она показала на большую медную плиту у нас под ногами; под ней покоился основатель церкви, которым, по преданию, был Дон-Жуан. Раскаявшийся грешник завещал похоронить себя под входной дверью, чтобы по нему топтались самые низменные создания.
Мы засмеялись с удесятерённой силой. Симона даже описалась от смеха: струйка мочи потекла по её ногам на плиту.
Это имело свои последствия: мокрое платье стало совершенно прозрачным и прилипло к телу: сквозь него просвечивал чёрный лобок.
Наконец-то Симона успокоилась.
— Вернусь просохну, — сказала она.
Мы очутились в зале, где не обнаружили ничего, что могло бы оправдать смех Симоны; здесь было довольно прохладно; свет поступал снаружи сквозь красные кретоновые гардины. Деревянный потолок был тщательно отделан, белые стены украшены статуями и образами; заднюю стену до самого балочного перекрытия занимал позлащённый алтарь. Эта сказочная обстановка, словно бы составленная из сокровищ Индии, благодаря всем своим украшениям, волютам, витым узорам и контрасту между тенями и блеском золота напоминала о благоуханных тайнах тела. Справа и слева от двери два знаменитых полотна Вальдес Леаля изображали разлагающиеся трупы: в глазницу епископа вползала огромная крыса…
Этот чувственный, роскошный ансамбль, игра теней и красного света гардин, прохлада и аромат олеандров и в то же время бесстыдство Симоны заставили меня «отпустить поводья».
Из-под стенки исповедальни выглядывали две ножки кающейся, обутые в шелковые туфельки.
— Я хочу посмотреть, как они выйдут, — сказала Симона.
Она села передо мной рядом с исповедальней.
Я хотел, чтобы Симона взяла в руку мой член, но она отказалась, сказав, что я могу кончить.
Мне пришлось сесть; я видел её лобок под мокрой шёлковой тканью.
— Сейчас увидишь, — сказала она мне.
После долгого ожидания из исповедальни вышла очень красивая женщина с молитвенно сложенными руками и бледным, восторженным лицом; высоко подняв голову и закатив глаза, она медленно пересекла залу, словно оперный призрак. Я стиснул зубы, чтобы не рассмеяться. В это мновение открылась дверь исповедальни.
Оттуда вышел белокурый, ещё молодой и красивый священник со впавшими щеками и бесцветными глазами святого. Он встал на пороге шкафа, скрестив руки и устремив взор к потолку: казалось, некое божественное видение вот-вот вознесёт его на небеса.
Он бы тоже наверняка ушёл, но Симона, к моему изумлению, остановила его. Она поздоровалась с этим мистиком и попросила исповедовать её…
С виду невозмутимый, а в глубине души погружённый в экстаз священник указал ей на место кающейся — скамеечку за шторой; затем, не сказав ни слова, он вошёл в шкаф и запер за собой дверь.
Нетрудно представить моё изумление. Симона за шторой опустилась на колени. Пока она что-то шептала, я с нетерпением ждал, чем закончится вся эта чертовщина. Я уже представлял себе, как гнусная тварь выскочит из своей коробки и набросится на безбожницу. Но ничего подобного не произошло. Симона что-то непрестанно говорила тихим голосом в зарешечённое окошко.
Мы с сэром Эдмундом обменялись вопросительными взглядами, как вдруг ситуация, наконец, прояснилась. Симона, поглаживая себя по бедру, стала понемногу раздвигать ноги. Она покачивалась, стоя одним коленом на скамеечке. Затем, продолжая исповедоваться, она задрала платье выше пупка. Мне даже показалось, что она мастурбирует.
Я встал на цыпочки.
Симона в самом деле мастурбировала, припав к решётке, за которой сидел священник; её тело было напряжено, ноги раздвинуты, а пальцы рылись в волосах на лобке. Я смог дотянуться до неё и засунул руку в отверстие между ягодиц. В эту минуту я отчётливо расслышал: