165545.fb2 Отцовская скрипка в футляре (сборник) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 81

Отцовская скрипка в футляре (сборник) - читать онлайн бесплатно полную версию книги . Страница 81

Служебная машина остановилась возле ворот дачи. И едва затих скрип тормозов, распахнулась калитка, и в ее проем ринулась женщина с вскинутыми руками, рассмотрела машину, вышедшего из нее незнакомого человека в форме, и руки ее обвисли.

Потом Денис шел следом за этой женщиной по нескончаемо длинной, тщательно расчищенной от снега дорожке к высокому крыльцу, напоминавшему резными перилами крыльцо терема.

В то утро он не рассмотрел, а скорее всего не посмел заглянуть ей в лицо, когда сухо известил о самоубийстве Чумакова. Долго потом звучал в его ушах исторгнутый глубинным отчаянием вопль, помнились ее трясущиеся руки. Они указывали за плечо Дениса, на дверь…

Сейчас она вошла без стука, уверенная в своем праве войти сюда и высказать ему, Денису Щербакову, нечто сокровенное.

Так же, как Федор Иннокентьевич Чумаков, она сняла и по-хозяйски утвердила на плечиках светло-серое пальто с меховой опушкой по воротнику и манжетам. И Денис впервые воспринял ее бледное лицо, черные волосы, сколотые на затылке тяжелым жгутом, подумал о том, что она кажется сошедшей с портретов русских мастеров восемнадцатого века, что ценители женской красоты не смогут не увидеть в ней элегантности. Еще Денис подивился переменчивости ее больших светло-серых глаз. Едва она опускала ресницы, по лицу ее разливалось удивительное спокойствие, но вот ресницы вспархивали и открывалась такая глубина в ее глазах, что трудно было отвести глаза от ее лица.

Она подошла к вставшему при ее появлении Денису, с грустной улыбкой протянула ему узкую, прохладную руку и сказала:

— Простите меня. В прошлый раз я наговорила вам много злого и лишнего.

— Пустое. Не смертельно. — И осекся: в доме повешенного не говорят о веревке.

Она села на тот же стул, на котором за несколько дней до нее восседал Чумаков. И хотя Денису было не по себе от этого, он промолчал, щадя ее и передавая ей инициативу в их разговоре.

— Сегодня девять дней с кончины, — она слегка споткнулась на этом слове, и губы ее задрожали, — Федора Иннокентьевича. — И призналась с поразившей Дениса искренностью: — По русскому обычаю, полагается поминальный обед. Но, понимаете, страшно ложное положение. Я ведь для многих его знакомых — фантом, человек-невидимка. Все-таки пристойнее поминать его в доме Маргариты Игнатьевны Чумаковой.

Денис соглашался: действительно, она была при Чумакове фантомом, женщиной-невидимкой. Какие причины, какое душевное влечение, какая его власть над ней заставили ее согласиться с такою ролью, постыдной и мучительной для женщины.

Денис уже имел представление о некоторых привычках и складе характера Тамары Владимировны, о том, что не очень проницательные люди осуждающе именуют гордостью и даже высокомерием, о ее крайней щепетильности во всем, что касалось отношений с сослуживцами. Это Денис успел узнать, осторожно побеседовав о Тамаре Владимировне с ее коллегами по отделу иностранной литературы областной библиотеки и с ее соседями по дачному поселку.

Денис думал о том, сколь изобретательна жизнь на разного рода бытовые драмы и психологические дилеммы: долг, обязанность и душевное влечение, страсть… Наверное, эти коллизии сохранятся, пока жив сам род людской.

— Не знаю, как насчет поминального обеда, но по старому русскому, точнее, по православному обычаю, самоубийц даже не хоронили на кладбищах.

И тут же пожалел о своих словах: они были слишком ранящими ее. Однако при всей осведомленности об этой слабой на вид женщине Денис, оказывается, не представлял истинной меры ее душевных сил. И потому искренне удивился, когда она заговорила бесслезно, раздумчиво поверяя нечто выстраданное ею:

— Да, самоубийство… Величайшая тайна человеческого духа. Вечная загадка. Повод для споров церковников и моралистов. Мама рассказывала, что в ее пионерское время, в тридцатые-сороковые годы, вообще категорически отрицалось право человека распорядиться собственной жизнью. А ведь именно в это время ушли из жизни Есенин и Маяковский. На все трагические случаи следовал однозначный ответ: испугался трудностей. Этим объяснялось все. Мама вспоминала: когда она училась в восьмом классе, покончил с собой ее одноклассник. Неразделенная любовь. И вот… Так это тоже объяснили страхом перед трудностями. И, что действительно страшно, классный руководитель запретил ребятам хоронить этого беднягу… Теперь, слава богу, взгляд и на эту сложнейшую проблему и на многое другое в нашей жизни стал много шире. Мы поняли, что за этой страшной решимостью далеко не всегда стоит боязнь трудностей и уж, конечно, не социальный разлад с действительностью, а множество других, известных только самому ушедшему из жизни причин: отвергнутая любовь, рухнувшие честолюбивые планы… Да разве вспомнишь и перечислишь все! Между прочим, русская классическая литератур» держала эту проблему в поле своего зрения. Вспомним Островского Чехова, Толстого, Горького.

Денис не без смущения поймал себя на том, что почти завороженно слушает ее и смотрит в удивительные ее глаза. Хотя и понимал: пространные «просветительские», как определил их про себя Денис, размышления о проблеме самоубийства продиктованы единственным намерением: приподнять нравственно Чумакова, найти оправдание его смерти. Но это значило бы найти и оправдание его жизни. А этого Денис не мог позволить этой женщине не только в силу своего служебного долга, но и движимый тревогой за ее будущее. Ведь Тамаре Владимировне Фирсовой, независимо от того, станет ли она хранить память о Чумакове или вычеркнет его из своего прошлого, жить и жить и держать ответ перед своей трехлетней дочкой. Денис досадовал на эту такую непростую служебную и человеческую необходимость, но сказал твердо:

— Я прекрасно понимаю, Тамара Владимировна, подтекст вашей речи. Сознаю и, поверьте, уважаю все ваши мотивы. Но я не осмелился бы поставить знак равенства между Катериной Островского и Чумаковым. Там трагические обстоятельства, которые оказались выше и сильнее незаурядной личности. В нашем случае — незаурядный человек, своею волею поставивший себя в трагические обстоятельства, замкнувшийся в порочном круге.

— Вы до сих пор злы на него, — с горечью сказала Тамара Владимировна. — Не можете простить ему предсмертного письма. Кстати, как ваши дела в этом?

— Боюсь, вы и в этом несколько субъективны. У нас, у следователей, есть один из основополагающих принципов: ненавидеть не самого преступника, а преступление, которое он совершил. Вы правы, я зол на Чумакова. Но не за то, что перед смертью он попытался погубить меня, а за то, что разменял свой талант инженера, жар сердца, а ведь все это было отпущено ему щедро, — на какой-то эрзац, подобие сиюминутного успеха, разбудил в себе самые страшные, самые низменные инстинкты и сам же рухнул их жертвой. Что же до обвинений против меня… Он не оригинален. Преступник, в душе которого не пробудилось раскаяние, который не осудил себя судом собственной совести, всегда считает виновником несчастий следователя или судью. И жалуется на них куда только возможно. Письмо Чумакова не возымело желаемого им эффекта. За восемь с лишним лет моей работы в УВД мои руководители достаточно присмотрелись ко мне и способны отличить правду от напраслины. Как ни печально вам слышать об этом, большинство товарищей разделяют мою позицию в отношении Чумакова.

Густые ресницы Тамары Владимировны поникли. Лицо ее дышало спокойствием, но какие-то неуловимые признаки свидетельствовали о том, что в душе этой женщины клокочет, противоборствует намерение ответить резкостью на слишком официальное заявление следователя с решимостью постичь для самой себя, для своей дочери, измерить истинную правду о дорогом для нее человеке.

— Да, действительно, — сказала она, все также полуприкрыв глаза. — Для меня это невыносимо печально. Я все еще не могу поверить в те страшные преступления Федора Иннокентьевича, которые вы ему инкриминируете. И в то же время я не могу отринуть их. Не стану скрывать: часто, ах, как часто, он был непостижим для меня, как тесно было сплавлено в его душе прекрасное и нечто отвратительное, что пугало меня, вынуждало бояться за него и за себя даже в минуты его наивысшего триумфа. В общем, я не намерена ни обличать, ни защищать Федора Иннокентьевича. Просто я считаю долгом приоткрыть краешек нашей с ним жизни и совсем не простые отношения…

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

1

Дом Прасковьи Ивановны Чижовой, в котором прошли почти все студенческие годы Тамары Фирсовой, она не просто любила, но поэтизировала и готова была доказывать, что на всей окраинной улице города нет другого дома с такими светлыми окнами, такой причудливой резьбой и такой яркой крышей. Она любила его весной и ранним летом, когда распахнутые оконные створки обстреливали прохожих солнечными зайчиками, в комнату тянулись тугие гроздья черемухи и сирени, наполняли ее таким ароматом, что кружилась голова и клонило в дремоту. Любила осенью, когда затяжные дожди не затеняли ни белизны стен, ни сочной голубизны ставен. Любила зимой, когда над снеговой шапкой на крыше вздрагивали завитки дыма. В комнатах становилось прохладно, но можно закутаться в старый оренбургский платок Прасковьи Ивановны, подсесть поближе к голландке, услышать потрескивание горящих поленьев. По телу разливалась истома, а душа наполнялась отважным спокойствием, какое бывает лишь в безмятежном детстве.

В этом домике студентка факультета иностранных языков местного пединститута, Тамара Фирсова, поселилась вскоре после приемных экзаменов. Не оказалось места в общежитии. А вскоре Тамару навестили родители, учителя начальных классов в районном городке Сосновске, и единодушно определили, что под надзором одинокой и очень доброй Прасковьи Ивановны, дальней их родственницы, их единственная дочь будет надежно защищена от возможного дурного влияния и вообще от всяческих житейских соблазнов.

Старушке подкатывало под восемьдесят, но, несмотря на столь почтенный возраст, она не приседала целый день. Полола грядки у дома, старательно смахивала пыль с небогатой обстановки, хлопотала на кухне, чтобы повкуснее накормить жиличку. Суетилась и частенько напевала: «Капитан, капитан, улыбнитесь! Ведь улыбка — это флаг корабля… Картину про этих самых детей капитана Гранта, — не раз объясняла она Тамаре, — мы смотрели с Витенькой и Катей, школьниками они тогда были».

Фотографии Виктора в необношенной гимнастерке с двумя треугольниками на петлицах и Кати в пилотке и с сумкой медсестры через плечо теперь висели по обе стороны образа Казанской божьей матери в переднем углу залы.

Тамара ночами часто слышала доносившийся оттуда горячий шепот Прасковьи Ивановны: «Упокой, господи, души убиенных воинов Виктора и Катерины…»

О своем благополучии и здравии Прасковья Ивановна никогда не просила небо.

А когда наступало утро, из кухни снова доносилось: «Капитан, капитан, улыбнитесь…»

Прасковья Ивановна ревностно относилась ко всему, что напоминало о минувшей войне. Часами сидела перед маленьким, еще первых выпусков, телевизором, если показывали фильм о войне. Водрузив на нос очки, шевеля губами и шепча наиболее понравившиеся ей слова, читала военные книги.

Тамара была на четвертом курсе, когда в институте организовали коллективный выход в театр на инсценировку романа Бориса Васильева «А зори здесь тихие…» Тамара торжественно объявила Прасковье Ивановне, что приглашает ее в театр.

Представление кончилось. Отшумели аплодисменты, откланялись благодарным зрителям воскресшие из мертвых героини спектакля. Сомкнулись полы тяжелого занавеса, в зрительном зале зажглись люстры. Тамара вывела всхлипывавшую старушку в фойе, усадила на низенький бархатный диванчик и сама устроилась рядом с ней.

Тамара тоже не могла сдержать слез и не заметила, как притушили в фойе свет, как поредела толпа перед гардеробом, в распахнутой двери в зрительный зал было видно, как служители театра в синей униформе бережно натягивали чехлы на новенькие кресла. Тамара думала о трагической судьбе девушек. Думала об этих чудом искусства обретших плоть и кровь незнакомых людях и уголком глаза косилась на Прасковью Ивановну, которая в этот момент, конечно же, оплакивала своих Витю и Катю.

— Девушка плачет, — раздался над головой Тамары бархатистый уверенный голос. — Догадываюсь о причине: жалко Женьку Камелькову?

Тамара подняла лицо. Перед ней стоял высокий черноволосый мужчина и смотрел на нее участливо с едва скрытым любопытством. От ласковой участливости этого незнакомого, но, наверное, такого чуткого человека, от горячего блеска его глаз Тамара заплакала еще сильнее и, не стесняясь его, всхлипывала и шмыгала носом.

— У-у! Целый поток! — заметил он с искренним сочувствием, заслонил своей спиной Тамару от любопытных взглядов и, не то утверждая свое право на такое с ней обращение, не то еще завоевывая это право, достал из своего кармана носовой платок, уверенным движением отца или старшего брата приподнял за подбородок лицо Тамары, приблизил его к себе, бережно обтер слезы.

Потом опустил платок себе в карман, осмотрелся и улыбнулся озорно и щедро, блеснув великолепными зубами:

— Нет, я понимаю, конечно, великая сила искусства, но так надрывать свое юное сердце!.. Оплакиваете навзрыд эту самую Женьку… А она… Вон она, то есть не она, конечно, а артистка Рюмина, которая играла ее, жива и здоровехонька шествует к выходу, И думает, чем кормить на ужин мужа и отпрысков.

К дверям направлялась скромно одетая женщина, и ничто — ни ее утомленное лицо, ни усталая находка — не напоминало об ослепительно красивой, искрометной Женьке Камельковой.

— Бабусе, мне кажется, тоже пора осушить глаза, — уверенно сказал он Прасковье Ивановне.

Прасковья Ивановна тыльной стороной ладони смахнула слезинки и сказала неожиданно для Тамары сварливо:

— Я вам, гражданин, не бабуся. Нет у меня такого внука. Я — Прасковья Ивановна.

— Ах, вот как, — улыбнулся он на ее отповедь. — В таком случае, с вашего позволения, я — Чумаков Федор, сын Иннокентьев. — И, по-прежнему утверждая свое, видимо, бесспорное для него право на покровительство, фамильярное обращение с Тамарой, ласково, но твердо взял ее за локоть и спросил, как у старой знакомой:

— Каким транспортом предпочитаете добираться домой?

— Пойдем на троллейбус, потом пересядем на автобус, — сказала Тамара, напуганная и вместе с тем почему-то обрадованная этим натиском.

— Головоломная рокировка, — непонятно для Тамары сказал он, и продолжал ласково: — Могу предложить четыре служебных колеса. Автобус Таежногорской ПМК. Есть, знаете, такая на свете. Сегодня у нас коллективный выезд на спектакль о героическом прошлом.

Тамара не знала, что такое ПМК. Но в этом странном слове ей чудилось нечто привлекательное и вместе с тем могучее, и она подумала, что этот Чумаков Федор сын Иннокентьев, должно быть, занят очень важным и очень нужным делом, которое умеет делать мастерски, в полную меру своей излучаемой каждым его движением энергии и силы. Тамара подосадовала на заворчавшую Прасковью Ивановну и не посмела протестовать, когда Чумаков властным движением взял ее и Прасковью Ивановну под руки и, подравнивая свой размашистый шаг к мелким шажкам старушки, повлек к гардеробу.

Чумаков заботливо помог подняться в автобус сначала Прасковье Ивановне, потом Тамаре, вошел сам. Тамара сразу почувствовала, что в этом переполненном суматошном автобусе ожидали Чумакова и что он здесь главный, потому что диванчик за спиной шофера был свободным и Чумаков уверенно опустился на него. Потянул за руку 'Тамару, пригласил Прасковью Ивановну.

Прасковья Ивановна церемонно села, и сразу из-за спины Чумакова раздался молодой насмешливый голос:

— Что Федор Иннокентьевич, подобрали себе нового заместителя по общим вопросам или… по лесоповалу?