165601.fb2
Шамардин между тем докладывал, что Калмыков согласился внести свою долю рыбой — соленой, вяленой и мороженой; Грибушин — чаем, Ольга Васильевна — мылом и свечами, и свозить все это в комендатуру не имеет смысла. Фонштейн же предъявил вексель, согласно которому Сыкулев — младший задолжал ему как раз десять тысяч, и он, Шамардин, чтобы продемонстрировать всем твердость и справедливость новой власти, решил взыскать эти деньги с Сыкулева — младшего дополнительно к его собственному взносу, а с Фонштейна ничего не взыскивать.
— Правильно, — одобрил Пепеляев.
Сыкулев — младший запыхтел, собираясь возмутиться, но генерал прикрикнул:
— Отставить, господин Сыкулев!
При всей своей нелюбви к ростовщикам он понимал: долги надо платить, потому что любой должник всегда надеется на перемену власти, которая все спишет, и положиться на него нельзя. Причем это относится ко всяким долгам, не только денежным.
— Но проценты в пользу Фонштейна, я думаю, взимать не стоит, — сказал Шамардин. — Десять тысяч и ни копейкой больше. И вексель уничтожить.
— Совершенно верно, — кивнул Пепеляев. — Никаких процентов!
Шамардин, одобренный двумя похвалами кряду, продолжал докладывать: за Каменского также уплатил Сыкулев — младший, но уже на сугубо добровольных началах; Каменский подписал обязательство уступить ему за эту сумму пассажирский пароход «Людмила», он же «Черномозский пролетарий», который осенью был уведен красными и в настоящее время находится в районе Черномозского завода, сто верст вверх по Каме.
— Ну и ну! — Пепеляев с подозрением глянул на Каменского. — Не продешевили вы? Целый пароход, и всего за десять тысяч?
— А что делать? — огрызнулся тот, нервно дрыгай тощим коленом, обтянутым полосатой брючиной. — Как прикажете поступить, если мне только самовар и оставили? Ждать, пока вы меня расстреляете?
— Итого, — подвел баланс Шамардин, — в счет векселя Фонштейну, за Каменского и за себя лично господин Сыкулев представил перстень с тремя бриллиантами.
— Золотой?
— Платиновый. Ювелир оценил его в тридцать две тысячи рублей золотом по курсу шестнадцатого года.
— Тридцать две — тридцать три, — солидно уточнил Константинов. — Изумительная вещь. Бриллианты чистейшей воды и необычайно крупные.
— Пускай будет тридцать три, — милостиво решил Пепеляев. — Три тысячи мы ему вернем. Чаем, свечами или мылом. Любопытно, откуда у вас такой перстень, господин Сыкулев?
— Говорит, что фамильная драгоценность, — объяснил Шамардин.
— Ага, — ухмыльнулся Грибушин, — От бабки — поденщицы в наследство достался.
— А он не фальшивый? — поинтересовался Пепеляев.
Старичок — ювелир оскорбленно поджал губы.
— Ну, а этот гусь? — Пепеляев ткнул пальцем в Исмагилова.
Шамардин развел руками:
— Ничего не принес. Отказывается, понимаете ли.
— Лучше помирать буду! — заявил Исмагилов и тут же, без долгих разговоров отослан был в тюрьму, чтобы там подумал как следует.
— И черт с ним! — сказал Пепеляев, когда Исмагилова увели. — Я хочу посмотреть перстень. Надо же, тридцать три тысячи!
Шамардин шагнул к столу, взял маленькую черную коробочку, поставил ее себе на ладонь, бережно открыл и замер, вылупив глаза. Перстень исчез.
Когда Пепеляев ушел, Мурзин снова сел на пол. Сидел, мял в руке оброненную кем — то из купцов перчатку, думал о Наталье. Как она там? Успела ли уйти к тестю? В чулане было темно, и возникало такое чувство, будто ему перед смертью завязали глаза. Всякий раз, едва по коридору приближались чьи — то шаги, чтобы оглушительно прогреметь мимо двери и удалиться, затихнуть вновь, он невольно втягивал шею в плечи и напружинивал мускулы, как охотничий кречет, которого уже вывезли в поле и вот — вот сдернут с головы застящий свет суконный клобучок.
Дед Мурзина родом был из Казанской губернии, село Старокрещеново под Царевококшайском, жили там русские вперемежку с татарами, крестившимися в незапамятные времена; они ходили в церковь, но почитали и развалины древней мечети за околицей, пили водку, но не брезговали и кумысом. Еще при царе Михаиле Федоровиче старокрещенцам пожалована была свобода от всех податей и казенных повинностей, кроме одной: ловить и поставлять ко двору для царской охоты красных кречетов, которые водились в окрестные дубравах. Потом всех кречетов переловили, а свобода осталась. Цари давно стали императорами всероссийскими, позабыли как с кречета клобучок снимать, как подбрасывать его с руки при виде мелькающей в полях куропатки, а старокрещенцы хотя и пахали землю, как все мужики, но по — прежнему считались государевы кречетники, люди вольные; никому не принадлежали. Народ был лихой, соседние помещики их побаивались. А лет семьдесят назад, еще при крепостном праве, начальство в Казани вдруг спохватилось: какие — такие кречетники? Откуда взялись? Донесли в Петербург, и велено было старокрещенцам записаться по выбору в любое из податных сословий: в купцы, мещане или казенные крестьяне. Мурзин — дед приписался к царевококшайскому мещанству, а внук перебрался в Пермь, женился, работал слесарем на пушечном заводе.
Для забавы Мурзин держал голубятню, но нет — нет, и особенно по пьяному делу, всплывала давняя пацанья мечта — поехать в Старокрещеново, изловить белого кречета, которые, как говорили, раз в десять лет еще попадались в тамошних прореженных дубравах. И Наталья, когда он, хмельной, вваливался в дом, гладила по голове, шептала о том, как вместе поедут, поймают, выучат, станут на охоту ходить, всегда будет на столе свежая дичь; он затихал, размякал от этого шепота, а утром вставал и шел на завод собирать орудийные замки. Детей у них не было. Потом решили взять из приюта младенчика, и, чтобы от соседей скрыть, что не свой, приемыш, Наталья подкладывала на живот, под платье, подушечку — будто беременная. Но тут началась на пушечном заводе забастовка, Мурзин в поганой тачке прокатил по цехам инженера Люкина, мерзавца и шпиона, за что угодил в Сибирь, на поселение, и там, среди ссыльных, пить бросил, начал книжки читать, в три года стал тем Мурзиным, каким был и теперь.
Вскоре после того, как ушел Пепеляев, за дверью поднялась беготня, крики, еще час, наверно, миновал, затем приблизились шаги, отличные от всех прочих, и в проеме, на свету, опять возникла генеральская фигура.
— Выходи, — сказал Пепеляев.
Негнущимися пальцами расстегивая шинель, чтобы нараспашку пойти навстречу смерти, Мурзин выбрался из чулана, однако двинулись не на улицу, не к выходу, а в противоположную сторону — в глубь особняка. Вошли в тот же кабинет, где были вчера, где в углу валялись остатки каравая, и когда Пепеляев, не садясь, опять заговорил о купцах, о сделанных ими добровольных пожертвованиях, Мурзин никак не мог взять в толк, зачем ему все это рассказывается по второму разу. Смерть была совсем близко, рядом с ней шестнадцатый год, по ценам которого Пепеляев собирался принять у купцов пожертвованные товары, то есть всего — навсего позапрошлый, казался далеким, как времена кречетников: тогда была одна жизнь, а теперь — другая, и непонятно было, каким образом из той могла возникнуть эта.
Он слушал Пепеляева, но слышал не его слова, а заоконные будничные звуки утреннего города: звон ведер у обледенелой колонки, собачью брехню, налетевший свист санного полоза, колокол, и так ясны и отчетливы были эти звуки, так много за ними открывалось душе, что, казалось, никакая сила не может заставить его, Мурзина, больше их не слышать. Даже смерть.
Солнце играло в закуржавевшем окне кабинета, Пепеляев хвастал не то своей прозорливостью, не то просто удачей, и снова появилась мысль, больно ожегшая еще утром, когда купцы разбирали из чулана шубы и шапки, чтобы идти за контрибуцией: вот не отобрали у них всего и досталось генералу, обернется оружием, лошадьми, фуражом, продовольствием. А из — за кого так вышло? Тот, с глазами навыкате, пометивший фальшивой датой приказ об эвакуации, сказал бы, не задумываясь: вы и виноваты, товарищ Мурзин. Но виноват ли? Да, он доказал, что нехорошо купцов разорять подчистую, они тоже люди, кто — то ведь и торговать должен был в этом мире, раз уж мир так устроен. Кто как, но Мурзин при реквизициях поступал по совести, изымал не все, а лишь ту часть, что нажита обманом. Сам, расспрашивая приказчиков и горожан, вникая в бухгалтерию, изучая приходные и расходные книги, тщательно определял эту часть, для каждого из купцов разную. Он, Мурзин Сергей Павлович, начальник рабочей милиции, хотел справедливости, и не его вина, что город пал. Снег ли тому причиной, как утверждали самооборонцы, или проспали штабные, изменил Валюженич, но город пал, ничего не поправишь, и купцы сдались, остается лишь умереть достойно, в распахнутой шинели.
А Пепеляев продолжал говорить, и внезапно на ровной тусклой поверхности его речи, будто выброшенное подводным ключом, закачалось, вынырнув, одно — единственное слово, круглое и блестящее, не похожее на другие, — перстень. И опять — перстень, перстень. Мурзин прислушался: был, оказывается какой — то перстень, принесенный Сыкулевым — младшим, а теперь его почему — то нет, был и сплыл. И прежде чем все окончательно прояснилось, еще не понимая, какая существует связь между этим разговором и пропавшим сыкулевским колечком, но уже предчувствуя новый поворот судьбы на дороге, которая минуту назад казалась выпрямленной до конца, видной на всю длину, Мурзин, со снисходительной улыбкой взглянув на генерала, спросил:
— Что, надули Сил Силычи?
Через четверть часа вместе с Пепеляевым вошли в большую комнату. В углу горел камин, забранный в чугунную, с литыми цветами, раму, к нему тягой сносило дым от папирос, которые курили Калмыков и Грибушин. Сизые разводья и струи с двух сторон вплывали в горящий камин, хотя Калмыков из скромности пускал дым себе за пазуху, а Грибушин выдувал его чуть не в лицо стоявшему рядом с ним важному лысому старичку с бородкой — это, видимо, и был ювелир Константинов. Каменский мрачно сосал погасшую трубку. Фонштейн грыз ногти, Сыкулев — младший скреб кочергой поленья, чтобы горели жарче, и на вошедших не смотрел. Ольга Васильевна разглаживала на столе бумажку от съеденной конфеты.
Ссутулившись, втянув голову в плечи, Мурзин задержался у порога. Он по опыту знал, что первый взгляд бывает ценнее всех последующих, открывает многое, и не торопился входить в залу, но Пепеляев, шедший сзади, нетерпеливо подтолкнул в спину — мол, клобучок сдернут. Лети! Впрочем, это не генерал, а Мурзин сам так про себя подумал. Пять минут назад Пепеляев подбросил его с руки охотиться за исчезнувшим перстнем, и Мурзин полетел, потому что на этот раз выкупом обещаны были еще четыре жизни — двоих самооборонцев, раненого пулеметчика и китайца Ван Го, он же Иван Егорыч. Мурзин сам потребовал такой выкуп, и Пепеляев согласился.
Старичка ювелира Мурзин видел впервые, но купцов знал хорошо. И они его тоже знали — утром, когда, пихаясь и лязгая зубами, расхватывали из шинельного чулана свои шубы, Грибушин брезгливо поморщился при виде Мурзина, сидевшего в этом чулане; Исмагилов выругался по — татарски, Каменский предложил всем проверить карманы — не пропало ли чего; Фонштейн злорадно хихикнул; Сыкулев — младший, который в чулан не входил, потому что был в шубе, от дверей замахнулся палкой, и лишь Калмыков, оттесненный товарищами, последним дорвавшийся до своего пальтеца, украдкой сунул Мурзину в руку хвост копченой рыбки.
Все они сейчас были здесь, кроме Исмагилова. По их пришибленным физиономиям нетрудно было представить, что им пришлось пережить, какая буря пронеслась по этой зале два часа назад, когда обнаружилось, что черная коробочка таинственным образом опустела. Мурзин видел баранью шевелюру Каменского, способную скрыть не один перстень, а целую дюжину. Видел вывернутый и не заправленный обратно карман калмыковского пальтеца, съехавший на сторону грибушинский галстук и еще многое другое, ясно говорящее, что купцов уже успели обыскать. И, видимо, при этом не сильно церемонились. Но в туалете Ольги Васильевны, единственной из всех, он не заметил ни малейшей небрежности. И выражение лица было таким, словно ничьи руки не шарили только что по ее телу: чуть искоса глядят хитрые черные глаза, безмятежный профиль подставлен для обозрения генералу и точно следует за его перемещениями по комнате, чтобы Пепеляев именно в таком ракурсе ее видел. Руки в муфте, муфта лежит на коленях и едва заметно шевелится — пальчики елозят в меховой пещерке. Рядом Каменский трясет полосатыми коленями. Беззвучно шевелит губами Сыкулев — младший, и печать надменного всезнания на лице Грибушина хотя и держится еще, но расплылась, побледнела. Калмыков же и Фонштейн, почему — то ставшие вдруг похожими, как родные братья, нежно прижались плечами друг к другу.
— Этот человек, — Пепеляев кивнул на Мурзина, — он вам, слава богу, известен, будет вести дознание.
Купцы молчали, плохо понимая, почему из арестанта, чуланного сидельца Мурзин внезапно превратился в следователя, почему генерал с ним заодно. Это было похоже на провокацию, и купцы настороженно молчали, выжидая, что будет дальше, поглядывали на Мурзина, который рассматривал зубоврачебное кресло, потом несколько раз крутанул винт подголовника.
— Все его распоряжения должны исполняться беспрекословно, как мои собственные. — Пепеляев уже овладел собой, голос звучал спокойно, глухо, чуть глуше, может быть, чем вчера, и только паузы между словами, жесткие, как металлические прокладки, свидетельствовали о сдерживаемой ярости — легкий звон повисал в воздухе, когда сказанное слово, обрываясь, наталкивалось на такую паузу.
— Этот мерзавец? — не выдержал наконец Фонштейн. — Он же нас грабил!
— Господа, нас нарочно хотят унизить! — догадался Каменский. — Вы издеваетесь над нами?
— А вы надо мной? — ледяным тоном спросил Пепеляев.
— У вас эсеровские замашки, — отважно заявил Грибушин. — Экспроприации, контрибуции… Мы будем жаловаться в Омск.
— Это я уже слыхал. И тоже повторю: никто из вас не выйдет отсюда до тех пор, пока не будет возвращен перстень.
— Дайте нам бумаги и чернила! — крикнул Каменский. — Сейчас мы составим петицию!
— Я не подпишусь, — быстро сказал Фонштейн.