16562.fb2
— Вот и писать научился, — говорит мне Савельич в одну из обычных наших бесед. — Теперь, стало быть, пора и о воле подумать. Напиши прокурору заявление. Расскажи, всю правду — как голод тебя в тюрьму загнал, назови себя настоящим именем, объясни, откуда ты родом, и будешь на свободе.
— А за обман ничего не сделают?
— Ежели ты правду заявишь, а справки подтвердят, то к вешним дням откроют камеру и скажут: «Ступай, откуда пришел». И все тут.
Крепко задумываюсь над словами Савельича, а на следующий день приступаю к заявлению.
Мне хочется подробно изложить мою жизнь за последние годы.
Прочтут мою биографию, поймут, какие обстоятельства заставили меня скрыть своё настоящее имя, и простят, выпустят на волю, где я войду в жизнь равноправным человеком.
Время трогается. Места нет для скуки. Весь день и вечером, пока горит газ, я усердно сижу над моим заявлением. Десятки раз перечитываю, исправляю, переделываю: каждое слово, окончательно начертанное, является результатом упорного и тяжелого труда.
Савельич частенько захаживает, с большим вниманием выслушивает написанное, вносит поправки и хвалит меня:
— Ну, молодчага же ты, паренек!.. Иной годами сидит над таким делом, а ты вон как быстро писать научился…
— Нет, Иван Савельич, я еще не совсем научился: буквы корявые, да с ятью не знаю, что мне делать.
Савельич на минутку задумывается, а затем, подняв лысую голову, украшенную седыми кудерьками на затылке, говорит:
— А ты будь без сомнений — дели пополам… Ну, скажем, употребил шесть раз букву «е», столько же ставь и «ять». Вот и все по-хорошему будет… С этой штукой и мне трудненько было… А потом, как привык обращаться с грамотой, «ять» сама, можно сказать, на свое место ложилась. Вот что, паренек…
В тот день, когда заканчиваю заявление, меня ведут в контору, где передаю свою бумагу смотрителю. Наступают дни нетерпеливого ожидания. Прокурор должен меня вызвать.
Приходит зима. Хрустит снег под ногами, когда иду на прогулку. Лицо пощипывает мороз. Редко и не надолго проникают слепые лучи зимнего солнца, но и эти негреющие огни зажигают во мне надежду, и я не перестаю думать о свободе.
Наконец меня вызывают к прокурору. Еще один последний допрос, еще один фотографический снимок, и я возвращаюсь к себе.
Днем и совсем в неурочное время открывается камера, и в сопровождении дежурного надзирателя входит помощник смотрителя тюрьмы. Круглый толстяк, с мясистым красным лицом и тоненькими жидкими усами на толстой губе, не торопясь переступает порог и ленивыми серыми глазами осматривает камеру, дотрагивается пальцем до моей книги и обращается ко мне со следующими словами:
— Сегодня тюрьму посетит баронесса Тизенаузен. Если имеете какую-либо нужду, то она зайдет к вам.
Я молчу, не зная, что сказать.
— Ну, так как? Желаете видеть? — после маленькой паузы спрашивает начальник.
— А зачем это?..
— Известно зачем… Чтобы вам помочь. Она благотворительница…
— Пусть приходит…
После обеда, когда в тюрьме обычно наступает глубокая тишина, вдруг по нашей галерее раздаются шаги, лязг ключей и посторонние незнакомые голоса. Шум приближается. Я настороже. Стою посреди камеры, пятью пальцами причесываю волосы, изрядно выросшие за время заключения, и оправляю халат.
Открывается дверь. Предо мною молодая высокая женщина с лорнетом в руке.
Позади нее топчутся на месте караульный офицер, смотритель — длинный сухарь, — молодой, красивый брюнет в шубе с бобровым воротником и в такой же шапке и дежурный надзиратель.
Баронесса лорнирует меня довольно долго, внимательно и беззастенчиво. Прихожу в смущение.
— Вы долго здесь содержитесь? — спрашивает меня благотворительница тонким певучим голосом.
— Вчера исполнилось два месяца, — отвечаю я.
— Ваша фамилия?
Вопрос баронессы оставляю без ответа.
Смотритель шаркает ногой, вытягивается и в немногих словах объясняет баронессе, что я — человек без имени.
— Это ужасно, ужасно… — шепчет благотворительница. — Вы обязательно вручите ему… Я уверена, что это внесет свет в его темную душу, заканчивает она, обращаясь к смотрителю.
Уходят.
Перед вечерней поверкой дежурный надзиратель от имени баронессы Тизенгаузен передает мне в черном переплете с золотым крестом небольшое евангелие.
На запрос прокурора моя родина — Свенцяны — не опешит с ответом, и мое одиночное заключение продолжается. Савельич говорит, что подобные справки тянутся месяцами, но меня это не особенно огорчает. Я сейчас обуреваем страстным желанием не только как следует научиться писать, но и сочинить книгу вроде той, что лежит на моем железном столике.
Однако все мои старания ни к чему не ведут: никак не могу приспособиться к неизвестному мне автору.
Много раз приступаю к работе, стараюсь подыскать простые, но сильные слова, а получается какая-то путаница, неразбериха, и я с досадой зачеркиваю написанное.
В этой работе уходят дни и вечера, а время мчится вперед.
Наконец наступают первые проблески весны. Голубеет мой клочок неба, теплеет воздух и бодро свистят птицы.
В один из таких особенно ярких дней меня вызывают в контору.
Меня встречает помощник смотрителя. Толстяк улыбается, у него весело поблескивают глаза.
— Ага, номер тринадцатый… Впрочем, теперь ты уже не таинственный номер, а человек с именем… Сейчас отправишься в низшую инстанцию — к мировому… А он куда захочет — туда и отправит. Веди его в цейхгауз, добавляет он, обращаясь к надзирателю.
С ужасом думаю о моих лохмотьях. Неужели придется мне снова очутиться оборванцем на светлых улицах столицы?
Только выходим из конторы, навстречу нам идет Савельич.
— Вот и дождался, паренек… Говорил я тебе… Ты его куда — в цейхгауз?
— Да, — отвечает надзиратель.
— Ну, ладно… Я за вами.
В обширном помещении, где хранятся вещи арестантов, происходит незабываемая сцена. Савельич из ящика № 13 достает узел, развязывает его и передает мне пару брюк, рубаху, пиджак и высокие русские сапоги.
— Вот, паренек… От Степы осталось… Одевай и носи на здоровье…