16562.fb2
— Приходи завтра с утра и оставайся здесь, — говорит Харченко, закуривая. — У нас, — продолжает он, — помещения хватит для тебя… А касательно твоей просьбы, так я с удовольствием…
Харченко встает, вытаскивает из кармана брюк кошелек, долго роется в нем, находит трехрублевую бумажку и отдает ее мне.
Роняю слова благодарности, осторожно пожимаю неожиданно протянутую руку и почти убегаю.
Приближаюсь к маленькому домику не один, а в сопровождении одного из моих банных посетителей — доктора Шмулевича.
Долго приходится мне упрашивать этого единственного в Ташкенте штатского врача, пока соглашается пойти к неизвестным ему Александровым.
Шмулевич еженедельно посещает наши бани и хорошо меня знает.
Доктор очень высок ростом. На нем все длинно и просторно.
Худощавое лицо его, продолговатое и костлявое, заканчивается бородкой-метелочкой табачного цвета.
Рассказываю ему про Александровых, говорю о том, как они были богаты и как по несчастной случайности впали в нищету.
Шмулевич заинтересован, и, чтобы лучше слышать, он сильно наклоняется, и тогда мой длинноногий спутник напоминает человека, получившего удар в живот.
Соня встречает нас в коридорчике. Она очень взволнована.
Глаза сверкают горячим блеском.
— Спасите, умоляю вас…
Мелкая зыбь пробегает по нижней губе, а из глаз ее выкатываются прозрачные крупинки слез.
Доктор выслушивает старуху и находит, что она больна тифом.
Потом он мне и Соне дает подробные наставления, как ухаживать за больной, чем ее кормить и в какое время давать лекарство. На выписанных им рецептах он делает маленькую надпись — бесплатно.
То обстоятельство, что врач обращается ко мне как к близкому семье человеку, дает мне особенную бодрость, усиливает мою энергию, и я начинаю чувствовать себя здесь своим.
Бегу в аптеку, приношу лекарство, приготовляю компрессы, всячески стараюсь помочь больной и в то же время внимательно слежу за Соней. Предположение доктора, что она может заразиться, держит меня в тревоге. Хотя она мне и помогает, но в ее голосе, в потухающих глазах и в ее движениях я начинаю замечать необычайную вялость.
Меня это пугает. Временами я совершенно забываю старуху и все свое внимание сосредоточиваю на дочери.
На мои вопросы, здорова ли она, Соня отвечает, что у нее немного болит голова, но это пустяки — выспится, и все пройдет.
Ухожу поздно ночью. Издалека доносится пение петуха. Подхожу к дому. Калитка заперта. Приходится обходить кругом и постучаться к Хасану.
— Знаешь, что я скажу тебе, — шепчет Хасан, открывая дверь черного хода, — хозяин очень сердит. Хочет прогнать тебя…
— За что?
— Говорит, что ты много покрал свечей…
— Ладно, пускай… Я сам потребую завтра расчет, — говорю я и направляюсь в свою каморку.
Всю ночь терзают меня сомнения, одолевают мрачные мысли, и болезненное состояние вызывает во мне предчувствие чего-то страшного.
Встаю на заре, выхожу во двор и направляюсь к колодцу, чтобы умыться холодной водой. И вдруг неожиданная встреча: сам Мирошников в своем утреннем халате выходит из первого номера.
Взглядываю на него и тотчас же убеждаюсь, что этот всегда спокойный человек готовится учинить мне большую неприятность. В его серых, обычно полусонных глазах я замечаю едва уловимые искорки, и чуть-чуть шевелится пышная борода.
— Ты что себе вообразил такое… Кто ты здесь?.. Запустил номера, всюду грязь, непорядок… Да еще нечист на руку стал… Прогоню!.. Как собаку прогоню!..
С трудом сдерживаюсь, чтобы не наговорить дерзостей.
— Напрасно сердитесь: я сам уйду, хоть сейчас… А за ваши огарки можете высчитать…
— Ты… Ты смеешь…
Не узнаю Мирошникова: куда девалось его величавое спокойствие? Он брызжет слюной, глаза вот-вот выпадут из орбит.
Борода прыгает по груди, и весь он налит звериной злобой. Он устремляется ко мне, размашисто поднимает руку с такой силой, что халат распахивается и я вижу обнаженную грудь, покрытую темной шерстью. Углом глаза улавливаю грозный размах и сжатый кулак.
Сейчас он меня ударит.
Не помня себя от страха и бешенства, я падаю на землю и хватаю его за ноги. Мирошников падает навзничь.
Я отступаю и вооружаюсь круглым тяжелым камнем.
— Убью!.. — почти бессознательно кричу я.
Мгновенно изменяется положение, Мирошников поднимается, зябко кутается в халат и угасает. На бледном лице блуждает странная улыбка. К нам приближается Хасан с ведрами в руках.
— Ты, брат, зря все это… Брось, — указывая на камень, тихим, примиренным голосом говорит хозяин. — Покричали и будет, — добавляет он совсем уже миролюбивым тоном. — Не люблю я скандалов…
Я выпускаю из рук камень и чувствую, как внутренне опустошаюсь. Нет злобы, нет мыслей, и только мелкая лихорадочная дрожь по всему телу свидетельствует о пережитом потрясении.
Моя служба кончается. Хозяин щедрой рукой отсыпает мне два с полтиной за неделю и отпускает с миром.
Иду к себе в каморку. Укладываю свое имущество.
Небольшая полотняная сумка, сшитая собственными руками, вмещает все добро мое. В первое отделение прячу одну смену белья, кожаные туфли без подошв, запасную косоворотку, табак, спички и несколько пуговиц. Во второе отделение укладываю «Горничную», перочинный ножик и два карандашных огрызка.
Хасан на прощанье обменивается со мною крепким рукопожатием и скалит редко расставленные желтые зубы.
— Ну, прощай, Лексей… Не забывай нас… Приходи в праздник…
— Ладно, приду, — равнодушно отвечаю я.
Мирошников прячется где-то в номерах, — не хочет быть свидетелем моего ухода. Зато около террасы меня встречает хозяйка.
Детское личико опечалено, в голубых немигающих глазах поблескивает прозрачная влага.