16562.fb2
Водовозов ножом стучит по тарелке. Наступает тишина.
— Слово имеет Сергей Николаевич Южаков, — провозглашает распорядитель вечера и тут же обеими руками отгибает уши.
— Водовозов глух, «как барабан», — говорит мне Лесман.
Встает Южаков. Этот громоздкий мужчина с большим животом, широкими плечами, красным, влажным лицом и длинными космочками бесцветных волос на затылке начинает свою речь, к моему удивлению, таким же женским голосом, каким говорит маленький Водовозов.
— Разрешите мне сказать несколько слов и поднять свой бокал в честь того, кто является лучшим представителем народнической мысли, кто честной и светлой идеей озаряет трудно проходимую ниву нашей современной литературы. Дорогой Николай Константинович, — обращается оратор непосредственно к Михайловскому: — вам, большому общественнику и борцу за народное право, мы обязаны тем, что не падаем духом и вместе с вами идем к победе… За ваше здоровье, дорогой учитель!..
Весь центр стола, занятый «Русским богатством», апЛодирует громко, продолжительно и страстно. Но зато молчит левое крыло стола, занятое Острогорским, Скабичевским, Батюшковым, Богдановичем, Шеллер-Михайловым и другими.
Когда овация в честь Михайловского заканчивается, встает Виктор Острогорский, узкоплечий и сухощавый человек с небольшой бородкой и бельмом на глазу. Он не говорит, а кричит высоким звонким тенором:
— Разрешите и мне сказать несколько слов в честь нашего талантливого критика, историка и публициста, Александра Михайловича Скабичевского…
Поднимается невероятный шум. Стучат ножами по тарелкам, звенят бокалами и выбивают мелкую дробь ногами. Явная обструкция со стороны «Русского богатства» не дает оратору продолжать.
— Мы празднуем юбилей Баранцевича, а не Скабичевского!.. — вопит круглоликий Анненский.
— Но и Михайловский не юбиляр! — звенит тенор Острогорского.
Несколько минут продолжается словесная битва сторонников двух литературных лагерей — народников и правых либералов.
Постепенно затихают голоса. Поэт Фофанов желает прочесть экспромт в честь юбиляра. Поэт имеет вид нищего. На нем ветхий, весь в пятнах сюртучишка, узенькие, коротенькие брючки и поношенные кривые башмаки.
Но зато лицо его, обрамленное темно-русой бородой, высокий белый лоб и большие лучистые глаза, озаренные внутренним светом, вызывают добрые улыбки у сидящих за столами.
Фофанов пьян, но еще довольно твердо стоит на ногах и держит себя прилично. Он импровизирует. Это видно по его одухотворенному лицу и страдальческим складкам в углах рта.
Стихи производят сильное впечатление, и многие пожимаютруку поэту.
Перед Михайловским красуется фарфоровая бутылка с его любимым ликером «джинджер». В зале становится веселей. Юбиляр забыт. Писатели разбиваются на отдельные группки.
Люди с седыми бородами пытаются петь, но надтреснутые старческие гортани выбрасывают неверные, слабые звуки.
Омоложенные вином голоса кричат:
— Виктора Петровича! Пусть споет «Пристава»!.. Виктора!..
И на середину зала выходит Острогорский. Он откидывает назад голову, отчею борода его принимает горизонтальное положение, и запевает: «Как по речке по быстрой становой едет пристав»…
Гляжу на него, и мне не верится, что этот выпивший человек, поющий высоким фальшивым тенором, есть Виктор Острогорский, известный педагог, литератор и редактор журнала «Мир божий».
Михайловский, окруженный свитой преданных ему народников, просит сделать так, чтобы Острогорский перестал «выть».
— Пригласите сюда ко мне Миролюбива. Он настоящий певец, — говорит Николай Константинович, обращаясь к Водовозову.
Просьба Михайловского быстро исполняется. Перед ним в почтительной позе непомерно высокий костлявый человек, будущий редактор-издатель «Журнала для всех».
— Спойте, голубчик, «Не искушай»… Покажите этим оралам, как надо петь, — обращается к Миролюбому вождь.
Миролюбов немного сгибается, откашливается и приступает исполнению популярного романса Глинки.
Огромный, густой и дрожащий бас прокатывается по залу и заглушает не только разговоры, но и звонкий крик Острогорского.
Ко мне подходит Лесман и шепчет:
— Пристав махнул рукой и совсем покинул клуб.
— Почему?
— Потому что полиция знает: когда писатели поют, они становятся безопасными.
Петр Исаевич Вейнберг, несмотря на преклонный возраст, свой долг «патриарха русской литературы» выполняет с честью.
— Этот старик, — поясняет мне Лесман, — в продолжение многих лет не пропускает без своего участия ни одного юбилея и ни одних похорон писателей.
Сейчас, когда чествование принимает характер пиршества, когда юбиляр становится лишним и никому не нужным человеком и когда виновник торжества усталыми глазами упирается в одну точку, а правая рука лежит на бумажной груде телеграмм и адресов, — поднимаются Вейнберг и сидящий рядом с ним Семен Афанасьевич Венгеров, обладатель густой с проседью бороды, подстриженной лопатой. Покидая зал, они кланяются в сторону Михайловского.
Запоминаю стройную фигуру Вейнберга и его длинную седую бороду, пышным белым покрывалом ласково прильнувшую к груди этого бодрого старика.
Становится шумно и весело. Лакеи в черных фраках с белыми салфетками подмышкой работают на бегу и охотно обслуживают тех, кто требует шампанского, сигар, ликера…
Образовываются отдельные маленькие компании.
Пьют.
Лесман, подогретый вином, бесцеремонно подводит меня к писателям и рекомендует:
— Дмитрий Саркисович, разрешите представить вам молодого начинающего писателя, подающего большие надежды…
Мамин-Сибиряк попыхивает трубочкой, круглыми совиными глазами вглядывается в меня и молча протягивает теплую пухлую руку.
Поочередно знакомлюсь с Альбовым, сидящим тут же рядом, и с сильно подвыпившим человеком с молодым лицом и коротко остриженными седыми волосами.
— Вот наш известный писатель Александр Седой, а на самом деле не кто иной, как брат Антоши Чехонте, — с необычайной развязностью говорит Лесман, первый протягивая руку Седому.
Последний стряхивает ладонью крошки с темно-русой бороды, поднимает на меня тяжелый, мутный взгляд и едва слышно бормочет:
— Очень рад… Благодарю за музыку…
Нагруженный «богатыми» впечатлениями, с путаными мыслями в пьяной голове, возвращаюсь домой.
Становлюсь постоянным сотрудником бульварной газеты. Редактор Скроботов мною доволен. Мои приключенческие очерки о жизни столичной голи, о «падших» женшинах, ворах, о быте и нравах трущоб, тюрем, артелей профессиональных нищих и о всякого рода пропойцах и бездомовной рвани имеют успех. Розница «Петербургского листка» с каждым днем увеличивается, а место, запиваемое мною на страницах газеты, постепенно расширяется.
Мне, человеку, вынырнувшему из темных глубин жизни и еще в достаточной мере малограмотному, льстит этот успех, и голова кружится от небывалой «славы».