16562.fb2
Подхожу к воде. Сажусь на камень и ногами пробую море.
Оно теплое, ласковое. Тогда быстро раздеваюсь и, по старой привычке, со всего размаха бросаюсь в море.
Лечу в прохладную пропасть и не достаю дна.
Непомерная глубина у самого берега пугает меня, и я изо всех сил карабкаюсь вверх. В нос попадает противная горько-соленая вода. Чихаю, отплевываюсь и тороплюсь выбраться на сушу. Но это очень трудно сделать: весь берег утыкан скользкими камнями. Только подплывешь и прикоснешься к мокрой глыбе, как обратно сползаешь головой в воду. И снова плыву вдоль камней, покрытых зеленой слизью.
Начинаю зябнуть. Становится страшно. Боюсь утонуть. Силы мои слабеют, а плавать тяжело. Но хуже всего то, что нельзя постоять и отдохнуть: дна нет. Кричать о спасении? Но кто услышит мой голос в этой мертвой безлюдной шири?..
И в то время, когда держаться на воде мне уже невмочь, вижу человека, спускающегося с городской кручи и направляющегося к берегу.
— Дяденька… Помогите… Я сейчас утону!.. — кричу я предсмертным криком.
А налитые тяжестью ноги тянут меня вниз, и я стараюсь откинуть голову, чтобы в рот не попадала вода.
— Дяденька!..
Лежу голый на песке и прячу глаза от солнца. Тошнит. Не могу вспомнить, как и кто меня вытащил из воды.
Подле меня сидит белобровый и белоусый старик.
Перед ним удочка, помятое ведерко и стеклянная банка с червями.
— Хорошее местечко выбрал ты для купанья… Здесь взрослые пловцы боятся утонуть… А ты куда полез…
Старик говорит таким осторожным шепотом, каким говорят на похоронах.
— Я, милый мой, — продолжает он нашептывать, — сорок лет по морям ходил, в скольких авариях участвовал, в добровольном флоте шкиперов да боцманов замещал, плаваю, что твоя камбала, но что б я, трезвый человек, в таком омуте стал купаться, — никогда!.. А ты, этакий щенок, креветка, можно сказать, ничтожная — и вдруг залез… Хорошо, что я сегодня, по случаю трезвости, поудить пришел… А ежели б меня здесь не было?.. Ну и капут поминай как звали мальчика…
Слова моряка действуют на меня лекарственными каплями, и я чувствую себя лучше. Приподнимаюсь, сажусь, подсовываю под себя ноги и украдкой поглядываю на старика.
Он занят удочками. Налаживает поплавки, прикрепляет к ним крючки и делает все это ловко и быстро, хотя руки у него толстые, а пальцы кривые. Одет он очень бедно: на босых ногах опорки, а штаны в коленках порваны. Морщинистое и обветренное лицо покрыто серебряной пылью небритой бороды. Маленькие острые глаза черными искрами поблескивают из-под лохматых бровей.
— Дедушка, вы меня вытащили из воды?
— А то кто же?
— А как вы это сделали?..
— Очень просто: вижу, что тонешь, ну, я тут живым манером, по-матросски, лег на камень, рукой поймал тебя за волосья и вытащил. Штука не хитрая… На своем веку немало дураков вылавливал из воды.
Старик еще что-то говорит, но так тихо, что мне ничего не слышно.
Слежу за тем, как он, не торопясь, достает из банки червя и натягивает его на крючок.
— Дедушка, позвольте, я вам помощником буду… Я умею… Мы на Тетереве…
— Тсс…
Старик грозит мне пальцем, и я обрываюсь…
— Какого дьявола ты звоном рассыпаешься! Всю рыбу разгонишь, — шипит старик, склонив ко мне желтый безволосый череп. — С твоим голосищем тебе по дворам «Разлуку» петь, а не рыбачить… Рыба, милый мой, — продолжает он уже миролюбивым шопотом, — зверь чуткий и тишину любит. У нее, у рыбы-то, ушей хоть и нет, зато глазами слышит…
— Как глазами? — спрашиваю я как можно тише.
— Очень даже обыкновенно. У рыбы глаз и зрячий и чуткий. Она, милый мой, даже тень слышит. Скользнет, скажем, по воде тень чайки, а рыба, глядишь, уже винтом зарывается в море… Ну, а теперь, милый мой, натяни штанишки и уходи с богом… Мне помощников не надо.
Ухожу, провожаемый горячим солнцем и сонным журчанием покойного моря.
Предо мною гигантская лестница, каких я еще никогда не видывал. Она шире улицы, выше киевского Подола и вся из камня.
Лежит, распластанная на солнце, и пятки обжигает. Скачу по расплавленным ступеням вверх, беру последнюю площадку и попадаю на бульвар перед большим бронзовым человеком со свертком в правой руке, протянутой к морю.
Здесь так красиво и богато, что начинаю трусить: боюсь, что меня, босоногого, отсюда прогонят. Не вижу ни одного простого человека. Гуляют одни господа и барыни. Гуляют парами.
В конце бульвара на широкой площадке, украшенной желтыми, синими и красными цветами, собираются музыканты. Они поднимаются на эстраду, похожую на большую белую раковину.
Верчусь среди красивой, нарядной публики, вдыхаю миндальный запах цветущих акаций, и мне кажется, что попал на богатую свадьбу. Вот заиграет оркестр, и все пары начнут танцевать.
Забываю о пятаке, лежа'щем в кисетике, о толкучке, о горячем пироге с ливером… Мне не хочется уходить отсюда. Понемногу осваиваюсь, обхожу весь бульвар, всматриваюсь в отдельные лица, запоминаю украшенные золотом кортики, болтающиеся на черных ремешках у морских офицеров, и пунцовые розы в темных волосах женщин.
Подхожу совсем близко к обширной террасе, защищенной от солнца парусиной, где в светлых костюмах за мраморными столиками сидят кавалеры с дамами, едя г мороженое, а из высоких хрустальных бокалов через соломинки сосут прохладительный напиток цвета рубина.
Здесь я готов простоять всю жизнь, — как вдруг меня кто-то ударяет ниже спины чем-то твердым. Ударяет не очень больно, но и не совсем ласково. Оборачиваюсь и замираю: надо мною мясистое круглое лицо городового.
Черные усы пиявками изогнуты поперек толстых, налитых темною кровью щек.
— Пшел отседа!..
И затуманивается сказка красивой жизни, и я снова шмыгаю по горячим плитам одесских улиц.
Голод приводит меня на базар. Из мира красоты и роскоши попадаю в царство бедности и понятной мне простоты. Босоногих мальчишек и девчонок не счесть.
Здесь не приморский бульвар, где говорят глазами да улыбками и где тишину и порядок охраняет свирепый городовой. Тут люди, собравшись в большом количестве, грудью и локтями проталкивают себе дорогу. Здесь не стесняются, а каждый человек старается горлом и кулаками вырвать у жизни кусок хлеба.
На этой ежедневной ярмарке, где бедные продают нищим свою нужду, никогда не бывает просторно. Среди бесчисленных ларьков, палаток, будок и лавчонок плещется распаренное человеческое месиво, густо растекаясь по узким проходам.
Божба, клятвы, уверенья, перебранка, проклятия, смех и стоны сливаются в один сплошной, непрекращающийся ни на минуту разноголосый шум.
Два пирожка — один начиненный горохом, а другой с измельченной требухой — я ем на ходу, вызывая зависть у незнакомых сверстников, жадными глазами отсчитывающих каждый кусок, каждый глоток.
— Хочешь, кусочек? — спрашиваю я у одного мальчугана, ближе всех идущего за мной.
— Еще как хочу!.. — дрожащим голосом отвечает он, а большие глаза недоверчиво мерцают темным блеском.
Осторожно, чтобы не уронить крошки фарша, отрываю кусочек и даю ему. Мальчик не жует, а проглатывает сразу, по-собачьи. Смотрю на него с удивлением.