165640.fb2
- Ура! - тихо и хрипло говорит заросший седой боец с обвязанной марлей рукой, висящей на перевязи.
- Ура! - шепчет старик партизан сквозь слезы.
- Ура! - страшно и тонко кричит мальчишка с обмороженным лицом.
Все ближе и ближе полк, вот он проходит мимо, к бойцам тянутся руками, их трогают, просто трогают, чтобы убедиться в яви, чтобы набраться от них силы, чтобы распрямить плечи.
Проходят бойцы ровными квадратами, поротно, проходят мимо обмороженных и раненых героев. Проходят с песней и шаг печатают по мерзлому снегу.
Прошел полк, а те, которые только что брели на запад, отступая, сейчас останавливаются. Сначала нерешительно топчутся на месте, потом, словно по команде, поворачивают голову вслед прошедшему полку, а потом кто бегом, а кто, взвалив на плечи товарища и еле-еле передвигаясь, отправляются следом за прошедшим полком, к передовым, откуда только что откатывались, - на восток.
ВАГОН БЛЮХЕРА
_____________________________________________________________________
В салон-вагон главковерха, прицепленный к бронепоезду, выстроилась очередь. Купцы, журналисты, командиры, крестьяне, железнодорожники. Но у дверей вагона два народармейца в тулупах молча преграждают штыками дорогу всякому, что бы тог ни объяснял. На соседних путях из теплушек выгружаются все новые, прибывшие из тыла части: люди, кони, пушки. На громадной и наполовину сожженной артиллерийскими обстрелами привокзальной площади перекрикиваются молоденькие комвзводы, выстраивая бойцов поротно. Возле вокзала стоят походные кухни, и повара разливают в миски дымящийся на морозе суп людям, только что вырвавшимся из окружения. Среди оборванных и обожженных бойцов ходят медсестры в высоких колпаках с красными крестами, и среди этих окровавленных и заросших людей они кажутся такими чистенькими и ломкими, что даже боязно за них. К наскоро построенной бане стоят в очередь бойцы с шайками, мылом, вениками и новеньким обмундированием. В очереди шутки, смех, мужичий молодой заигрыш - кто кого плечом в сугроб подтолкнет, а кто снежку сыпанет за ворот... Горят костры, выстреливают окрест себя пулеметными красными взбрызгами. У костров проводят беседы агитаторы, возле крестьянских повозок, в которых из деревень привезли муку и мясо, перекатывает гармоника - словом, все оживлено тем особым, несколько лихорадочным ожиданием, которое обычно предшествует всякому большому сражению.
В салоне у Блюхера на диване, укрытый шинелью до подбородка, исхудавший и состарившийся, лежит Постышев. Он часто кашляет, и тогда кажется, что в нем сейчас установлен испортившийся музыкальный инструмент - так долго хлюпает и повизгивает у него в бронхах.
Блюхер диктует Григорию Отрепьеву, редактору:
- Это в номер, Гриша. Нам говорят белые, что мы - интернационалисты, что для нас не важно, кто человек: русский ли, китаец, американец, или кто любой. Правильно говорят белые.
- Погоди, погоди, - останавливает его Отрепьев, - товарищ главком, да разве белые могут правильно говорить?
- Могут.
- Нет, я понимаю, что в жизни-то, конечно, могут, но в нашей газете не могут.
- Могут, - говорит с дивана Постышев, не открывая глаз.
- То ж не агитация и пропаганда, - досадливо говорит Отрепьев, - а сплошное самообливательство грязью. На газетной странице красный должен быть во всем и завсегда умней и сильнее белого!
- Это, между прочим, здоровая мысль, - ухмыляется Блюхер, - только как ты объяснишь бойцу, от кого это он драпал тысячу верст на запад голодный и больной? От какого такого глупого и неумного врага он отступал и сдавал ему родную землю? Ладно, валяй дальше, спорить некогда. Правильно говорят белые: нам, красным, не важна национальность, нам важно - рабочий ты или эксплуататор. Вот что нам важно. Белые твердят, что они националисты, что они против красных под старым русским знаменем идут, воюют за русскую родину, а не за всемирный интернационал. Это верно, что они националисты, это верно, что они идут под старым русским знаменем, только чьи у них в руках винтовки? Только чьи на них шинели? Только откуда к ним подошли пушки? Только отчего это они с народом рассчитываются японскими оккупационными иенами, откуда они у белых?
- Тут один крестьянин меня спросил, - извиняющимся тоном перебив Блюхера, заговорил Постышев, - как это можно Кремлю грозить кулаком из Хабаровска? И еще он меня спросил: откуда это у белых появилось столько иностранного добра? Чем расплачиваться-то? Россией?
- Хорошо, Павел Петрович, сказал тебе крестьянин, очень хорошо. Болит внутри?
- Болит.
- Через час вылечу, - решительно говорит Блюхер.
- Как?
- Баней. Очередь займи, Гриша, а я пока сам попечатаю. Видишь, на площади, за уголком, дым из труб штопорит? Это саперы вчера сруб поставили специально для санпропускной бани.
- Помру от бани, - говорит Постышев, - ослаб.
- Я не дам помереть, - успокаивает Блюхер. - Полчасика попаримся все станет хорошо, точно знаю. Верно, товарищ тушинский вор?
- За что вы меня так? - обидчиво говорит Отрепьев. - Разве я виноват, что папаша меня Гришкой назвал? Я уж в прошлом году ходил в исполком думал псевдоним взять. Просил старикашку делопроизводителя переписать меня с Отрепьева на Энгельса - так он чуть со страху не окочурился...
БАНЯ
_____________________________________________________________________
Постышев лежит на деревянной лавке, укрытый сухой, жаркой простыней. Блюхер, скользя по мыльному полу, подходит к нему, зажав в руке распаренный веник, а в другой мочалку - всю в белых хлопьях. Смотреть на него страшно: все тело в рваных шрамах - бугристых, жутких, красно-синих.
- Как маму звали? - спрашивает Блюхер, снимая с Постышева простыню и замахиваясь веником. - Ну-ка, вспоминай да молись, чтоб вывезла. Мама, брат, всенепременно из любой хворобы вывезет.
Блюхер хлещет веником, натирает мочалкой блаженно стонущего Постышева, который вцепился распаренными губчатыми пальцами в край скамейки.
- Ну как? - кричит Блюхер. - Живой?
- Пока дышу.
- Дыши, милый, дыши! - стонет Блюхер и поддает веником по загриву, по лопаткам, по худым - смотреть страшно - рукам.
- Интересно, а врачи в баню ходят? - спрашивает Постышев.
- Это ты к чему?
- Интересуюсь.
- Комиссары зазря не интересуются.
- Я сейчас не комиссар.
- А кто?
- Римский аристократ.
- Если меня из армии погонят - банщиком пойду. И людям радость доставляешь, и самому приятно. У меня дружок был на империалистической, банщик Петя. Льва Толстого мыл. Худенький, говорит, был старичок, с животиком. Сурьезно мылся, и никогда чтоб в кабинет, а всегда утречком, в общем зале. Петька рассказывал как-то: <Я если вижу какой ферт пришел, я ему, конечно: <Чего изволите, да как угодно>, а положу на лавку, мылом уши замажу, его самого легонько трогаю, силы берегу, а ему все равно кажется, что грохот стоит, потому как уши закрыты. Или пущу ему хлопушек, он и рад, а хлопушка - это тоже у банщика экономия силы. Или, если клиент начал фордыбачить, я ему поперек мышцы насобачу, тело у него ломит, он и блаженствует, дуралей, А с Львом Николаевичем я осторожно, только вдоль по мышце работал, растягивал ему тело, разминал как следует и уши мылом не мазал, чтоб зряшнего шуму в голове не было, а то мысли можно спугнуть...>
- Ух, здорово, а! Тебя Отрепьев не слышит?
- Кудри мылит.
- Жаль. Ты так про своего Петю рассказал - он бы оду за ночь написал. Ты, словно профессор, моешь, как я тебя мыть буду?
- Сначала выздоровей, а там посчитаемся. Холодной окатить или страшно?
- Черт его знает...
- Может, если столкнуть тепло с холодом, толк будет, а?